Ассасины

Гиффорд Томас

Часть первая

 

 

1

Дрискил

Помню этот день с такой ясностью.

Я был приглашен на ленч в клуб самим Дрю Саммерхейсом, этой седовласой, незыблемой и неизменной знаменитостью нашего уютного и замкнутого мирка под названием «Баскомб, Лафкин и Саммерхейс». Этот человек обладал самым ясным и восприимчивым умом, который я только знал, и наши с ним беседы за ленчем забавляли и просвещали. И еще в них всегда был смысл. В том году Саммерхейсу исполнялось восемьдесят два, он был ровесником века, но, несмотря на столь преклонный возраст, все еще продолжал появляться на Уолл-Стрит. Он был нашей живой легендой, другом и советчиком каждого президента, начиная с Франклина Рузвельта, закулисным героем Второй мировой войны, мастером шпионских дел и конфидентом пап. Он был близок с моим отцом, а потому я знал его всю свою сознательную жизнь.

Порой, еще до того, как я стал работать у него в фирме, до того, как стал полноправным партнером, мне говорили, будто бы он следит за моим ростом. Однажды, когда я собрался стать послушником иезуитского Ордена, он пришел ко мне с советом, и мне тогда не хватило ума проигнорировать его. Вопреки своей аскетически суровой внешности он был страстным футбольным болельщиком. И моим поклонником тоже. Это он посоветовал мне по окончании школы «Нотр-Дам» поиграть хотя бы несколько лет в профессиональный американский футбол. Иезуиты, говорил он, никуда не денутся, а мне предоставляется прекрасная возможность испытать себя на совершенно ином, новом уровне. Он надеялся, что со временем судьба может привести меня в нью-йоркский клуб «Джаэнтс». Думаю, это могло случиться. Но я был молод и все знал.

Учась в Нотр-Дам, я несколько лет пробыл игроком на линии схватки, вдоволь навалялся в грязи и умылся собственной кровью. Без устали, весь в царапинах и ссадинах, носился по полю, порой дивился своей ярости и неукротимому азарту. Двести пятьдесят фунтов увечий, втиснутых в тело весом в двести фунтов. Все это, конечно, гиперболы, присущие перу спортивного обозревателя, но именно так описывал меня Ред Смит. Короче, в те дни я был просто опасным человеком.

Теперь же я по-своему тихий и цивилизованный господин, и чисто психологически оставаться таким позволяет лишь хрупкая мембрана, отделяющая нас порой от торжества безумных поступков и зла. Цельное и относительно безвредное существо с точки зрения закона, семьи и традиции.

Саммерхейс так, кажется, и не понял той простой истины, что я утратил весь энтузиазм азартного игрока в футбол, что был присущ мне в юности. А отец всегда хотел, чтоб я стал священником. Саммерхейс считал отца более истовым католиком, чем, фигурально выражаясь, положено или возможно быть. Сам Саммерхейс был папистом с уклоном в реализм. Твой отец, говорил он мне, человек истинно верующий.

В конце концов я не стал ни профессиональным футболистом, ни иезуитом. То был последний раз, когда я пренебрег советом отца и, если не ошибаюсь, последний раз не прислушался к совету Дрю Саммерхейса. И заплатил за это пренебрежение весьма высокую цену. Образно говоря, Орден иезуитов был молотком, Церковь — наковальней, и я, нападающий с дурацкой ухмылкой, угодил как раз между ними. Бум, бум, бум.

Я не только не стал иезуитом, как хотел отец. Молодой отец Бен Дрискил, гигант и силач, описанный Хью, заигрывает с пожилыми дамами на благотворительных распродажах; играет в баскетбол с малолетними соседскими хулиганами и превращает их в алтарных служек; принимает последнее причастие у мистера Л ири и угощает его ароматным старым вином; распевает старинные рождественские гимны... нет, все это было не для меня. Нет, я сказал всему этому «прощай», сдал свои четки, повесил на крючок свой старый надежный хлыст для самобичевания, спрятал куда подальше власяницу, словом, до свидания!

Я не заходил в католическую церковь лет двадцать. Сделал лишь одно исключение для сестры Валентины, которая, фигурально выражаясь, подхватила выпавшее из моих рук знамя и стала монахиней Ордена. Сестра Вэл — одна из новомодных монахинь, о которых сейчас столько говорят. Она сражается с надвигающимся на нас адом, ее снимки появляются в «Тайм», «Ньюсуике» и «Пипл», к вящему отвращению старины Хью, который сам развязал всю эту вакханалию.

Мы с Вэл часто шутили на эту тему, уж слишком хорошо она знала мои взгляды. Она знала, что я вошел в Церковь и узрел там приспособления для поджаривания грешников. Знала, что я услышал шипение раскаленных сковородок. Знала, что я обжегся. Она понимала меня, я понимал ее. Знал, что характер у нее куда более решительный и твердый и что храбрости ей не занимать.

Единственное, о чем мне не нравилось говорить с Дрю Саммерхейсом, так это о футболе. Увы, но опасения мои оправдались, в тот день все его мысли занимал исключительно футбол. Что и понятно — самый сезон, конец октября, и стоило заговорить об одном из его клубов, и его уже было не остановить. На нем было длинное приталенное пальто с безупречно отглаженным бархатным воротником, жемчужно-серая фетровая шляпа, плотно свернутый зонт на длинной ручке постукивал по тротуару, и, едва завидев его, все встречные обитатели финансовых джунглей почтительно расступались. День на Манхэттене выдался сырой и ветреный, после чудесного солнечного утра небо затянули тяжелые темные облака, отдаленно напоминавшие отпечатки гигантских пальцев. На остров надвигалась зима, привкус ее уже чувствовался в воздухе. Мрачные серые тучи давили на Бруклин, точно пытаясь утопить его в Ист Ривер.

И вот мы уселись и принялись за еду, и Саммерхейс сухим и отчетливым голосом заговорил о давнишнем матче «Айова-сити» против «Ястребов», в котором принимал участие я. Тогда мне удалось раз семь отобрать у противников мяч, причем без всякой помощи со стороны наших, и сделать две голевые передачи, но, видимо, в голове старины Дрю все смешалось, и он перепутал эту игру с последним матчем «Айовы» против «Нотр-Дам». Помню, мне пришлось отбить два блока подряд, и когда я поднял голову, то увидел, что мяч улетает совсем не в ту сторону. Мы вели с преимуществом в шесть очков, времени до конца было всего ничего. Желающих принять этот мяч скопилась целая толпа. И тогда я, весь облепленный грязью, бешено рванулся вперед и успел перехватить пас. Впрочем, любой, занимавший мою позицию, мог сделать то же самое. Но этим человеком оказался я. Нос у меня был сломан, над одним глазом — рассечение, и его все время заливало кровью. Но мне повезло, я все-таки поймал чертов мяч. Этот перехват стал своего рода легендой «Нотр-Дам», о нем вспоминали до конца сезона. А Дрю Саммерхейс был одним из немногих, кто помнил его до сих пор и хотел выслушать всю эту скучную историю снова.

И пока он, фигурально выражаясь, занимался воспоминаниями о громе, грянувшем с небес сто лет назад, я вспомнил, как и что чувствовал тогда, во время этой свалки. И вдруг сообразил: лишь тогда я по-настоящему понял игру. Я видел все сразу и со всей отчетливостью, точно на застывшем полотне картины. Вот защитник над поднятыми задами и шлемами линейных игроков так и стреляет глазами по сторонам, вот раздаются раскаты его грубого хриплого голоса. Черт, я не только слышал, я словно видел этот его голос! Я видел, как напряглись спины бегущих впереди игроков, я мог бы составить карту этих беспорядочно передвигающихся по полю молекул, я видел словно зависшего в прыжке принимающего. Я понял, о чем думают игроки передней линии противника, казалось, я знал, что творится сейчас в голове защитника, слышал, о чем он думает, знал, как будет дальше развиваться игра, как буду реагировать я сам...

И с того дня, когда я вдруг по-настоящему понял эту кровавую игру, каждый следующий матч представал передо мной точно в замедленной съемке. Я вник в самую суть того, что происходит на поле, лишь это позволило мне стать классным игроком. Мою фотографию опубликовал журнал «Лук» как кандидата в сборную Америки, и я даже удостоился чести пожать руку самому Бобу Хоупу во время выступления по телевидению. Футбол.

Говорят, что, играя в футбол, ты много чего узнаешь о жизни. Что ж, может, так оно и есть. Ты узнаешь, что такое боль, что такое озверевший ублюдок, который прет прямо на тебя, и один его взгляд уже действует на психику. В спортивной раздевалке ты узнаешь чисто футбольный грубый юмор. Узнаешь, что девушки, которым назначил свидание, могут и не прийти, если твоя команда проиграла этот долбаный матч. Ты узнаешь, что, раз ты футболист, это еще не означает, что ты можешь красоваться в шоу Боба Хоупа рядом с шикарными блондинками с большими титьками. Что ж, если это называется жизнью, тогда, да, действительно, футбол может кое-чему научить тебя.

Повторяю, я по-настоящему и со всей ясностью увидел и понял, что такое футбол, лишь во время той летней свалки. А вот Дрю Саммерхейс понимал футбол совсем иначе. И мне было недоступно это понимание. Еще Саммерхейс понимал Церковь.

* * *

Я наблюдал за тем, как он закончил нарезать палтус по-дуврски точными хирургическими движениями, а потом принялся за еду. Эту рыбу он ел без всякого гарнира — ни салата, ни овощей, ни хлеба, ни масла. Один стакан воды «Эвиан». Ни кофе, ни десерта. Этот человек собирался жить вечно, а мне больше всего на свете хотелось узнать от него имя великого мастера, который стирал ему рубашки. В жизни не видел, чтоб были так отстираны, отглажены и накрахмалены. Нигде ни складочки, ни морщинки, ни пятнышка, не рубашка, а просто поле свежевыпавшего снега. Подбирая хлебной корочкой остатки соуса с тарелки, я чувствовал себя в сравнении с ним грубым крестьянином. Лицо его не выражало ровным счетом ничего, разве что безграничное терпение, с которым он наблюдал за моим аппетитом. Он настоятельно рекомендовал мне портвейн «Флэдгейт», и официант поспешил в винный погреб выполнять заказ. Саммерхейс извлек из кармана жилета золотые часы с крышкой, посмотрел, который час, и решил перейти к сути и цели нашего свидания, не имевших никакого отношения ни к Нотр-Дам, ни к футбольному полю.

— Кёртис Локхарт приезжает сегодня, Бен. Ты вроде бы с ним хорошо знаком?

— Встречался несколько раз. Ну, уже когда взрослым. А так он часто бывал у нас, когда мы с Вэл были еще детьми.

— Можно сказать и так. Я бы описал его как протеже твоего отца. Был почти членом семьи. Так бы я сказал на твоем месте.

Он провел костяшками пальцев по верхней губе, потом слегка поморщился при мысли о том, что мне, возможно, известно об отношениях сестры с Локхартом. Что бы там между ними ни было, чего бы там ни вытворяли эти современные монахини, не моего ума это дело.

— Он, разумеется, зайдет повидаться со мной, — продолжил Саммерхейс. — И с твоим отцом тоже... Спасибо, Симонс. Именно этим я хотел угостить мистера Дрискила.

Симонс поставил бутылку на стол, оставив мне привилегию откупорить ее самостоятельно. Я поболтал напитком в бокале, потом пригубил. Да, следовало признать, портвейн был хорош. Вновь появился Симонс, на сей раз с сигарой «Давидофф» и специальными щипчиками. И тут я понял, что вся эта прелюдия с матчем «Айовы» ничто в сравнении с тем, что последует дальше.

— И, — тихо добавил Саммерхейс, — мне бы хотелось, чтобы ты уделил ему немного времени. Это затрагивает интересы фирмы... — Кажется, тут он пожал плечами, но движение было столь мимолетным, почти незаметным.

— Какие именно интересы, Дрю?

Я нутром чуял, снова начинаются какие-то игры. Меня втягивают в нечто пока непонятное. Этому Дрю палец в рот не клади, вмиг всю руку отхватит.

— Хочу, чтоб ты понял меня правильно, — ответил он. — Сейчас речь у нас идет о Церкви. Но, видишь ли, Бен, Церковь — это бизнес. А бизнес — он и есть бизнес.

— Не уверен, что правильно понял вас, Дрю. Вы говорите, бизнес это бизнес?

— Ты уловил самую суть.

— Боюсь, что да.

— Два юриста, — сказал он, и на тонких губах его заиграла улыбка, — это круто. Наверное, слышал, что Папа совсем плох?

Тут пришел мой черед пожимать плечами.

— Именно поэтому Локхарт и приезжает в город. Изложить планы и соображения по выборам следующего Папы. Возможно, ему понадобятся наши консультации...

— Уж точно, что не мои, — перебил его я.

— Хочу, чтоб ты ясно представлял положение дел. Хорошо, что у нашей фирмы достаточно времени, чтоб загодя подготовиться к принятию столь важного решения. И серьезно все обдумать.

Я раскатал на языке глоток портвейна стоимостью долларов десять, не меньше. Потом затянулся сигарой, а он терпеливо ждал ответа.

— Мне всегда казалось, Папу избирает Коллегия кардиналов. Неужели они изменили правила и даже не удосужились прислать мне уведомления?

— Ничего они не изменяли. Выбирают Папу точно таким же образом, как всегда. Знаешь, Бен, тебе стоит обуздать свой антиклерикализм. Прислушайся к доброму совету.

— Ну, пока что как-то обходился.

— Времена меняются. Все вокруг меняется. Почти все. Но только не Церковь, в самом сердце своем. Не думай, я вовсе не прошу тебя жертвовать своими принципами.

— И на том спасибо, Дрю.

На секунду он даже утратил всю свойственную ему иронию.

— Но фирма очень тесно работает с Церковью, — сказал он. — И есть вещи, с которыми ты должен ознакомиться... вещи, которые могут показаться на первый взгляд неожиданными. Так почему бы не начать с нашего друга Локхарта?

— Потому что Церковь — мой враг. Яснее выразить не могу.

— Ты утратил чувство юмора, Бен. Чувство меры. Я ни в коем случае не предлагаю, чтоб ты как-то содействовал Церкви. Просто хочу, чтоб ты послушал. Стал более информированным в наших делах. Забудь о своих личных проблемах с Церковью. Помни, бизнес это...

— Это бизнес.

— Кратко выражаясь, именно так, Бен.

...Весь этот день прошел у меня под знаменем католической Церкви.

Вернувшись в контору, я увидел, что меня дожидается отец Винни Халлоран. Я едва не застонал от отчаяния. Он был иезуитом, примерно моего возраста, и знакомы мы с ним были давным-давно. Местная община назначила его ответственным за исполнение последней воли и завещания покойной Лидии Харбо, обладавшей недвижимостью в Ойстер-Бей, Палм-Бич и Бар-Харбор. То был довольно запутанный и пространный документ, суть которого сводилась к тому, что она оставляла все свои обширные владения иезуитской общине. И иезуиты страшно тревожились, что завещание это могут оспорить трое ее законных наследников.

— Послушай, Бен, вдовствующая императрица из Ойстер-Бей подарила двух своих сыновей иезуитам. Так разве это удивительно, что она захотела, чтоб большая часть наследства досталась именно общине? В ее завещании это указано вполне недвусмысленно. А что касается трех других отпрысков... ты вообще когда-нибудь видел их, Бен? Ни черта они не получат, прости Господи! Алчные маленькие ублюдки. — В сутане священника я за всю жизнь видел Винни раз пять, не больше. Сегодня на нем был твидовый пиджак, рубашка в тонкую полоску, галстук-бабочка. Он смотрел на меня, явно ища поддержки и одобрения.

— Они собираются представить доказательства, будто бы она последние лет двадцать была выжившей из ума старой ведьмой. На мой взгляд, весьма убедительные. И под определенным давлением могла составить вполне абсурдное завещание. Иезуиты так и роились вокруг ее смертного одра. Ну и так далее.

— Уж не послышалось ли мне? — так и взвился Винни.

Он был выходцем из богатой семьи, а потому, вопреки расхожему мнению, деньги значили для него очень много. Конечно, деньги Халлоранов из Питсбурга не шли ни в какое сравнение с деньгами Дрискилов из Принстона и Нью-Йорка, но все равно их было достаточно, чтоб у человека возникли такие замашки.

— Неужели Церковь для того пестовала тебя, а, Винни?

Чтоб ты хлопотал о каком-то весьма сомнительном завещании старой богатой дамочки?

— Не тебе читать мне мораль, Бен, — огрызнулся он. — Сам знаешь, какие собачьи законы царят в этом мире.

— Пес поедает пса, — поправил я его. Мы сами занимались тем же вот уже много лет.

— Церковь ничем не отличается от любой другой большой организации. Ты это знаешь. Церковь и община — мы должны защищать свои интересы, потому как делать это больше просто некому. И я тоже исполняю свою работу, буквально по крохам собираю средства на ее содержание. Церковь должна сохранить свои владения, остаться самостоятельной и...

— Винни, Винни, опомнись, это же я, Бен! Церковь не была самостоятельной со времен императора Константина. Всегда занималась проституцией, всегда кого-то обслуживала. Проститутки меняются, но на следующий день Церковь снова выходит на панель.

— Господи, парень, да ты рассуждаешь как какой-нибудь антихрист! Их немало развелось последнее время. Господи, ну и денек выдался!... И все равно, Бен, из тебя получился бы прекрасный иезуит. Потому как ты умеешь с истинной страстью отстаивать свои убеждения. Вот только они слишком ничтожны в сравнении с великой истиной. Ты так и не научился вовремя заткнуться. А дело в том, что ты никогда не понимал, что такое Церковь. Никогда не умел примирить уютную овечку идеализма с грубым и яростным львом реализма, заставить эти существа мирно улечься бок о бок им же на пользу. В том-то и состоит сущность Церкви.

— А ты не иначе как счастливый во всех отношениях прагматик?

— Да, представь себе. Должен им быть. Я же священник. — Он откинулся на спинку кресла, усмехнулся. — Мне с этим жить. И уверяю, такая жизнь не подарок, Церковь далеко не самое опрятное место в этом мире. А все потому, что человек нечист. И все мы суетимся, лезем из кожи, и если хотя бы в пятидесяти одном случае оказываемся правы, это уже много, и большего желать невозможно. Поверь мне, вдовствующая императрица Харбо хотела, чтоб община получила этот кусок пирога. И даже если б эта старая крыса не хотела, мы все равно получим.

Для этого Винни и всех прочих Винни важно было одно: тот факт, что они верили. Вера Халлоранов свята и неприкосновенна. Он частенько говорил мне, что у меня на этом пути возник сбой. Правда, верил он не только в Бога, возможно, даже совсем и не в Бога, а в Церковь. И вот тут взгляды наши расходились самым кардинальным образом. Я видел этих людей за работой. И давно понял, что Бога можно найти и в старом монастырском мифе, и можно поверить, что Бог живет у вас в посудомоечной машине и разговаривает с вами во время цикла сушки. Неважно. Но ей-богу, куда как лучше верить в Церковь.

* * *

После ленча я зашел в угловой кабинет, который занимал постоянно на протяжении почти десяти лет, и смотрел через окно на Бэттери-Парк, башни Торгового центра и статую Свободы, едва видные из-за сгустившегося к середине дня тумана. Именно такой кабинет и полагалось иметь сыну Хью Дрискила, все было расписано заранее, и подобные правила давно стали частью нашей жизни в «Баскомб, Люфкин и Саммерхейс». Обстановку составляли: английский письменный стол диккенсовских времен, длинный и узкий стол времен Людовика XV, на нем бюст работы Бранкуши, бюст Эйнштейна на отдельном пьедестале, картина Кле на стене. У менее уверенного в себе человека просто мурашки могли пойти по коже при виде таких раритетов. То были подарки от отца и моей бывшей жены, Антонии, сплошная эклектика, но очень роскошная. Однажды в «Нью-Йорк мэгезин» был напечатан материал со снимками кабинетов, принадлежащих высокопоставленным лицам. И среди них оказался мой, и мне понадобилось немало времени, чтоб как-то пережить это. Я даже снял дорогой и роскошный ковер, и Хью с Антонией тогда говорили, что кабинет стал похож на клетку для канарейки — единственный, насколько мне помнится, случай, когда они сошлись во мнении. Мы с Антонией испытывали глубокое недоверие к католической Церкви, это нас объединяло, но не помогло спасти брак. Мне всегда казалось, она унаследовала такое отношение к Церкви с рождения. В то время как сам я пришел к нему более традиционным путем. Я выработал его самостоятельно.

Туман сгущался над Стейтен-айленд, затягивал сплошной дымной полосой знакомые детали пейзажа. Он был подобен человеческой памяти: кому охота хранить воспоминания о всяких мелочах и тривиальностях. Когда же достигаешь середины жизни, воспоминания эти приносят особую радость, так мне, во всяком случае, кажется. Они очень важны, и их не стоит отталкивать. Они словно испытывают тебя, и ты начинаешь думать: может, именно они держат все ключи к запертым дверям твоей психики? Даже страшновато становится.

* * *

В доме, где выросли мы с Вэл, всегда было полно священников. Мне исполнилось десять, когда летом 1945-го отец вернулся с войны. Его не было в стране несколько лет, и виделись мы урывками, лишь когда он приезжал в отпуск. Во время его отсутствия к нам часто приходил пожилой священник с седыми волосами, которые росли у него даже из ушей и ноздрей. Помню, этот человек произвел на меня сильное впечатление. Звали его отец Полански, он вел службу в нашей церкви. Иногда он работал в саду вместе с мамой, однажды подарил мне садовый совок, но мы толком не знали его. Не больше, чем, к примеру, человека, который поддерживал в порядке пруд-каток, или наемных садовников, которые занимались газоном, подстригали его, убирали сухую траву и подрезали деревья во фруктовом саду. Так же, как, впрочем, и отца.

С войны отец привез с собой настоящего итальянца, говорившего по-английски с сильным акцентом. Иногда мы с Вэл даже думали: не является ли этот странный патер — или, может, монсеньер? — по имени Джакомо Д'Амбрицци в длинной рясе и высоких тупоносых черных ботинках на шнуровке военным трофеем? И отцу он достался неким необычным путем, полным захватывающих приключений, как, к примеру, пропыленное и побитое молью чучело медведя, что стояло в углу столовой, или львиная и носорожья головы, украшавшие наш загородный дом в Адирондаксе?... И мы с Вэл, которой тогда было всего четыре, почему-то по-детски решили, что отец Д'Амбрицци принадлежит исключительно нам. Да и ему вроде бы нравилось проводить время с нами. Не счесть всех игр, в которые он с нами переиграл тем летом, начиная от скачек на спине, шашек, лото с картинками животных и заканчивая крокетом. А осенью мы вместе ходили за сеном, собирали яблоки, учились вырезать фонари из тыквы, а потом, с наступлением зимы, катались на коньках на замерзшем пруду, что находился за фруктовым садом. Он был невинен, как дитя, как мы с Вэл. И если б все другие священники, которых мне довелось знать, обладали его добродетелями, я бы наверняка был теперь священником. Но что толку говорить о вещах несбыточных и невозможных.

Отец Д'Амбрицци очень любил мастерить разные поделки своими руками, и я часами просиживал рядом, наблюдая за его работой. В саду он устроил тарзанку, сам выпилил дощечку и привязал веревкой к толстому суку старой яблони. В жизни не видывал более чудесной вещицы, но затем он превзошел все мои ожидания: устроил в ветвях большого дерева домик, в который можно было подниматься по веревочной лестнице. Я видел его и за другой работой, завороженно наблюдал за тем, как он кладет кирпичи, ловко и уверенно орудует мастерком, выравнивает кладку. Он отремонтировал нашу старую часовню, которая к тому времени начала разваливаться. Я ходил за ним по пятам. Я прислушивался к его шаркающим шагам, когда он направлялся в свой кабинет, затворял за собой дверь, чтоб никто не мешал «делать работу». Наверное, работа у него была очень важная. Во всяком случае, никто не осмеливался беспокоить его, когда он находился в кабинете.

Но вот он выходил, а я уже поджидал его. Он подхватывал меня длинными и сильными волосатыми руками, легко, как куклу. И на голове волосы были густые, черные и вьющиеся и плотно прилегали к черепу, точно шапочка. Нос у него напоминал банан, а рот был слегка искривлен, как на портрете какого-нибудь принца времен Ренессанса. Он был на добрых шесть дюймов ниже отца. А сложен, по словам мамы, как Эдвард Дж. Робинсон. Однажды я спросил ее, что это за человек, Эдвард Робинсон, и она, немного помявшись, ответила: «Ну, Бенджи, милый, это был... один такой мужчина... Ну, словом, гангстер».

Отцу общение с нами давалось не так легко, как Д'Амбрицци. Должно быть, он временами даже ревновал нас с Вэл к этому экзотическому созданию. Мы не задумывались, почему Д'Амбрицци живет с нами, мы принимали его присутствие как должное, нам достаточно было просто обожать его. А потом однажды он вдруг ушел. Исчез, растворился в ночи, точно его никогда здесь и не было, точно он нам приснился. Но каждому из нас оставил подарок: крестик из кости. У Вэл он был покрыт кружевной резьбой, мой был побольше, потяжелей и попроще.

Вэл до сих пор носит свой крестик. А мой исчез, наверное, потерялся.

Отец заговорил с нами о Д'Амбрицци много позже, подобная тактика была для него характерна. Он даже не стал упоминать имени Д'Амбрицци, но мы с Вэл обменялись многозначительными взглядами. Мы поняли, о ком идет речь. Отец принялся объяснять нам, почему мы не должны путать священников, «божьих людей», с Самим Господом Богом. В то время как первые являются колоссами на глиняных ногах, ног у второго, насколько известно, нет вовсе. Ну и так далее, в том же духе. Говорил он очень долго и туманно. Помню, после этого разговора я украдкой поглядывал на ноги священников, пивших в библиотеке виски с отцом или идущих к церкви произносить проповедь. И, разумеется, никакой глины не увидел, что немало меня разочаровало. Вэл же в чисто девчоночьей манере тихо принялась за работу со своим конструктором и соорудила нечто высокое и непонятное. И когда мама зашла к нам в комнату и спросила, как дела, Вэл выкрикнула звонким чистым голоском: «Глиняные ноги!» Мама почему-то нашла это забавным и позвала отца посмотреть. Позже она даже пригласила подругу из церкви взглянуть на это сооружение, но Вэл сказала, что все разобрала и теперь строит что-то новое. Я знал, что она врет. Она запрятала «глиняные ноги» под большой барабан, на боку которого был нарисован клоун. Потом отодрала одну из боковых панелей и использовала пространство внутри как тайник. И лишь через много лет узнала, что мне было прекрасно известно об этом. Сам я тайников не устраивал, наверное, просто потому, что никаких больших секретов у меня не было.

Я помню Вэл совсем маленькой девочкой. Она учится кататься на коньках на пруду и делает это с такой природной грацией, а я ковыляю поблизости как дурак, ноги заплетаются, весь продрогший, промокший, в синяках. И злюсь на Вэл. С зимними видами спорта я всегда был не в ладах, более того, они казались мне наказанием за какие-то прегрешения, но Вэл считала меня просто увальнем.

Наверное, я им и был.

* * *

Я как раз думал о Вэл, когда вошла мисс Эстербрук, моя секретарша. Остановилась в дверях и деликатно кашлянула. Я тут же вынырнул из тумана воспоминаний.

— Ваша сестра звонит, мистер Дрискил.

Она ушла, а я сидел перед телефоном еще секунду-другую, прежде чем снять трубку. Я не верю в совпадения.

— Привет! Это ты, Вэл? Где ты? Что происходит?

Голос сестры звучал как-то странно, и я сказал ей об этом. В ответ она рассмеялась и обозвала меня увальнем, но вполне беззлобно. С ней явно что-то было не так, но она сказала, что хочет, чтоб я сегодня же приехал в Принстон. И ждал бы ее дома. К вечеру она будет. Сказала, что хочет кое-что со мной обсудить. Я сказал, что думал, что она в Париже или где-то еще.

— Нет, с поездками пока все. Потом объясню, длинная история. Прилетела сегодня днем. Вместе с Кёртисом. Так ты приедешь вечером, Бен? Это очень важно.

— Ты что, заболела?

— Нет, я не больна. Просто немного напугана. Давай не будем сейчас об этом, хорошо, Бен?

— Ладно, договорились. Отец тоже будет?

— Нет, у него деловая встреча на Манхэттене...

— Хорошо.

— И как прикажете это понимать?

— Да как обычно. Просто желательно всегда предупреждать, если он засел где-нибудь в засаде, чтобы напасть на меня.

— Ладно. Значит, в восемь тридцать, Бен. И знаешь еще что, Бен? Я очень люблю тебя, хоть ты у нас и увалень.

— Сегодня, только чуть раньше, Винни Халлоран обозвал меня антихристом.

— Винни всегда был склонен к преувеличениям.

— Я тоже люблю тебя, сестренка. Пусть даже ты и монахиня.

Я услышал, как она тихонько вздохнула и повесила трубку. Потом сидел и пытался вспомнить, когда в последний раз видел ее напуганной, когда в ее голосе столь же отчетливо звучал страх. И никак не мог припомнить.

Из офиса в тот день я вышел раньше, чем обычно, хотелось немного проветриться перед встречей в восемь тридцать. Потом еще нужно было принять душ и переодеться. А уже затем сесть за руль «Мерседеса» и ехать в Принстон.

Таксист высадил меня на углу Семьдесят Третьей и Мэдисон. Стемнело раньше из-за тумана, и на улицах зажглись фонари, но светили они пока что вполсилы, или так просто казалось из-за высокой влажности. Я шел по направлению к парку, пытаясь сообразить, что же происходит с моей сестрой. Тротуары были мокрыми и скользкими. Всего неделю назад отыграли последний матч на серии мирового чемпионата, а холод стоял, как зимой, и туман сгущался в колючую изморось.

Сестра Вэл... Я знал, что она ездила в Рим собирать материалы для новой книги, а потом прислала мне открытку из Парижа. И я никак не ожидал увидеть ее раньше Рождества. Она необыкновенно серьезно относилась к своим исследованиям и работе над книгой. И вот, на тебе, вдруг взяла перерыв. Что же напугало ее до такой степени, что она примчалась домой?

Сегодня вечером все выяснится. Никогда не знаешь, что, черт возьми, такое затевает эта девушка, моя сестра. Я знал лишь одно: темой ее новой книги является роль Церкви во Второй мировой войне. Может, это привело ее в Принстон? Нет, маловероятно. Но с Вэл никогда ничего не знаешь наверняка. Она не из тех монахинь, что встречались в католической школе в Сент-Колумбкилле. Эта мысль всегда вызывала у меня улыбку, и, подходя к своему дому, я скалился во весь рот, как полный кретин. Ничего такого страшного с Вэл не может случиться, пока я рядом. Как-нибудь разберемся, не впервой.

* * *

Через Гудзон я проехал по мосту Джорджа Вашингтона. И направился в Принстон, чувствуя себя продрогшим и отсыревшим до костей. К тому же, наверное, от сырости, немилосердно ныла нога, которой я давил на педаль газа. Старая болячка, сувенир, унаследованный мной еще с иезуитских времен. Все же удалось иезуитам оставить свою отметину. Машин становилось все меньше, и вскоре по шоссе ехал я один под повизгивание «дворников» по стеклу и скрипичный концерт Элгара, который передавали по радио. Погоду для поездки я выбрал просто ужасную, кругом тьма, дождь перешел в мокрый снег, превратив дорогу в каток. Казалось, того и гляди, машина слетит с нее и отправит меня в лучший из миров.

Я припомнил примерно такой же вечер. Было это лет двадцать с небольшим тому назад, только тогда стояла зима, все кругом было белым-бело. Тогда я тоже ехал в Принстон, страшась неприятного разговора с отцом. Мне не хотелось говорить ему о том, что произошло, и еще я знал, что он наверняка не захочет этого слушать. Он не любил выслушивать жалобы и истории неудач, с его точки зрения, все это было проявлением трусости. Чем ближе я подъезжал к Принстону, тем меньше мне туда хотелось. И погода была под стать: темная ветреная ночь, повсюду снег и лед, и я крался, как вор в ночи, как побитая собака после проигранной мной битвы. Битвы, в которой я собирался стать иезуитом. Пытался стать тем, кем хотел меня видеть отец.

Хью Дрискил мечтал видеть меня иезуитом, всегда считал, что строгая дисциплина сочетается в Ордене с бурной интеллектуальной жизнью. Ему хотелось, чтоб я занял место в мире, который был ему понятен и близок. К тому же отец до определенной степени мог контролировать этот мир. Он вообразил — и то было весьма эгоцентрическое заблуждение, — что благодаря своему богатству, влиянию и преданности Церкви, а также многим добрым делам является одним из тех, кто входит в истеблишмент, в высшие слои иерархии, в Церковь внутри Церкви. Мне всегда казалось, что отец переоценивает себя, но что, черт побери, я тогда понимал?

Лишь относительно недавно до меня дошло, что, возможно, он воспринимал себя вполне адекватно. За годы знакомства Дрю Саммерхейс успел посвятить меня в кое-какие детали, узаконившие веру отца в собственную значимость. Саммерхейс был давним другом и ментором отца, тот, в свою очередь, стал таковым для вездесущего Кёртиса Локхарта. И вот теперь Саммерхейс сообщает мне, что отец с Локхартом строят какие-то планы по выборам нового Папы. Нет, конечно, еще с детства я запомнил кое-какие факты, подтверждающие правильность самооценки моего родителя. Когда я был еще совсем ребенком, к нам из Нью-Йорка приезжал на обед кардинал Спеллман — вот только тогда он был то ли епископом, то ли архиепископом, точно не помню. Он навещал нас и в доме в Принстоне, и в нашей огромной двухэтажной квартире на Парк-авеню, от которой мы отказались после несчастного случая с мамой. Порой я слышал, как родители называют его просто по имени, Фрэнк, а однажды, помню, он сам сознался мне, что носит туфли из крокодиловой кожи. Возможно, в тот момент я подсматривал за ним, проверял, не глиняные ли у него ноги.

Должно быть, именно звонок Вэл пробудил во мне все эти воспоминания, а потому и пришли вдруг на ум кардинал Спеллман, отец, туфли из крокодиловой кожи, иезуиты и та давняя ночь, когда я ехал по темной и скользкой дороге и ветер со снегом лепили прямо в ветровое стекло. Я ехал домой один, с плохими новостями, думал, что скажет на это отец, как воспримет очередное разочарование, виной которому был я сам.

Двадцать лет тому назад, даже больше.

Рано утром, когда снежная буря почти стихла и стало светать, патрульные полицейские выехали на поиски жертв стихии. И нашли мой «Шевроле» перевернутым, рядом со сломанным деревом, в самом плачевном виде. А рядом — меня, тоже в весьма плачевном виде и без всяких свидетельств того, что я пытался притормозить, остановить машину на скользкой, покрытой снегом и льдом дороге. И решили, что я, должно быть, уснул. Такое иногда случается. Так вот: ерунда все это. У меня была сломана нога, я страшно замерз, но это не столь важно. Важно было другое: посреди ночи я вдруг понял, что лучше умереть, чем рассказать отцу о себе и иезуитах.

Прозрение. То был типичный случай прозрения. Момент истины, который случается единожды в жизни. И, естественно, отец узнал, что я пытался сделать той ночью. Я прочел это в его глазах, в которых светилось отчаяние. Словно два маячка в ночи, они прожигали насквозь и манили к предательски близкому и опасному берегу, домой, домой. Он знал. Он знал, что я пытался совершить величайший из грехов, и никогда до конца так и не простил мне этого.

Слава богу, что есть Вэл. Так он сказал мне чуть позже в больнице. И вовсе не для того, чтобы унизить или оскорбить меня, просто пробормотал себе под нос, словно разговаривая сам с собой. И тогда я, человек, сознательно выбравший небытие, исключивший отца из советчиков, вдруг почувствовал: да мне плевать, что он там про меня думает. Так сказал я себе. И то был момент моего торжества.

* * *

Я доехал до окраин Принстона, свернул на двухполосную дорогу, на которой некогда учился водить отцовский «Линкольн», и не успел оглянуться, как фары уже осветили сквозь плотную завесу дождя и снега фасад нашего дома. К нему вела длинная, обсаженная тополями аллея, облетевшие листья смешались с грязью и прилипали к шинам. Гравий за поворотом был желтым и тоже сплошь покрыт грязью, розовые кусты выглядели запущенными, словно в этом веке в дом еще ни разу никто не наведывался. В дальнем конце двора темнел гараж с низкой двускатной крышей. Никто даже не удосужился зажечь к моему Приезду фонари. Сам дом находился левее, крупные камни, из которых был выложен фундамент, отливали мокрым блеском в свете фар. И дом тоже был погружен во тьму, и ночь стояла черная, непроглядная и сырая. Вдали, над вершинами деревьев, виднелась россыпь розоватых огней Принстона.

Я вошел в неосвещенный холл с ощущением, что холод и сырость пробирают меня до костей. Но как только щелкнул выключателем, все волшебным образом изменилось. Все было как прежде: дубовый отполированный паркет, деревянная плохо прибитая вешалка для одежды, кремовая лепнина на потолке, лестница, оливково-зеленые стены, зеркала в позолоченных рамах. Я направился прямиком в Длинную залу, в двух шагах от прихожей, где, в основном, и проходили все наши семейные сборища.

Длинная зала. Некогда то было главное помещение таверны восемнадцатого века, вокруг которого и начиналось строительство нашего дома. И свидетельства того до сих пор сохранились: потемневшие балки над головой, несуразный огромный камин шести футов в высоту и десяти в ширину. Но затем за долгие годы тут набралось немало других вещей и деталей: чехлы для мебели в цветочек, книжные полки на стенах, на них же огромные ковры горчично-алых оттенков, два ведерка для угля. У камина стояли кресла, обитые горчичного цвета кожей, на подставках появились медные лампы с желтыми абажурами и медные же горшки с цветами. А в дальнем конце комнаты, у окна с видом на яблоневый сад и ручей, стоял мольберт, за которым отец занимался живописью. Сейчас на нем было закреплено полотно, большое и покрытое куском белой ткани.

В комнате было холодно, сквозь щели в рамах с улицы тянуло сыростью. Угли в камине давно погасли и отсырели, превратились в грязь от попадающего через трубу дождя и пахли осенью. В прежние дни здесь, в комнатах восточного крыла, жили Мэри и Уильям, хлопотали по дому, поддерживали огонь, встречали меня горячим пуншем, и дом при них был полон жизни. Но Уильям умер, Мэри коротала одинокую старость в Скотсдейле, а пара, нанятая отцом, проживала в Принстоне. И комнаты в восточном крыле пустовали.

Я сразу понял, что ее еще нет. Но все равно окликнул сестру по имени, звук эхом раскатился по комнатам и замер где-то вдали. Потом подошел к одной из многочисленных лестниц и снова окликнул. Но услышал в ответ лишь странный шорох, такой звук издают на ветру выброшенные газеты. Очевидно, холод и дождь загнали мышей в дом, под карнизы, там они и бегали, пытаясь понять, где находятся. А находились они там, где появились на свет многочисленные поколения их предков.

Детьми мы с Вэл думали, что шум, слышный в стенах, издают привидения, историй о которых мы наслушались с детства. Вот одна из них. Жил-был юноша, которому удалось убить английского офицера, исподтишка, со спины. За ним устроили погоню, но он исчез. Один из предков Бена Дрискила спрятал его в своем доме на чердаке, но через неделю в дом ворвались англичане, специальный поисковый отряд, и обыскали его. И нашли парнишку, который прятался в темноте, полумертвый от пневмонии. И паренек сразу сознался в содеянном. И тогда они сказали нашему дальнему предку Бену Дрискилу, что собираются повесить его вместе с мальчишкой в назидание всем остальным окрестным бунтовщикам. Но тут в дверях появилась жена Бена, Ханна, с ружьем в руках и обещала проделать в мундире каждого из британцев огромную дыру, если только они посмеют хоть пальцем тронуть ее мужа. Тогда британцы отвесили ей почтительный поклон, предупредили Бена Дрискила, чтоб больше не смел давать приют врагу короля Георга, и ушли. Но все-таки увели с собой парнишку и повесили его в яблоневом саду на веревке, прихваченной из дома тех же Дрискилов. Позже Бен перерезал веревку и похоронил тело здесь же, под большой старой яблоней. Могила сохранилась до сих пор, мы с Вэл часто играли возле нее. И часто слушали с расширенными от ужаса и любопытства глазами эту историю о смерти храброго бунтаря, чье привидение поселилось у нас в доме.

Я поднялся по лестнице и ждал, но никто — ни призрак, ни белка, ни сестра — так и не появился. И тут вспомнилась мама. Даже показалось, что она стоит в дверях в просторном отделанном кружевами пеньюаре и протягивает ко мне руки, точно взывает откуда-то издалека. Как давно это было? Губы ее шевелятся, произносят слова, которые я, должно быть, слышал, но никак не могу припомнить... Почему я не могу вспомнить ее слов и при этом так отчетливо помню запах ее туалетной воды и пудры? И почему ее лицо затеняет тьма? Была ли она тогда молода? Или волосы уже серебрились сединой? Сколько лет было мне самому, когда она вот так вышла навстречу с протянутыми руками, говорила что-то, хотела, чтоб я понял нечто важное?...

Я спустился вниз, взял зонтик и вышел на улицу. Дождь падал косыми струями в желтоватых отблесках фонарей. Я поднял воротник плаща и нырнул в узкий подземный проход между двумя крыльями дома. Наверху дождь громко барабанил по закрытым ставнями окнам и подоконникам, хлестал бешено и злобно, превращался в лед, который все рос и рос и скоро должен был забить водосточные трубы. Нет, многое на этом свете, видно, вообще не меняется.

Я прошел через лужайку, где мы часто играли в крокет и бадминтон. Свет из окон Длинной залы отбрасывал узкие желтоватые стрелы, словно указывал путь к часовне.

Разумеется, у нас была своя собственная часовня. Построил ее еще дед по отцовской линии где-то в начале двадцатых в ответ на настойчивые просьбы бабушки. Часовня была в стиле «того периода», как пишут в путеводителях, сложена из кирпича и камня, с черно-белой отделкой, которую бабушка называла «милой и нисколько не вызывающей», и постоянно нуждалась в ремонте. Мы не являлись английскими католиками, подобно Ивлину Во, и своего, прирученного священника у нас не было. Зато нас не обделяли вниманием священники, служившие в соседней деревне Нью-Пруденс, в церкви Святой Марии. Уже взрослым я часто подумывал, что иметь собственную церковь — просто безумие, но научился помалкивать об этом. А потом пошел в школу Святого Августина, и там выяснилось, что в имениях многих мальчиков тоже есть свои церкви и ничего постыдного в том нет.

Сейчас часовня буквально тонула в дожде, подобные сравнения часто встречаются в поэтических описаниях английских церквей. Темная, мрачная, и мышей там наверняка полным-полно. Газон давно не стригли. Он был покрыт тонкой корочкой льда. Я ухватился за перила и поднялся по ступеням к дубовой, обитой железными полосками двери. Нажал на дверную ручку, она издала жалобный скрип. В темноте слабо мерцала одна-единственная свеча. Одна маленькая тонкая свечка. Внутри стояла полная тьма, если не считать слабого ореола света. Должно быть, Вэл все же побывала здесь, раз свеча горит. А потом куда-то исчезла.

Я пошел обратно к дому, выключил свет. Сама мысль о том, что мне предстоит провести ночь в этом холодном доме без Вэл, была невыносима. И потом это как-то не похоже на нее, заставлять меня ждать. Но погода жуткая, должно быть, она отъехала куда-то по делам и задержалась. Ничего, появится позже.

Я был голоден, и еще страшно хотелось выпить. Сел в машину, бросил последний взгляд на одинокий старый дом под дождем и поехал в Принстон.

* * *

Пивной бар «Нассау Инн» был наполнен оживленным гулом голосов. Народу — не протолкнуться. В воздухе плавали слои табачного дыма. Стены завешаны фотографиями Хоби Бейкера и других героев из прошлого века, столы украшены резьбой в виде тигриных голов. Дымовая завеса словно была призвана переместить завсегдатаев в далекое прошлое.

Я погрузился в кресло в кабинке и заказал двойной «Роб Рой». И только тут осознал, насколько напряжен и взволнован. Все из-за Вэл и нескрываемого страха в ее голосе, но куда она подевалась? Так настойчиво требовала встречи, а потом вдруг исчезла? Может, это вовсе не она зажгла ту одинокую свечку в часовне?

Мне принесли чизбургер, и тут вдруг я услышал, как кто-то окликает меня по имени.

— Бен? Вот так явление из прошлого!

Я поднял голову и увидел мальчишеское голубоглазое лицо Теренса О'Нила. Отца Теренса, который по возрасту находился где-то между мной и Вэл, но всегда и везде выглядел новичком. Ему дали смешное прозвище Персик, очевидно, благодаря изумительному цвету кожи, розово-кремовой, придающей такой невинный и свежий вид. Казалось, мы с Персиком были знакомы вечность. Играли в теннис и гольф, а как-то однажды я тайком напоил его чуть ли не до полусмерти в яблоневом саду. Он смотрел на меня и улыбался, голубые глаза подернулись дымкой приятных воспоминаний.

— Присаживайся, Персик, — пригласил я.

И он протиснулся в кабинку и уселся напротив со своей кружкой пива. Он не собирался быть священником; тут немалые старания приложила моя сестрица. Гольф и мотоциклы, да еще пивные пирушки — вот и все, что интересовало в молодости Теренса О'Нила. И еще он хотел обзавестись женой и кучей ребятишек, ну и, если повезет, работой на Уолл-Стрит. Кстати, Вэл должна была стать миссис О'Нил. Теперь это казалось просто смешным и таким далеким. Мы не виделись лет пять, но он ничуть не изменился. На нем была белая рубашка с воротником на пуговках и твидовый пиджак. Винни бы одобрил такой внешний вид.

— Так что привело тебя на место преступления?

— Я человек рабочий, Бен. Получил место в Нью-Пруденсе. Являюсь отцом-настоятелем церкви Святой Марии. Считаю, что мне крупно повезло. Вот уж не думал оказаться в родных краях, снова видеться с тобой и Вэл. — Он усмехнулся, словно давая тем самым понять, что пути Господни неисповедимы.

— И давно ты здесь? Чего не позвонил?

— С прошлого лета. Видел твоего отца. А с тобой рассчитывал увидеться на Рождество. Вэл сказала, что, может, покатаемся на коньках на пруду в яблоневом саду, как в добрые старые времена. И еще сказала, что ко мне на службу ты вряд ли придешь.

— И была права. Я вот уже лет двадцать не хожу, и тебе это прекрасно известно.

Он стащил у меня с тарелки ломтик жареного картофеля.

— Так что ты здесь делаешь? Отец говорил, что теперь домой ты заезжаешь редко.

— Тоже правильно. И еще он, конечно, до сих пор мучается мыслью, я ли его сын. Может, в родильном доме перепутали. Одна надежда, которой он живет до сих пор.

— Смотрю, ты не перестал злиться на своего старикана, верно?

— Нет. Впрочем, я приехал повидаться не с ним. Сегодня днем позвонила Вэл, вся такая таинственная, и настояла, чтобы я приехал. Сегодня же. Ну и я, как дурак, примчался в эту мерзкую погоду, а ее дома не было. — Я пожал плечами. — Кстати, когда ты ее видел? И что это за затея с катанием на коньках? Ты же знаешь, я ненавижу кататься на...

— Прошлым летом она заехала домой перед поездкой в Рим. И мы с ней пообедали. Вспоминали старые добрые времена. — Он снова ухватил ломтик картофеля. — Знаешь, ты прав насчет таинственности. Она занялась каким-то страшно сложным исследованием... писала мне из Рима, потом — из Парижа. — На секунду лицо его затуманилось. — Затеяла написать какую-то огромную книгу, Бен. О Второй мировой и Церкви. — Он скроил насмешливую гримасу. — Знаешь, нет на свете ни одного события, к которому не примазалась бы Церковь.

— Что ж, тому есть причины, — заметил я.

— И нечего так на меня смотреть. Я здесь ни при чем. Это все Папа Пий, а я тогда был всего лишь маленьким мальчиком из Принстона, штат Нью-Джерси.

Он, усмехаясь, доел всю мою картошку. У меня потеплело на душе. У Вэл были самые серьезные намерения относительно Персика, она не раз говорила, что собирается за него замуж. Они стали любовниками, когда ей было семнадцать.

Наверняка Вэл, потерявшая невинность теплой летней ночью в яблоневом саду стараниями Персика, испытывала сильное чувство вины, присущее школьнице-католичке. Позже, когда она всерьез начала задумываться о Церкви, Персик не поверил, называл все это пустыми фразами. Потом подумал, что она подвергается давлению со стороны отца. Потом решил, что она просто свихнулась. Но Вэл всегда хотела от жизни чего-то особенного, причем не только себе, но и всему миру, и Церкви. Когда убили Кеннеди, Персик сказал: «Черт, если хочешь спасать мир, вступай в Корпус Мира». Она тогда не стала с ним спорить. Просто сказала, что не Церковь нужна ей, она нужна бедной старой Церкви. У Вэл никогда не было проблем со своим "я".

Она мечтала, чтоб после Папы Пия на престол взошел Иоанн XXIII, именно с ним связывала она надежды на обновление Церкви. Но преемником оказался Павел VI, очень быстро растерявший весь реформаторский задор. Похоже, его ничуть не волновало, что Церковь быстро сдала свои позиции и вновь отступила в прошлое. Вэл видела, как меняется мир, и хотела, чтоб Церковь тоже двигалась вперед. Она видела Кеннеди, и Мартина Лютера Кинга, и Папу Иоанна, и ей хотелось вместе с ними бороться за лучшее будущее. А Персик... заполучить Вэл не вышло, но никто, кроме нее, не был ему нужен. И вот он стал священником, что еще раз подтверждало истину: воистину неисповедимы пути Господни.

Он прошел со мной в другой конец бара и вдруг заметил стоявшего в дверях мужчину.

— Идем, Бен, познакомлю со своим другом.

* * *

На мужчине был старенький желтый плащ и темно-оливковая шляпа с кожаной ленточкой. Кустистые серые брови, светло-серые, глубоко посаженные глаза, удлиненное розовощекое лицо. Из-под темно-зеленого шарфа выглядывал край воротничка-стойки. На вид ему было за шестьдесят. А смешливые морщинки в уголках глаз и рта делали его похожим на Барри Фитцджеральда, часто игравшего священников в фильмах сороковых. Еще Фитцджеральд сыграл странноватого ирландца в фильме «Вырастить ребенка» и старого грозного мстителя в картине «И тогда никого не стало». Обе эти возможности читались на лице незнакомца. Серые глаза смотрели холодно и отстраненно. Они как-то не шли улыбающемуся розовому лицу. Я знал его по снимкам в газетах и журналах.

— Знакомьтесь, Бен Дрискил. А это поэт, писатель, лауреат церковной премии отец Арти Данн.

— Он хочет сказать, что искусство и вера всегда идут рука об руку, — ответил Данн. — Простим юному О'Нилу его заблуждение. А вы случайно не сын Хью Дрискила?

— Вы знаете моего отца?

— Не лично. Но наслышан о нем. И еще мне говорили, что он не входит в круг моих читателей, — мелкие морщинки сложились в улыбку. Он снял шляпу. Под ней обнаружился розовый лысый череп с каймой седых вьющихся волос над ушами и шарфом.

— В его возрасте человека интересуют в основном секс, насилие, а также исповедь. — Я пожал Данну руку. — Возможно, презентую ему ваш сборник на Рождество.

Однажды я видел отца Данна по телевизору, его расспрашивали об одном из его сборников. И он каким-то образом умудрился перевести разговор на предмет истинной своей страсти, бейсбол. Тогда Фил Донахью спросил, подвержен ли он суевериям, подобно большинству игроков. «Есть одно. Католическая Церковь», — ответил он, чем сразу завоевал сердца зрителей.

— Только не зацикливайтесь на бумажных обложках, — сказал он. — Впрочем, и в твердых тоже стихи далеко не шедевр.

Персик захихикал.

— Священник с внешностью Тома Селлека и обладающий писучестью Джоан Коллинс.

— Присоединяйтесь к нам, мистер Дрискил, — пригласил Данн.

— С удовольствием, только в следующий раз. Как там, дождь не перестал? Должен встретить сестру...

— А, уважаемую писательницу. Истинный ученый и активистка в одном лице. Редкое сочетание.

— Передам ей ваши слова.

Я распрощался и направился к машине. Как это характерно для Персика, водить дружбу с известным вольнодумцем Данном, этим священником-романистом, чьи книги, всегда бестселлеры, приводили церковных иерархов в неописуемую ярость. Он разработал особую манеру повествования, эдакую комбинацию уроков на темы морали с историями, почти исключительно посвященными сексу, власти и деньгам. Несомненно, мой отец убежден, что Данн сколотил себе целое состояние на дискредитации Церкви. Но если не принимать во внимание дискредитацию, Данн, вне всякого сомнения, был епархиальным священником, опередившим свое время. Как и моя сестра, он был настолько известной личностью, что Церкви даже пришлось разработать особую тактику общения с этим человеком. На практике это сводилось к тому, что они предпочитали не замечать его вовсе.

С неба продолжала сыпать смесь снега с дождем, тротуары были предательски скользкими. Из витрин лавок и магазинов пялились во тьму разнообразные чудовища, приготовленные для Хэллоуина. Ведьмы скакали на метлах и горшках, наполненных сладостями. Щербато скалились фонари из тыкв. Я поехал домой. Мне не терпелось сесть у разожженного в Длинной зале камина рядом с сестрой. И помочь ей разобраться со всеми проблемами и трудностями.

* * *

Дом был по-прежнему погружен во тьму, на фоне расплывчатого ореола фонарей высвечивались косые струи дождя и снега, дорога покрыта жидкой кашицей из грязи и льда. Я заехал в гараж, оставил машину там и пошел к дому, вглядываясь в окна. Во дворе стояла машина. Я распахнул дверцы. Вся машина была мокрая, а мотор давно остыл. Я вернулся к своей машине, подогнал ее к дому и снова вышел во двор. Было уже половина одиннадцатого. И я начал беспокоиться о Вэл.

Я не знаю, что заставило меня пойти в сад. Возможно, хотел просто прогуляться, потому что дождь перешел в снег. Первый снег в этом году, и кругом стояла такая тишина, приятный контраст с шумом и гамом «Нассау Инн». Я остановился, окликнул ее по имени, на тот случай, если и ей пришла та же идея прогуляться. Но в ответ в отдалении послышался лишь лай собаки.

Я находился в саду и вдруг понял, что стою под той самой яблоней, где давным-давно повесился священник. Кажется, всю свою сознательную жизнь я прожил с историями, так или иначе связанными с нашим домом и садом. Священник, попавший к нам в дом сразу после Второй мировой, священник, работавший в саду и служивший в часовне мессу для мамы, священники, распивавшие виски с отцом, и еще этот несчастный, который повесился на яблоне. Все эти истории переплетались, обладали властью мифов, отражали жизнь моей семьи, ее историю, тревоги, заботы, ее религию, наконец.

И во всех этих семейных историях почти всегда фигурировал сад, наверное, поэтому я не слишком любил это место. Но проводил здесь много времени, потому что Вэл любила сад. Ее, четырехлетнюю девочку, я учил играть в покер прямо на траве, спрятавшись подальше от родительских глаз. Здесь однажды жевал яблоко и вдруг обнаружил в огрызке половинку червя. Наверное, после этого я и невзлюбил наш сад.

Садовник Фритц, работавший у нас, показывал яблоню, на которой повесился священник. Мы смотрели на дерево круглыми от страха глазами, а Фритц показывал ту самую ветку. И делал страшную гримасу: вываливал язык, закатывал глаза. А потом вдруг разражался смехом и говорил, что привидений в саду не меньше, чем на чердаке. Мне не попадалось ни одной газетной статьи, повествующей об этой трагедии и о несчастном священнике-самоубийце. Пытался расспросить об этом маму, но она лишь отмахнулась и сказала: «Было это миллион лет тому назад, Бенджи. Все это очень грустно». А отец сказал, что нам просто не повезло. «Мог бы выбрать чей-то другой сад. Любое другое дерево. А выбрал наш».

И я начал чувствовать себя глупо, стоя здесь под падающим снегом и размышляя о священнике-самоубийце и этом событии пятидесятилетней давности. Куда, черт возьми, запропастилась Вэл? В доме ее не было, в часовне тоже.

Я зашагал назад, потом снова остановился и посмотрел на часовню. Под тихо сыпавшим с небес снегом она походила на сказочный домик. Откуда-то сзади, со стороны ручья, налетел ветер, запел и засвистел в голых яблоневых ветках.

Я поднялся по скользким ступенькам, распахнул дверь, уставился в сырую и холодную непроницаемую тьму. Свечка давно погасла. Я оставил дверь открытой, чтоб было хоть чуточку светлей, и двинулся вдоль стены, нащупывая выключатель. Щелкнул первым попавшимся. Помещение залил призрачный сероватый свет. Ощущение такое, точно я был ныряльщиком и рассматривал давным-давно затонувшие руины. Щелкнул вторым выключателем, зажегся второй ряд ламп. Под потолком раздался шорох крыльев — наверное, я спугнул пару летучих мышей.

Помещение было небольшим, всего десять скамей, разделенных проходом в центре. Я робко шагнул вперед, окликая сестру по имени. Один короткий слог, Вэл, эхом срикошетил от стен и окон цветного стекла. А потом настала тишина, и я услышал равномерный стук капель. Очевидно, протечка, и крыша вновь нуждается в ремонте.

А потом вдруг в темноте, между первым и вторым рядами, я углядел что-то красное. Кусок рукава из красной шерсти, отделанный синей кожей. Я сразу узнал его. Это была моя старая форменная куртка из школы Святого Августина. На левом нагрудном кармане вышито «СА». Как этот предмет оказался здесь, на полу часовни?... Первый раз я ее не заметил.

В катакомбах Святого Каллистия, что под Аппиевой дорогой, находится гробница, из которой Папа Паскаль еще в девятом веке извлек тело святой Сесилии. Затем она упокоилась в саркофаге белого мрамора, под алтарем церкви Святой Сесилии в Риме. Несколько лет тому назад я посетил эти катакомбы и вышел из темноты в яркое пятно света. В центре его лежало тело мирно спящей девушки. На секунду показалось, я нарушил ее покой. Но затем сообразил: то была работа скульптора Мадерны, он изобразил Сесилию в точности такой, какой она привиделась кардиналу Сфондрати во сне. Потрясающе реалистичное изображение; и вот теперь, глядя на тело женщины, распростертое на полу нашей часовни, мне вдруг показалось, что и я, как кардинал Сфондрати много веков тому назад, вдруг увидел сон и принял эту женщину за мученицу Сесилию.

Она лежала скорчившись, на боку. Видно, упала там, где преклоняла колени в молитве. Лежала неподвижно, как скульптура Мадерны, тихо и мирно, прижимаясь щекой к полу, и глаз, который я видел, был закрыт. Я дотронулся до ее руки, холодные пальцы сжимали четки. Она надела мою старую теплую куртку, чтоб добежать от дома до часовни. Шерсть была сырой на ощупь, а пальцы — твердые и ледяные.

Моя сестра Вэл, мой маленький храбрый солдатик, полный мужества и энергии, которых мне так недоставало, была мертва...

Не знаю, как долго я простоял там на коленях. Потом осторожно прикоснулся к ее лицу, такому неживому, и вдруг увидел Вэл маленькой девочкой, услышал ее счастливый переливчатый смех. А затем погладил по волосам и только тут заметил, что на них спекшаяся кровь. И тут же увидел рану, маленькое черное отверстие от пули. Она стояла на коленях и молилась, и кто-то поднес ствол к ее голове и выстрелил сзади, погасил ее, как свечу. Уверен, она ничего не почувствовала. Возможно, по некой неизвестной мне пока причине просто доверяла убийце.

Рука была липкой от ее крови. Вэл мертва, я, задыхаясь, ловил ртом воздух. Потом вернул ее голову в прежнюю позу. Моя сестричка, мой самый близкий и дорогой друг, человек, любимей которого в мире у меня не было, лежала мертвой у моих ног.

Я опустился на скамью, по-прежнему не выпуская ее руки из своей, в несбыточной надежде, что она согреется, перестанет быть такой ужасающе ледяной. Лицо мое словно окаменело и не желало слушаться. У меня не было сил встать, начать действовать.

Потянуло сквозняком, и в углу скамьи что-то шевельнулось. Я потянулся, вытащил предмет из углубления. Треугольный кусочек ткани, черной, водоотталкивающей, из такой шьют плащи-дождевики. Я тупо сжимал его в пальцах.

А потом вдруг услышал, как скрипнула дверь. Затем — шаги по каменному полу.

Шаги приближались. Кто-то направлялся по проходу прямо ко мне, и я не мог сдержать дрожи. Я надеялся, что это вернулся убийца Вэл, прикончить меня. Убью, задушу его голыми руками! Я поднял глаза.

На меня смотрел Персик. Тело он уже видел, я понял это по его лицу. Оно было белым как мел, никаких там персиковых оттенков. А рот полуоткрыт, но при этом он не произносил ни звука.

Рядом с ним стоял отец Данн и тоже смотрел на нее. Такую неподвижную и одинокую.

— О черт... — тихо и скорбно прошептал Данн.

Я подумал, что возглас относится к тому, что случилось с сестрой. Но ошибся. Он наклонился и взял у меня клочок черной ткани.

* * *

Вскоре бюрократическая машина, сопровождающая насильственную смерть, пришла в действие и быстро набрала обороты. Прибыл шеф полиции Сэм Тернер с двумя полицейскими, затем — «Скорая», врач с черным кожаным саквояжем. Сэм Тернер всю жизнь был другом нашей семьи. Очевидно, его разбудили, и новость заставила его выехать из дома в эту чудовищную погоду; седые волосы взъерошены, лицо серое, помятое. Одет он был в клетчатую рубашку, ветровку и вельветовые джинсы, на ногах зеленые резиновые сапоги. Он пожал мне руку, и я сразу почувствовал, что Сэм тоже страшно переживает. Он знал Вэл с детства, еще совсем малышкой, и вот сегодня ему пришлось мчаться в ночи сквозь дождь и снег, чтобы увидеть, что с ней произошло.

Персик, по-прежнему бледный как полотно, сварил кофе и принес его в Длинную залу на подносе вместе с чашками, сливками и сахаром. Оказалось, что они с Данном приняли решение приехать чисто импульсивно, просто убедиться, что Вэл нашлась. Больше всего Персик опасался, как бы она не угодила в автокатастрофу. Заметив в часовне свет, они зашли и увидели меня рядом с мертвой сестрой. Пока мы с Персиком пили кофе, Данн с Сэмом Тернером снова пошли в часовню. Возможно, первый искал для своей очередной книги описание места преступления.

Они вернулись, и я увидел, что Тернер вымок до нитки. Взял кружку с горячим дымящимся кофе и начал шумно и жадно прихлебывать. В окно я увидел, как в машину «Скорой» вносят тело Вэл, на носилках и завернутое в черную блестящую ткань. На фоне фонарей медленно плыли в воздухе снежинки.

— Господи, ну что тут скажешь, Бен... Часовню я опечатываю, будем ждать прибытия экспертной группы из Трентона. Ты хоть догадываешься, что там произошло?

— В самых общих чертах, — ответил я. И вспомнил, в каком состоянии звонила мне Вэл, но решил пока что не говорить это Тернеру. — Она приехала только сегодня. Звонила мне в Нью-Йорк, просила встретить ее здесь. — Я покачал головой. — Сперва подумал, она опаздывает из-за того, что на дорогах черт знает что творится. Поехал в город, съел бургер, потом вернулся. Начал искать ее и нашел. Там, в часовне. Вот и все.

Он громко чихнул в большой красный платок, потом вытер нос.

— Этот чертов грипп меня доконает, — тихо пробормотал он. — Забавно. Знаешь, она и мне тоже звонила. Сегодня днем. Она тебе говорила?

— Нет. А зачем звонила?

— Знаешь, очень странный звонок. Ты сроду не догадаешься. Она спрашивала, что мне известно о священнике, который повесился у вас в саду. Кажется, году в тридцать шестом или тридцать седьмом, так она сказала. В тот год я как раз заступил здесь на службу, в самом низшем чине. Примерно в то же время родился ты. Ну, одна их тех сумасшедших историй о священнике, который сводит счеты с жизнью в саду Дрискилов. Бедняга... Она не сказала, зачем это ей нужно, просто спросила, сохранилось ли у меня дело. — Он удрученно помотал головой, потирая пробившуюся на подбородке седую щетину.

— И что же? Дело сохранилось?

— Да откуда мне знать, Бен! Понятия не имею. Сказал ей, что вроде бы не видел, но обещал покопаться в старых коробках, что свалены у нас в подвале в участке. Вполне может быть, что и найдется. Правда, история давняя, могли, конечно, и выбросить за ненадобностью. — Он снова чихнул. — Ну а потом, после разговора с Вэл, я долго думал об этом. И тут на ум пришел Руперт Норвич. Тогда он был шефом полиции, он и принимал меня на службу, а сам к тому времени оттрубил лет двадцать пять. Черт, да ты должен помнить старину Рупа, Бен...

— Он выписал мне первый в жизни штраф за превышение скорости, — сказал я.

— Так вот, Рупу сейчас за восемьдесят. Живет на побережье, по дороге в Сибрайт. До сих пор как огурчик. Могу, конечно, позвонить старику... хотя теперь вроде бы и нужда отпала. Мы же не знаем, зачем Вэл вдруг понадобилось это дело. — И он тяжко вздохнул, видно, вспомнив, по какой именно причине отпала нужда.

— И все равно, может, поищешь эту папку? — сказал я. — Сам знаешь, Вэл не из тех, кто будет дергать людей по пустякам.

— В любом случае, не помешает, — он окинул меня испытующим взглядом. — Ты как, Бен? Такой удар...

— Я в порядке. Послушай, Сэм. Лично мне кажется, жизнь она прожила в целом удачную и счастливую. Ну, если не считать того года, в Эль-Сальвадоре. Там ее жизнь висела на волоске. И вот сегодня везенье ее кончилось.

— Да, девочка всегда любила ходить по краю пропасти, это ты верно подметил. — Он подошел к окну. — Ужас какой-то, Бен. Стыд и позор! Чтоб такое случилось в доме твоего отца, в жизни бы не поверил!... Видит Бог, просто ненавижу такие дела. — Глаза у него были красные, волосы липли к черепу мокрыми прядями. Он снял очки и принялся протирать их красным платком. — Хочешь, чтоб я сам сообщил ему, Бен?

— Нет, Сэм, — ответил я. — Это работа для супермена.

* * *

Мой отец...

Человек, побившийся об заклад, что может шокировать его, страшно расстроить, напугать или просто сломать, глубоко заблуждается. Отец принадлежал к числу тех редких личностей, которые не гнутся и не ломаются под ударами судьбы, способными сломать кого угодно. И жизнь он прожил на удивление пеструю и богатую событиями, особенно для человека скрытного. Теперь ему было семьдесят четыре, но он прекрасно знал, что выглядит на шестьдесят, не больше. «Если только не подойти поближе и не приглядеться», — любил говорить он. «Попробуй подойди поближе к отцу, получишь приз». — Так пару раз обмолвилась моя бедная добрая мамочка.

Он был юристом, банкиром, дипломатом и успешно вел все финансовые дела семьи. В пятидесятые, в разгар президентской предвыборной кампании, он вдруг вышел из нее, мотивируя тем, что является католиком. Аверелл Гарриман вел с ним переговоры, прощупывая возможность привлечь на свою сторону и объявить на всю страну, что Хью Дрискил согласится поддерживать его, если он, Гарриман, выдвинется кандидатом от демократической партии. Но в конце концов отец ответил «нет», закулисная жизнь подходит ему больше. А причина крылась в том, что отец никогда особенно не верил в электорат. Говорил, что не допустит, чтобы голосованием решали, какой именно галстук ему носить. Так к чему тогда консультировать этот самый электорат на тему того, кто должен занять кресло в Белом доме?

До войны, в конце тридцатых, он, молодой и талантливый юрист, работал в Риме, ведал в основном вопросами инвестирования Церкви в американские компании, банки и недвижимость. Некоторые из инвестиций не оправдались, и об этой стороне деятельности Ватикана предпочитали умалчивать. И он помогал разбираться с этими проблемами, и в результате обзавелся многочисленными друзьями внутри Церкви и, возможно, одним-двумя врагами. «Весь этот отрезок жизни, — как-то сказал он мне, — я набирался опыта. Я был достаточно умен, чтобы понять: религия — это одно, а светские формы, которые она порой принимает, совсем другое. Просто Церковь вынуждена бороться за выживание. И мне было интересно узнать, как работает этот механизм. Тогда мир был устроен проще. Муссолини использовал Ватикан для прикрытия своих шпионских операций. И уж я набрался там опыта, поверь! Мог бы докторскую защитить. Так что оставь весь свой идеализм религии. А Церковь — это практика, чистой воды механика».

Всю жизнь отец был очень богат, умен и скрытен. И еще он был очень и очень храбр, мой старик. Когда стало ясно, что нам не избежать участия в войне, много времени проводил в Вашингтоне. Там очень пригодились его знания о том, как под прикрытием Ватикана работали шпионы итальянских фашистов, и о нем узнали в определенных кругах. Там же он познакомился с одним ирландцем, много его старше. Это оказался не кто иной, как Билл Донован по прозвищу Бешеный. Именно он создал в 1942 году Управление стратегических служб, сокращенно УСС, именно он привлек к работе в этой организации молодого и смышленого Хью Дрискила. Сам Донован был католиком, и в дни, когда судьба всего мира висела на волоске, окружил себя исключительно добрыми католиками, людьми, которых понимал и которым мог доверять. И этот его узкий круг доверенных лиц даже прозвали Орденом тамплиеров, просто потому, что все там были католиками. Мой отец стал одним из рыцарей Бешеного Билла.

Когда война в Европе подходила к концу, отец объявился в Принстоне, и не один, а с монсеньером Д'Амбрицци. И к нам стали приезжать разные знаменитые персоны: Джек Уорнер, возглавляющий студию «Уорнер Бразерс»; Мил-тон Сперлинг, продюсер, и Фритц Лэнг, режиссер, и Ринг Ларднер-младший, писатель. Когда вся эта дружная компания проводила отпуск где-то у бассейна в окружении пальм и старлеток, их вдруг осенила идея создания фильма об УСС. Они решили прославить и увековечить работу наших доблестных секретных служб. Они хотели создать собирательный образ героя, заслать его в стан врага, подвергнув тем самым смертельному риску, ну и, естественно, он должен был победить всех и вся, в лучших традициях «Уорнер Бразерс». И хотя история была вымышленная, ей следовало придать достоверности. Именно в связи с этим фильмом и приехал к нам в Принстон Билл Донован обсудить детали с отцом.

Как выяснилось, собирательный герой имел прототип. Им должен был стать не кто иной, как Хью Дрискил. А в основу сюжета должно было войти одно из его приключений в оккупированной Франции, где он организовал освобождение из плена другого героя.

Я чуть с ума от радости не сошел, когда в один прекрасный день к нам в Принстон приехал сам Гарри Купер. Он должен был играть главную роль. Помню, как я сидел на ступеньках веранды с большим стаканом лимонада в руке и слушал Купера, Донована и отца. Они говорили о фильме, о войне, а потом Купер взял меня с собой на теннисный корт и отрабатывал со мной подачу. Господи, подумать только, сержант Йорк и Лу Гериг помогали мне отрабатывать подачу, и Купер сказал, что как-то Билл Тилден признался ему, что успех в этом деле на девяносто процентов зависит от жеребьевки. Тем же вечером знаменитый актер достал блокнот для набросков и изобразил меня, потом малышку Вэл, а потом отца, Донована и Д'Амбрицци. И при этом сказал, что всегда мечтал стать художником-мультипликатором, а затем вдруг по чистой случайности увлекся актерской игрой. А перед тем как уехать, разрешил мне называть его просто Фрэнком. То было его настоящее имя, и так называли его самые старые друзья еще со времен колледжа в Айове. Так прямо и сказал.

Больше я его никогда не видел, только в кино. Буквально на следующий год, в 1946-м, он появился на экране в фильме «Плащ и кинжал». И, сколь ни покажется странным, действительно очень походил в этой роли на отца. Правда, Голливуд для пущей затравки ввел в сценарий и любовную историю, и роль героини играла совсем тогда еще молодая Лили Палмер, то был ее дебют. Дома мне дали понять, что все это чистой воды выдумка и ерунда.

Чем больше поправок к сценарию выслушивал отец, тем больше сомнений возникало у него насчет голливудского подхода. Помню, как однажды летним днем Донован сидел на веранде с отцом и Кёртисом Локхартом, его протеже, и Донован нарочно дразнил отца. Я, как обычно, примостился рядом на ступеньках с прохладительным напитком и слышал, как он захохотал, а потом сказал: «Что ж, Хью, будем надеяться, они не выставят тебя такой уж большой задницей!» В ответ отец усмехнулся и заметил: «Не посмеют. Никогда не допустят, чтоб Купер выглядел задницей». Тогда Донован сказал: «Скажи ему, малыш Локхарт, скажи ему, что придется поверить во все эти вещи». Локхарт кивнул. «Верно, Хью. Вера, это важно». Я слушал их и смотрел, как моя маленькая сестренка носится по лужайке в новом красном купальнике, танцует в струях фонтанчиков, выпендривается, старается привлечь внимание взрослых. Еще ребенком она положила глаз на Локхарта.

И вот за спиной у меня раздался голос отца: «Моя вера никогда не подвергалась сомнению, джентльмены. А вот мистеру Уорнеру и его любимчикам я не доверяю. Да одного взгляда достаточно, чтобы понять: никакие они не паписты».

Донован так и покатился со смеху, и беседа перешла в другое русло. Начали обсуждать возможность сексуальных отношений между Кулером и мисс Палмер, потрясающей красоткой. Но в этот момент меня на помощь позвала мама. Она сидела в саду, среди цветов, в широкополой соломенной шляпе, покуривала «Честерфилд», пила мартини и одновременно занималась прополкой.

Да, верно, моему отцу довелось пройти сквозь огонь, воду и медные трубы, и это закалило его характер. Но в ту ночь, принеся ему печальное известие о кончине Вэл, я вдруг увидел нечто большее, чем просто силу характера. Разумеется, сила воли и жесткость помогают держать эмоции и чувства под контролем, но в этой ситуации решающую роль сыграла вера. Только вера помогла ему не дрогнуть. Он принял это известие как настоящий мужчина, даже глазом не моргнув.

Подошел к входной двери, такой огромный, сильный, готовый ко всему. Росту в нем было шесть футов четыре дюйма, весил он примерно двести сорок фунтов, густые седые волосы зачесаны назад и открывают высокий лоб с залысинами. Увидел меня, потом, за моей спиной, Сэма Тернера и сказал:

— О, привет, Бен. Вот так сюрприз. Сэм... Что случилось?

Я начал рассказывать. Он не сводил с меня ясных голубых глаз и молчал. А когда я закончил, сказал:

— Дай мне руку, сын. Неважно выглядишь. Пришло время держаться вместе, Бен. — И я вдруг ощутил всю его силу, и она частично передалась мне. — Она прожила свою жизнь, как хотела. Она знала, что мы любим ее. Она служила Господу, и лучшей жизни желать нельзя. Она не болела, не знала, что такое старческая немощь. Она ушла в иной, лучший мир, не забывай этого, Бен. И однажды все мы встретимся там и уже больше никогда не расстанемся. Господь любил твою сестру.

Даже голос у него не дрогнул ни разу. Он положил мне руку на плечо. Я и сам был достаточно высоким и крепким парнем, но так и согнулся под тяжестью его ладони. Все, что он говорил, было полной ерундой, но это помогло мне как-то собраться, и теперь я знал, что переживу смерть Вэл. Как-нибудь справлюсь.

— Сэм, — спросил он, — кто убил мою дочь? — И, не став дожидаться ответа, прошел в Длинную залу, увидел находившихся там людей. — Мне нужно выпить, — сказал он. И откупорил бутылку дорогого виски «Лэфройг».

* * *

Бедный Сэм Тернер, Он не знал, кто убил мою сестру. Какое-то время тихо переговаривался о чем-то с отцом. Персик развел в огромном почерневшем от копоти камине огонь. Отец Данн скромно стоял где-то в сторонке, после того как Персик представил его отцу.

Персик сказал, что с удовольствием останется на ночь, просто посидеть со мной и поболтать. Но я сказал, что не надо, со мной все нормально. Думаю, ему просто не хотелось ехать в Нью-Пруденс и проводить ночь наедине со своими воспоминаниями. Вскоре ушел Сэм Тернер, потом Персик и отец Данн допили свое виски и тоже ушли, оставив нас с отцом вдвоем. Я стоял у окна и наблюдал за их отъездом. Отец Данн, этот писатель-миллионер, ездил на новеньком «Ягуаре-XJS». У Персика был старенький «Додж» с вмятиной на одном крыле и весь заляпанный грязью.

Я обернулся и увидел, что отец успел поменять лед в бокалах и наливает нам виски. Он немного порозовел, наверное, от жаркого огня камина. Поднял голову. Протянул мне стакан.

— Ночь предстоит долгая. Так что выпей. А кстати, ты вообще зачем приехал?

Я рассказал ему, как провел день, тепло от солодового виски приятно разливалось по жилам. Вместе с этим теплом приходило успокоение. Я опустился в кресло, обитое горчичного цвета кожей, вытянул ноги к огню.

Он смотрел на меня сверху вниз, болтал янтарной жидкостью в бокале, качал головой.

— Черт... Что было на уме у моей девочки?...

— Это имело какое-то отношение к ее исследованиям. Она что-то обнаружила, наткнулась на нечто такое... возможно, в Париже или... Черт возьми, да не знаю я!

— Но не хочешь же ты сказать, что в ходе этих ее раскопок, имеющих отношение к столь давним временам, к войне, она нашла нечто такое, что страшно расстроило или напугало ее? — Он задыхался. — Только подумать! Вторая мировая! Как это может быть связано с убийством здесь, в Принстоне? — Похоже, гнев брал верх над скорбью.

— Успокойся, — сказал я ему.

— Нет, это просто смешно. Думаю, мы придаем слишком большое значение этим ее исследованиям. И забываем о том, что в наш век людей чуть ли не ежедневно убивают без всякой на то причины. Она пошла в часовню молиться и наткнулась на какого-то безумца, заблудившегося в ночи. Бессмысленная гибель!

Я не стал разубеждать его. Пытался убедить себя в том, что Вэл погибла случайно, что никакого преступного умысла тут не было. Но он не слышал страха в ее голосе. Слишком уж она чего-то опасалась, чтоб это выглядело случайной смертью.

— Знаешь, — продолжил тем временем отец, — она звонила мне вчера. Из Калифорнии. И сказала, что они с Локхартом прилетают сегодня в Нью-Йорк. Сказала, что будет дома сегодня, а Локхарт приедет сюда завтра. У меня у самого была сегодня встреча в Нью-Йорке. Я даже не был уверен, что попаду сегодня домой. И она ни словом не обмолвилась о том, что ее беспокоит. — Он снял пиджак, накинул его на спинку старинного деревянного стула. Потом ослабил узел галстука и закатал рукава рубашки. — Знаешь, что меня в тот момент беспокоило, Бен? Что она приедет домой и заявит, что уходит из Ордена, потому что собирается замуж за Кёртиса. Ну не безумие ли?...

— Не знаю. Мне всегда казалось, Кёртис твой идеал зятя.

— Кёртис здесь совершенно ни при чем. — Лицо отца исказила гримаса. — Только вдумайся, Бен! Это же Вэл. Она монахиня, и должна была остаться...

— Так же, как я должен был стать священником?

— Одному Господу известно, кем ты должен был стать. Но Вэл, в том крылось ее предназначение. Она была просто создана для Церкви...

— Кто это тебе сказал? Уж определенно, что не Церковь. Или я газет не читаю? У меня создалось впечатление, что они были готовы скинуться и купить ей билет в один конец. Отправить куда подальше. И потом, ведь это Вэл решать, разве нет? Она имеет полное право распоряжаться собственной жизнью. — Только тут я спохватился, что употребил неправильное время. Вэл уже ничем не могла распоряжаться, потому что жизнь у нее отняли.

— Так и знал, что ты это скажешь. Спорить с тобой бессмысленно. Мы с Вэл истинные католики, а...

— А я единственный в семье, кто состоит сплошь из недостатков, — перебил его я.

— На твоем месте, Бенджамин, я бы не стал упоминать о собственных недостатках, которые другие, порядочные люди пытаются скрыть. И потом, нельзя ли хотя бы сегодня не затрагивать проблем твоей расшатанной психики?

Мне следовало бы рассмеяться. Вэл точно засмеялась бы. То были отголоски старой войны, и оба мы с отцом знали, что победителей в ней нет и быть не может. И в то же время понимали, что будем сражаться дальше, до тех пор, пока один из нас не умрет, и тогда это уже не будет иметь никакого значения. Как, впрочем, и всегда.

— Скажи, а я прав насчет Вэл и Кёртиса? — спросил после паузы он.

— Не знаю. Со мной она об этом никогда не говорила.

— Да и незачем было. С учетом тех советов, что ты всегда давал ей. — Тут отец поднес ладонь к глазам, и я понял, что он на грани слез. Даже для старого закаленного бойца это было нелегко. Он поднялся, взял кочергу, принялся ворошить угли в камине. На камни снопом полетели искры.

Часы тоненько и мелодично пробили два, точно кто-то тронул клавиши старинного клавесина. Я встал, взял из коробки сигару, закурил и пошел в дальний конец комнаты к прикрытому куском ткани мольберту. Стоял там и смотрел в окно на ненастную ночь. И вдруг почему-то подумал о собаке, которая у нас когда-то была. Лабрадор по кличке Джек, он так смешно подпрыгивал, пытаясь укусить баскетбольную корзину. Когда он умер, Вэл настояла, чтоб мы похоронили его вместе с этой корзиной, чтоб он наконец смог кусать и рвать ее сколько заблагорассудится, всю отпущенную ему собачью вечность. Похоже, нам с отцом будет нелегко справиться с тем, что случилось с Вэл, что произошло с нашим миром.

Он зевнул, пробормотал что-то. Я различил лишь имя, Локхарт, и вопросительно обернулся к нему.

— Каллистий умирает. Не знаю точно, сколько еще протянет, но думаю, недолго. Кёртис готовится возвести на престол преемника. Выбирает очередного победителя. Хочет поговорить со мной. Могу побиться об заклад, собирает деньги.

— И кто же будет этот человек? — спросил я.

— Тот, кто может достойно ввести Церковь в двадцать первый век. Что бы это ни означало.

— Что ж, удачи ему.

— Насчет Кёртиса никогда ничего не знаешь наверняка. Думаю, им может стать Д'Амбрицци. Или Инделикато. А может, Фанджио, в качестве компромисса. — Отец делал вид, точно его это ничуть не интересует. Но притворщик из него был никудышный.

— Ну, а ты бы кого хотел?

Он пожал плечами. Некогда он много играл в покер. У него был кандидат, это точно. Карта, которую он собирался разыграть в самый последний момент.

— Я никогда тебя не спрашивал, — сказал я, — но всегда удивлялся, зачем ты привез сюда Д'Амбрицци после войны? Нет, для нас с Вэл это был просто праздник, во что мы только с ним не играли!... Но истинная причина мне неясна. Ты познакомился с ним во время войны, да?

— Это долгая история, Бен. Ему нужен был друг. Давай не будем сейчас об этом.

— Одна из твоих историй, связанных с УСС? То, о чем ты никогда не рассказывал?

— Давай не будем, сын.

— Ладно. — Д'Амбрицци, Инделикато, Фанджио. Для меня это были просто имена. Ну, за исключением Д'Амбрицци, разумеется.

Эти таинственные связи отца с УСС всегда вызывали у меня некоторое раздражение. Сколько времени прошло, а он до сих пор относится к ним как к государственной тайне. Однажды они с мамой взяли нас в Париж на летние каникулы. Номера в отеле «Георг V», прогулки по Сене на лодке, статуя крылатой богини победы Ники в Лувре, служба в соборе Нотр-Дам. Но пиком этой поездки — не сочтите за каламбур — стало посещение Эйфелевой башни, организованное старым другом отца по УСС епископом Торричелли, который в то время был уже очень стар. У него был самый длинный и крючковатый нос, который я только видел в жизни. И еще я узнал его прозвище, Шейлок. Карман у него был набит анисовыми леденцами. Вэл страшно полюбила этого старика. Он рассказал нам анекдот о Жаке и Пьере, двух друзьях, которые на протяжении двадцати лет обедали в одном и том же ресторанчике по два-три раза на неделе. И вот однажды Жак спросил, почему они двадцать лет обедают в одном и том же месте, и Пьер ответил: «Потому, mon ami, что это единственный ресторан в Париже, из которого не видна эта чертова Эйфелева башня!» Мы не совсем поняли смысл этого анекдота, но Вэл хохотала, как сумасшедшая. Уж очень ей понравились анисовые леденцы.

Я слышал, как отец и Торричелли обменялись несколькими фразами о Париже времен нацистской оккупации. Торричелли с улыбкой вспомнил эпизод, когда отец вылезал из подвала с углем, где ему две недели пришлось прятаться от гестапо. Весь в угольной пыли, он открыл рот, хотел что-то сказать, и был в этот момент страшно похож на чернокожего певца Эла Джолсона, готового запеть свою любимую песню, «Лебедь». Должно быть, опасные и увлекательные то были времена. И в то же время отец был для меня просто отцом, и как-то трудно было представить его шпионом, крадущимся в ночи и готовым взорвать какую-нибудь электростанцию или склад с боеприпасами.

— Знаешь, Бен, — медленно начал он слегка заплетающимся, наверное, от виски, языком, — мне будет очень трудно сказать это Кёртису. Ему прежде не доводилось сталкиваться в жизни с серьезными несчастьями. Жизнь его всегда шла счастливо и гладко, он привык добиваться всего, чего хотел.

— Что ж, придется теперь пережить и трудный ее отрезок. Лично мне было плевать на Кёртиса Локхарта. Ведь он был одним из них. Да и слишком переживать за отца тоже не имело смысла. Он был непрошибаем, как те горгульи, что свисают со стен собора Парижской Богоматери. Я переживал лишь за мою маленькую сестренку Вэл.

— Завтра все ему расскажу...

— Не стоит. Он и так все узнает. Завтра и телевидение, и газеты будут вопить об этом происшествии. Ведь Вэл знаменитость. Нет, точно, он узнает об этом до того, как мы ему скажем. А уж потом будем осушать его слезы. Лично я не в восторге от этой перспективы.

Он поднял глаза от бокала, так и пронзил меня взглядом.

— Знаешь, Бен, временами ты ведешь себя просто омерзительно.

— Яблоко от яблони недалеко падает. Гены, что ж тут поделаешь.

— Возможно, — сказал после паузы он. — Вполне возможно, что и так. — Потом откашлялся и залпом допил виски. — Ладно, пора в постель.

— На встречу с демонами ночи.

— Что-то в этом роде. — В дверях он обернулся, слабо махнул мне рукой.

— Кстати, отец...

— Да? В чем дело? — Тьма вестибюля уже была готова поглотить его.

— Сэм Тернер сказал, что Вэл звонила ему сегодня. Задавала вопросы о повесившемся священнике...

— О чем это ты?

— Ну, тот священник, что повесился у нас в саду. Он вроде бы один у нас такой, или я ошибаюсь? Как думаешь, зачем она спрашивала? Тебе она что-нибудь говорила?

— Сэм Тернер — просто старый сплетник, — жестко и с презрением отчеканил отец. — И что я могу об этом знать? Нет, она меня не спрашивала. И потом, история такая давняя...

— Ничего себе «история»!... Ведь это случилось на самом деле... Тело окоченевшего священника болталось на ветке в саду...

— Старая история, говорю тебе. Забудь. Мы уже никогда не узнаем, зачем она спрашивала, и это к лучшему. Ладно, пора спать. — И он резко отвернулся.

— Отец...

— Да?

— Если вдруг не сможешь заснуть... Знай, я лежу у себя в комнате, уставясь в потолок, тоже не сплю, момент слабости. Так что если будет одиноко... — я пожал плечами, не закончив фразы.

— Спасибо за предложение, — сказал он. — Думаю, я помолюсь. Могу и тебе предложить заняться тем же. Если, конечно, еще помнишь, как это делается.

— Спасибо за заботу, — ответил я.

— Никогда не поздно, если хочешь знать мое мнение. — В голосе его я уловил слабый намек на улыбку, хотя в темноте не видел лица. — Даже для такой потерянной души, как ты, Бен.

И вот он ушел, а я еще довольно долго прибирал на столе, курил сигару, а потом начал гасить везде свет.

Свет остался только в часовне.

* * *

Нет, видно, больная нога твердо вознамерилась наказать меня за все мои прегрешения, даже виски не помогло. Я, прихрамывая, поднялся по лестнице, потом по темному, насквозь продуваемому сквозняками коридору добрался до спальни. Над кроватью висела фотография Джо Димаджио с автографом мне и отцу. На потолке виднелось такое знакомое коричневое пятно, след протечки в том месте, где белка прогрызла дырочку, пытаясь спрятать запас орехов.

Я включил лампу на тумбочке. В окно продолжал хлестать дождь со снегом. На комоде стоял в серебряной рамочке набросок Гарри Купера, где он изобразил меня с Вэл. Кто бы мог подумать... Из нас троих только я один остался в живых.

Я высыпал в ладонь несколько таблеток аспирина, от боли в ноге. Проглотил, запил водой. И пытался избавиться от воспоминаний, наступавших со всех сторон, в первую очередь с лужайки под окном. Долго вертелся и ворочался в постели, пытаясь поудобнее пристроить больную ногу. Потом наконец задремал под сопровождение тревожных образов, фантазий и видений. А потом вдруг увидел себя снова среди иезуитов...

На меня из темноты ночи наплывала целая армия людей в черных сутанах, некогда и я был одним из них. Точно колдуны, какие-то исчадия ада, они наступали со всех сторон, пытаясь отрезать мне пути к отступлению. Они хотели вернуть меня. И зря старались, потому что в те, самые первые дни, когда я был новичком, меня вполне устраивала жизнь среди них. С первого же дня я нашел свое место среди самых умных и блестящих представителей Ордена, составляющих его ядро. То были истинные профессионалы, ценившиеся здесь не столько за благочестие, сколько за острый и бунтарский ум. И первые недели обучения быстро приобрели для меня привкус вызова, который бросали мы, самые умные, самые острые на язык, самые хитрые и изобретательные, всей этой рутине, состоящей из непрерывных молитв, смирения, постоянной занятости, звуков и запахов общей религиозной почивальни.

И вот настал день, когда брат Фултон, всего двумя годами старше и опытней нас, пригласил всю нашу братию для разговора.

— Вам еще предстоит немало подивиться целому ряду экзотических аспектов жизни в нашем маленьком и счастливом сообществе, — начал он. Брат Фултон был, что называется, классическим образчиком умника-иезуита: вялые блондинистые волосы, заостренные лисьи черты лица, светло-карие глаза, казалось, отрицающие саму возможность принимать нас всерьез. — Мы называем их практикой покаяния. И вам тут совершенно нечего бояться, потому как все вы парни храбрые, а община имеет самые лучшие намерения. И главное, о чем мы радеем, так это о воспитании силы духа, жизнеспособности, решительности и росте духовности. Однако...

Он улыбнулся группе молодых людей, ожидавших, что последует за этой преамбулой.

— Однако мы ни в коем случае не должны пренебрегать и физическими сторонами нашего существования. Здесь, в замке Скалл, это такой типично иезуитский юмор, господа, мы на своем опыте убедились, что небольшое умерщвление плоти еще ни разу никому не повредило. Даже напротив, порой приносило пользу. Можете мне поверить, боль самым чудесным образом способствует концентрации мышления. Боль напоминает нам об истинной нашей цели... кстати, по списку все здесь или нет? Хорошо, хорошо... Иными словами, когда вы ощущаете боль, сам ход вашего мышления... если, разумеется, мысль работает должным образом... Так вот, сам ход вашего мышления неизбежно обращается к предметам, достойным медитации, к вашей любви к Богу. Вы меня понимаете?

Его живые карие глазки перескакивали с одного покорно кивающего лица на другое.

— Взгляните, господа, на эти чудесные маленькие штучки. — Он извлек из ящика стола два предмета и небрежно выложил их на книгу записей. — Давайте возьмите их. Пощупайте. Освойтесь с прикосновением.

Я взял в руки заплетенную в косичку белую веревку, смотрел, как она свисает с ладони, точно драгоценное ожерелье. Прикосновение к цепочке показалось странно возбуждающим, почти постыдным. Я держал ее с трепетом, словно опасаясь, что она вдруг может ожить и начнет хлестать меня. Брат Фултон меж тем продолжил:

— Вам помогут эти маленькие устройства, хлыст и ножная цепочка. Облегчат путь к Богу, поспособствуют выразить ему свою преданность. И послушание. Веревка, или хлыст, предмет символический. Вечером по понедельникам и средам вы должны раздеться до пояса, встать на колени возле кровати. Свет должен быть выключен. Потом вы услышите звон колокола. И как только услышите, тут же начнете хлестать себя по спине, через плечо. Хлестать и произносить молитву «Отче наш». Совсем нетрудно.

— Ну а это? — спросил я и взмахнул цепочкой.

— А, это, — протянул брат Фултон. — Когда вечером будете расходиться по кельям, не забудьте взглянуть на доску объявлений в коридоре. Там будет расписание. Допустим: «Хлыст сегодня, цепи завтра с утра». Старое иезуитское правило. Скажите, Бенджамин; что вам кажется необычным в этой цепочке?

— Звенья, — ответил я. — Один их край заточен и очень острый. А другой тупой, скругленный.

Брат Фултон кивнул.

— И каким, как вы думаете, краем к телу должна располагаться эта цепочка? Острым или тупым?

— Вы бы еще сюда Айрон Мейден притащили, — мрачно заметил Винни Халлоран. — Как только увижу, тут же смоюсь и...

— Нет, это предусмотрено только на седьмом году, — без тени юмора в голосе ответил Фултон. — Вы к тому времени уже все разбежитесь. — И он одарил нас лучезарной улыбкой. — Будете держать эти предметы, хлыст и цепь, под подушкой. Цепь — весьма болезненная штука, это я вам гарантирую. Будете пристегивать ее к верхней части бедра, под брюками, с утра по вторникам и четвергам. Увидите там застежку и все сразу сообразите. — Он поднялся. — Да, и еще одно. Застегивать так, чтоб облегала плотно. Нет ничего противнее ощущения, что цепь держится на ноге неплотно и вот-вот с грохотом свалится на пол. — В дверях он остановился и добавил: — Такое порой случается, и тогда человек чувствует себя полной задницей. Вы уж поверьте.

Я занялся умерщвлением плоти с должным усердием. Цепь — это далеко не сахар, можете поверить. Надо было обернуть ее вокруг бедра, потом крепко стянуть, так, что она начинала цеплять и выдергивать волоски и впиваться в плоть, а затем застегнуть. Прилаживать ее приходилось стоя. И это было вполне терпимо. Но потом вы начинали ходить. Мускулы напрягались. Острые края врезались в плоть, причиняя жгучую боль.

Один из новичков, Макдональд, заявил, что все это просто безумие, и сбрил с ноги волоски, а саму цепь закреплял на бедре с помощью скотча. Остальные отказывались даже говорить об этих цепях. Но то была битва, которую человек должен был вести в полном одиночестве, как мог, по мере своих слабых сил.

Больнее всего было садиться. Во время службы. За завтраком. На занятиях. На коже появлялись рубцы, острые края цеплялись за них, срывали засохшую корочку, еще глубже впивались в плоть. И все исключительно на пользу. Отец мог бы мной гордиться. Все во славу Господа нашего, Иисуса Христа. Бог. Орден иезуитов. Святой Игнаций Лойола. Sanctus Pater Noster. Лучше подчиниться, слушаться, служить. Я смогу подняться над этим. Черт бы теня побрал, я сделаю это!

Мы плавали в бассейне, и вдруг Винни Халлоран сказал:

— Эй, Бен, ты только погляди на свою ногу, дружище! Погляди! — Я не хотел смотреть. Уже видел. Успел наглядеться за две недели. — Ты должен что-то делать, парень. Так оставлять нельзя. Просто ужас какой-то! И гной, и эта зеленая корочка. Посмотри на мою ногу. Видишь? Маленькие красные точки. А знаешь, Макдональд рисует у себя на ноге такие точки красными чернилами. Но у тебя... Нет, так не годится! Это же гной выходит. — Винни брезгливо и с ужасом передернулся.

Но я не сдавался. Решил, что ни за что не сдамся. Не отступлю перед этой чертовой иезуитской цепочкой. Кто угодно, только не Бен Дрискил.

В результате я заработал инфекцию, началась гангрена. И вот однажды отец Фултон нашел меня на полу в туалете, без сознания и в луже рвоты. Врачам из госпиталя Святого Игнация удалось спасти ногу, и я был очень этому рад. Объяснять отцу, почему и при каких обстоятельствах я потерял ногу, нет, это было бы свыше моих сил. И вот теперь я обречен жить с почти постоянными болями в ноге. Усиливались они в плохую погоду. Но меня утешает одна мысль. Я не сдался. Проиграл эту битву, любой может проиграть, но не сдался. Ни перед иезуитами. Ни перед отцом.

Я проснулся и увидел, что в окне занялся мутно-серый рассвет и что от моего дыхания поднимается пар. В комнате было страшно холодно. На подоконнике лежал снег, через приоткрытую на полдюйма створку нещадно дуло. Где-то в глубине дома звонил телефон. Я насчитал четыре гудка, затем телефон умолк. На часах было без пятнадцати семь. Я снова провалился в дремоту, и когда вынырнул из нее, часы показывали семь минут восьмого. Разбудил меня сон, в котором кто-то кричал.

Только спустя секунду-другую я понял, что крик был частью реальности. Я принес его с собой, из сна. И это не был пронзительный крик, нет, скорее тихий сдавленный стон, да и длился он всего секунду, ну, может, две. А потом вдруг раздался страшный грохот.

Отец лежал у подножия лестницы. Лицом вниз, халат перекручен вокруг тела, руки раскинуты и неловко согнуты в локтях. Время, казалось, остановилось. Но прошла всего лишь секунда, прежде чем я сбежал вниз и склонился над ним. Он казался другим человеком. Древний измученный старик, один глаз закрыт, другой смотрит на меня. И вдруг этот глаз подмигнул мне.

— Папа? Пап, ты меня слышишь? — Я подставил локоть и бережно опустил на него седую голову.

Уголком рта он изобразил подобие улыбки. Другой уголок оставался неподвижен.

— Телефон, — довольно отчетливо пробормотал он. — Архиепископ... — Тут он втянул все тем же уголком рта воздух. — Кардинал... Клэммер...

И тут вдруг я с ужасом увидел, как из уголка закрытого глаза у него выкатилась слеза.

— Он звонил? Что он хотел?

— Локхарт... Хеф... Хеффернан... — с трудом выговорил он.

Вот до чего докатился Хью Дрискил. Лежал на полу возле лестницы, бормотал нечто нечленораздельное онемевшими губами.

— Локхарт и Хеффернан, — подхватил я, изо всей силы стараясь ему помочь. Кто, черт возьми, он такой, этот Хеффернан?

— Мертвы... — то был уже еле различимый шепот, точно батарейка иссякла.

— Господи? Ты хочешь сказать... они умерли? Локхарт умер?

— Убит... В-в-вчера. — Он заморгал живым глазом. А потом слабо пошевелил пальцами и отключился.

Я позвонил в больницу. Потом вернулся и ждал рядом с отцом. Взял его руки в свои и держал, стараясь согреть, прогнать онемение и холод, влить в него хоть немного моей энергии, вернуть его расположение.

Я не хотел, чтоб мой отец умер.

 

2

Она трусцой вернулась назад, к модерновому многоэтажному жилому зданию на Виа Венето, и остановилась в блистающем мрамором и сталью вестибюле, переводя дух и ожидая, когда придет лифт. Капли пота падали с кончика ее курносого носа. Каштановые волосы до плеч были подхвачены широким зеленым обручем. Она вынула из ушей миниатюрные наушники, и мелодия «Пинк Флойд» тут же стихла. А потом вытерла рукавом серой футболки пот со лба.

Она пробежала три мили и направлялась теперь в бассейн, что находился на крыше здания. По дороге заскочила в квартиру на восемнадцатом этаже, переоделась в купальник, накинула сверху толстый махровый халат и пробежала оставшиеся три этажа уже по лестнице. В бассейне в этот ранний час она оказалась одна и долго и сосредоточенно плавала от стенки до стенки. Над горизонтом поднималось пурпурное солнце, казавшееся пугающе огромным в дымке из пыли и выхлопных газов, стоявшей над Римом.

Ко времени, когда она пришла на кухню сварить кофе, было шесть тридцать, а поднялась она ровно в пять. Помолилась, потом совершила пробежку, поплавала в бассейне. Пора было приниматься и за дело.

Сестра Элизабет была вполне довольна своей жизнью. Она была монахиней, но при этом вполне реалисткой; она умело и толково организовала свою работу и жизнь, и дела шли просто прекрасно. Орден гордился ею. Владельцем этих апартаментов на Виа Венето был Кёртис Локхарт. Ему пришлось лично переговорить с сестрой Селестиной, заведовавшей такими вопросами в Ордене. И она разрешила Элизабет поселиться здесь. Орден старался относиться к своим членам как к людям взрослым и сознательным, которым можно доверять.

А познакомила Элизабет с Локхартом сестра Валентина, и предложение о квартире тоже поступило от нее. Со временем Локхарт стал другом Элизабет, и не только другом, но и ценным источником информации в ее работе. Идеальные взаимоотношения, делающие жизнь в столь замкнутом и тесном мирке, как Церковь, более приятной. И весь фокус сводился к тому, чтоб заставить эту машину работать на тебя, а не против тебя. Элизабет в совершенстве владела искусством налаживания подобных отношений. И при том не изменяла ни себе, ни Ордену. Что еще нужно, чтоб механизм работал бесперебойно и гладко? Сестра Вэл называла это умением нажимать правильные кнопки. Обе они знали, как это делается, однако кнопки нажимали разные.

Она выпила кофе, съела тост, а потом открыла файл с расписанием на сегодня. На девять назначена встреча с делегацией французских феминисток, мирянок-католичек из Лиона, уже давно ведущих партизанскую войну против Ватикана и желавших осветить ее подробности в журнале. Господи, помоги всем нам...

На протяжении вот уже трех лет сестра Элизабет работала главным редактором журнала «Нью Уорд», основанного ее Орденом и выходившего раз в два месяца. Читательскую аудиторию составляли женщины-католички, выходцы из богатых социальными и религиозными потрясениями шестидесятых. Вскоре после своего основания журнал принял ярко выраженную либеральную окраску; затем подвергся ни на миг не ослабевающему давлению со стороны марксистов, в противовес разъяренным консерваторам. Результатом стал резкий поворот от либерализма к радикализму, и журнал превратился в центр притяжения не только для законопослушных левых всех мастей, но и для самых ярых и порой просто безумных маргиналов. Ропот, поднявшийся по этому поводу во всем христианском мире, вывел Папу Каллистия из спячки, и он, выступая в средствах массовой информации, вполне однозначно намекнул руководству Ордена, что если все это безобразие не прекратится, сотрудникам «Нью Уорд» сумеют заткнуть рот. В первую очередь для их же собственного блага.

И вот вскоре после этого сестру Элизабет назначили главным редактором, она стала первой американкой на этом посту. Последние три года она потихоньку выправляла положение дел, поднимала самые острые и значимые для Церкви вопросы, но при этом соблюдала умеренный и взвешенный подход. А проблем для обсуждений хватало: контроль над рождаемостью, брак в среде церковных деятелей, священники-женщины, аборты, духовенство в странах третьего мира и самых отсталых странах, роль Церкви в международной политике, скандалы, связанные с банком Ватикана, и прочее.

«Нью Уорд» вчетверо расширил свою читательскую аудиторию, стал местом серьезных дебатов для клерикальных тяжеловесов. При этом сама Элизабет держалась на удивление скромно и умудрилась ни разу не вызвать неудовольствия Папы Каллистия, заставляя его при этом смотреть правде в глаза. И вот теперь, похоже, она его переживет.

Все лето и осень она, подобно всем другим аккредитованным в Риме журналистам, пристально следила за здоровьем Папы и знала, что отпущенный ему свыше срок подходит к концу. Дух смерти витал над покоями Ватикана, вопрос «когда» обсуждался в дешевых барах и на светских раутах, а также на роскошных виллах с плотно зашторенными окнами. Эта атмосфера постоянного ожидания, предвкушения чего-то необыкновенного и значимого напоминала Элизабет трогательные времена детства, напоминала о деде, который до сих пор проживал в Иллинойсе, маленьком городке под названием Орегон, где она навещала его всякий раз летом, когда приезжала домой, в Лейк Форест. Нынешняя обстановка напоминала ей о возбуждении и ожидании, которые всякий раз охватывали ее, маленькую девочку, когда дед вел ее в цирк.

Цирк — лучше метафоры, пожалуй, не подберешь. Папа умрет, и в Ватикане начнется завораживающее представление с жонглерами и фокусниками всех сортов, с обезьянками на цепочках. И все это под пение фанфар из фильмов Феллини, и на арене и под куполом будут безостановочно сменять друг друга клоуны, иллюзионисты, воздушные акробаты, летать, танцевать, переходить из рук в руки. Разве что для местного колорита следовало добавить несколько священников, а так никакой разницы. Нынешняя обстановка в Риме напоминала предцирковую фазу. Она помнила, как бабушка будила ее рано утром, как дед заправлял свой старый фургон бензином, а потом выезжал на дорогу, вьющуюся среди полей. В воздухе царила приятная прохлада, небо над головой было огромным и безоблачно голубым, но все предвещало очередной жаркий день. Дед любил прибывать на представление заранее. Хотел, чтобы она видела, что творится на арене до того, как церемониймейстер ударом хлыста возвещал о начале действа, чтоб знала, что творится в самых укромных и интересных уголках цирка, куда пускали далеко не каждого. Тигры и слоны, первые без устали метались по клеткам, от шагов вторых содрогалась земля. И вот слоны встают на задние колоннообразные ноги и трубят, задрав хоботы вверх. Хотят показать себя во всей красе... Цирк до начала представления.

Примерно в таком состоянии пребывал сейчас Рим. Приближенные к папскому престолу мужчины с бегающими глазками, им уже не терпится вступить в открытую борьбу за власть, новая строка в учебнике истории. Они собирались здесь, точно огромные слоны и тигры, от веса их содрогалась земля, они щерили зубы в жутких улыбках... кардиналы. Люди, от которых зависит, кто станет преемником на папском троне. И еще их подручные, брокеры от власти, дельцы и дилеры, умеющие устраивать дела. Слоны, тигры, орды шакалов и гиен и ни одной овечки в поле зрения!

О боже, до чего же она обожала все это!

Она обожала политиканство, изощренные интриги, нервы, соперничество, крупные и мелкие уловки и хитрости, оглядки назад, опасения, страх, что тебе вот-вот вонзят в спину символический кинжал. Неожиданные признания в темноте исповедальни, один неверный шаг, одно слово, попавшее не в то ухо, и вся карьера псу под хвост! Кому же удастся лучше всех манипулировать сборищем кардиналов? Кто сумеет удачно польстить, обмануть, пригрозить? Будут ли американцы снова играть мускулами и сорить деньгами? Кто окажется наиболее податливым, если сделать выгодное предложение или два? Кто знает лучших метрдотелей в лучших ресторанах, кого будут приглашать на лучшие вечеринки, кто высадится десантом и раскинет свой лагерь на холмах? Кто может выждать достаточно долго, а потом нанести решающий удар? Кого могут погубить слухи?

В то утро сестра Элизабет нарядилась в темно-синий костюм, вставила в петлицу лацкана маленькую бутоньерку из одной красной розы, символ Ордена. Она была высокой и стройной, очень спортивной девушкой. Красивые длинные ноги, подтянутая современная фигура. И кардинал Д'Амбрицци находил ее совершенно неотразимой и сексуальной даже в сутане и нимало не стеснялся говорить об этом.

Элизабет отправилась на мессу в прекрасном настроении. Она с нетерпением ждала встречи с Д'Амбрицци, должна была сопровождать его и заезжего американского банкира в туре по святым местам Рима. Самое время как следует присмотреться к Д'Амбрицци, ведь она довольно долго проработала над одним из папских биллей, который должен быть опубликован сразу после смерти Каллистия. В нем пойдет речь о наиболее вероятных его преемниках, и наибольшее внимание уделялось именно Д'Амбрицци. Она старалась держать ситуацию под контролем, она оценивала перспективы кандидатов и даже прикидывала соотношение сил: два к одному, восемь к пяти. Чьи шансы выше? И пока что Д'Амбрицци шел у нее в фаворитах. Святой Джек, так называла его Вэл.

Элизабет вошла в маленькую церковь, которую обычно посещала по утрам, зажгла свечку, помолилась за сестру Вэл. Ей не терпелось узнать, как обстоят у нее дела. Потому что с тех пор, как сестра Валентина поделилась с ней кое-какими мучившими ее сомнениями и соображениями, причем речь шла далеко не только о Кёртисе Локхарте, сестра Элизабет страшно за нее волновалась. И ставила примерно восемь к пяти, что Вэл уйдет из Ордена и выйдет за этого парня. Но дело тут было совсем не в Локхарте.

А в том, о чем намеками поведала ей Вэл.

* * *

Французские феминистки наконец ушли, и у нее выкроилось часа два свободного времени. Она провела их за рабочим столом, предварительно опустив жалюзи, чтоб не мешал яркий солнечный свет, и на все звонки отвечала редактор, сестра Бернадин, сидевшая в приемной. На столе перед Элизабет лежали две стопки бумаг. То были материалы на главных кандидатов. Она просмотрела их, затем включила компьютер, разделила мерцающий экран на две колонки, озаглавила их двумя именами и начала впечатывать выборочные данные.

ДЖАКОМО КАРДИНАЛ

Д'АМБРИЦЦИ

Денежный мешок Ватикана, распорядитель инвестиций, власть в банке Ватикана, но не является его официальным представителем. В скандалах не замешан; имеет мировую известность; все данные хорошего дипломата. Прагматик, образован, но выглядит простачком, эдаким приземистым крепким крестьянином а-ля Иоанн XXIII, человеком вполне земным. Не лишен обаяния, дружелюбен, улыбка крокодила и полуприкрытые веками глаза; стальная воля, против резких движений и выражений; любит поесть, не дурак выпить, вообще знает толк в радостях жизни.

Прагматик прогрессивного толка в вопросах: контроль над рождаемостью, права геев, женшины-священники. Всегда открыт новым предложениям, не доктринер, ходят упорные слухи, что может лишить Церковь очень важных инвестиций в связи с сомнительностью источника их происхождения; активный сторонник защиты прав человека в странах тоталитаризма; в определенных кругах существует опасение, что в преклонном возрасте может стать мягче/либеральнее.

Старый друг одного из виднейших католиков Америки Хью Дрискила. Чем занимался в доме Дрискила в Принстоне после войны? Тайна. Какие взаимоотношения с Дрискилом были во время войны? Годы войны в Париже (Торричелли).

МАНФРЕДИ КАРДИНАЛ

ИНДЕЛИКАТО

Если б у Ватикана имелась такая служба, как ЦРУ/КГБ, стал бы ее шефом (работает советником Папы). Высокий, худой, аскетичный, мрачный, прилизанные черные волосы (красит?), черные костюмы всегда отличаются простотой, никакой помпезности. В стороне от всех, кроме своей личной клики; в мире известен мало; истинный ученик и последователь Пия во время войны; связи с Муссолини в тридцатых. Происхождение благородное, из очень старой семьи, где многие были священниками; брат — крупный промышленный магнат, убит Красной Бригадой; сестра замужем за кинозвездой Октавио Руссо. Ходят слухи, что его коллекция предметов искусства, что на частной вилле, бесценна (возможно, наследство нацистов?). Хобби: шахматы, бесконечно переигрывает знаменитые партии. Консерватор, традиционалист, даже в курии его боятся: выступает за богатую и сильную Церковь, активно участвующую в реальной политике. В довоенные годы был близок к Д'Амбрицци, когда оба они еще только начинали. Д'Амбрицци стал гуманистом, Инделикато лишь окреп в первоначальных убеждениях. Ученик Пия, которому всегда подражал, высокомерен. Войну провел в Риме с Пием, говорят, что с ним же работал по «спасению» Рима.

Еще какое-то время она перечитывала эти наброски и раздумывала над истинными характерами двух претендентов на престол. Затем позвонила сестре Бернадин. Та сказала, что внизу уже ждет в лимузине монсеньер Санданато.

В «Мерседесе», принадлежавшем Ватикану, их было четверо: Кевин Хиггинс, банкир со связями из Чикаго, кардинал Д'Амбрицци и сестра Элизабет — все трое разместились на заднем сиденье и сразу открыли окна. За рулем сидел монсеньер Санданато. Хиггинс был старым другом отца Элизабет, а потому приветствовал ее очень тепло, и они долго делились приятными воспоминаниями. В Риме он не был много лет и страшно радовался тому, что осматривает сейчас этот великий город в сопровождении кардинала и дочери близкого друга.

Д'Амбрицци тоже поздоровался с ней очень приветливо, даже по-отцовски обнял за плечи, а затем выразил надежду, что она никуда не торопится. Им нужно поговорить наедине, пока Хиггинс будет заниматься своими делами. Санданато был вежлив, но сдержан, даже как-то излишне официален по контрасту с живым и веселым кардиналом. Когда Санданато с Элизабет вышли на улицу, кардинал стоял, привалившись спиной к лимузину и подставив лицо жарким лучам солнца, и оживленно рассказывал что-то Хиггинсу.

Поездка по жарким и пыльным, забитым машинами улицам города то и дело прерывалась остановками. Все выходили и принимались осматривать очередную достопримечательность. При этом кардинал вел Элизабет под руку, точно она заменила для него отсутствующую Вэл, которая так часто сопровождала его. Сзади шествовал Хиггинс, а за ним точно тень следовал монсеньер Санданато, строгий, но услужливый, всегда готовый распахнуть перед гостем дверцу лимузина, смахнуть пыль со скамьи или щелкнуть зажигалкой, когда кардинал доставал свои любимые черные египетские сигареты.

Кардинал не уставал давать пояснения. В какой-то момент Санданато даже пришлось напомнить ему принять лекарство, что он и сделал, запив минеральной водой, купленной с лотка. И вот теперь они ехали по набережной Тибра, и кардинал наконец умолк и с улыбкой смотрел на Элизабет и банкира, давая гостю возможность вдоволь налюбоваться видами и сравнить с тем, что он видел здесь прежде.

— Я не просто люблю этот город, — сказал Д'Амбрицци, когда машина двинулась дальше. Говорил он по-английски безупречно правильно, хоть и с сильным акцентом. — Можно сказать, что я и есть этот город. Порой кажется, я впервые оказался здесь еще в те времена, когда Ромул и Рем припадали к сосцам волчицы, и с тех пор не покидал этих мест. Не слишком католический подход, но именно так я чувствую. Я был здесь с Калигулой и императором Константином, потом с Петром, всеми Медичи и Микеланджело. Я чувствую их, я знаю и понимаю их. — Глаза его смотрели из складок кожи, и было в этом взгляде нечто таинственное и присущее вечности. Затем вдруг улыбнулся, словно радуясь какому-то секрету или фокусу, который маг и волшебник не в силах объяснить детям. И тут Элизабет увидела его глазами Вэл. В точности так ее подруга описывала этого человека, рассказывала, как он играл с Вэл и ее братишкой в Принстоне после войны. — Думаю, что знаю языческие храмы Рима даже лучше, чем дворцы сегодняшней Церкви. Я вижу их, слышу голоса консулов и сенаторов на Капитолийском холме, вижу все могущество и величие этого города... А потом вижу тот же холм, но только тысячелетие спустя, и монументы превратились в прах, а на смену поистине великим людям пришли козы, пощипывающие там травку. Кстати, мы приехали. Давайте выйдем и пройдемся немного. — Он и сам выглядел таким величественным в простой черной сутане. Ну, в точности Джордж Скотт, играющий Паттона.

Они прошли через Капитолийский холм, или, как он называется сегодня, Кампидоглио, самое сердце Вечного города, и все, что окружало их, восходило к дохристианскому периоду. И повсюду четыре заветные и бессмертные буквы: S.P.Q.R., Senatus Populusque Romanus. Поразительное место, и на всем лежит отпечаток древности, связывающий языческую и христианскую веры на протяжении многих веков. Вэл считала холм центром притяжения, как с точки зрения историка, так и монахини. Единственным в своем роде, уникальнейшим на планете местом, где некогда находилось самое сердце языческого мира, и все дороги дохристианской эпохи вели именно сюда, в Рим, ставший со временем первоисточником христианства.

Вокруг, куда ни глянь, ключом била жизнь: шумы, звуки, краски. Времена смешались, маятник раскачивался, прошлое сливалось с настоящим, язычество и христианство были так плотно связаны друг с другом, что разделить их было, казалось, невозможно. У сестры Элизабет даже голова слегка закружилась, в этом городе так причудливо соединялись святость и чувственность, грубость и человечность, так прекрасно уживались они со всем, что чтит и отрицает Церковь. А потом вдруг она обернулась и увидела, что кардинал наблюдает за ней и лицо его печально, даже мрачно.

Здесь замирал шум движения с Пьяцца Венеция. Они прошли через небольшой уютный садик, отделявший Виа Сан Марко от Пьяцца д'Аракоэли. Кардинал Д'Амбрицци сделал жест, словно обнимающий все вокруг — дворцы, площадь, холм, и произнес всего одно лишь слово:

— Микеланджело. — А потом весело взмахнул рукой и повлек ее за собой, к Пьяцца дель Кампидоглио.

Там, купаясь в ярких лучах солнца, высилась элегантная статуя Марка Аврелия на коне, рука указывает вперед, а за спиной блестят золотом купола Палаццо дель Сенаторе. Впервые увидев этот уголок города, осколок древнего мира, Микеланджело был страшно растроган и решил возвести статую именно здесь и покрыть ее золотом. Все остановились, любуясь ею, и Д'Амбрицци сказал:

— Знаете, мы можем видеть все это по чистому недоразумению. В Средние века, славившиеся религиозным фанатизмом, который зачастую граничил с варварством, считалось, что это статуя первого христианского императора Константина. Это ее и спасло. Знай они, что это Марк Аврелий, скульптуру бы уничтожили не задумываясь, как многие другие замечательные памятники.

Они подождали, пока монсеньер Санданато не прикурил ему очередную сигарету.

— Подобно вашему Чикаго, Кевин, весь Рим построен на легенде. Вот одна из них. Когда в один прекрасный день статуя вдруг снова станет золотой, это будет означать, что близок конец света. И оттуда, с холки лошади, прогремят слова, возвещающие Судный день. — Он умолк, глубоко вздохнул, затем продолжил: — Вообще эта статуя часто находила весьма своеобразное применение. Однажды ее привезли на пиршество, и из одной ноздри коня лилось вино, а из другой — вода. Причуда, сравнимая с обычаями ваших банкиров, Кевин... — Он рассмеялся. — Вы только скажите, какой момент в долгой и жестокой римской истории вас интересует, и подходящий пример тут же найдется. — Банкир недоуменно пожал плечами. — На этом месте в Средние века проводили публичные казни. Вообще, надо сказать, людей казнили повсюду, нужно было найти лишь подходящий повод.

Элизабет вдыхала запах кипарисов и цветов олеандра, на жарком солнце он всегда усиливался. Потом обернулась и поймала на себе взгляд больших черных глаз Санданато. Она ответила ему улыбкой, но он тут же отвернулся и принялся разглядывать знаменитый сад.

Д'Амбрицци продолжал демонстрировать Хиггинсу следы цивилизации дохристианского периода. И вот все они вошли в Пассаджио дель Муро Романо, где он указал на какие-то массивные, изъеденные непогодой серые камни, с виду ничем не примечательные.

— Вот все, что осталось от храма Юпитера. Шестой век до рождества Христова. В те дни солдатами Рима были простые пастухи, и концепции Бога в образе и подобии человеческом в их умах еще не существовало. И уж определенно никаких храмов в честь богов они не строили. Римляне поклонялись богам на открытых местах, у алтарей, сделанных из дерна. Но бессмертный Ливий рассказывает нам, что солдаты принесли сюда свои трофеи, разное награбленное добро. И сложили под дубом. И тогда цари Рима решили построить здесь храм Юпитера. — Он огляделся со странным выражением, словно услышал или увидел нечто знакомое. — Именно здесь проводились триумфальные шествия, празднования бесконечных побед. Тело генерала-триумфатора раскрашивали красной, как кровь, краской. Его одевали в пурпурную тунику, сверху накидывали красную тогу, расшитую золотом. На шею вешали лавровый венок, в руке он держал лавровую ветвь и скипетр слоновой кости. — Глаза под тяжелыми полуопущенными веками расширились и смотрели так, точно он воочию видел этот спектакль. Элизабет почти физически чувствовала исходившее от него возбуждение, волшебным образом оно передалось ей. — И вот он стоял, одетый, как бог, и предлагал принести жертву Юпитеру. И его врагов, которые содержались в темнице Мамертин, прямо здесь, под нами, казнили, отрубали им головы мечом... Да, дорогая моя сестра Элизабет, — хриплым шепотом продолжил он. — У меня не хватает воображения и слов, чтобы описать эти победные варварские ритуалы. Теперь здесь мы видим мрамор, золото и прекрасные статуи. Любуемся их изяществом, величием и красотой, носим красные сутаны... Позже они стали приносить в жертву коз, свиней и быков. Запах крови царил повсюду, люди теряли от него сознание, тоги пропитывались кровью и становились жесткими и негнущимися. Повсюду слышались визги и хрипы умирающих животных, в небе было темно от дыма и копоти, что поднимался от поджариваемых туш. По площади было невозможно пройти, она становилась скользкой от крови... Наши предки... некогда они стояли здесь же, где стоим теперь мы. Они верили в своих богов, как мы теперь верим в наших. Мы с ними едины, мы такие же... — Голос его упал почти до шепота.

Хиггинс всем телом подался вперед. Он был совершенно потрясен этим описанием. Да и на Элизабет оно произвело сильнейшее впечатление.

Чуть позже они стояли в тени небольшого сада, откуда сквозь смог, висевший над городом, были видны развалины Форума. Хиггинс что-то тихо говорил Д'Амбрицци, Элизабет удалось уловить лишь отрывочные фразы.

— Это всегда завораживало меня... парадокс... сосуществование добра и зла... Вполне созвучно с вашей теорией язычества как предвестника христианства.

Санданато находился чуть впереди, нюхал цветы под жарким солнцем.

— Парадоксы, — откликнулся Д'Амбрицци. — Да, именно они и составляют, что называется, сердце Церкви. Две стороны, два конфликтующих подхода к жизни, они всегда взаимодействуют, чтоб Церковь могла выжить... Я попытался создать из этих разнообразных элементов некое подобие гармонии. Ведь в конечном счете мы же не отшельники, или я ошибаюсь? Нет, конечно, есть мужчины в монастырях, занятые исключительно молитвой, есть сестры, которые тоже не выходят за пределы монастырских стен. И все они делают важное дело, молятся за нас, вы согласны? Я же сам никогда не проводил за молитвой больше времени, чем требует распорядок дня. — От зажатой в пожелтевших от никотина пальцах сигареты поднимались завитки дыма. — Ну вот вы, сестра Элизабет, вы же не изнуряете себя молитвой?

— Боюсь, что нет. Не изнуряю, — с улыбкой ответила она.

— Так и знал, — удовлетворенно кивнув, заметил он. — Мы с вами вино с одного виноградника, сестра. Возьмем, к примеру, нашего дорогого монсеньера Санданато. Он большой специалист по монастырям, любит их. Монастыри, лежащие в руинах, монастыри, брошенные или сожженные дотла после эпидемии чумы. Он не всегда одобряет то особое пристрастие, с которым я отношусь к делам мирским, деньгам, всем этим играм во власть.

Они вышли из тени и на миг зажмурились от ослепительно ярких лучей солнца. Санданато терпеливо поджидал их, высокая стройная фигура в черном, эдакий римский кальвинист.

— Кому-то приходится играть в эти игры, — заметила Элизабет, вдыхая сладкий аромат сада. — Иначе этот мир поглотит всех нас. И тогда восторжествует зло, возникнет, раскрашенное в красный цвет и в пурпурной тоге...

Кардинал закивал в знак согласия.

— Есть люди, считающие, что этот мир уже поглотил нас. В любом случае сражение идет не по нашим, а по мирским правилам. Потому я и играю в эти свои игры и позволяю другим, таким, как преданный наш Пьетро, взять на себя заботы о душе. Церковь велика, в ней всем хватит места. — Глаза Д'Амбрицци оживленно блестели.

Чуть позже сестра Элизабет, запыхавшись, поднималась по крутому склону другой древней улицы, Кливус Аргентариус, что начиналась от базилики Аргентариа. В древности это место считалось торговым центром Рима. Солнце начало клониться к закату, тени было больше. Они вышли на Виа дель Туллиано, и Элизабет подумала: неужели кардинал затеял эту экскурсию с целью испытания, подразнить и припугнуть американского банкира, а заодно и ее? Или же решил прочитать лекцию о многочисленных нитях, навеки связавших языческий и христианский миры? Возможно и третье: прогулка служила отражением его идентификации с этим вечным и таким противоречивым городом. Но каковы бы ни были истинные намерения, образы переполняли его.

— Вот здесь, на углу, — сказал он и остановился перевести дух, — стоит церковь Сан Джузеппе дей Фалегнами. С виду ничего необычного, но прямо под ней находятся совершенно поразительные катакомбы. И в них, под землей, часовня Сан Пьетро Карсере... превращенная в темницу, где Нерон держал самого святого Петра. Идемте, я покажу вам это место. — Он пересек улицу, следом за ним тащился Хиггинс, который, судя по виду, уже начал изнемогать от этой прогулки, а уже за ним — Элизабет и Санданато. — Расскажи им эту историю, Пьетро. — Кардинал явно устал. Огромный нос нависал над пухлыми губами, всегда готовыми расплыться в улыбке, обнажая пожелтевшие зубы. Черная сигарета с золотым ободком, казалось, навечно прилипла к нижней губе, глаза щурятся от дыма, их почти не видно из-под тяжелых век.

— Его преосвященство испытывает слабость к самым мрачным уголкам Рима, — заметил монсеньер Санданато, — но не теряйте надежды, испытание подходит к концу. В свое время Тиллианум был не чем иным, как цистерной для воды, и соорудили ее, по всей вероятности, вскоре после того, как галлы отдали Рим на разграбление. Однако позже ее превратили в темницу, где, как вы помните из древнеримской истории, нашли свой последний приют побежденные враги, в том числе Симон Бар Джиора, Джугурта и Верцингеторикс. Кормили их скудно, они буквально умирали с голоду. Ну и еще такие враги государства, как заговорщики римского претора Катилины, которых, кажется, передушили по одному. Мертвец, он мертвец и есть, и здесь умерло очень много людей.

Они спустились по современной лестнице ко входу в часовню, вошли в верхнее помещение. Элизабет почувствовала, как тревожно забилось у нее сердце, а на лбу и верхней губе выступила испарина. Перед глазами затанцевали мелкие черные точки. Опасаясь, что вот-вот потеряет сознание, она ухватилась за перила. Ее бросило в жар, потом вдруг пробрал ледяной озноб, к горлу подкатила тошнота. Очевидно, на самочувствии сказались слишком жаркий день, начало менструации, долгая прогулка, все эти разговоры и ужасы, которые описывал кардинал. В этот момент ей хотелось лишь одного: прилечь где-нибудь передохнуть и не опозориться. Перед глазами плыли очертания троих ее спутников, она вдруг поняла, что изображает внимание, согласно кивает что-то в ответ на слова монсеньера, не вдумываясь в их содержание. В часовне стоял полумрак. И она, ненавидя себя за слабость, принялась молиться: «Господи, дай мне силы пройти через это до конца, и я никогда больше не буду плохой...»

Сестра Элизабет закрыла глаза, пыталась успокоиться, с ужасом представляла, что вот-вот потеряет сознание.

— Из темницы был всего один выход. Именно здесь мы сейчас и находимся, и в ту пору эта была канализационная труба, откуда нечистоты сливались в Большую Клоаку. Говорят, что она периодически была забита телами умерших. Гниющими трупами. Ну а теперь взгляните сюда. Здесь, над алтарем, мы видим барельеф с изображением святого Петра, он крестит своего тюремщика...

Казалось, прошли долгие часы, прежде чем они вновь оказались у лимузина. Ветер с Тибра приятно холодил лицо, кардинал с грустью смотрел в окно, банкир вышел у отеля, экскурсия закончилась. Элизабет чувствовала себя вконец вымотанной, и только когда они направились к Виа Венето, поняла, что душевное равновесие вновь возвращается к ней.

Она даже улыбнулась при мысли о том, как будет рассказывать Вэл об этой прогулке и лекции кардинала. Святой Джек. Возможно, он и будет следующим Папой...

И тут вдруг Святой Джек взял ее руку в свою мясистую лапу и, держа нежно, но твердо, не давая возможности вырваться, сообщил, что сестра Валентина была убита.

 

3

Дрискил

Я сидел в кафетерии при больнице и пытался разобраться в том, что происходит.

В углу стоял телевизор, и сообщение о двух громких убийствах, Кёртиса Локхарта и монсеньера Хеффернана, стало новостью номер один, однако никаких подробностей не передавалось. Я достаточно хорошо знал, как работает служба информации при архиепископе, и понимал, что именно там приказали закрыть люк и заколотить его молотком. Нью-йоркский департамент полиции выдал сообщение из четырех предложений. Так что репортерам и ведущим пришлось отыгрываться на некрологе Локхарта и достаточно кратком описании карьеры Хеффернана.

А вот об убийстве сестры Валентины в новостях не было ни слова. Нет, такое сообщение непременно скоро появится, и я уже представлял, как будут разыгрывать его комментаторы, пытаясь связать с более ранним сообщением и вычислить, сколько будет дважды два. Чтобы получить четыре, не требовалось интеллекта и знаний физика-ядерщика.

Я сидел в кафетерии и смотрел в окно, за которым вовсю разворачивалось празднование Хэллоуина. В нем принимали участие даже малолетние пациенты больницы, они украсили помещение ведьмами на метлах в черно-оранжевых костюмах, ухмыляющимися тыквами. Чем больше я размышлял над этим, тем более зловещей и удручающе мрачной выглядела ситуация. Казалось, я видел зло воочию, целую армию вандалов или готов, наступающих со всех сторон. Но на улице не было ничего, кроме раскачивающихся под ветром деревьев с голыми ветками, слабым щитом служили лишь они да автостоянка перед больницей. Однако в воображении моем страшный и безымянный враг уже пробрался сюда, армады его сгрудились позади этих печальных деревьев. Моя сестра угодила в безжалостные жернова церковных интриг, пала их жертвой. Церковь снова принялась калечить мне жизнь. В очередной раз.

И вот наконец в кафетерий, глубокомысленно потирая подбородки, вошли два врача, знавшие моего отца чуть ли не всю жизнь. Отец перенес классический обширный инфаркт, о котором столько говорят и пишут. Состояние тяжелое. Но могло быть и хуже. Надо подождать, чтоб прояснилась картина. В данный момент их больше беспокоит другое, предполагаемая массированная атака со стороны репортеров. Они набегут со всех сторон, возьмут больницу в осаду, чтобы убедиться, действительно ли сюда привезли Хью Дрискила. Врачи не знали, что моя сестра убита, и я не собирался сообщать им об этом. Рано или поздно узнают, как и все остальные. Примерно в полдень я вышел из «докториного места», так называла больницу Вэл, когда была малышкой, и поехал домой.

Там меня ждала пара по фамилии Гэрритис, они вели у отца хозяйство. Я позвонил им еще из больницы, сообщил печальную весть, и они приехали и занялись уборкой и готовкой на тот случай, если вдруг в доме появятся гости. Чего они только не наготовили: и ветчину, и индейку, и еще бог знает что. И вот наконец они ушли, и я остался один. Сделал все необходимые звонки, позвонил себе на работу и разным друзьям и знакомым отца. А потом, отойдя от телефона, почувствовал себя еще более одиноким.

* * *

Дело шло к вечеру, смеркалось рано, за окнами посерело. Я сидел в Длинной зале и не имел ни малейшего намерения ни включать свет, ни разжигать аккуратно сложенные в камине дрова. Сидел и перебирал в уме события последних суток, тщательно и неспешно, точно старатель, тщетно надеющийся разглядеть в лотке приветливо подмигивающую ему золотую искорку. И вдруг меня осенило.

Я поднялся наверх. Стоял в коридоре, где царил полумрак, и смотрел на дверь в спальню Вэл. Она была открыта. Из больницы я позвонил Сэму Тернеру, сообщить об отце. Сэм подтвердил, что утром к нам должны приехать ребята из криминалистического отдела. Супруги Гэрритис сказали, что люди приезжали, долго возились в часовне и возле нее, потом прошли в дом и вскоре уехали, но никаких следов их деятельности я не обнаружил. Дверь в комнату Вэл была распахнута настежь. Возможно, они просматривали какие-то ее вещи?

Я пытался зацепиться хотя бы за что-то. Золотую искорку, блеснувшую в породе, знак, что где-то рядом может таиться драгоценный слиток.

Длинный коридор, темный и тихий, напоминал безлюдную галерею музея, экспонатами которого были толком не идентифицированные, полузабытые образы. Воспоминания о матери, вопросы, на которые не было получено ответов: почему она умерла, что пыталась сказать мне, протягивая навстречу руки с дрожащими пальцами, на которых блестели тяжелые кольца?... Это был музей разочарований, заданных шепотом безответных вопросов. Словно ты видел лишь фрагменты картин в рамах и по ним должен был догадаться, что представляет собой все полотно целиком. Наш дом всегда был музеем таких головоломок, дворцом, где тебя постоянно пытались сбить с пути, где любой предмет оказывался вовсе не тем, что ты думал. Я жил в этом доме и никогда по-настоящему не понимал, что и почему в нем происходит. И вот теперь Вэл мертва и отец умирает. И я остался совсем один и понимаю не больше, чем раньше.

Час спустя я стоял в комнате Вэл, на постель было выложено содержимое двух ее чемоданов. Пара юбок, свитеры, блузки, шерстяное платье, белье, косметика и туалетные принадлежности, чулки, гольфы, пара домашних тапочек, пара туфель на высоких каблуках, джинсы, шерстяные слаксы, два романа Эрика Эмблера в бумажных обложках, маленькая кожаная шкатулка с драгоценностями...

Я обыскал все ящики, перерыл все вещи в шкафу, заглядывал под матрас. Весь взмок и стоял посреди комнаты. Нет, здесь явно что-то не так...

Не было ее портфеля. Записных книжек. Ни блокнота, ни листка бумаги, даже ручки не было. Ни одного клочка с какими-либо записями. Ни дневника, ни ежедневника. Ни адресной книги. Но самое главное — не было портфеля! Несколько лет тому назад я подарил Вэл тяжелый кожаный портфель от «Виттон» с медным замочком. И она с ним практически не расставалась. Говорила, что это не портфель, а само совершенство, как часы «Ролекс», авторучка «Уотермен» или компьютер фирмы «Ай-би-эм Селектрик». Он практически вечен, этот портфель «Виттон». Он всегда был при ней и практически всегда набит под завязку. И мне не верилось, что она приехала домой без этого портфеля. Она писала книгу. Она никуда не ходила без этого портфеля. Она могла оставить коробки с материалами по этой книге в своем офисе в Риме... Но портфель должен был быть с ней.

И вот теперь он исчез. Кто-то его забрал...

* * *

Было уже начало седьмого, и на улице совсем стемнело, когда я перенес телефон в Длинную залу и разжег в камине поленья. Состояние отца не изменилось. В сознание он так и не пришел. Врач по-прежнему не говорил ничего определенного, лишь принес мне соболезнования в связи с гибелью Вэл. Значит, новость получила распространение.

Пламя занялось, стало лизать сухую кору, завитки его подбирались уже к мелким веткам и толстым поленьям. Я погрузился в кресло, то самое, в котором вчера сидел отец. И остро ощутил его присутствие. Отец был повсюду. Я вдыхал аромат его сигар, смешанный с запахом древесного дыма из камина. В дальнем конце комнаты в тени стоял мольберт с задрапированным полотном, над которым он работал. От воспоминаний меня отвлек звук въехавшей во двор машины. Окна осветились фарами.

Я отворил дверь, и в нее вместе с порывом ледяного ветра вошел отец Данн. Плащ измят, волосы взъерошены, но выглядел он спокойным и собранным, человеком, всегда уверенным в себе лишь потому, что не слишком обращает внимание на свой внешний вид. Была в этом столь хорошо знакомом мне лице некая внутренняя сила.

Он снял плащ. Под плащом оказалось обычное облачение священника.

— Как ваш отец?

— Без перемен, — ответил я. — Но откуда вы знаете? — Я резко остановился в дверях Длинной залы, а он прошел мимо меня и бросил плащ на спинку деревянного стула.

— От кардинала Клэммера. Вы ведь ему звонили, верно?

— Он как раз говорил с отцом, когда это случилось. Позвонил сообщить о Локхарте и Хеффернане.

— Так вот, я провел несколько часов с Клэммером. Успокаивал, пытался удержать, чтоб не выскочил нагишом на Пятую авеню с воплями, что он здесь ни при чем. Дело в том, что его преосвященство и Локхарт, они вовсе не были друзьями. Ну, и он вообразил себя первым подозреваемым, потому как человек страшно возбудимый. Этот Клэммер, он вообще живет в шестнадцатом веке, когда мужчины были мужчинами. Не нальете мне капельку этого чудесного виски? — Я достал лед и вылил на него щедрую порцию «Лэфройга». Он схватил стакан и отпил сразу половину. — Так что Клэммера никак нельзя причислить к скорбящей части человечества, но тот факт, что убийство произошло практически у него в гостиной, наводит на определенные выводы. — Данн умолк и улыбнулся, я тоже налил себе виски. — Я рассказал ему о сестре Валентине. Должен был рассказать, и реакция последовала незамедлительно. Наш кардинал архиепископ тут же надел новую маску, заскрежетал зубами... Как бы сказал бессмертный Вудхаус, лицо у него было, как у овечки, преисполнено тайной печали. И знаете, что он сказал? «Почему я, о Господи, почему я?» Дословно. Одним словом, тевтонское ничтожество, больше никто. Кстати, у меня новости, Бен. День выдался страшно тяжелый.

— И чем же именно вы занимались? Трудились на благо Церкви? — спросил я.

— Весь день только и делал, что слушал, Бен. Из меня вообще отменный слушатель. После Клэммера отправился к копу, который ведет расследование этих двух убийств в Нью-Йорке. Рэндольф Джексон. Я знаю его лет двадцать. И он рассказал мне кое-что... — Он метнул в мою сторону пронзительный и пытливый взгляд, глаза смотрели, точно буравчики, из-под кустистых бровей. — Не угостите ли сигарой?... — Я нетерпеливо кивнул, он достал из коробки сигару, срезал кончик, прикурил, выпустил длинную струю дыма. — История просто невероятная, сразу два тела и во дворце, за что тут зацепиться? И вот Джексон начал опрашивать свидетелей. И вышел на вашу сестру, Бен... Вы пристегнули ремни?

— Вышел на мою сестру, — повторил я. Вандалы и готы подбирались все ближе, быстро обступали со всех сторон.

— Секретарша, работающая на Хеффернана, видела убийцу. — Он смотрел, как я усаживаюсь в кресло. — Она находилась внизу, в приемной, перепрограммировала для него компьютер. И у нее возникло несколько вопросов. И она пошла к пентхаусу. И увидела этого человека, как он вышел из номера Хеффернана и направился к лифту. Позвонила в дверь, никто не открыл. Тогда она позвонила по телефону, ну и тоже без ответа. И тогда она просто открыла дверь, вошла и увидела эту жуткую сцену.

— Ну а убийца?

— Она говорит, это был священник. — Он кисло улыбнулся, так делает человек, преподносящий скверные новости.

— Священник... Или же человек, одетый священником?

— Она утверждает, что всегда может отличить священника от обычного человека. Даром, что ли, проработала в епархии тридцать пять лет. Она монахиня.

— Неужто в этом мире не осталось ни одного протестанта?

— Ну, боюсь, что в этой истории им места нет.

Сильный порыв ветра ударил в окна, шторы затрепетали, потянуло холодом, от дров в камине взвились искры.

— Она абсолютно в этом уверена, — сказал Данн. — А вот узнать его не смогла. Да и толком описать тоже. Говорит, что все священники выглядят, на ее взгляд, одинаково. Вот только волосы... Это был пожилой человек с седыми волосами.

— Как отыскать такого в Нью-Йорке? — Я удрученно покачал головой. Безнадежное дело.

— А он не в Нью-Йорке. Он был здесь. Вчера. Думаю, это он убил вашу сестру.

Меня прошиб пот.

— Я думал об этом сегодня. Три католика. Хэт трик. Одна и та же операция по устранению.

— Прошлой ночью вы нашли в часовне одну улику... Держали ее в руке, сами того не осознавая. Кусок ткани, видно, зацепился и оторвался. Я знаю, что это. Понял сегодня.

Он достал из кармана какой-то мелкий предмет, помахал им перед моими глазами. Клочок черной ткани.

— Что-то я не понимаю...

— Это от плаща-дождевика, — объяснил Данн. — Черный плащ. Перевидал их миллионы. Такие плащи носят священники. Я как та старая монахиня. Везде и сразу их узнаю.

* * *

Позвонил Персик, пригласил нас с Данном на обед к себе, в Нью-Пруденс. Не желал слушать никаких возражений и настоял на своем.

Ехали мы с Данном в его «Ягуаре». Добравшись до города, увидели, что вдоль всех улиц выставлены гоблины размером с пинту, всякие там привидения, чудовища и скелеты. Родители терпеливо топтались на тротуарах, поджидая своих детей, которые возбужденно носились из дома в дом, сжимая в ладошках батончики шоколада «Марс», кульки с попкорном, пакетики конфет. Погода стояла холодная и ветреная, сгущался ночной туман, отовсюду из темноты раздавались пронзительные крики и визги.

Эдна Ханранан, домоправительница Персика, отворила перед нами дверь старинного викторианского особняка с высокими окнами и двускатной крышей. Дом был обнесен изгородью из сварного железа. Персик только что вернулся с катания в стогах сена, где возглавлял группу приходских ребятишек. Такого я не видел с детства. Из подвального помещения церкви, что рядом с домом, вслед за Персиком вышла шумная толпа мальчиков и девочек от восьми до двенадцати лет, возбужденных, с раскрасневшимися щеками, истерически хохочущих. В волосах у Персика застряли соломинки, он громко чихал от пыли, но смотрел довольно, как коммерсант, совершивший удачную сделку. Подошел, положил мне руку на плечо.

— Скверный выдался день, да?

— Да нет, — ответил я, — просто еще один день.

То была наша расхожая шутка, и оба мы грустно усмехнулись. Глаза его были полны сострадания.

— Как отец?

Похоже, все уже знали.

— Без изменений. Остается только ждать. Пока, во всяком случае, еще не умер.

Он отошел и снова занялся своей паствой. Ему помогали хорошенькие молодые мамаши, резали яблочные пироги, открывали и закрывали кастрюли, запихивали в булочки монетки, высыпали картофельные чипсы в прозрачные емкости. Мы с Данном встретились у лотка с хотдогами, стояли там и жевали, наблюдая за беснованием ребятишек. Персик умел ладить с детьми, как какой-нибудь хороший учитель или тренер. В конце концов и отец Данн не устоял, уступил просьбам какой-то белокурой девчушки со смешными косичками, похожими на поросячьи хвостики, и они пошли прикреплять ослу хвост. Девочка завязала ему глаза платком и заливалась смехом, пока он безуспешно пытался отыскать этого картонного осла.

Подошел Персик и сказал:

— Давай отойдем, Бен. Мне нужен перерыв.

Мы вышли на задний двор церкви Святой Марии, прошли по лужайке к журчащему в низине ручейку. Луна то ныряла в темные с серым ободком облака, то снова выплывала наружу, туман холодил лицо. Персик пинал носком ботинка облетевшие листья, полузасыпанные снегом.

— Сам я не большой любитель таких вечеринок, — признался он. — Сумасшествие какое-то. Но старый священник, мой предшественник, всегда устраивал этот праздник в приходе. И ребятишки очень его любили. Сам видел, как они радуются.

— Ты умеешь с ними ладить, — заметил я.

— Да. Пожалуй, что да. — Окна церкви были освещены, из подвального помещения доносились крики и заливистый смех. — У меня с Вэл получились бы прекрасные дети.

Я молча кивнул. Что тут скажешь.

— Черт побери, зачем она только влезла во все это? Была бы сейчас жива. Священник из меня не ахти, Бен, я знаю это. Служу, как могу, и до таких ребят, как Арти Данн или шишки в Риме, мне далеко. Нет, работа мне нравится... Но из меня получился бы хороший муж, точно тебе говорю. И просто прекрасный отец. Проклятье!... Нам с ней было так весело вдвоем. Мы были бы счастливы вместе, состарились бы рядом. И вот теперь ее нет, а я провожу праздник Хэллоуина для чужих ребятишек. — Он вытер слезу, застывшую в уголке глаза. — Извини, Бен. Просто хотел выговориться.

Мы медленно шли вдоль берега ручья, затем повернули обратно, побрели к церкви. Я рассказал ему версию Данна о том, что убийцей был священник.

Персик покачал головой.

— Знаю я пару священников, которые в сердце своем убийцы, но это... Маловероятно. Один и тот же священник убивает Локхарта, Хеффернана, а потом еще и Вэл. Мы не знаем, что там удалось раскопать Вэл, но почему убили еще и Локхарта с Хеффернаном? Может, члены какой-то секты? Нет, это просто безумие!...

— А Данн относится к этой версии вполне серьезно.

— Священники... — задумчиво пробормотал Персик. — А знаешь, я вспомнил. Думаю, на этот счет нас может просветить миссис Ханранан. Хочу, чтоб ты послушал. Только подожди немного, пока я буду сворачивать эту вечеринку.

* * *

Эдна Ханранан заварила целый кофейник свежего кофе. Потом поставила на середину стола тарелку с мятным печеньем. Волосы у нее были седые, все лицо в мелких смешливых морщинках, глаза живо смотрели из-за толстых стекол очков. При одном взгляде на нее без труда можно было представить, какой она была в детстве и юности. Монахиней она не была, но тридцать пять лет провела в услужении у священников, здесь, в приходе Нью-Пруденс. В конце тридцатых окончила местную приходскую школу, где учителем у нее был священник, о котором я прежде почему-то не слышал, отец Винсент Говерно. Что такого нового и необычного могла сообщить мне эта симпатичная женщина?

— Расскажите им об отце Говерно, Эдна, — попросил ее Персик. — Ну, то, что рассказывали мне сегодня днем.

— Вы же знаете, какими глупыми бывают порой девчонки, — начала она. — А он был такой красавчик, ну прямо кинозвезда. — Она прикоснулась к печенью, бережно погладила его, точно то были мощи какого-нибудь святого. — Смуглый такой, черноволосый. И говорить с ним было интересно. Очень чувствительный был человек. Картины, религиозные картины, вот что он у нас преподавал. Очень любил живопись и о каждой картине рассказывал так, точно лично знал художника, который ее написал. Показывал нам портреты разных пап и говорил о них так, словно тоже был знаком лично. И мы слушали его, разинув рты. — Она откашлялась. — Хотите печенья?

Я взял одно, она окинула меня благодарным взглядом.

— Ну и о чем еще говорили ваши глупые девчонки? — спросил Персик, добродушно усмехаясь. Он умел вызывать людей на откровенность.

— Короче, мы все были просто помешаны на нам. Да и сам он относился к нам очень мило, по-доброму. Так что мы, глупышки, принимались флиртовать с ним напропалую, сколь ни покажется это непристойным. Но больше, конечно, валяли дурака. Никогда не видели священника, похожего на него. — Она отпила глоток кофе, глаза смотрели мечтательно. — Ну и была у нас одна монахиня. Сестра Мария-Тереза. Хорошенькая. Ну и вот, мы видели, как они болтают, разгуливают себе под деревьями, такая красивая пара. И еще мы думали: как жаль, просто стыд и позор, что такие славные молодые люди не смогут пожениться. Ну а некоторые мальчики говорили, что у отца Говерно и Марии-Терезы... отношения, ну, сами понимаете. И все мы удивлялись, как могла пойти на такое сестра Мария-Тереза, как, скажите на милость... — Она смотрела жалобно, словно в надежде, что мы правильно ее поймем и не станем осуждать. — Теперь я понимаю, нам не следовало совать носы в чужие дела. Ну а потом мы окончили школу, и все эти счастливые дни остались позади. Я переехала в Трентон, жизнь продолжалась.

— Ну а потом? — подначивал ее Персик.

— Я больше никогда не видела отца Говерно. — Эдна взяла еще одно печенье, задумчиво вертела его в огрубевших пальцах. — Ну а потом увидела его снимок в местной газете. Он умер. Я тогда просто поверить не могла...

— Священники умирают, как и все люди, — вставил я.

— Да, но не так же! Не накладывают на себя руки! Ни за что бы не поверила. До сих пор не верю! — Она подняла на меня глаза. — А мне казалось, вы все знаете об отце Говерно, мистер Дрискил.

— Я, Эдна? Сегодня первый раз о нем слышу.

— Ну, ведь это случилось в вашем саду, там он повесился, на старой яблоне... Я думала, вы знаете. Нет, конечно, тогда вы были совсем еще ребенком...

— Просто у нас в доме никогда об этом не говорили, — сказал я.

* * *

Мы возвращались в Принстон, «дворники» со скрипом двигались по замерзшему ветровому стеклу.

— Почему Вэл задавала вопросы о повесившемся священнике? — спросил я. — Да, он покончил с собой у нас в саду, но прежде она никогда не проявляла ни малейшего интереса к этой истории. И вдруг, спустя все эти годы, ей понадобились материалы дела, и она звонит Сэму Тернеру.

Данн не отрывал глаз от скользкой дороги.

— Как сочинитель, могу предположить, что она намеренно вводила кого-то в заблуждение. И все эти разговоры о священнике-висельнике...

— Да, но она просила Сэма поискать файл. Это факт. И еще один факт. Тот тип, священник, как вы утверждаете, убивший мою сестру, украл ее портфель. Она всегда носила его с собой. И там наверняка были наброски и материалы к новой книге. Либо что-то еще. Короче, портфель исчез.

— С чего вы это взяли?

Я объяснил ему, он кивнул.

— Как-то писал одну книгу, и вы не поверите, к ней было целое море набросков и заметок. Бессмертный Вудхаус говорил, что наброски и материалы к одному из его романов могли бы составить несколько томов. Восемь лет я сочинял сюжет этой книги, переписывал ее четыре раза. — С минуту он мурлыкал какую-то мелодию. — Священник-самоубийца. И вот через сорок с лишним лет она начинает задавать вопросы о повесившемся священнике, а другой священник убивает ее и забирает ее портфель. Да, мой друг, не история, а сплошные потемки. Все равно что оказаться вдруг одному в тумане, и кругом ни души, и вы не видите, куда направляетесь, не понимаете, где вообще находитесь, короче говоря, блуждаете во мраке... И тут самое главное не наступить на мину. Двигаться следует очень осторожно. Иначе откуда-нибудь из темноты вынырнет тот самый священник и убьет и вас тоже.

Мы выехали на аллею, ведущую к дому. Ударил резкий порыв ветра, машина содрогнулась.

— А вы очень здорово прилепили хвост ослу, — заметил я. — Целых три раза подряд. Как вам это удалось?

— Одним-единственным способом. Я подглядывал. Обмануть ребятишек ничего не стоит. Они рады обманываться. Просто обожают, когда их дурят. И от священника ожидают того же, и мне не хотелось их подводить. Это лишь часть великого соблазна... Мы всегда поступаем так, сами знаете. Возьмем, к примеру, любое юное существо на стадии формирования. — Он с улыбкой покосился на меня, руки продолжали крепко держать руль, серые снежинки косо летели на фоне ветрового стекла. — Совратить его ничего не стоит. Попробуйте хоть раз, и оно ваше навеки.

* * *

Во дворе перед домом стоял полицейский автомобиль. Навстречу нам, размахивая красным фонариком, выбежал полицейский.

— Что происходит? — спросил я.

— А, это вы, мистер Дрискил. Шеф Тернер решил, мы должны присмотреть за вашим домом, хотя бы несколько дней. Будем меняться через каждые четыре часа или около того. — Выглядел он жалким и замерзшим. Нос красный, глаза слезятся от холода.

— Почему бы вам не пройти в дом?

— Нет, спасибо, сэр. В машине тепло. Шеф велел оставаться в машине. Там у меня термос с кофе. Так что все в порядке.

— Ну, как хотите.

Данн проводил полицейского взглядом. Тот вернулся к машине.

— Нос красный, как будто его разбили. А знаете, Бен, что говорил мне отец? Я приходил из школы весь исцарапанный или забинтованный после очередной стычки. А он говорил: «Вот что, Арти, от разбитого носа еще никто не умирал». Так что ступайте-ка спать. Утро вечера мудреней.

Я вошел в дом. Там стояла тишина, подобная той, что царит на лодке, когда выходишь ночью в открытое море. При каждом шаге отовсюду доносилось поскрипывание, тихие невнятные стоны. Дрова в камине сгорели, осталась лишь кучка слабо мерцающих угольков. Я подбросил туда пару поленьев, придвинул поближе большое кожаное кресло, уселся и наблюдал за тем, как огонь медленно возрождается к жизни.

Эти ремарки отца Данна об обмане ребятишек. Как все легко и просто получается. В точности так же Церковь соблазняет юные умы. Эта мысль вызвала у меня улыбку. Да, тот еще шельмец! И никогда не говорил мне, в чем состоит его работа. Однако имеет доступ к самому архиепископу Клэммеру. И к какому-то важному копу, который поделился с ним информацией. И что там еще говорил Персик? Что будто бы у Данна большие связи в Риме...

Я чувствовал это притяжение Церкви, этот ее манящий палец, которым она подавала мне знаки. Соблазн... Мысли путались, перескакивали с исчезнувшего портфеля Вэл к священнику, болтающемуся на ветке яблони в нашем саду, потом к другому священнику, спокойно приставившему ствол к затылку моей сестры и спустившему курок. Был и еще один священник, ловко приладивший хвост ослу целых три раза подряд. Но я слишком устал, чтоб выбраться из этого хаоса. Не видел ни выхода, ни путей к отступлению.

Вот уже много лет я не думал о себе как о католике. Католиком я был очень давно. Черт... Быть католиком... это значило любить и ненавидеть, с самого начала.

* * *

Это меньше походило на сон, чем на воспоминания, вдруг выплывшие на поверхность. Где-то между сном и явью я вдруг увидел птицу, ощутил запах сырого дерева, и время повернуло вспять, и я оказался в том памятном мартовском дне.

Погода стояла сырая, холодная, весна все не решалась заявить о себе. Из окна классной комнаты я видел горы подтаявшего грязного снега и лужи грязи. Вдалеке, сквозь строй деревьев с голыми ветками, поблескивала мокрым гравием улица. Серые тучи низко нависали над городом. В классной комнате было страшно жарко, но я чувствовал запах дождя и ветра.

Мне было восемь лет, и я умирал от страха. Я плохо выучил отрывок из катехизиса, и на меня грозно надвигалась сестра Мария-Ангелина, шла по проходу между партами, губы плотно поджаты, глаза сощурены, а в бледной костлявой руке зажат металлический треугольник-линейка. Я не мог оторвать взгляда от этих тонких бескровных губ, от бледного гладкого лица, а она, шурша своим облачением, все приближалась. В радиаторах отопления булькало, мои однокашники мрачно опустили глаза, избегая смотреть на меня. А про себя наверняка радовались, что объектом гнева стал я, а не они.

Я слышал ее голос, но был слишком напуган, чтоб вникнуть в смысл этих слов. Я мямлил нечто нечленораздельное, забыл все, что учил так старательно только накануне вечером. На глаза навернулись слезы. В воздухе сверкнула металлическая линейка, между костяшками пальцев порвалась кожа. По руке поползла тонкая красная струйка крови. И я почувствовал, как жаркие слезы так и хлынули потоком и щекам стало горячо. Я плакал. Я изо всех сил сдерживался, чтоб не завыть во весь голос, а вокруг уже шелестел презрительный шепоток.

Весь остаток дня я просидел тихо, опустив глаза, избегал даже смотреть на сестру Марию-Ангелину. Но страх остался, и еще я чувствовал, как во мне вскипает ярость, сотрясает все мое маленькое тело. На перемене, весь дрожа, я бросился в уборную для мальчиков и долго лил холодную воду на рану. После обеда вернулся в класс, и план мой уже созрел. Нет, с Бенджи Дрискила хватит, это точно. Я все обдумал, старался предусмотреть все возможные последствия, и в сравнении с ними не было ничего хуже, чем эта бесконечная конфронтация с сестрой Марией-Ангелиной.

На большой перемене я прошел на задний двор за зданием школы. Крылечки, водосточные трубы, узенькие оконца в нишах. Дом был выстроен из темно-красных кирпичей с черной окантовкой, за тусклыми стеклами окон слабо просвечивал желтоватый свет. Настоящая крепость, из которой я должен бежать.

Я отсиживался в кустах возле старой заброшенной конюшни. Время шло страшно медленно, никто, похоже, меня не искал. Но вот занятия окончились, из дверей школы высыпали детишки. Одни бежали домой, другие — к поджидавшим их автомобилям. План мой не простирался дальше «непоявления» в классе. И когда вокруг стало безлюдно и тихо, я вдруг почувствовал, что свободен. Восхитительное ощущение. Туман стлался низко, прилипал к мокрой траве, окутывал ветви деревьев.

Я уже весь дрожал от холода и сырости. Прошел, наверное, целый час, начало смеркаться, и только тут я понял, что просто убежать от сестры Марии-Ангелины недостаточно. Торжество и возбуждение сменились унынием. Пора идти домой, где меня ждет новая взбучка. Я крался вдоль высокой и черной металлической изгороди и вдруг увидел птицу.

Она была насажена на заостренный в форме стрелы прут ограды. Мертвая птица, уже разлагающаяся, жалкий комок перьев, забрызганных кровью, липнущих к тонким косточкам скелета. Она висела на этом колышке, и один глаз был открыт. Блестящий и черный, он смотрел на меня немигающим взглядом.

В глазах ребенка, не выучившего отрывка из катехизиса, опозорившегося перед сестрой Марией-Ангелиной, погибшая таким страшным образом птица показалась символом зла, неизбежным и закономерным концом столь неудачно начавшегося дня.

И я понял, что просто больше не могу, не силах видеть сестру Марию-Ангелину, эти ее горящие черные глаза под белыми полукружьями век, это бледное, как у клоуна, лицо, которое не раз являлось мне во сне...

Я сорвался с места и бросился бежать, оскальзываясь на мокрой обледенелой траве. Добежал до покрытой гравием дорожки и помчался дальше, к чернеющим впереди воротам и свободе, что ждала меня за ними. Прочь, как можно дальше от всех этих монахинь и мертвых птиц.

Запыхавшись и обливаясь потом, я поднял глаза и увидел у ворот маму. Выражение ее лица не предвещало ничего хорошего.

И тогда я развернулся и слепо помчался назад, к зданию школы.

И вдруг попал в облако тяжелой и отсыревшей черной шерсти. Этот запах обнимал со всех сторон, окружал, точно газовое облако или туман. Я барахтался, отбивался, пытался высвободиться, но чьи-то сильные руки держали крепко, не отпускали. И тогда я заплакал, испуганный, отчаявшийся вконец от чувства стыда и собственного бессилия.

Это была сестра Мария-Ангелина.

Когда я сквозь слезы разглядел ее лицо, то поначалу ничего не видел, кроме пронзительно черных глаз за стеклами очков. Глаз мертвой птицы, жалкое тельце, распятое на изгороди, Иисус, обливающийся кровью, темные и мрачные коридоры школы... Ненависть и страх, вот что сосредоточилось для меня в образе этой женщины в черных одеяниях и с мертвенно-белым, точно напудренным лицом, а над головой слетались черные вороны...

— Бенджи, Бенджи, все в порядке, дорогой, все хорошо, успокойся, не плачь, не надо...

Голос у сестры Марии-Ангелины был мягок и тих, и она опустилась передо мной на колени, стояла прямо на грязных камнях. Руки обнимали меня за плечи, сам я прижимал кулачки к глазам, а потом вдруг сквозь маленькую щелку заметил, что она улыбается. И глаза у нее такие сияющие и добрые. Я пытался что-то сказать, но закашлялся, потом меня одолела икота, а она все обнимала меня, кутала в шаль, нежно похлопывала по спине и ворковала на ухо:

— Не плачь, Бенджи, для слез нет причины, не о чем тебе плакать...

Вся моя маленькая вселенная вдруг встала с ног на голову, все перевернулось, смешалось, ничто не имело смысла, кроме бережных ее прикосновений и голоса, в котором звучала любовь.

И еще она оказалась совсем молодой, никакой не старухой. Какая-то другая, совершенно новая сестра Мария-Ангелина. Вот она знаком руки подозвала маму. Снова зашептала мне что-то на ухо. А подол черного плаща волочился по грязи и совсем испачкался. Но она этого не замечала.

Я уткнулся носом ей в плечо, зарылся лицом в сырую пахучую шерсть. И вдруг понял, что все в порядке.

Сестра тоже была человеком. Личностью. Стоило мне понять это, и весь бунтарский порыв против Церкви иссяк.

Все выглядело совсем иначе.

На смену ненависти пришла доброта. Сестра Мария-Ангелина чудесным образом преобразилась. Стала совсем другой. Человеком, с которым можно иметь дело.

Никто не объяснил мне, как такое могло произойти. Но мне захотелось быть ближе к ней. Хотелось приникнуть к ее плечу и чувствовать, как обнимают меня сильные и нежные руки.

И мне понадобилось очень много времени, чтобы понять: совращение началось.

* * *

Я все еще пребывал в полудремотном состоянии, как вдруг услышал громкий стук в дверь. Вырвался из прошлого, зевнул и поспешил из Длинной залы в прихожую. Из-за двери доносился голос полицейского, он окликал меня по имени.

Я отворил. Полицейский был не один. Сердце так и замерло в груди.

В тени, за его спиной, высвеченный фарами такси, маячил силуэт женщины. Лица ее я не видел, но возникло ощущение, будто я знаю ее, будто мы прежде встречались.

— Говорит, что приехала к вам из Рима, мистер Дрискил. — Полицейский говорил что-то еще, но я не слушал. Не отрываясь, смотрел на женщину.

Это была Вэл... Нет, этого просто быть не может. И я заморгал, пытаясь окончательно проснуться. Рост, прическа, фигура — вот фары разворачивающейся машины осветили ее еще раз. Вэл.

Она шагнула в освещенную прихожую.

— Это я, Бен, — сказала она. — Я, сестра Элизабет.

 

4

Дрискил

Сестра Элизабет

Мы стояли в Длинной зале. Пламя камина испещряло ее лицо бликами и тенями, в зеленых глазах отражались и танцевали искры. Она взяла меня за руку, говорила что-то о Вэл, качала головой, от чего ее густые волосы колыхались тяжелыми волнами. Своим присутствием она, казалось, заполнила комнату, все остальное сжалось, отодвинулось, расползлось по темным углам. Она была высокой и широкоплечей, носила длинный, до середины бедер, свитер грубой вязки, темную юбку и высокие черные ботинки. Глаза были устремлены на меня, и в них светились решимость и энергия.

Она рассказала о том, как кардинал Д'Амбрицци принес ей печальные вести, о том, что она оставила журнал на попечение своей помощницы, схватила сумку и успела на первый рейс до Нью-Йорка. Она даже договорилась о машине, которая отвезла ее в Принстон.

— Просто с голоду умираю, — заметила она уже в конце. — У вас есть лошадь? Знаете, я готова съесть целую лошадь и закусить наездником.

Десять минут спустя мы сидели за кухонным столом, уставленным горами еды, и пировали просто по-царски. Она была не из тех женщин, что стесняются своего аппетита. Элизабет подняла глаза от тарелки.

— Для меня уже настало завтрашнее утро. — Она выстраивала четырехэтажный сандвич. — Мне всегда нужно оправдание, когда начинаю есть. Девочка растет, довольно долго это сходило за объяснение, но сейчас «девочке» стукнуло уже тридцать. У вас случайно нет диетической коки? — Она принялась намазывать сандвич горчицей.

— Нет, к сожалению, диетической коки нет.

— Похоже, я требую слишком многого. В Рим уже не перенестись. Тогда, может, пиво найдется?

Я принес ей пиво, сделал и себе сандвич. А когда закончил, она вдруг спросила:

— А можно мне еще один... ну, хотя бы половинку, а?

— У вас над губой усики из пива, сестра.

— Вечная история. Никогда не могла устоять перед доброй кружкой пива, а вы? Таверна «Пита», «Ирвинг Плейс». Я помню.

— Удивлен.

— А что тут особенного? Послушайте, хоть я и монахиня, но тоже живое существо. Люблю не только простые радости жизни, но и воспоминания о них. — Она откупорила еще одну бутылку и налила пива в бокал.

Я тоже помнил.

Зимой, два года тому назад, сестра приехала в Нью-Йорк получать какую-то награду за гуманитарную деятельность от международного женского сообщества. Речь она произносила в раззолоченном зале «Уолдорф Астории», я уже однажды бывал в нем на приеме в честь возвращения «Янки» с весенних тренировочных матчей. Тысяча гостей ела цыплят под сливочным соусом и груши, а Вэл расхаживала по залу, как какая-нибудь проститутка из Лас-Вегаса, и меня заставляла таскаться следом, представляя гостям, и никакого, надо сказать, удовольствия я от этого не испытывал.

Затем выяснилось, что после речей и обеда она договорилась встретиться с какой-то подругой из Джорджтауна, тоже монахиней, служившей последнее время в Риме. Она взяла меня за руку.

— Ты должен с ней познакомиться, вы сразу возненавидите друг друга! — И засмеялась тем же противным хитрым смешком, что так хорошо был знаком мне с детства.

Подруга оказалась сестрой Элизабет, и первое, что я заметил, так это то, как они похожи, две эти девушки, стоящие рядом в темно-синем вестибюле «Уолдорф» под огромными, богато изукрашенными часами, которые показывали ровно десять вечера. Густые вьющиеся волосы, живые глаза, обе загорелые, так и пышут здоровьем. Только у Вэл лицо овальное, а у ее подружки — сердечком. Мы с сестрой Элизабет обменялись рукопожатием, при этом она улыбнулась немного ехидной иезуитской улыбочкой, слегка склонив голову набок, точно бросала мне вызов. Вэл смотрела выжидательно и с надеждой, сразу было видно, что эти двое людей значат для нее очень много. Затем сестра Элизабет окинула меня с головы до пят испытующим взором.

— Ну, вот наконец-то повстречалась с падшим иезуитом.

Я покосился на Вэл.

— Наши семейные гены подпортил какой-то болтун.

Элизабет рассмеялась, но ирония была скрашена теплотой.

— Но мы же не будем ненавидеть друг друга, верно?

— В любом случае предупреждение мы получили, отрицать этого нельзя.

И мы отправились на вечеринку с коктейлями, которую устроил друг каких-то иезуитов, поклонников моей сестры. Окна квартиры выходили на Грэмерси-парк. Вино, сигаретный дым, игривые разговоры, язвительные шутки в адрес Папы. И в центре всего этого моя бедная Вэл.

Я подошел к приоткрытому окну, откуда веяло приятной прохладой. Только что отпраздновали День благодарения, но днем над городом разразился снежный буран. Все кругом было белым-бело, и из окна Грэмерси-парк походил на рождественскую открытку. Ко мне подошла сестра Элизабет и спросила, как мне кажется, обидится ли кто-нибудь из присутствующих, если мы потихоньку ускользнем и погуляем по снегу. Я ответил, что вряд ли кто обидится. А когда мы вышли в прихожую, отец Джон Шихан, доктор юридических наук, которого я знал много лет, окинул мою спутницу одобрительным взглядом. А мне подмигнул и сложил указательный и большой пальцы колечком. Он же не знал, что она монахиня.

Снег был глубокий, и она радовалась, как маленькая девочка, пинала сугробы носком кожаного ботинка, лепила мягкие снежки, бросала их через изгородь, целясь в деревья. Парк напоминал безмолвное снежное царство, изредка на белом фоне проскальзывали тени редких прохожих, темные, напоминающие монахов. Мы прошли мимо тускло светившегося огнями бара при местном клубе, затем подошли к «Ирвинг Плейс». На капотах и крышах выстроившихся возле него в ряд автомобилей красовались белые сугробы.

И вот наконец мы зашли в бар «Пит» и, остановившись у старой исцарапанной деревянной стойки, взяли по кружке пива. Синатра строго и с укоризной смотрел на нас со снимка, точно икона или аббат, выполняющий здесь некую особую миссию. Она рассказала мне о своей работе в Риме, о журнале, я поведал о том, как странно чувствовать себя в окружении католиков. Она спросила, как поживает моя жена Антония, я ответил, что Антония больше не является мне женой. Элизабет молча кивнула, отпила глоток пива, и над верхней губой у нее остались усики от пены.

Выйдя из бара, мы столкнулись с Вэл и Шиханом, и вот уже вчетвером, с хохотом, дурачась и резвясь как малые дети, пошли по Лексингтон. Мы ни разу не подумали о Вэл как о кандидате на Нобелевскую премию мира. На какой-то блаженный миг к нам вновь вернулось детство, и мы притворялись, что конец этой сказки непременно будет счастливым. Но он таковым не был, моя сестра погибла.

— Ладно, Бен, пора перейти к делу. Я любила твою сестру. Но еще не плакала о ней. Я не знаю, что произошло и почему. — Сестра Элизабет стерла пену с верхней губы, затем скатала салфетку в маленький шарик.

— И я тоже. Возможно, она не хотела бы, чтоб мы...

— Люди всегда так говорят. Может, так оно и есть. Но как бы там ни было, я слишком разъярена, чтоб плакать.

— Я тоже, сестра.

Она хотела знать все, и я ей рассказал. О Локхарте, Хеффернане, Вэл, отце. И еще об отце Данне и его версии священника-убийцы. В общем, все.

— Да, — протянула она. — Насчет портфеля ты, пожалуй, прав. То был вариант моего ноутбука. Она везде таскала его с собой. Портфель был при ней, когда мы виделись последний раз. Битком набитый бумагами, записными книжками, ксерокопиями, ручками, маркерами, какими-то историческими атласами, там даже ножницы были. Всю свою работу носила в этом портфеле.

— Они убили ее, украли портфель. Над чем же таким важным она работала?...

— Главное, важным для кого? Почему Локхарт, Хеффернан и Вэл представляли для них такую угрозу?

— И что было на уме у Локхарта и Хеффернана?

Она окинула меня удивленным взглядом.

— Да, ты действительно утратил всякую связь с Церковью! Поверь мне, эти двое говорили о выборах нового Папы. В Риме сейчас все разговоры только об этом, а Локхарт с Хеффернаном всегда забирали Рим с собой, куда бы ни отправлялись. Кого они поддерживали? У Локхарта всегда было свое, особенное мнение. И еще люди говорили, он мог склонить чашу весов в нужную ему сторону. Нет, правда.

— Но при чем же здесь Вэл? Или же ее поддержка одного из кандидатов сыграла роль смертельного поцелуя?

Она пожала плечами.

— Как знать... Она была близка с Д'Амбрицци, началось это еще в детстве, ваш отец, Святой Джек и вся эта история...

— Ну, до сих пор не знал, что она участвует в церковных политических играх.

— Зато эти игры были полем боя Локхарта.

— Но портфель-то принадлежал Вэл.

— Верно, — ответила она. — Что правда, то правда.

— Может, Хеффернана устранили просто как свидетеля? А истинной целью убийц были Вэл с Локхартом?

— Если так, если Локхарт действительно был их мишенью, почему понадобилось убивать его в столь неподходящем месте? Нет, правда, ты только вдумайся, Бен, выходит, убийца знал о встрече во дворце? Ведь это же очевидно! Это уже о чем-то говорит! — Элизабет говорила быстро, возбужденно, глотая слова, я едва поспевал за ходом ее мысли. — Потом еще секретарша, так уверенно показавшая, что это был священник. Возможно, она и права. Кто, как не священник, мог, не вызывая подозрений, узнать о встрече между Локхартом и Хеффернаном? Вэл говорила, что Локхарт — самый скрытный человек на свете, исключение составлял разве что ваш с ней отец. Будучи замешан в такие дела, Локхарт вынужден быть скрытным. — Она перевела дух, потом продолжила: — Так что вряд ли он говорил кому-либо об этой встрече. А Хеффернан, старый хитрый лис, прирожденный игрок в покер, был близок к инвестициям. Да, эту, с позволения сказать, работу выполнил кто-то свой. — Она умолкла, точно испугавшись собственных выводов. — Убийство было в традиции старой Церкви. Но сейчас мы вспоминаем об этих вещах, как о давней истории. Не верим, что такое может случиться в наши дни.

— Она была напугана, когда звонила мне. Хотела о чем-то поговорить. Персик сказал, что она занималась какими-то сложными исследованиями и что-то в них ее беспокоило. Вы были близкими подругами. Чего она боялась? Может, она хоть намекнула?

— Последний раз мы виделись с ней в Риме. Примерно три недели тому назад. Она работала как одержимая. В Париже, в Риме. В библиотеке Ватикана, в секретных архивах. Над чем конкретно работала, не говорила. Единственное, что я знала, это было связано с давно минувшими временами. Четырнадцатый, пятнадцатый века, историческое исследование, вот и все, что она мне сказала.

— Но кому, черт побери, понадобилось убивать ее за это? И что она делала в Париже? Я думал, ее новая книга относится к временам Второй мировой войны...

— Она проработала там все лето. Моталась туда-сюда. Приезжала в Рим, сидела в архивах, потом снова возвращалась в Париж. И когда мы с ней виделись последний раз, сказала, что летит в Египет, в Александрию. И тогда я пошутила, обозвала ее Лисом Пустыни, как Роммеля, по чьим следам она, видимо, шла.

— Четырнадцатый век, Вторая мировая, повесившийся у нас в саду священник... Кстати, о нем она когда-нибудь говорила?

— Нет, никогда.

— И тем не менее она приезжает домой и первым делом звонит Сэму Тернеру и расспрашивает его об этом давнем самоубийстве. — Нетерпение мое нарастало, я не мог с собой справиться.

— Перед тем как она оправилась в Египет, я устроила ей допрос с пристрастием. Сказала, что не отстану, пока она не расскажет мне, за чем охотится. И тут она вдруг отшила меня, резко и грубо. Сказала, чтоб я не смела совать свой нос, что лучше мне вообще ничего не знать. «Так безопасней, Элизабет, — сказала она, — тебе безопасней не знать ничего этого». Она меня берегла, но от чего? Получается, что от смерти... И еще все это как-то связано с Церковью. — Руки ее сжались в кулаки, глаза сузились. — Что-то внутри нее... что-то неладное и страшное... И ей удалось это раскопать.

— В четырнадцатом веке? — спросил я. — Кто-то является из четырнадцатого века и убивает мою сестру? Или же ее устраняет какой-то сумасшедший, возмечтавший стать новым Папой? Кто, Элизабет?...

— Если это дело рук Церкви, нам никогда не узнать, Бен. Церковь, она как спрут. Не достанет тебя одним щупальцем, тут же тянет другое. Кстати, именно так и называлась новая книга — «Спрут».

Я вздохнул, затем попробовал рассуждать логически.

— Если б мы точно знали, что она обнаружила, тогда узнали бы и мотив. Тебе она ничего не говорила, не хотела подвергать опасности. Собиралась сказать мне, но не успела, ее убили. Возможно, она говорила Локхарту...

— Или же они подумали, что говорила. Что в принципе одно и то же.

— Тогда, может, они подумали, что она успела сказать и мне. Ну, скажем, по телефону. Да, утешительная мысль. Локхарт и Вэл... Насколько они были близки?

— Думаю, она собиралась уйти из Ордена и выйти за него замуж. Человек он хороший. И мог дать ей все, в чем она нуждалась: защиту, любовь, свободу писать и заниматься наукой. Был, правда, немного пуглив, но...

— Что ты хочешь этим сказать?

— Ну, все эти влиятельные люди, секреты, которые он знал. Достаточно причин быть осторожным. Вэл же никогда такой не была, она обожала чувство опасности. Кстати, он и мне тоже очень помогал. Нашел квартиру в Риме, представил разным людям... даже кардиналу Инделикато, который другим практически недоступен. И еще у Локхарта были очень доверительные отношения с Д'Амбрицци. — Она вскинула вверх руку, растопырила четыре пальца. — Локхарт, Д'Амбрицци и тень кардинала, Санданато. И наша Вэл. Всякий раз, когда Локхарт бывал в Риме, эта четверка проводила время вместе. И от брака с Локхартом ее удерживал только один человек. Вернее, мысли о его реакции.

— Отец...

— Да. Она не знала, как решить эту проблему.

— Но ведь ей вовсе не требовалось его благословение.

— Она жаждала его, Бен!

Было почти два ночи, порывы ветра сотрясали дом, точно на него накинулось целое войско гоблинов.

— А кстати, — спросила она, — как влез во все это Арти Данн?

— Случайно. — Я рассказал ей о встрече с Данном и Персиком в «Нассау Инн». — Тебя что-то смущает?

— Этот Данн. Джокер в колоде.

— Ты его знаешь?

— Как-то брала у него интервью в Риме. Ну, спрашивала о романах, о том, как они вписываются в его концепцию веры. Бойкий на язык человек, с большими связями. Строит из себя простого и свойского парня, а кардинал Д'Амбрицци посылает за ним лимузин. Всех знает. В том числе и Папу. И знаешь, мне как-то не верится, что Арти Данн мог оказаться здесь случайно.

— Да нет, я совершенно случайно встретился с ним в...

— Уверена, что так. Ты — случайно. Я имела в виду другое: он не так прост, как кажется. И еще не знаю ни единого человека, который бы толком знал, чем он действительно занимается.

— Да, пожалуй. Не далее как сегодня вечером задавал ему вопросы и не получил ответа ни на один.

Оба мы иссякли. Прибрались на кухне, потом я взял ее сумку и повел наверх, в гостевую комнату. И стоял в дверях, пока она осматривалась.

— Рада, что я сейчас с тобой, Бен. И еще... мне страшно жаль, что так вышло с Вэл. — Она поцеловала меня в щеку.

Я притворил дверь и пошел к себе, спать.

* * *

После знакомства с Элизабет, всех этих наших гулянок в баре Пита и заснеженном парке Грэмерси, мы встретились с Вэл за завтраком в нижнем кафе «Уолдорф». Элизабет еще спала. Вэл спросила, хорошо ли я провел вчера время. Я сказал, что просто отлично.

— Тогда почему физиономия такая вытянутая?

Я отмахнулся.

— По утрам приходит суровая реальность. Наверное, слишком уж веселился вчера. Возможно, недоволен тем, что нельзя и дальше продолжить в том же духе. А может, не нравится, что старею.

— А вы с Элизабет, похоже, поладили, — с улыбкой заметила она. — Я рада. Порой мы с ней настолько близки, что это даже пугает. Работаем на одной волне. Она — моя вторая половинка или обратная сторона, Бен. Мы с ней легко могли бы махнуться жизнями.

— Она красивая, как и ты, — усмехнулся я.

— Мужчины, — пробормотала она. — Мужчины всегда «западали» на Элизабет. Это не ее вина, но такое внимание начинает докучать. Самая красивая девушка среди представителей прессы Рима. Да к тому же еще монахиня, что придает ухаживаниям особую остроту и занимательность в глазах всех этих парней. Это ее просто бесит. Вот почему я рада, что вчера она чувствовала себя легко и свободно.

— Она так и собирается остаться монахиней?

Сестра ответила не сразу, сидела, задумчиво покусывая поджаристый кончик круассана.

— Кто из нас останется? Да, это вопрос, Бен. Мы сами сделали выбор, жить в этом мире, но как-то не очень получается следовать всем его правилам. Все мы в той или иной степени активисты, и никто не знает по-настоящему, как долго будет еще терпеть нас Церковь. Ведь это мы заставляем Церковь меняться, мы не уступаем, не сдаемся, но ведь Церковь может в любой момент оттолкнуть нас. Если ее сильно разозлить, держись, только перья полетят! Любой, кто встает на пути этого гигантского отлаженного механизма, должен быть готов к чему угодно.

— Ну а ты? Ты останешься?

— Все зависит от степени давления, не так ли? Начнет тошнить, уходи. Нутром чую, что Элизабет останется. Она верит в изначальную правильность и доброту целей, которые ставит перед собой Церковь. А я?... Я не знаю. Мне не хватает ее обязательности, ее философской убежденности. Я нарушитель спокойствия, маленькая эгоистичная грубиянка, скандалистка, исчадие ада. Но если они позволят мне остаться эдаким маленьким скрипучим винтиком в от-лаженном механизме... что ж, тогда, может, я так и умру монахиней. — И тут вдруг она потянулась через стол, взяла меня за руку и крепко ее сжала, точно заранее утешала в скорби, которая меня ждет. Тут я сказал ей, чтоб ела яйца, иначе остынут, даром, что ли, заплатил почти десять долларов за каждое яйцо. Позже мы расцеловались, и я пошел к себе в контору на Уолл-Стрит.

* * *

От нас у курии язва. Мы заставляем Церковь меняться, мы не так уж слабы, можем оказать давление... Но Церковь всегда может нанести ответный удар. Если ее сильно разозлить, держись, только перья полетят! Любой, кто встает на пути этого отлаженного гигантского механизма, должен быть готов к чему угодно...

Я очнулся от сна и воспоминаний о Вэл и Элизабет. Шесть утра, за окном темно и холодно. Дует отовсюду. Я натянул одеяло до самого подбородка. И еще долго лежал в полудреме и видел Вэл, слышал ее голос, доносившийся из прошлого. И это резко вернуло меня в настоящее. Все сходится, подумал я вдруг. Страх, который я слышал в ее голосе, когда она звонила, заставил меня подумать... Нет, все обстояло даже хуже, чем ожидала моя бедняжка сестра.

Неужели все ответы в кожаном портфеле?

Если все это так важно и она боялась, что они — они! — ее преследуют, тогда почему она позволила им заполучить этот самый портфель? Почему не спрятала где-нибудь в надежном месте?

И однако была какая-то логическая непоследовательность в моем анализе поведения Вэл. Она знала, что в опасности. Должна была понимать, что в портфеле ее хранится бомба замедленного действия. Вэл вовсе не была столь наивна. Хорошо знала, в какие игры играют в этом мире. Должно быть, обнаружила, где захоронены трупы... И позволила убийце заполучить портфель?

Могла оставить его в банке, застраховаться в какой-нибудь компании. На случай ее смерти, убийства, пропажи портфеля...

Тут я резко сел в постели. Ну, конечно! Ей нужно было надежное место. Место, куда бы не сунулись плохие ребята.

Я спрыгнул с кровати, дрожа от холода, накинул старый клетчатый халат, пребольно стукнулся большим пальцем ноги об угол бюро, нащупал на стене выключатель.

Игровая комната!

Там пахло пылью и пустотой, шторы наглухо задернуты, обои в нескольких местах отошли. Дверь распахнута настежь — точно портал в мир детских воспоминаний. Мне казалось, я вижу Вэл в коротеньком платьице с завышенной талией и в белых носочках. Сидит в уголке, где держит свои книжки и краски. Я тоже проводил здесь немало времени, возился со своими бейсбольными открытками, самое почетное место среди которых занимала карточка с портретом Джо Димаджио, покрикивал на сестру, говорил, чтоб не лезла, не мешала...

Откуда-то из темноты донесся шорох и писк. Через комнату пронеслась белка, заглянула в пустой камин, затем скрылась среди коробок с игрушками и книжками, в любимом уголке Вэл, между окном и шкафом. Я щелкнул выключателем, над головой вспыхнул свет. Открылось то, что скрывалось в тени: детский педальный автомобиль, скопированный с «Бьюика», пара велосипедов, черная грифельная доска, стопки и коробки с книгами, большой, отделанный медью барабан, появившийся как-то в Рождество. Вэл обожала бить в него, поднимая несусветный шум. Потом нашла ему лучшее применение.

Я пересек комнату, опустился на колени, прямо на пыльный пол, перед барабаном. Здесь явно кто-то побывал до меня. Она наверняка спрятала свои сокровища в старом своем тайнике, где никто не стал бы искать.

Бока барабана были покрыты толстым слоем пыли, а вот одна из панелей с изображением ухмыляющегося клоуна была чисто вытерта. Кончики моих пальцев под панель не пролезали, а потому пришлось использовать совок для песка из детского пляжного набора. Я перевернул чертов барабан, чтоб было удобнее, ковырнул совком, что-то треснуло. Но панель сдвинулась с места.

Я запустил руку в барабан и понял, что надежды мои были беспочвенны.

Там было пусто.

Нет, этого просто быть не может! Вэл была здесь. Она становилась перед барабаном на колени, она оставила смазанные отпечатки пальцев в пыли, на стенках. Она использовала свой старый тайник из детства...

И тут я нашел.

Видно, он выпал из щели, когда я переворачивал барабан. И только теперь я нащупал его внутри. И вынул из барабана.

— Чем это ты тут занимаешься? Практикуешься в игре на барабане?

В дверях стояла сестра Элизабет. На ней была мешковатая пижама в полоску, и еще она терла глаза и зевала во весь рот.

* * *

— Просто умираю с голоду, — сказала она. Открыла холодильник и начала перечислять содержимое. — Так. Яйца. Окорок, индейка, паштет, сыр, лук, масло... Одного не хватает для полного счастья — английских булочек. — Я дал ей свой старый халат. Она довершила ансамбль парой толстых шерстяных гольфов Вэл. Оглядела кухню и сняла с крючка сковородку для приготовления омлета. — Ага, еще и яблоки есть. Их можно покрошить, очень вкусно получается. — Она улыбнулась мне. — Наверняка знаешь, что завтрак — самая важная трапеза дня. И нет, я вовсе не ем так каждый день дома. — Она стала разбивать яйца. — Весь фокус в движении запястья. Помнишь Одри Хепберн в «Сабрине»? Так что тебе удалось обнаружить?

Я сидел за кухонным столом и разглядывал найденный в барабане снимок. Очень старый, пожелтевший и потрескавшийся, как фотографии мамы и папы, сделанные в Лаго Маггиор в 36-м. Только ни отца, ни матери на этом снимке не было. Четверо мужчин. А на обратной стороне маленький штамп или торговая марка с надписью по-французски. Снимок на память, из чьего-то чужого альбома.

— Мне это ничего не говорит. Четверо незнакомых парней за столом, снято в незапамятные времена. Наверное, где-то в клубе — кирпичные стены, свеча воткнута в бутылку, задний фон затемнен, прямо как в пещере. Четверо мужчин.

Она резала лук и яблоки на толстой деревянной доске. Получалось у нее ловко. Быстро. Ни порезов, ни крови. Затем она вытянула шею и еще раз взглянула на снимок.

— Пятеро.

— Четверо, — сказал я.

— Могу поспорить, там был еще один парень, который их и щелкнул. — Я кивнул. — И ты знаешь одного из них. Того, кто сидит рядом с четвертым. Кто такой этот четвертый, нам не разобрать, снят практически с затылка. А вот номер три, если смотреть слева направо, так он сфотографирован в профиль. Ты присмотрись хорошенько. Шнобель узнаешь?

Я присмотрелся. Действительно, она права, что-то знакомое. Но я никак не мог вспомнить.

— Так вот, — сказала Элизабет. — Я имела удовольствие видеть его довольно часто. Такие носы запоминаешь навек. — Она закончила резать лук и яблоки. Выпустила и расплавила в сковороде кусок масла. Вода в кофеварке закипела, аромат свежего кофе заполнил кухню. Элизабет взбивала с полдюжины яиц в воде. — Это более ранняя версия отца Джакомо Д'Амбрицци.

— Ну да, конечно! Только здесь он без усов. А когда отец привез его к нам после войны, он носил такие тоненькие черные бандитские усики. Я тогда таких ни у кого не видел, разве что в немом кино. Да, ты молодец, глазастая девочка! Но смысл этого снимка...

— Я всего лишь повариха. — Она томила мелко нарезанный лук и яблоки в масле. Стояла спиной ко мне, работала споро, как настоящий профессионал. — Одно мы знаем наверняка. Этот снимок был чем-то важен для Вэл. Иначе зачем она спрятала его в барабане? Спрятала от всех, кроме нас с тобой...

— И все равно не понимаю, — сказал я. — И ведь, потом, она и не догадывалась, что я знаю о барабане. Откуда ей было знать, что я полезу в него?

— Ошибаешься. Вэл мне много чего о тебе рассказывала. О том, как ты нашел в подвале черный порошок...

— Шутишь!

— О знаменитой глиняной ноге. О том, как она однажды спрятала твой рождественский подарок в барабане. Она знала, что ты догадывался, что барабан был ее тайником, но молчала. И специально прятала в нем разные веши, которые хотела, чтоб ты нашел. Это было своеобразной игрой, Бен. Ты был старшим братом и часто подшучивал над ней, вот и она решила подшутить... — Она на секунду умолкла. — Знаешь, Бен, она спрятала этот снимок в барабане специально, чтоб ты нашел его там, если с ней что случится. И ты нашел. Это ключ. — Она повернулась к плите и начала выливать в сковородку взбитые яйца.

— Снимок Д'Амбрицци в барабане — это ключ?...

Она энергично размешивала яйца с луком и яблоками. И, как ни странно, я вдруг почувствовал, что жутко проголодался.

— Может, Д'Амбрицци здесь и не важен.

— Тогда другие трое?

— Четверо. Ты все время забываешь о человеке, сделавшем снимок.

В девять утра прибыла секретарша отца, Маргарет Кордер, и сразу принялась за то, что получалось у нее лучше всего: завладела всем пространством и нашим вниманием, отгородила меня от всех ненужных звонков и посетителей, от всего внешнего мира, словом, делала то же, чем занималась тридцать лет, работая на отца.

Затем приехал Сэм Тернер с другом отца Данна Рэндольфом Джексоном из нью-йоркского департамента полиции, крупным чернокожим мужчиной, некогда игравшим за «Джаэнтс». Они пробыли у нас от полудня до половины третьего. И это скорее напоминало беседу, нежели официальный допрос. Джексон пил апельсиновый сок и задавался вопросом, что может связывать убийства в Нью-Йорке, расследованием которых занимался он, с убийством в Принстоне. Я решил, что не стоит отступать от хорошо проторенной дорожки фактов. И не стал обсуждать с ними Церковь, взаимоотношения Вэл и Локхарта; не стал упоминать о портфеле, о новой книге Вэл, о четырнадцатом веке и Второй мировой войне, о священнике, покончившем с собой в нашем саду. Не было смысла.

Когда они уже собрались уходить и Джексон говорил о чем-то с сестрой Элизабет, Сэм Тернер отвел меня в сторонку и сказал, что никаких материалов по делу о самоубийстве священника так и не нашел.

— Зато вспомнил его имя, — сказал он. — Француз. Отец Винсент Говерно. Я позвонил старику Рупу Норвичу. Он очень расстроился, узнав о твоей сестре, Бен. И еще Руп сказал, что забрал папку с делом Говерно с собой, когда выходил на пенсию. Я прямо ушам своим не поверил, ведь старина Руп был всегда таким буквоедом. Ну и сказал ему, что это незаконно. На что тот ответил: «Может, приедешь и арестуешь меня?» Да, тот еще персонаж, наш старина Руп!

* * *

Едва автомобиль с Тернером и Джексоном скрылся из вида, как мы с сестрой Элизабет уселись в мою машину и двинулись в сторону побережья, к Джерси, примерно в часе езды от Принстона. День выдался пасмурный и холодный. Часть дороги обледенела, над оврагами и полями, превратившимися в голые борозды коричневой промерзшей земли, дул пронизывающий ветер.

Он же вздымал с дюн тучи песка, когда мы наконец нашли деревянное бунгало Рупа Норвича. Штормы, соль и песок сделали свое дело — краска на стенах поблекла и осыпалась. Но сам домик и лужайку перед ним отличала та безупречная аккуратность, которой часто бывают отмечены жилища удалившихся на покой вояк и полицейских, которые не знают, чем себя занять. Норвичу было восемьдесят или около того, и он очень обрадовался гостям. Меня он знал еще с детства и страшно горевал из-за Вэл. Потом стал расспрашивать об отце. Он чувствовал себя едва ли не виноватым: Вэл погибла, отца хватил удар, а сам он еще бодр и полон сил.

— Я не то что твой папаша, не решаю судьбы Церкви и мира, — сказал он, засунув пальцы за подтяжки и провожая нас в гостиную, где было слишком много мебели и стояла удушающая жара. — Но без дела не сижу. Упражняю мозг. Компьютерные игры, — он указал на монитор и приставку, — они, знаешь ли, ключ к нашему времени. Черт, да с их помощью я летаю в космос, веду сражения с инопланетянами, играю в гольф, бейсбол, и все это не выходя из дома. Да, это вещь! Стараюсь идти в ногу со временем, слушаю музыку, всякие эти новые рок-группы, «хеви-метал». Кстати, этот парнишка Спингстин из «Бисти бойз», он нашенский, из Джерси. Ну и конечно, диски с записями Теда Уимса 78-го года, и песни Перри Комо. Вы видите перед собой восьмидесятидвухлетнего старика, который пытается убедить свою двадцативосьмилетнюю внучку, что знает, что происходит в мире. — Он болтал без умолку, видно, такая возможность выпадала ему нечасто. — Несколько лет назад ее мать заболела болезнью Альцгеймера и скончалась. А я торчу здесь, занимаюсь всей этой ерундой, старый болтливый дурак, сами видите, никак не могу заткнуться. Сэм Тернер сказал, будто вы интересуетесь молодым Винсентом Говерно. Бедняга...

Он уселся в кресло-качалку. Мы с Элизабет разместились на диване. Руп Норвич был высоким костлявым стариком в футболке и кроссовках «Рибок». Элизабет он одобрительно осмотрел с головы до пят и с сомнением вскинул бровь, когда я сказал, что она монахиня.

— Сэм говорил, у вас вроде бы сохранилось дело, — сказал я.

— Да, забрал его с собой, когда уходил пятнадцать лет назад. Не хотел, чтобы оно преследовало Сэма, как призрак из прошлого. А потом вдруг подумал: не хочу, чтобы и меня преследовало. Ну и сжег его. — Он громко расхохотался. — Уничтожил все доказательства.

— Какие доказательства? — спросила Элизабет.

— Доказательства того, что в наши дни называют «сокрытием». Так до сих пор с этим и не смирился. Так уж был воспитан, ничего не поделаешь. Хоть и учили меня уму-разуму. На свете полно куда более важных людей, чем какой-то коп из Принстона. Ценные то были уроки. Все учитывалось, все. — Он улыбнулся каким-то своим мыслям.

— И что же хотели скрыть?

— Видите ли, сестра, тут не только в этом дело. Важно, кто был заинтересован в сокрытии. Не думаю, Бен, что твой отец знал обо всех этих закулисных маневрах. Мне даже жаль его было, наверное, впервые в жизни он тогда оставался в неведении. Начальником моим был тогда Клинт О'Нил, и все это было спущено сверху и свалилось на Клинта. Крепкий был такой парень, коренастый, этот Клинт, и вот однажды он пропустил пару пива и проболтался. Сказал, что его едва не закопали заживо из-за этого дела Говерно. Но нужно было тянуть свою лямку, и потом, не станешь же спорить с губернатором, сенатором, архиепископом, всеми этими тяжеловесами политических игр и баталий...

— И весь этот сыр-бор поднялся из-за священника, который преподавал девочкам изобразительное искусство, а потом вдруг съехал с катушек и повесился? — недоверчиво спросил я.

— Видишь ли, сынок, проблема тут в том, что он вовсе себя не убивал. Ну, разве что изобрел весьма оригинальный способ самоубийства, сперва огреть себя молотком по затылку, а уж потом повеситься, мертвым. Потому что все случилось именно так. Это было самое настоящее убийство.

— И правда так и не выплыла наружу?

— Нет, никогда. — Он усмехнулся, провел ладонью по ежику коротко стриженных белых волос. — И никогда не всплывет. Дело так и осталось нерасследованным. Просто зарегистрировали как самоубийство. Твой отец наткнулся на труп в яблоневом саду, ну и пошли разговоры и сплетни, сам знаешь, как любят распускать языки люди, но что он мог тут поделать?

— Какие сплетни?

— Прошу прощения, сестра, это не для ваших нежных ушек. Но вы, думаю, понимаете...

— У нас в монастырях прячут беременных монахинь, — сказала Элизабет. — Итак, что за слухи?

— Да, да, конечно, — закивал Руп Норвич. — Люди, они везде люди, всегда ими остаются, не так ли?

— А вы не думали, что его могла убить монахиня?

— Нет, Бен. Люди говорили, будто от него забеременела одна из его учениц. И ваш отец убил за это Говерно. Но все это только разговоры. Оружия мы так и не нашли, черт, да что там, его даже и не искали. Короче говоря, самоубийство.

— Что ж, неудивительно, что отец отказывался об этом говорить. Наверное, его просто бесили эти слухи. Все же странно. Тогда почему Вэл вдруг стала задавать вопросы, и именно сейчас? — Вопрос был чисто риторический, но у Рупа Норвича нашелся на него ответ.

— Небось, думаете, она что-то узнала, да? — сказал он. — Или же у нее появилась версия, возможно, даже подозрение? Господи, да ведь с тех пор столько воды утекло! След давно остыл. — Он пожал угловатыми костлявыми плечами. — А для меня... словно вчера все это было. Бедняга парень. Не повезло ему. Мало того, что убили, так еще и убийцу никто не стал искать, а во всех бумагах записали «самоубийство». Чертовски не повезло. Вы согласны? К тому же он был священником.

* * *

Вернувшись домой, мы обнаружили, что у Маргарет Кордер все под контролем. Звонили друзья семьи, она обстоятельно поведала каждому о положении дел. Приготовления к похоронам шли полным ходом. Тело отдадут из морга завтра, сами похороны состоятся послезавтра. Заходил агент из похоронного бюро, хотел показать мне снимки гробов, на выбор. Я сказал Маргарет, что тут нужно что-то простое и респектабельное, и она обещала заняться этим. Маргарет организовывала похороны моей мамы. И знала в этих делах толк.

Звонил отец Данн из Нью-Йорка, обещал перезвонить позже. Звонил Персик. Пришли два послания из офиса кардинала Д'Амбрицци в Риме, оба предназначались мне. Был даже один звонок из канцелярии Папы, но там просто выразили соболезнования и перезванивать вроде не собираются.

— Вам не о чем беспокоиться, — сказала мне Маргарет. — Я включила автоответчик и перевела все звонки в свой офис в «Нассау Инн». Поеду туда попозже. Ваш отец под наблюдением врачей в палате интенсивной терапии, получает все необходимое. Ненадолго даже пришел в себя, но сознание еще замутнено. Сейчас спит. Они обещали позвонить, если будут какие перемены. Вот, собственно, и все.

— Вы просто чудо, Маргарет!

— Мне за это платят, Бен, — ответила она с холодной улыбкой. Эта женщина была свидетельницей войн между мной и отцом и всегда соблюдала нейтралитет. И всегда давала мне только хорошие советы. — Главное сейчас сохранять бодрость духа и постараться вытащить отца.

— И еще выяснить, кто убил мою сестру, — сказал я.

— Но в первую очередь надо позаботиться о живых, — парировала она и обернулась к сестре Элизабет. — Не желаете ли чашечку чая, сестра? Прислугу я отослала домой. От этой парочки слишком много шума и суеты. И бестолковщины. А она... так все время разражается рыданиями. Честно признаться, мне это показалось просто невыносимым. Пожалуй, тоже выпью чаю, это взбодрит.

— Чай — это замечательно, — сказала Элизабет, и они отправились на кухню. Элизабет в слаксах, смешных шлепанцах и толстом синем свитере все больше и больше напоминала мне Вэл. И это было и хорошо, и плохо одновременно.

Я поднялся наверх и не менее часа отмокал в ванне с горячей водой, размышляя о снимке, найденном в барабане, а также о сокрытии убийства священника в нашем саду. Интересно, совпадают ли во времени снимок и убийство? Почему на обратной стороне французские слова? Кто эти парни на снимке, ну, ладно, Д'Амбрицци вроде бы определили, а кто остальные? Что заставило Вэл позвонить Сэму Тернеру и расспрашивать о повесившемся священнике? Чем она хотела поделиться со мной? Кто мог знать, что убить ее недостаточно, надо еще похитить портфель?

Я спустился вниз и узнал, что Маргарет уехала в гостиницу, а Элизабет смотрит по телевизору выпуск вечерних новостей с Дэном Рейтером. Она подняла на меня глаза.

— Тебе звонили из канцелярии Папы? Не знаю, радоваться или ужасаться. Вэл никак не могла быть его любимицей.

— Да, но мой отец был. В каком-то смысле. Есть хочешь?

— Вопрос риторический. — Она поднялась, взяла чашки и сложила их в раковину. — Но сперва... Знаешь, они сняли пломбы с двери в часовню. Ты не против, если я загляну туда на несколько минут? Я ненадолго. Следует признать, мне сейчас нужна помощь... и смогу я ее получить только там.

— Понимаю. Хочешь, чтобы я пошел с тобой? Хотя бы проводил?

— Нет, не надо. Вернусь, и сразу сядем обедать.

Отец Данн приехал, когда Элизабет была еще в часовне.

— Я звонил, — сказал он, — но вас не было. Я так понимаю, У вас гостья. Замечательная девушка. И где ж вы были? — На улице было холодно, и он сел погреться перед камином в Длинной зале. И время от времени бросал вожделенные взгляды на столик с напитками. Я откупорил бутылку «Лэфройга». — Неплохая идея, — бросил он. — Мне можно прямо в стакан. Спасибо.

— Занимались одним небольшим расследованием, — сказал я.

— Связанным с жизнью и смертью отца Говерно?

— Только со смертью. — Я протянул ему виски, налил себе. — Копались, так сказать, в темном и давнишнем прошлом.

— А-ля ваша сестра?... И что? И что же? — Он так и впился в меня взором.

— Никакого самоубийства не было, — ответил я. — Помощник шерифа сказал, что имело место самое настоящее убийство. А потом дело закрыли. Велели им заткнуться. Все это исходило сверху. От губернатора, сенатора, епископа, далее по списку. Так что настоящего расследования не проводилось.

Данн смотрел на меня поверх ободка стакана. Потом поджал губы, отпил глоток.

— Да, черт побери, дело запутывается все больше и больше. Лично у меня складывается впечатление, будто кто-то снабжает нас какими-то отрывочными историями и наша задача сколотить из них сюжет. Я рассуждаю как писатель, вы не возражаете?... Любое писательство, конечно, игра, но поверьте, это тяжкий труд. Куда более тяжелый, чем может вообразить любитель. — Плоские серые его глаза так и застыли, не выражали ничего, точно он ждал чего-то или кого-то. — Я был в Нью-Йорке. Тоже никаких хороших новостей, хотя, что может означать в данном случае «хорошее», лично мне непонятно. Были у них поначалу сомнения, однако теперь не осталось. Короче, ваша сестра застрелена из того же оружия, что и Локхарт с Хеффернаном... — Он снова отпил глоток, улыбнулся, но выражение глаз не изменилось. — Не будь я таким храбрецом, тоже, наверное, почувствовал бы затылком горячее дыхание смерти.

— Что ж, рад, что вы у нас такой храбрец. Но, знаете ли, лично меня пугает такое совпадение. Нераскрытое убийство священника полвека тому назад и убийство сестры, имевшее место всего сорок восемь часов тому назад. Кстати, взгляните, это хоть что-то вам говорит? — И я достал из кармана рубашки снимок и протянул ему.

Он взял его, окинул беглым взглядом, потом поднялся, поднес к столу, к свету.

— Откуда это у вас? — Я рассказал. Он покачал головой и с восхищением в голосе заметил: — Она прятала его в барабане! Все же эти женщины удивительные создания. Такие изобретательные... Но сейчас интересно другое. Откуда он у нее?

— Вы хоть кого-нибудь тут узнаете?

— Конечно. Парень с носом в виде банана — это, несомненно, Джакомо Д'Амбрицци. Снимок напечатан на французской бумаге. Очевидно, снято в Париже. Снимку лет сорок, времен Второй мировой, я так полагаю...

— Да, этот старый снимок сказал вам достаточно.

Он пожал плечами.

— Во время войны Д'Амбрицци был в Париже. Я и сам был тогда в армии, состоял служкой при капеллане. Был в городе после освобождения. Там и познакомился с Д'Амбрицци. Снимок, несомненно, относится к этому периоду. Я встречался с ним лишь однажды... потом увиделись только через много лет. Но кто эти остальные люди? Они здесь явно не случайно.

— Как думаете, почему этот снимок был так важен для Вэл?

Данн протянул мне фотографию.

— Ума не приложу, Бен.

Дверь отворилась, вошла сестра Элизабет. Лицо раскраснелось от мороза и ветра.

— Сестра Элизабет. Моя дорогая! — Данн поднялся ей навстречу. На лице девушки отразилась целая гамма чувств, затем все вылилось в довольно сдержанную улыбку. — Мне так жаль. Страшно скорблю по сестре Валентине. — Он взял ее руку в свои.

— Отец Данн, — холодно ответила она. — Вот уж кого не ожидала увидеть.

* * *

— Сексуально озабоченная, — пробормотал отец Данн, жуя сандвич с ветчиной. Потом неодобрительно покосился на остатки виски в стакане, тихонько рыгнул. И сказал: — Все, перехожу на молоко. До конца своих дней. — Он подошел к раковине, сполоснул стакан, налил себе молока. — Да, сексуально озабоченная, и тут уж ничего не попишешь. Ничего не поделаешь, сестра. На старой дуре это было написано черным по белому. Готов поспорить, вы пропустили ее рецензию на мой последний опус, Бен, но авторы читают все рецензии и...

— И никогда не забывают плохие, — вставил я.

Сестра Элизабет сидела за кухонным столом, выставив острые локти и опираясь подбородком на сложенные чашечкой ладони.

— Это была отрицательная рецензия, отец?

— Боже упаси, ничего подобного! Я бы назвал это рецензией, способствующей распродаже книги. Сам бы лучше не написал, честное слово. Полагаю, многие из моих коллег по перу даже начали поглядывать на меня с уважением.

— Мои коллеги тоже, — сказала Элизабет. — Полагаю, в монастырях вы очень популярны. Секс вообще хороший бизнес. Так что ловлю на слове, вы должны презентовать мне экземпляр.

— Вы это серьезно, сестра?

— Сексуально озабоченная, надо же? Разве стала бы я лгать, отец? Похоже, вы очень поднаторели в вопросах секса, во всяком случае, в той его части, что касается чисто литературных описаний. — Она вызывающе повела плечиком. — Возможно, у вас очень живое воображение. — Тут она незаметно подмигнула мне.

— Воображение всегда помогает, вы не согласны? Ну вот, к примеру, вы упомянули монастыри. Но что, собственно, вам известно о монастырской жизни?

— Достаточно, отец. — Она усмехнулась. — Более чем достаточно.

Затем разговор неизбежно вернулся к убийствам, о Вэл мы старались говорить без эмоций. Элизабет так и сверлила Данна взглядом.

— Я что-то не совсем понимаю, по какой такой причине вы вдруг так заинтересовались всем этим? Разве вы знали Вэл? Или кого-то из ее принстонских родственников?

— Нет, с сестрой Валентиной я знаком не был, а Бен — мой первый знакомый из Дрискилов. Нет, я оказался здесь случайно. А потом вдруг выяснилось, что я хорошо знаком с человеком, расследующим эти убийства в Нью-Йорке. Ну, я и подумал, что могу быть полезен Бену. Правда, Кёртиса Локхарта я знал лишь шапочно...

— Простите за любопытство, отец, но у вас есть приход? Какой-нибудь офис, место работы? Должны же вы официально числиться где-то...

— О, официально я связан с нью-йоркской епархией кардинала Клэммера, Господь да упокой его душу. Нет, не смотрите так, умер лишь его мозг, сестра, а сам Клэммер пользуется иногда моими советами. Он не брезгует ничьими советами. Возможно, мне следует написать о нем комедию положений. — Он улыбнулся ей. — Послушайте, сестра, возможно, я не из тех, кого приятно иметь под боком, но хозяева жизни всегда извлекали из этого выгоду. Я живу здесь, в Принстоне, имеется также квартира в Нью-Йорке. Я могу раздражать, но из человека с подобным складом ума Церковь всегда умела извлекать пользу.

— И что же это за склад ума, позвольте спросить?

— Возможно, извилистый? В данном случае считайте, что я исполняю здесь роль глаз и ушей кардинала Клэммера. Еще вопросы есть, сестра? Если да, валяйте. — Он улыбался, но, похоже, с него было достаточно.

— Мне просто любопытно, — начала Элизабет. — Вести две такие несовместимые жизни, быть одновременно священником и романистом, наверное, это очень утомительно?

Она вовсе не собиралась так легко сдаваться, ведь перед ней был не только священник, но и мужчина. Вместе с Вэл она могла бы стать настоящим бичом, карой для всех римских женоненавистников. Церковь редко наделяла женщин достаточными полномочиями. Не слишком позволяла им разговориться. Но, похоже, Данн принял этот вызов с удовольствием.

— Стараюсь по мере своих слабых сил, — ответил он. — Я изучаю Церковь, как какой-нибудь ученый изучает срез под микроскопом...

— Да, но слизь, находящаяся под микроскопом, не диктует ученым своих условий.

— Один ноль в вашу пользу, сестра. Но как бы там ни было, я изучаю Церковь, ее реакцию на давление. Возьмем, к примеру, мой случай. Я наблюдаю за тем, как обращаются со мной отдельные ее представители и весь механизм в целом. Затем наблюдаю, как они обращаются с разного рода активистами, от бунтарей вроде сестры Валентины и кончая борцами за права геев и лесбиянок... Церковь — это гигантский организм. Ткните в него пальцем, и он начнет извиваться и корчиться. Попробуйте бросить угрозу или серьезный вызов, и он начнет защищаться. Последние несколько дней в Церковь достаточно часто и сильно тыкали пальцем. — Он приподнял брови смешными пушистыми треугольничками. Плоские серые глаза мигнули и сощурились. — А я себе делаю свое дело. Наблюдаю. Изучаю. Труд всей моей жизни.

— Да, Церковь часто цепляли и критиковали, — вставил я. — В основном этим и занималась Вэл, и организм корчился и извивался. Но разве в данном случае мы не стали свидетелями того, как она дает отпор?

Сестра Элизабет покачала головой.

— Бог свидетель, я не являюсь апологетом Церкви. Но как-то не слишком верится, чтоб Церковь могла санкционировать убийство. Ведь на дворе двадцатый век. И Церковь вряд ли стала бы нанимать убийцу, чтоб...

— А что вообще такое Церковь? — спросил я. — Это люди. И кое-кому из них есть что терять.

— Имеется много других способов справиться с проблемами...

— О, да перестань, Элизабет! Церковь всегда убивала людей, — сказал я. — И друзей, и врагов. А все свидетельствует в пользу того, что есть некий священник, который...

— Но это мог быть кто угодно, — возразила она. — Человек, одетый священником, что бы там ни говорила эта монахиня, свидетельница. Нельзя же быть настолько легковерными! Всегда найдется некто, пытающийся опорочить Церковь, расколоть ее.

— Однако, — заметил я, — кто, кроме Церкви, мог ополчиться на Вэл? На кого она нападала, как не на Церковь?

— Но мы же пока ничего не знаем наверняка, Бен!

— Вот что, — сказал Данн. — Лично я пытаюсь подойти к этой проблеме как к одному из своих сюжетов. И тут нужно следовать определенным правилам. — Тут громко затикали часы-регулятор на холодильнике. Ветер поднялся с новой силой, снег с дождем стучали в окно. — Давайте прежде всего посмотрим, что у нас есть.

Я сказал, что согласен, и покосился на Элизабет. Она не испытывала доверия к отцу Данну, он явно не нравился ей. Однако я понял, что определенное впечатление он на нее произвел, особенно его высказывания о собственной роли во властных структурах Церкви. Я также понял, что она смотрит на нас, себя и меня, людей, любивших Вэл, как на команду. И в то же время ей не хотелось, чтобы отец Данн повел меня за собой по столь опасному и скользкому пути. Она не хотела, чтобы он разрушил нашу команду, наш маленький домашний мирок.

— Да, конечно, — сказала она наконец. — Раз тебе хочется играть в эти игры, тогда и я не против.

Только циничные рассуждения Данна заставили ее защищать Церковь. Она понимала это и утратила душевное равновесие.

И вот мы все трое собрались в Длинной зале, где был камин, большой стол со старинными стульями и стереопроигрыватель. Я поставил диск с концертом Элгара для виолончели с оркестром и надавил на кнопку. Комнату наполнила завораживающая музыка, мы придвинули стулья к столу: юрист, журналистка, писатель — трое людей, пытавшиеся как-то собрать воедино отрывочные фрагменты информации.

Начали мы с географии поездок Вэл. Париж. Рим. Александрия в Египте. Лос-Анджелес. Нью-Йорк. Принстон. Высадив Локхарта у катка возле Рокфеллеровского центра, она осталась в лимузине. Записи показывали, что домой она приехала в 3:45 дня.

Тотчас же по прибытии она сделала два телефонных звонка. Один — Сэму Тернеру, и расспрашивала его о повесившемся священнике, второй — мне, в Нью-Йорк. К этому времени Локхарт и Хеффернан были уже убиты злодеем-"священником". Сестра Элизабет настояла, чтоб я взял это последнее слово в кавычки.

Находясь дома, Вэл в какой-то момент спрятала парижскую фотографию, если верить утверждениям Данна, сделанную во время войны, в барабан. С тем чтобы я мог обнаружить снимок там, если с ней что-нибудь случится. Она знала, что в опасности, даже здесь, в Принстоне, и рассчитывала на меня, на то, что я рано или поздно найду снимок и сумею что-то предпринять. На снимке четверо мужчин, один из них, несомненно, Д'Амбрицци. Но снимал кто-то пятый, и по настоянию Элизабет мы включили его в список. Почему она придавала такое значение этому снимку? Помнит ли о нем Д'Амбрицци?

Затем, примерно в половине шестого или в шесть вечера, Вэл пошла в часовню, где и была убита из того же огнестрельного оружия, от которого погибли Локхарт и Хеффернан. Очевидно, тем же самым человеком, который оставил в часовне клочок ткани от черного плаща. Такие дождевики, сказал Данн, носят священники.

После этого убийца вошел в дом, нашел портфель Вэл, забрал его и скрылся.

И, наконец, Руп Норвич сообщил нам, что повесившийся священник был убит в 1936 году и что пришло распоряжение сверху прекратить расследование и считать это самоубийством. Чего они испугались? И кого защищали?

Все эти факты прочно утвердились в нашем сознании, однако, как справедливо заметил отец Данн, из них можно было бы сложить тысячу разных историй. Огонь в камине угасал, добросовестный полицейский продолжал нести службу снаружи, и нам ничего не оставалось, как разойтись по комнатам и лечь спать.

 

5

Дрискил

Внешность соответствовала ему как нельзя более.

Вот что я подумал, впервые увидев монсеньера Пьетро Санданато. Точно весь жизненный путь этого человека был заранее определен законами физиономистики, словно человек, родившийся с таким лицом, не мог стать не кем иным, кроме как священником, и его собственная воля и свобода выбора были тут бессильны.

Такие лица встречаются у мучеников и святых на бесчисленных полотнах времен Ренессанса, украшающих залы многих музеев мира. А с другой стороны, он был очень похож на боевика-мафиози, с которым мне однажды довелось встретиться. Нервное, напряженное, усталое лицо с красноватыми тенями под глазами, а сами глаза угольно-черные, так и сверкают из-под тяжелых темных век.

Он походил на статую Джиакометти. Изнуренный мужчина, но при этом гладкое, точно у ребенка, смуглое лицо, черные прямые волосы, на левой щеке одна-единственная ямочка от оспы, точно некий брэнд, специальная отметина при всей остальной безупречности черт. На нем была рубашка с воротничком-стойкой, поверх накинуто черное пальто. Наряд довершала черная шляпа с мягкими полями и какие-то по-детски маленькие черные перчатки, которые он снял, когда отец Данн начал знакомить нас. В полдень он встретил его в аэропорту Кеннеди и уже оттуда привез на машине в Принстон.

— Мистер Дрискил, — очень тихо произнес Санданато хрипловатым голосом с характерным певучим акцентом. — Я уполномочен передать вам глубочайшие соболезнования в связи с кончиной нашей дорогой сестры Валентины от кардинала Д'Амбрицци. А также от его святейшества Папы Каллистия. Наша скорбь глубока и искренна. Настоящая трагедия для всех нас. Я, разумеется, тоже был лично знаком с вашей сестрой.

Я проводил гостей в Длинную залу, сюда же с командного поста Маргарет Кордер явилась сестра Элизабет. Санданато обернулся к ней, пожал руку.

— Какая трагедия, сестра, — пробормотал он.

Миссис Гэрритис подала кофе. От ленча монсеньер отказался, и вот трое церковников начали неторопливую беседу. Я не слишком прислушивался к тому, что они говорят. Санданато намеревался прогостить у меня несколько дней, и я разглядывал его, пытаясь понять, что он за человек. Никогда прежде не доводилось видеть мне столь взвинченного и напряженного человека. Лицо, походка, манера держаться, взгляд, буквально все в нем вызывало ассоциации с чем-то церковным и типично римским, столь чуждым моей нынешней жизни. И еще непрестанно вспоминались мученики святые в картинных галереях, лицо Христа в терновом венце, струйки крови, стекающие по Его лбу, все это я помнил еще с детства, со школы, где конец полутемного коридора украшало именно такое изображение. И еще почему-то возникали реминисценции с персонажами массовки, с помощью которых Феллини выстраивал задние планы в своих фильмах. Волосы у Санданато блестели, как стекло. За то время, что я исподтишка наблюдал за ним, он выкурил три сигареты. Руки слегка дрожали, от чего создавалось впечатление, что нервы у этого человека ни к черту, что еще миг — и он не выдержит, и тогда произойдет какое-то несчастье.

И вот наконец Гэрритис подхватил сумки Санданато и понес их наверх, и монсеньер последовал за ним, бесшумно ступая, темная фигура в шлепанцах «от Гуччи». Я обернулся к Арти Данну.

— Вам удалось хоть немного поспать?

— Четырех часов сна для меня вполне достаточно. Всегда сплю сном праведника. Я и днем могу подремать, урывками, выработал манеру, ну точь-в-точь как у Колтунки. Ну, ладно, мне, пожалуй, пора.

— У кого, простите? — спросила Элизабет.

— У Колтунки, — ответил Данн. — Это моя кошка. И кличка у нее Колтунка. От слова «колтун». Целых два года прожила без имени, а потом вдруг меня осенило. Вся так и набита колтунами. И такая же волосатая. На редкость противное животное. Однако не заводите меня...

— Поверьте, я и не собиралась, — сказала Элизабет. — Просто не знала. Это отвратительно.

— Именно это я и пытаюсь сказать, — улыбнулся ей Данн. — Надо идти, кормить эту несносную тварь.

Он вышел, Элизабет обернулась ко мне.

— До чего же неприятный человек! И потом, есть у него какая-то тайна, отдала бы все, чтобы узнать. Есть в нем нечто такое, что просто меня пугает!

— Кстати, о страхе, противности и прочем, — заметил я. — Расскажи мне о Санданато. О его месте в церковной иерархии.

— Ни разу не видела его без Д'Амбрицци. Я имею в виду, он его креатура, он обязан карьерой Д'Амбрицци. Кардинал нашел его в сиротском приюте, взял с собой, вырастил, выучил и теперь сильно от него зависит. Санданато — его правая рука в непрекращающейся борьбе с кардиналом Инделикато...

— А из-за чего борьба?

— На карту поставлено будущее Церкви, сама природа Церкви. Пятьдесят лет соперничества, каждую минуту готовы вцепиться друг другу в глотку, так, во всяком случае, говорят. А теперь... — Она пожала плечами и принялась поправлять высохшие цветы в медной вазе на буфете.

— Что теперь? Знаю, я уже не вхожу в круг избранных. Потерял членский билет в католический клуб, но ты можешь мне полностью доверять.

— Просто подумала, тебе неинтересны все эти досужие сплетни.

— Доверься мне, сестра.

— Я хотела сказать, все же странно, что эти двое прошли через пятьдесят лет борьбы, знали победы, поражения и отступления. И вот теперь оба эти старика находятся в каком-то шаге от финального триумфа, от папства.

— Но ведь они действительно слишком стары для этой должности, тебе не кажется?

— Зато живучи и полны сил, — ответила она. — И потом, возраст здесь не главное. Задача нового Папы — обозначить приоритеты, определить общее направление развития Церкви. Честно говоря, более молодые кандидаты гораздо слабей. Ну, кроме разве что кардинала Федерико Скарлатти, но он еще слишком молод, ему всего пятьдесят.

— Так, значит, Санданато можно назвать организатором предвыборной кампании Д'Амбрицци?

— Ты же знаешь, Бен, здесь действуют другие правила.

— Ни черта подобного. Зря только расходуют партийный пыл на этого старого иезуита.

Она улыбнулась.

— Ты невозможен и, подозреваю, гордишься этим. В любом случае, Санданато папство не светит. Он будет главой администрации. А уж если говорить о должности организатора предвыборной кампании, то им мог бы быть Кёртис Локхарт. Впрочем, это всего лишь догадки. Но сам факт той встречи Локхарта и Хеффернана свидетельствует о том, что они не беспочвенны.

— И что из этого следует? Что некто не хотел, чтобы Д'Амбрицци выиграл...

— Господи, о каком выигрыше может идти речь? Это же не лотерея!

— Еще какая лотерея, сестра. Итак, некто устраняет Хеффернана с Локхартом, чтобы уменьшить шансы Д'Амбрицци на престол. Возможно такое?

— Звучит абсурдно! Нет, серьезно, Бен, это же не один из триллеров Данна. Что бы он там ни плел!

— Абсурдно? А мне кажется абсурдным тот факт, что троих человек устранили столь жестоко и хладнокровно. И то, что они были, на первый взгляд, убиты без причины, без мотива, вот это и кажется мне абсурдным. Мотив был, сестра. Ты уж поверь. Я просто сгораю от любопытства. Хочу, чтобы человек, убивший мою сестру, заплатил за это. Но мы его не найдем, пока не узнаем причин. И вот еще что. Папский престол вполне может стать веским мотивом для убийства в церковном мире.

Я завелся, меня, что называется, понесло. На секунду я даже поразился, что могу испытывать столь всепоглощающий гнев. Все равно что заметить красные сверкающие глаза дьявола в прорезях маски святости.

Сестра Элизабет скрестила руки на груди и окинула меня испытующим взглядом. Задумалась о чем-то, а потом тряхнула своей пышной гривой. Она оценивала ситуацию. И вот наконец взгляд ее смягчился, точно она решила дать мне еще один шанс.

— И все равно, — сказала она, — звучит это все абсурдно. Я знаю этих людей. Никакие они не убийцы. Не стану притворяться, Бен, я просто пока не понимаю, что происходит. И не готова, в отличие от тебя и отца Данна, делать скоропалительные выводы. Стараюсь сохранять голову ясной.

— Главное, чтоб не пустой, — язвительно заметил я. Она засмеялась, даже замахнулась на меня и страшно напомнила в этот момент Вэл.

— Нарываешься на драку.

— Ты права, — ответил я. — Еще как нарываюсь.

— Что ж, хорошо, что предупредил. Настоящий брат Вэл, другого у нее просто быть не могло.

— И еще сын своего отца. Не забывай. Во мне сидит безжалостный сукин сын. — Я погрузился в кресло, попытался расслабиться. — Хочу выработать свой подход к ситуации. Я даже еще не осознал до конца сам факт смерти Вэл. И пока не знаю, как буду жить с этим дальше. Чуть раньше мне казалось, что знаю, но теперь нет, не уверен. А пока попробуй меня развеселить. Расскажи что-нибудь еще о Санданато, и тогда я поделюсь с тобой одним своим наблюдением. Поговори со мной, сестра.

Она вздохнула.

— Ну, отношение у меня к монсеньеру двойственное. Порой мне казалось, он свой человек в Ватикане. Абсолютный технократ, холодный, расчетливый, который знает, как работают колесики и винтики этого механизма, который может настраивать его, как скрипку Страдивари... А потом вдруг начинало казаться, что Санданато истинно религиозный человек. Чуть ли не монах. Он обожает монастыри, просто помешан на них, наверное, там его место. Как бы там ни было, но для Санданато Церковь — это мир, а весь мир — Церковь. В этом и состоит главное различие между ним и Д'Амбрицци. Кардинал понимает, что есть мир и есть Церковь. И что еще более важно, считает, что последнее должно существовать в первом. Вписываться в него. Кардинал Д'Амбрицци самый земной человек из всех, кого я знала.

— Тогда странно, что пара эта неразлучна.

— И вот еще что, — задумчиво добавила она, глядя из окна на часовню с запорошенной снегом крышей. — Думаю, Санданато — это совесть Д'Амбрицци. Правда, Вэл считала Санданато фанатиком, чуть ли не маньяком. — Элизабет улыбнулась каким-то своим воспоминаниям.

В комнате воцарилась тишина. На улице темнело, со всех сторон сгущались враждебные тени, наползали на дом. Я думал о Вэл, думал, каким мог быть человек, осмелившийся поднять на нее руку. И еще думал, что сделаю с ним, если найду.

Элизабет щелкнула выключателем, включила одну лампу, потом вторую. Ветер взвыл в каминной трубе, выбросил на коврик кучку пепла.

— Ты обещал поделиться каким-то своим наблюдением, — тихо сказала она.

— А, да... Он влюблен в тебя, сестра Элизабет.

Она открыла рот, потом закрыла и начала медленно заливаться краской. Даже дар речи потеряла на несколько секунд.

— Вот это уж полный абсурд, Бен Дрискил! Просто смешно! Бред какой-то! Просто не представляю, как ты мог додуматься до такой идиотской...

— Успокойся, сестра. Это сразу бросается в глаза. Это совершенно очевидно. Он просто глаз не может от тебя оторвать. Нет, круто, ничего не скажешь!

— Вэл рассказывала, как ты можешь вывести из себя любого, но это, пожалуй, перебор...

— Послушай, Элизабет, я же не говорил, что ты влюблена в него. Успокойся.

Она закатила глаза, щеки пылали.

— Тебе следует преподать хороший урок, негодник!

Она пересекла всю комнату по диагонали, у выхода остановилась и обернулась. Видно, хотела сказать что-то еще, но не нашла слов. И просто вышла. Затем я услышал, как она поднимается по лестнице.

Гнев мой прошел. И я снова принялся размышлять об убийце Вэл. Кем бы он там ни был. Где бы ни находился.

* * *

Отец неподвижно лежал на прохладных белых простынях, лицо было серым, как оконная замазка. Глаза закрыты, но веки слегка подрагивают, точно крохотные крылышки птицы. Палата выглядела в точности как в какой-нибудь телевизионной мелодраме: кругом аппараты, приборы, мониторы, издающие слабое попискивание, эдакий музыкальный больничный фон. Палата отдельная, просторная и удобная, лучшая из всех, что могли предоставить в местной больнице. Почти президентский номер. Даже подсоединенный ко всем этим аппаратам, больше похожий на мертвого, чем на живого, отец выглядел выдающимся образчиком рода человеческого. Огромный, массивный; я почему-то ожидал увидеть хрупкого, слабого старичка, каким он казался, когда вдруг упал у подножия лестницы. Но я ошибался. И мне показалось, что сейчас он в гораздо лучшем состоянии, чем тогда, дома.

Не вид отца меня беспокоил, а склонившаяся над ним монахиня в черной сутане. Она нашептывала что-то ему на ухо, точно ангел смерти.

Сестра, проводившая меня в палату, была высокой, плотной цветущей женщиной с суровым взглядом и решительными манерами. Она подошла к постели, тоже что-то шепнула, и монахиня молча кивнула и проскользнула мимо меня, обдав запахом чистоты и дешевого мыла, столь хорошо знакомого с детства. Именно так пахло от монахинь в школе. И еще послышался шелест ее сутаны, и мне показалось, что она произнесла мое имя, просто Бен. Исчезла за дверью, и теперь уже медсестра заговорила со мной тихим, хорошо поставленным голосом:

— Как видите, ему здесь удобно. Он просто отдыхает. Из коматозного состояния вывести удалось, но он много спит. Вот здесь он подсоединен к монитору, — она взмахом руки указала на попискивающий прибор, — и мы может отслеживать его состояние с дежурной стойки. В палате интенсивной терапии его продержат недолго, в том нет нужды. Дня через два доктор Моррис собирается его поднять. Жаль, что вы разминулись с ним, мистер Дрискил. Что ж, — добавила она, умело взбивая под головой больного подушки, — оставлю вас на несколько минут.

— Сестра, вы видели, что я пришел со священником? Он тоже хотел бы поговорить с отцом...

— Нет, боюсь, это невозможно. Сюда мы допускаем только членов семьи.

— Тогда, возможно, вы объясните мне, какие родственные узы связывают меня с монахиней, которая только что порхала тут над отцом, точно демон смерти?

— О, это... Я не знаю. Она приходит сюда каждый день, утром и около полудня. Наверное, получила разрешение, вот только я не знаю...

— Священник, которого вы видели со мной, является личным эмиссаром Папы Каллистия, прибыл из Рима. Не думаю, что стоит отправлять его обратно в Рим несолоно хлебавши, как вам кажется?

— Конечно, нет, мистер Дрискил.

— И еще был бы вам страшно признателен, если б вы проверили, что это за монахиня.

— Конечно, мистер Дрискил.

— А теперь оставьте меня с отцом.

Она затворила за собой дверь. Я стоял спиной к окну, смотрел на отца, отбрасывал тень на его лицо.

— Узнаю своего сына. Молодец, хороший мальчик, Бен. — Веки дрогнули, левый глаз приоткрылся. — Мой совет, не допускай, чтобы у тебя случился сердечный приступ. Точно ракета врезалась в грудь. Умирать надо не так, а как подобает приличному и благородному человеку.

— Смотрю, ты почти в порядке, — заметил я. — До смерти меня напугал.

— Когда скатился с лестницы?

— Нет. Когда заговорил, сейчас. Я не ожидал, что...

— Да я просто притворяюсь, — сказал он.

— В смысле?

— Ну, что мне полегчало. Чувствую себя просто ужасно. На то, чтобы поднять руку, уходит чуть ли не полдня. С докторами говорю мало. Они полностью мной завладели и правят здесь бал, проклятые садисты. — Дышал он тяжело, с присвистом, хватал воздух мелкими глотками. — Мне все время снится Вэл, Бен... Помнишь тот день, когда Гарри Купер рисовал ее... и тебя?...

— Знаешь, буквально вчера об этом думал.

— Сны, черт побери, наводнены умершими. Вэл, Гарри Купер, твоя мама... — Он тихо закашлялся. — Я рад, что ты здесь, Бен. Подойди, поцелуй отца.

Я склонился над ним, прижался щекой к щеке. Она была сухой и теплой, и еще немного шершавой, наверное, от щетины, этим и объяснялся серый цвет кожи. — Возьми меня за руку, Бен. — Я взял. — Ты трудный мальчик, Бен. Сам знаешь. Трудный. Всегда таким был и будешь, наверное.

Я выпрямился и шутливо заметил, что в том, очевидно, и состоит мой шарм.

— Да, таким и останешься, — пробормотал он.

— Знаешь, а Папа прислал к тебе эмиссара. Ждет за дверью.

— О Господи, неужто я настолько плох?

— Он и из-за Вэл тоже приехал. С двойным, так сказать, умыслом.

— Это кощунство, Бен. Ты грешник.

— Он не уйдет, пока не увидит тебя. Думаю, ты понимаешь.

— Да, наверное. Что ж, Бен, надеюсь, ты удовлетворил свое любопытство. Убедился, что я еще жив и брыкаюсь? — Я кивнул. — И не смотри на меня так, я тебе не чужой. Я все думал, когда ты придешь.

— Они говорили, что ты в коме. — Я улыбнулся ему. — Так что тебе повезло, дождался меня.

— Я вообще везучий. — Он слабо усмехнулся.

— А что это за монахиня, что тут вокруг тебя вертелась? Он покачал головой.

— Воды, Бен. Пожалуйста.

Я поднес пластиковый кувшинчик, он начал пить через соломинку. Потом отдышался и сказал:

— Пусть этот человек от Папы войдет. Что-то я устал. Приходи еще, Бен.

— Приду, — кивнул я. И был уже у двери, когда он заговорил снова.

— Послушай, Бен, что там известно об убийце? Вэл, Локхарт, Энди... они кого-нибудь поймали?

Я покачал головой.

— Стреляли из одного и того же оружия. Видимо, один и тот же человек.

Он закрыл глаза. Я вышел в коридор, оттуда — в приемную.

Санданато курил сигарету и смотрел во двор на старый красного кирпича больничный корпус. Снова пошел снег с дождем, за окном смеркалось. Днем он подремал, но не выглядел выспавшимся или отдохнувшим. Путь от Рима был не близок, ему тяжко далась каждая его миля.

— Отец проснулся, — сказал я. — Так что можете воспользоваться случаем.

Он кивнул, потушил сигарету и направился по коридору к палате.

В приемную вошла сестра Элизабет в сопровождении монахини, которую я видел в палате отца. Контраст был поразителен. Уверен, эта пожилая женщина даже не помышляла о том, что можно быть монахиней и выглядеть и вести такой же образ жизни, как Элизабет. Элизабет посмотрела на меня, потом наклонилась к монахине:

— Вы вроде бы должны знать этого изрядно поистрепавшегося типа?

— О да, — ответила та. Черты лица изумительно тонкие, точеные, кожа гладкая, она напоминала драгоценное изделие из фарфора, которое со временем только прибавляет в цене. Волосы, разумеется, спрятаны, лицо окаймляет белый головной убор. Эта женщина была красива даже сейчас, оставалось лишь гадать, до чего хороша она была в молодости. Мне всегда везло на красавиц монахинь. А то, что на носу у них бывают бородавки, а над верхней губой часто растут усики, об этом я почти забыл.

— Я знаю Бена вот уже сорок лет, — сказала она. — А вот он, похоже, меня не помнит.

И тут я вспомнил, точно молнией пронзило.

— Как можно вас забыть! Сестра Мария-Ангелина? Надо же! Сестра Мария-Ангелина помогла мне преодолеть первый кризис веры.

— Жаль, что она не смогла шагать с тобой рядом и дальше по жизни, — заметила Элизабет. — Поднимать всякий раз, когда ты спотыкался. — Она улыбалась, а глаза весело блестели.

— Что вы имели в виду, Бенджамин? — Мария-Ангелина с любопытством смотрела на меня. — О каком кризисе идет речь?

— Я учился в школе, и однажды мне все это просто обрыдло. Вы стукнули меня линейкой по рукам. И тогда я убежал, спрятался в школьном дворе. А потом вы меня нашли. И я подумал, все, тебе конец, друг, сейчас начнется что-то страшное. Но вместо этого вы вдруг обняли меня, стали похлопывать по спине, утешать, говорить, что все будет хорошо. Я так тогда и не понял, что происходит. И до сих пор толком не понимаю, сестра. Так что, будьте уверены, забыть вас я никак не мог.

— Странно, — протянула она. — А вот я ничего не помню. Ничегошеньки. Впрочем, мне уже стукнуло семьдесят, так что неудивительно, что память подводит.

— Полагаю, то был один из рядовых случаев в вашей практике. Не знал, что вы знакомы с моим отцом.

— Ваши отец и мать... О, мы были очень дружны. В тот день, когда с вашим отцом случился приступ, я как раз навещала миссис Френсис. И тут вдруг его привозят... просто ужасно. Ваш отец, мистер Дрискил, он принадлежит к тому разряду мужчин, с которыми, кажется, ничего никогда не случается. — Она заглянула мне прямо в глаза, потом обернулась к Элизабет. — Есть на свете такие мужчины. Точно лишены гена смерти... Но, разумеется, все мы плывем в одной лодке, и причал для всех один. Не так ли? — Она улыбнулась и тихонько вздохнула. — Я так рада видеть вас, Бен. И примите мои самые искренние соболезнования. Сестра Валентина, о, она была таким милым ребенком! Хорошо хоть ваш отец поправляется. Буду молиться за всех вас.

Тут Элизабет потянула меня за рукав, и мы отошли. Она смотрела на меня и застенчиво улыбалась. И я подумал: что бы я делал сейчас без нее?

— Вэл в точности так же тянула меня за рукав, — сказал я.

— Извини. — Она тотчас отпустила мою руку.

— Да ничего страшного, — сказал я. — Мне даже понравилось. Мне... было приятно.

— Теперь обещаешь вести себя хорошо? — Голос ее звучал так нежно и тихо.

— Опять за свое! — проворчал я. — Ладно. В любом случае исправляться уже поздно.

Мы ехали домой, и тут вдруг меня осенило.

— Сестра Мария-Ангелина, — сказал я. — Интересно, знала ли она отца Говерно? Красивые девушки ему нравились. И он не мог не обратить на нее внимания. Или все это глупости?

— Как знать, — ответила Элизабет.

* * *

Она не давала мне уснуть. Она пробила брешь в моем сне, в темноте ночи, в самом понятии об отдыхе и покое. Я закрывал глаза и видел перед собой ее лицо, словно она явилась ко мне во сне. Но только то не был сон. Я не спал, потому что так хотела Вэл.

Она дала мне несколько дней свыкнуться со страшной мыслью о ее смерти. И вот теперь пришла ко мне и требовала действий. «Довольно плакать и горевать, — кричала она мне. — Давай, большой брат, говори, что собираешься делать? Какой-то поганый ублюдок снес мне полчерепа, и что ты собираешься предпринять по этому поводу? — И она не дразнила меня, нет, не собиралась играть в недомолвки, она требовала ответа на вопрос. Она была полна энергии и решимости. — Я свое получила, — говорила она мне, — я приняла вызов и пошла на риск, и за это меня убили. И еще я оставила тебе достаточно ключей, чтоб разобраться в этой таинственной истории... Я пыталась узнать об отце Говерно, я спрятала в барабане снимок... А теперь, ради бога, лови эту подачу и вперед!... О большой Бен, зачем я только доверилась тебе, ты такой болван и рохля! Будь храбрым ради меня, Бен, поднимайся и покажи им всем!»

Примерно в полночь, когда весь дом спал, я почувствовал, что порядком устал от своей любимой покойной сестры. Даже ее призрак был слишком шумен и активен. Что ж, иначе и быть не могло. Даже в смерти Вэл была той же, что и при жизни, настойчивой, решительной. Я поднялся с постели и накинул халат. Она не собиралась оставлять Меня в покое, прервала ход рассуждений, заговорила снова: «Завтра ты похоронишь меня, Бен. Похоронишь уже завтра. И когда это случится, Бен, я уйду от тебя навсегда, уже не буду с тобой...»

— Нечего на меня давить, — пробормотал я. — Ты всегда будешь со мной, моя дорогая маленькая сестричка, и оба мы знаем это. И по-другому просто быть не может. — Тут я услышал, как она крикнула нечто похожее на «рохля». И голосок замер вдали.

Мне нужно было выпить. Может, виски поможет уснуть или усыпит Вэл. И вот я стал спускаться вниз, слушая, как поскрипывает и постанывает старый дом под ударами ветра. Гудит и стонет, не дает покоя призракам.

В Длинной зале горел свет.

* * *

Санданато сидел в одном из кожаных кресел, спиной к потухшему камину.

— Ну и холодрыга же здесь, — сказал я.

На столике рядом с ним стояла бутылка бренди. В руке был зажат стаканчик. В пепельнице догорала сигарета. Он медленно поднял на меня глаза. Веки тяжелые, набрякшие, лицо измучено бессонницей. При моем появлении он, похоже, ничуть не удивился.

— Вот, никак не мог заснуть, — сказал он. — И еще, извините, воспользовался вашим бренди. Я вас разбудил?

— О, нет, нет. Я тоже не мог заснуть. Все думал о завтрашних похоронах. Боюсь, здесь будет твориться сущее безумие. Половина скорбящих будет ждать, что сестра восстанет из гроба и объявит о спасении всех добрых католиков. Вторая половина будет считать, что она заключила пакт с самим сатаной, а потому отправится прямиком в ад. Ну, примерно так. Нервы, знаете ли, на пределе.

Он кивнул.

— Судя по всему, у вас не меньше проблем, чем у меня. И, э-э, могу ли я предложить стаканчик вашего же бренди, мистер Дрискил?

— Конечно, можете. — Он налил мне щедрую порцию напитка, я предложил ему добавить себе. Он протянул мне стаканчик. — Спасибо, монсеньер, может, теперь нам удастся уснуть.

Мы чокнулись и выпили за это.

— Простите за любопытство. Вы, наверное, художник? Замечательная работа. Просто прекрасная. Такая подлинность чувств. Такая высокая духовность.

Секунду я не понимал, о чем это он. Но вот Санданато затянулся сигаретой и указал рукой в дальний конец комнаты. И я увидел.

Он снял кусок ткани, прикрывавшей мольберт. Откуда ему было знать о нежелании отца выставлять напоказ неоконченную работу? Я силился разглядеть полотно в сумеречном свете одной-единственной настольной лампы.

— Нет, это отец. Он у нас художник.

— Истинное чувство трагизма. А также глубокое знание и понимание истории христианства. Скажите, он когда-нибудь писал развалины древних монастырей? Поистине драматическое зрелище... Но и эта картина очень и очень хороша. Вы что же, не видели ее прежде?

— Вообще-то нет. Он никогда не показывал незаконченных работ.

— Пусть это будет нашей маленькой тайной. Вот скромность истинного творца. — Он поднялся из кресла. Профиль отчетливо вырисовывался на фоне света. Нос орлиный, на лбу, несмотря на холод, царивший в комнате, выступила испарина. — Подойдите, присмотритесь как следует. Уверен, вы найдете это полотно совершенно завораживающим, при условии, конечно, если до сих пор не разучились отличать подлинный католицизм от надуманного. — Тут он выдохнул струю дыма, и лицо его заволокла серо-голубоватая дымка.

— До сих пор?

— Ваша сестра как-то упоминала, что вы были иезуитом. Ну а потом, — он пожал плечами, — потом... отошли от этого.

— Деликатно сказано.

— Должен признаться, ваша сестра выразилась куда грубей и категоричней. В духе улицы. У нее, знаете ли, был... такой выразительный язык и тонкое чувство идиомы.

— Не сомневаюсь. Вернее, знаю.

— Скажите, почему вы оставили семинарию?

— Из-за женщины.

— Она того стоила?

— Разве этого нет в моем досье?

— Помилуйте, о чем это вы? Никакого досье не существует...

— Ладно, забудьте. Неудачная ремарка, продиктованная исключительно бессонницей.

— Так женщина того стоила?

— Как знать. Возможно, когда-нибудь найду ответ.

— Я слышу сожаление в голосе, или мне показалось?

— Думаю, вы ухватили палку не с того конца, монсеньер. Я ушел из-за Девы. Я не мог купить ее, а потому все остальное...

— И вы до сих пор не знаете, стоило ли уходить из-за этого?

— Единственное, о чем жалею, так это о том, что использовал ее как предлог. Существовали другие куда более веские причины.

— Ладно, автобиографических подробностей на сегодня, думаю, хватит. — Он улыбнулся. — Идемте, хочу, чтобы вы взглянули на работу отца.

Мы подошли к мольберту. Я включил еще одну лампу и увидел императора Константина, получившего знак с небес. В характерном своем мощном примитивном, даже повествовательном стиле отец запечатлел важнейший поворотный момент в истории Запада. Щурясь сквозь табачный дым и задумчиво поглаживая подбородок, монсеньер Санданато разглядывал полотно, а потом вдруг заговорил, словно меня и не было здесь вовсе. Словно рассказывал какому-то язычнику о том, что случилось в те давние времена на дороге, ведущей в Рим. Он говорил о Церкви и крови, пролитой за нее...

* * *

Историю Церкви всегда можно было сравнить с пестрым гобеленом, где изображены раскрытые в крике рты, плоть, с которой содрана кожа. И все вокруг тонет в свернувшейся крови, и все эти страсти продиктованы беспредельными амбициями, алчностью и коррупцией, и все в конечном счете решают заговоры и военные походы. Но при этом всегда надо было сохранять тонкий баланс добра и зла, власти, эгоизма, светскости и строгости, всегда надо было давать человеку веру и надежду. Надежду и обещание, которые могли бы сделать его абсолютно невыносимое во всех отношениях существование более или менее сносным. Неважно, кого мучила и убивала Церковь в данный момент, делали это люди. Люди, а вовсе не вера, за которую стояла Церковь. Во все времена были плохие и хорошие люди. А вот вера — это нечто совсем иное, это идея, что Христос умер за наши грехи, что человек в слабости своей обрел в Христе надежду на вечную жизнь, именно вера всегда перевешивала чашу весов. Добро всегда нечто большее, чем нас учили, а вот пути к достижению этого добра вызывают сомнения. Чаще, чем хотелось бы.

— До двадцать седьмого октября 312 года, — говорил Санданато, — быть христианином было довольно просто и даже по-своему приятно. Да, тебя могли скормить льву, тебя могли заковать в кандалы и прогнать сквозь строй римлян, до смерти избивающих палками или бичами ради чисто спортивного интереса. Тебя даже могли распять на кресте на обочине какой-нибудь римской дороги, чтоб ты служил другим наглядным уроком. Зато ты четко знал, в каких отношениях находишься со всем остальным миром. Богатство, власть, плотские утехи — это зло; бедность, вера в Господа, обещание спасения — это добро, из этого должно складываться твое существование.

Санданато выбрал не слишком подходящее время для лекции, но следовало признать, она меня увлекла. Мне почему-то стало спокойно, не хотелось спорить и отрицать. Я снова начал мыслить, как подобает доброму католику.

27 октября 312 года.

Константин, по происхождению германец, тридцати одного года от роду, владел шестью языками, был доблестным воином, императором и язычником, правившим от Шотландии до Черного моря. И в 312 году он готовился к решающей битве у одного из самых больших мостов Рима. И вот вечером накануне битвы, когда стало смеркаться, Константину вдруг было видение... и мир после этого стал совсем другим. В небе, красно-золотом от лучей заходящего солнца, он вдруг увидел крест Иисуса и услышал голос, тот же голос, что взывал к святому Павлу на пути его в Дамаск: «Под этим знаком победишь ты». Утром император вступил в бой, и на щитах его солдат и лбах лошадей был нарисован крест. И они выиграли это сражение. Теперь Рим принадлежал ему, и Константин знал, что принесло ему победу. Власть и сила Иисуса.

28 октября 312 года.

Весь в поту, забрызганный кровью и грязью, он потребовал, чтобы его отвезли в ту часть Рима, где прятались христиане. И там перед ним предстал насмерть перепуганный маленький человечек с коричневой кожей. То был Мильтиад, тогдашний Папа. Всю свою жизнь Мильтиад провел в бегах, страшно боялся пленения и неминуемой казни. Он настолько растерялся от страха, что потребовал переводчика, хоть в том и не было нужды: Константин превосходно говорил по-латыни. Папа дрожал с головы до пят, представ перед высоким белокурым тевтонцем. Выслушал его и едва не грохнулся в обморок.

Отныне и навсегда все будет по-другому, по-новому, гораздо лучше. Рим станет христианским. Корону императора украсит гвоздь с распятия Христа, еще один гвоздь приспособят его коню, чтоб тот всегда был с ним во время сражений.

На следующий день император Константин с семьей, а также с Мильтиадом и своим первым духовником, священником Сильвестром, проехал через весь Рим, мимо цирка Калигулы, мимо храмов Аполлона и Цибелы, к кладбищу, что находилось на Ватиканском холме. И там преклонил колени перед могилой с прахом Петра и Павла и молился. Затем процессия объезжала кладбище, а император отдавал распоряжения: здесь следует построить базилику Петра, прямо над его останками, а вот прах Павла надо перенести в другое место и захоронить у дороги в Остию, где он был убит. Там же возведут вторую базилику. И это еще не все. У Константина появилась новая миссия. Процессия двинулась к Латеранскому холму, где стояли дворцы древнеримской фамилии Латеранов. Константин распахнул ворота: «Добро пожаловать во владения Мильтиада. Отныне здесь будет жить он и все преемники благословенного апостола Петра!»

Через пятнадцать месяцев Мильтиад умер, и Папой стал Сильвестр, коронованный самим Константином. Сильвестр, первый мирской Папа, рьяно ухватился за представившуюся ему возможность и энергично принялся за дело. Превзошел своего предшественника Мильтиада и стал весьма влиятельной фигурой новой Церкви. Именно Сильвестр неустанно налаживал связь между империей и Церковью, что впоследствии гарантировало распространение Церкви во все уголки мира, и начинался этот путь от Рима, по прямым дорогам, ведущим к каждому, даже самому отдаленному из римских владений. Именно он, Сильвестр, выслушивал исповеди Константина. Именно он, Сильвестр, понял, что для своего триумфа Церкви вовсе не стоит дожидаться второго пришествия Христа. Иисус Христос вместе с могущественным Римом может править миром и без этого, вдохновляемый и направляемый последователями апостола Петра и их институтами. Власть Церкви казалась безграничной.

— На протяжении трех столетий, — продолжил Санданато, — мы находились на грани уничтожения. — Загнанные, преследуемые, прятались мы в убежищах. И вот Сильвестр дал христианам уникальный шанс стать Церковью всего мира. Иисус говорил с Константином, обратил его в свою веру, а у Константина, в свою очередь, нашлись средства и силы обратить в эту веру остальные полмира. Духовное обручилось с богатством, властью и силой. Заручившись поддержкой Константина, Сильвестр мог теперь по-новому прислушаться к словам, что некогда сказал Иисус Петру.

Тут Санданато умолк и выжидательно покосился на меня, видно, память подвела, никак не удавалось вспомнить точную цитату. И тут откуда-то из глубин моего подсознания вдруг всплыли эти слова:

— "И дам тебе ключи Царства Небесного, — процитировал я. — И что свяжешь на земле, то будет связано на небесах; и что разрешишь на земле, то будет разрешено на небесах".

— Именно, — кивнул Санданато. — Впервые в истории последователь Петра был наделен такой неограниченной властью. И, разумеется, вместе с Церковью, пал ее жертвой. Более того, на протяжении нескольких последующих веков насилие просто преследовало нас, никогда не оставляло в покое...

— То была цена, назначенная Константином, — продолжил монсеньер после паузы. — Раз мы приняли мирскую власть, то и цену за это тоже пришлось заплатить мирскую. Рука об руку с властью всегда ходят искатели этой власти, интриганы, политиканы всех мастей, стремящиеся лишить нас военных союзников, лишить огромных богатств. Наша история есть не что иное, как история угроз, направленных против нас, а также история компромиссов, на которые нам приходилось идти. Но до настоящего времени, мистер Дрискил, мы всегда знали, кто наши враги. Даже когда положение становилось просто катастрофическим, мы понимали, что происходит. Вы, конечно, помните этот невыносимо жаркий август 1870 года...

* * *

Случилось так, что я действительно помнил, как и подобает бывшему семинаристу. Это было время, когда светский мир вдруг ополчился против Церкви. Однако то, что произошло тем жарким летом больше века тому назад, началось раньше, в 1823-м, и растянулось на двадцать три года. За это время на папском троне сменились три понтифика: Лев XII, Пий VIII и Григорий XVI. То были двадцать три года полного диктата папства над городом Римом и всеми католическими владениями, где правили короли-папы. За это время погубили примерно четверть миллиона человек, они были или казнены, или приговорены к пожизненному заключению. Другим повезло больше, их отправили в ссылку за совершение политических преступлений, сиречь против Церкви. Книги подвергались цензуре, людям запрещалось собираться в группы, насчитывающие больше трех человек, право передвижения тоже существенно ограничивалось. И повсюду активно трудились трибуналы, вынося самые строгие приговоры обвиняемым. Все судебные процессы велись исключительно на латыни, редко кто из подсудимых понимал, в чем именно его обвиняют. Во времена правления этих пап правосудие перестало существовать, его заменили прямые указания из Ватикана, а Лев XII даже умудрился реставрировать инквизицию и пытки. Эти папы не прислушивались к жалобам и плачу людей, которыми они управляли. Почти каждую городскую площадь украшала виселица, всегда готовая принять тех, кто не угодил Церкви.

Реакцией было появление многочисленных тайных обществ. Убийство стало образом жизни, профессией. Когда, к примеру, восстали граждане Болоньи, восстание это было подавлено с чрезвычайной жестокостью. На призыв Папы всегда с удовольствием откликались австрийские войска. Они пересекали границы и оттачивали боевое мастерство на непослушных гражданах. Но постепенно колесо истории начало поворачивать в другую сторону, и в 1843 году народ — шайка в глазах официальной Церкви — завладел городом Римом.

Пий IX был избран Папой в 1846 году. Он унаследовал вконец отчаявшийся мир, по крайней мере именно таким выглядел он из окон папского дворца. Гарибальди и Мазини драли глотки, и вот, вскоре после вступления на трон Петра, Пий ночью помчался в Рим в открытой карете, позаимствованной у баварского посланника. Потом двинулся дальше, добрался до Неаполя, там остановился и какое-то время скрывался, пока римляне провозглашали республику, символически отвергали Папу, убивали священников и разрушали церкви. В Рим Пий смог вернуться лишь через четыре года, когда его заняла французская армия. Мазини бежал в Швейцарию, Гарибальди вернулся в горы. Да, Пий IX смог вернуться только благодаря иностранной поддержке, но важен был сам факт его возвращения, а остальное значения не имело.

Начал он свое правление на волне неслыханной популярности и в знак благодарности попытался дать людям то, что они хотели. Изгнал иезуитов, дал добро на публикацию популярной газеты, уничтожил гетто, способствовал строительству первой железной дороги в папских владениях. И даже провозгласил гражданскую конституцию — все ради того, чтобы замолить грехи Церкви, коих она успела совершить множество за последние четверть века. Однако ничего из этого не вышло. История подобна бешено мчащейся карете, под которую так легко угодить. Люди хотели будущего, а не возвращения в прошлое, и никто не собирался отдавать это будущее в руки скомпрометировавшего себя папства. Оно должно принадлежать народу, новым итальянцам.

События достигли кульминации, когда на ступенях дворца Квириналь убили папского премьер-министра Росси, элегантного аристократа. Там собралась небольшая толпа зевак, и когда высокие двери распахнулись и на лестницу вышел Росси, из толпы выскочил молодой человек с кинжалом и полоснул несчастного по горлу. Росси пошатнулся и упал, на ступеньки хлынула кровь, толпа взревела от ненависти... и за всем этим наблюдал из окна кабинета Пий. Эта страшная картина преследовала меня еще в школе.

В прошлом, когда мир вдруг посягал на власть Папы, на помощь всегда можно было призвать какую-нибудь армию. Сильвестр I, Лев И, Григорий VIII, Клемент VII, все они охотно принимали любой вызов, поскольку могли призвать на помощь то или иное войско. Но в 1869 году такого войска не осталось, не нашлось на свете армии, готовой поспешить на защиту папства. В столицах Европы de facto было принято решение: покончить с папством раз и навсегда. Лондонская «Таймс» называла это «предсмертными судорогами устаревшего института». Помню, начав изучать этот период, я с удивлением подумал: неужели отец мог знать, что были в истории Церкви столь ужасные времена? Казалось невозможным, чтобы такая ситуация имела место, а он не сказал мне об этом ни слова, не предупредил меня. Но потом я подумал: нет, разумеется, он делает все возможное, чтобы это не повторилось.

Никогда еще за века, предшествующие тому моменту, когда Константину был дал знак свыше, не было для христианства столь тяжких времен, однако у Папы Пия имелась козырная карта, и он решил, что пришел черед разыграть ее, другого выхода просто не было. Он решил повернуться лицом к духовной власти Иисуса, которую тот передал в свое время апостолу Петру. В июле 1869 года епископатом был провозглашен принцип непогрешимости, а также того, что Церковь называла первенством архиепископов. Теперь Папа не имел права на ошибки в вопросах веры и морали; он должен был подчиняться епископату. Однако он и сам выступал в чине архиепископа, а потому его учения и суждения не могли отменяться или подменяться каким-либо человеком или группой людей во всем христианском мире. Церковь объявляла Папу своим главой, единственным духовным лидером и пастырем, единственным наместником Бога на земле, и никто не смел отрицать это или подвергать сомнению.

Однако было в этой реформе одно уязвимое место, и Пий понимал это лучше других. Теперь битву за духовность можно было считать выигранной, а вот в мирских сферах мирские битвы были заранее проиграны.

И это вовсе не было метафорой. Битвы велись вполне реальные, в августе 1870-го прусские войска начали наступление, и французам в тот же день, девятнадцатого августа, пришлось начать выводить свои войска из Рима. Армия генерала Канцлера, состоявшая максимум из четырех тысяч человек, успешно противостояла Папе и итальянской национальной армии генерала Кардоны, насчитывающей около шестидесяти тысяч солдат. Они в течение дня покинули Рим. Пий, у которого не было иного выхода, оказывал сначала чисто словесное сопротивление, затем принял решение сдаться.

Итак, победу одержал король Виктор Эммануил. Рим стал столицей всей Италии. Двадцатого августа на рассвете итальянские пушки смолкли.

А часов через пять после этого над собором Святого Петра взвился белый флаг.

В октябре в папских владениях был проведен плебисцит. Число проголосовавших за присоединение к республике Италия составляло 132 681. А голосов против было подано всего 1871. Весной 1871 года итальянский парламент гарантировал Папе суверенитет и неприкосновенность на подвластных ему территориях, которые состояли из Ватикана, Латерана и летней резиденции в замке Гандольфо. На что Пий с горечью заметил и не уставал повторять всю оставшуюся жизнь: «Теперь мы заключенные».

И свободу Церковь обрела лишь в 1929 году, когда Папа Пий XI сумел договориться с Бенито Муссолини и подписал так называемые «Латеранские пакты». Теперь Церковь вновь обрела свободу действий в мире политики, финансов и власти.

Санданато щелкнул изящной золотой зажигалкой. Я ощутил запах «Голуаз», почувствовал, как коричневатый дым обволакивает мое лицо.

— В самом насилии нет ничего нового, — сказал он, — мы оба знаем это. Тема насилия в Церкви почему-то страшно занимала вашу сестру. Так мне, во всяком случае, говорил его преосвященство. Мы долго страдали от него, но сегодня насилие постепенно сходит на нет, не правда ли? И врага идентифицировать мы сейчас не можем. В прошлом мы отчетливо знали, представляли, кто наш враг. И вот теперь три человека убиты, и мы в страхе и не можем призвать на помощь армию... те дни давно миновали. Мы одни, беспомощные и безоружные в этом темном и грозном мире.

Несмотря на мрачность этих слов, я почувствовал, что он улыбается. Казалось, он обрадовался возможности сменить тему и заговорить о насилии. Ведь мы столкнулись с убийством. Вот он приподнял свой стаканчик с бренди. Было уже почти четыре утра, настал день похорон Вэл, и я чувствовал, что страшно устал и теперь наверняка усну.

— Внесем смятение в стан наших врагов, — произнес он.

Я поднял на него глаза.

— Можете повторить это еще раз, дружище.

* * *

Похороны сестры проходили для меня словно в тумане, хотя я все время пребывал в действии, выполнял все положенные формальности. Я играл свою роль, и, к собственному удивлению, справлялся с ней неплохо. Неплохо с учетом того, что хоронили мою сестру с соблюдением всех положенных у католиков торжественных, даже праздничных ритуалов. Я всегда этому удивлялся: ну что тут праздновать, ведь человек умер. И, разумеется, всегда получал один и тот же ответ: тем самым мы прославляем жизнь минувшую и празднуем переход праведника в лучший мир. На протяжении почти четверти века я ломал голову над этим ответом. Особенно во время похорон матери. Праздновать в этом случае тоже было особенно нечего. В жизни мама была одинокой и несчастной, почти безумной женщиной.

Но в случае с Вэл все было иначе. Ее жизнь стоило прославлять и праздновать. Вот только смерти она никак не заслуживала.

Персик отслужил мессу в маленькой церкви в Нью-Пруденсе. Там собралось человек пятьдесят-шестьдесят, и большинство принадлежали к сильным и самым сильным мира сего. Там был представитель президента, пара губернаторов, три сенатора, несколько членов Кабинета, адвокаты, дельцы, словом, все те, кто считает, что именно они заставляют мир вертеться. В стороне, оттесненные полицией, собрались пять или шесть телевизионных групп. Мы все, Маргарет, отец Данн, сестра Элизабет и я, просто из кожи вон лезли, чтоб держать эту ситуацию под контролем, однако похороны все же приобрели оттенок события, подлежащего освещению средствами массовой информации.

Я никогда не видел Персика за работой, и следовало признать, он производил впечатление. Для самого него это было тяжким испытанием. Помещение наполнил столь хорошо знакомый мне запах ладана. В отблеске свечей гроб слегка поблескивал, точно покрытый тусклой позолотой, столь знакомая мне по долгим годам волынка продолжалась. Я впервые за все эти годы принял причастие и только теперь заметил, что церемония эта изменилась. Никакого коленопреклонения перед алтарной оградой, и можно было отведать не только тела, но и крови Христа. Возможно, стало проще. Но по-прежнему все казалось нереальным. Ведь там, на возвышении, в гробу, лежала моя маленькая сестренка.

Я терпеливо выслушивал панегирики; переживший ее старший брат и все такое прочее. Время от времени кто-то шмыгал носом, но было много улыбок и дружно кивающих голов. Я расценил это как успех мероприятия. Старался держать свои ремарки при себе. Вэл наверняка упивалась бы всем этим, но иначе никак не получалось. Не я приглашал сюда всю эту толпу. Когда все закончилось, запели гимн, скорбящие начали выходить из церкви, пронесся шепоток, что шоу прошло весьма успешно.

Вэл похоронили на кладбище рядом с маленькой церковью, среди длинных рядов могил. Тут было и семейное захоронение Дрискилов. Здесь лежала мама, здесь же были похоронены родители отца. И вот теперь — Вэл. Места для меня и отца осталось еще вполне достаточно. Никаких монументов и пышных памятников, могилы отмечали простые надгробные камни. Памятником должна служить наша работа, так всегда говорил отец. Эти слова почему-то всегда наводили меня на мысль о поэме «Озимандиас», книги, которую я помнил еще со школьных времен. Взгляни на труды мои, ты, могущественный и несчастный...

На улице вовсю разгулялся ветер, холодный и резкий, он пробирал, казалось, до самых костей. И пусть разразит меня гром, если я буду стоять там, громко стуча зубами, оттирая замерзающие слезы на щеках, и смотреть, как гроб медленно погружается в землю. Меня даже начала охватывать какая-то совершенно иррациональная ненависть к Вэл, за то, что она позволила себе успокоиться, разрешила похоронить себя. Ненависть эта происходила из детства, видимо, я никак не мог примириться с мыслью, что такая умная, жизнерадостная девочка, как Вэл, будет лежать здесь одна холодными темными ночами. И я отошел от группы самых близких друзей семьи, столпившихся вокруг ямы в ожидании финального акта этой драмы, и двинулся прочь, подальше отсюда. Сестра Элизабет и Маргарет Кордер остались.

И вот я оказался возле высокой железной ограды, отмечавшей границы кладбища. По небу неслись тяжелые серые тучи. И вдруг за этой оградой я увидел ряд скромных могил, отмеченных лишь табличками. Отворил ворота и прошел туда. Прежде я как-то не замечал, что у кладбища имеется это печальное продолжение. Но нечто, возможно, чутье или рука провидения, привело меня сюда, к этим маленьким жалким надгробиям.

Могила отца Винсента Говерно заросла чертополохом и полынью. На плоском, вдавленном в землю камне мелкими буквами были выбиты имя и даты: «1902 — 1936». Полустертая надпись была еле различима. Самоубийцу не положено хоронить на церковной земле.

Должно быть, я простоял там довольно долго, сам того не осознавая. Ко мне подошла сестра Элизабет. И опустилась на колени, рассмотреть, что привлекло мое внимание. Одета она была в слегка модифицированную версию традиционного монашеского одеяния, это платье мы разыскали в шкафу среди вещей Вэл. Я даже вздрогнул, увидев ее рядом и в этом облачении. Она не была похожа на саму себя, точно вырядилась на костюмированный бал. Увидев надпись на плите, она прижала ладонь ко рту.

— О мой Бог!

— Бедный парень, — пробормотал я. — Можно только догадываться, какие проводы устроили ему добропорядочные отцы Церкви. Зарыли здесь, как бродячую собаку, потом притворились, будто он и не жил вовсе. А все потому, что самоубийца. Хотя на самом деле его убили. Нет, сестра, его надо перезахоронить на нормальном кладбище, только, конечно, не здесь...

Мы шли к кладбищенским воротам, она взяла меня за руку.

— Ты держался молодцом, Бен. Вэл бы тобой просто...

— Не надо. Не обманывайся.

— Нет, правда, она бы тобой гордилась.

— Хочешь раскрою одну забавную тайну?

— Да.

— Не помню ни единого слова из того, что сказал.

— О Бен. Если б ты был хоть вполовину таким крутым, каким хотел казаться, я бы тебя возненавидела.

— Тогда не советую особенно присматриваться. Вэл знала, каков я на самом деле. Поэтому и оставила мне снимок.

— Все же интересно...

— Вэл всю жизнь провела в борьбе за то, что считала правильным и справедливым. Если не знать этих целей, ее можно было бы назвать ангелом мести. Она была куда круче меня.

— Может, я действительно плохо ее знала...

— Ты ее знала. Ты знала ее. Лучше считать так. А теперь соберись, приготовься к тому, что нас ждет дома.

— Ты видел сестру Марию-Ангелину?

— Да нет, я почти никого толком не видел.

— Она сказала, что пришла прямо из больницы, от отца. Он так хотел. Чтобы она потом рассказала, как все прошло.

— Как это понимать, сестра? Роман на старости лет?

* * *

Народу в доме было полным-полно, многих я едва знал. Сомневаюсь, чтобы и Вэл знала хотя бы одного из десяти. То были в основном друзья и знакомые отца. Широко представлено банковское сообщество, несколько пенсионеров из ЦРУ, люди из Принстонского университета люди, близкие президентским кругам, представители духовенства, юристы и законодатели, все они дружно и с волчьим аппетитом поглощали индейку, окорок, запивали спиртным. Создавалось впечатление, что жили они на пособие по безработице и потому так жадно накинулись на еду. Супруги Гэрритис едва успевали ставить на стол все новые и новые блюда.

Отец Данн водил архиепископа кардинала Клэммера от одной группы гостей к другой, точно плохо выдрессированного слона по улицам города. Персик, Сэм Тернер и еще несколько местных держали оборону перед представителями прессы, ветеранами таких программ, как «Встреча со зрителями» и «Лицом к нации». Сестра Элизабет помогала Маргарет Кордер, они играли роль инспекторов манежа, направляли все действо.

Но человека, которого я искал, здесь не было.

Библиотека в программу посещения сегодня не входила. Однако нашел я его именно там.

Дрю Саммерхейс стоял у окна в просторной, заставленной книжными шкафами комнате и разглядывал первое издание «Эшенден», которое Сомерсет Моэм подписал моему отцу. Саммерхейс познакомил их как-то летом на Антибах, и они понравились друг другу.

Он поднял глаза от книги. Улыбнулся мне тонкими бескровными губами. Прямая, как ручка мотыги, спина, темно-серый костюм-тройка, ключик на золотой цепочке с тремя греческими буквами «Фи-бета-каппа», знак принадлежности к братству выпускников Гарварда. В петличке — алая ленточка ордена Почетного легиона, отполированные до зеркального блеска туфли с Джермин-стрит, черный вязаный галстук, золотое кольцо с печаткой на мизинце правой руки. Типичный преуспевающий юрист. Человек, играющий в лиге «Каждый за себя».

— Я когда-нибудь говорил, Бен, что Моэм мой любимый писатель?

— Нет, вроде бы не говорили.

— Когда-то Вилли был жутким заикой. Я тоже страдал заиканием в детстве. Нам обоим удалось избавиться от этого недостатка. Сила воли. Одна из главных причин, по которой он является любимым моим писателем. Твой отец тоже очень любил Вилли. Они вместе придумывали разные шпионские истории. Но не были похожи, нет. Кстати, как там отец, Бен, есть новости?

— Потихоньку поправляется. Думаю, что выкарабкается. Страшно испугался...

— Твой отец не из тех, кого легко напугать.

— Нет, я имею в виду, я очень испугался. Меня напугать ничего не стоит.

— Ты и твой отец... — пробормотал он, и слова замерли на губах. Он почему-то считал, что мы с отцом люди одной породы, только не желаем этого признавать. Часто рассуждал об этом в прошлом. — Итак, говоришь, напугать тебя ничего не стоит? Знаешь, по-моему, ты скромничаешь. Или просто пытаешься запудрить мне мозги, шельмец.

— Любопытствующий шельмец. Я искал вас, Дрю.

— Пришел сюда передохнуть от толпы. Эти похороны и то, что за ними следует... Сознаю, что и сам скоро стану причиной примерно такого же сборища. Бедняжка Вэл. Печальный день для всех нас...

— А вы принадлежали к числу ее сторонников?

— Я слишком много знаю, чтоб поддерживать кого бы то ни было. Но желал ей только добра. Уважал ее взгляды и убеждения. Ну и, когда представлялся случай, собирал деньги на ее исследования.

— Кто мог убить ее, Дрю?

— Сперва надо выяснить почему, Бен. А уж потом — кто.

— Да, я тоже так считаю. Зачем понадобилось убивать мою сестру? Неужели она погибла из-за своих взглядов на Церковь?

— Не думаю. За философские убеждения, даже попытку насадить их, теперь вряд ли кого станут убивать. Но это всего лишь мое личное мнение. Следует повнимательней приглядеться к жизни Вэл... может, тогда и найдется ответ на это почему. Его найдет тот, кто будет искать прилежно и неутомимо. Последние несколько дней тебе, разумеется, было не до того. И потом, ты смотришь на мир как юрист, не так ли? Собираешь свидетельства, улики, ищешь доказательства. Строишь дело, словом, перестраиваешь слона. — Заметив недоумение у меня на лице, он поспешил объяснить: — Знаешь, что ответил Роден, когда его спросили, как он будет создавать статую слона? Сказал, что возьмет огромный камень и будет отсекать все, что не принадлежит слону. Здесь же обратное. У тебя кругом полно свидетельств существования Вэл, разных обрывков и фрагментов. Их надо сложить в одно целое, тогда и увидишь убийцу. Вэл уже не будет рядом, но ты будешь знать, кто убил. — Он отвернулся и поставил книгу на полку.

— Я хочу знать, что за человек Кёртис Локхарт. И Хеффернан. Ведь они погибли почти одновременно с Вэл. Вэл подумывала покинуть Орден, чтоб выйти замуж за Локхарта.

— О Хеффернане забудь, Бен. Его убили из-за Локхарта. Не хотели оставлять свидетеля. Сам он в точности то, кем себя называл: обыкновенный пьянчужка-священник. Подай мне пальто, Бен. Давай пройдемся. И поговорим о покойном мистере Локхарте.

* * *

Он неспешно вышагивал в черной шляпе с мягкими полями, шея обмотана черным кашемировым шарфом, на руках черные перчатки, длинное черное пальто с бархатным воротником, потайной застежкой и широкими накладными плечами довершало наряд. Стрелки на брюках столь безупречны и остры, что ими, казалось, можно было перерезать человеку глотку. Узкое лицо раскраснелось от ветра. Мы прошли по замерзшей лужайке мимо часовни, направляясь к яблоневому саду и пруду, где в детстве мы с Вэл катались на коньках.

— Кёртис Локхарт... — начал Саммерхейс, как только мы отошли от дома. — Я видел его во многих ролях, он был точно актер, переходящий из одной пьесы в другую. Но в глубине души он всегда был и оставался устроителем всяких сомнительных делишек, и это у него наследственное, родом он из Бостона, и Локхарты еще со времен Войны за независимость были устроителями дел. Это их дар, талант, у других людей, к примеру, золотые руки, и они могут сколотить полку, построить лестницу, курятник, соорудить ловушку для омара...

Саммерхейс описывал человека, обитавшего среди тех, кого называли «тайным правительством», или «правительством внутри правительства», или же «Церковью внутри Церкви». Локхарт выучился всему этому еще на коленях у моего отца.

— Однако, — продолжил Дрю Саммерхейс, стоя среди яблонь с облетевшей листвой, в саду, где отец нашел якобы повесившегося на дереве отца Говерно, — Кёртис всегда мог похвастаться одним великим достижением. Это он превратил маленького человека по имени Сальваторе ди Мона в Папу Каллистия IV. Обещал прикупить нового Папу и, черт побери, сделал это. Так что в нем не ошиблись.

А началось все с того, что он занял пост в совете директоров Фонда Конвея в Филадельфии. Там Локхарт с изумлением узнал, что Орд Конвей, или Старый Пердун, как прозвали его сослуживцы, вдруг решил, что ему нужен собственный личный Папа. И вот Орд обратился к Локхарту, а тот приобрел ему Папу за пять миллионов восемьсот тысяч долларов, то есть за куда меньшую сумму, чем пришлось выложить Нельсону Даблдею за «Метрополитен-опера» в Нью-Йорке. Фокус в том, что лишь немногим людям известно, что Папу можно приобрести за деньги. Орд захватил всего два года правления Папы Каллистия IV, затем жизнь его оборвалась.

Некоторое время Локхарт считал Орда Конвея заурядным старым фашистом, эдакой паршивой овцой, затесавшейся в прославленную фамилию по чистому недоразумению. Но Орд просто очень любил Церковь, полюбил еще с малолетства, ребенком, когда учил катехизис. Локхарт тоже следил за процессом и угадал в Сальваторе ди Мона стремление и способность провести несколько реформ и взять курс на то, что принято называть «демократизацией Церкви». Орд всегда говорил, что демократия хороша к месту, а Церковь вовсе не место для демократии. «Католики, — ворчал он, — разве им не положено голосовать за то, во что они верят? Но они, мать их за ногу, не желают высказывать свое мнение, в том-то вся и штука!»

Локхарт начал разрабатывать план. Он понял, что Конвей всего лишь пытается вернуть старые добрые времена и умиротворить воспаленное сознание, и это делало его идеальным инструментом. Тут все сошлось очень удачно. Конвей хотел увидеть возвращение Церкви своего детства, монсеньер Энди Хеффернан хотел протоптать дорожку к совету кардиналов. А Локхарту хотелось лишь сохранить статус-кво, насколько это возможно. Да, понадобятся деньги, но это не проблема: Орд Конвей едва ли не умолял о том, чтобы его облегчили на несколько миллионов. Сделку следовало довести до ума: того требовало положение вещей. И Кёртис Локхарт развил бурную деятельность.

Прекрасным вспомогательным инструментом послужила клиника по контролю за рождаемостью в Боливии. Либеральное заведение, но недостаточно либеральное. Классический пример того, как много надо менять. Большинство иерархов католической Церкви, за исключением разве что самых консервативных членов Ватиканской курии, считали, что создание подобной клиники было весьма прогрессивным и социально ответственным шагом. Они не были склонны расценивать это как отход от основ христианского учения, во всяком случае, со времен правления Папы Павла, ставших поворотным моментом в истории современной Церкви.

А Кёртис Локхарт все продолжал складывать фрагменты головоломки. Дай ему несколько кусочков самых причудливых конфигураций, и он всегда найдет им подходящее место. Не случайно кардинал Сальваторе ди Мона сказал ему накануне выборов следующее: «Вам так идет эта алая сутана, мой дорогой Локхарт, словно в ней родились. Сутана и берет. Вас не остановить».

Локхарт был польщен. «Меня не остановить ни при каких обстоятельствах, ваше преосвященство».

Но этот разговор состоялся задолго до того, как Локхарт увидел способ использовать бедную измученную душу Павла VI в качестве рычага, способного сдвинуть с мертвой точки дело Конвея.

А началось все с Иоанна XXIII. Это он занялся вопросами, связанными с контролем над рождаемостью. А потом передал дело Павлу, который убрал этот вопрос из-под юрисдикции Ватиканского совета. И лед тронулся. Уже в шестидесятых католики всего мира начали пользоваться противозачаточными таблетками, десятки миллионов католиков игнорировали каноническое учение Церкви. Задачей Павла было получить мандат от самого понтифика, найти лазейку в официальной доктрине, чтобы честные католики всего мира вновь с чистым сердцем и спокойной совестью начали контролировать рождаемость. Короче, если Павел хотел изменить доктрину, ему следовало, по образному выражению одного из кардиналов, «утопить комиссию в Тибре».

И когда доклад комиссии был завершен, лазейку найти удалось. И сформулирована она была следующим образом: целью брачных взаимоотношений является рождение детей, но каждый отдельный половой супружеский акт нельзя считать средством достижения этой цели.

Это, по мнению Локхарта, являлось настоящим прорывом в доктрине и обеспечивало Церкви достойный переход в новый век. К тому же помогало вернуть в лоно Церкви немало заблудших душ.

Однако совесть заставила Павла проигнорировать доклад комиссии, существенную роль сыграли тут и закулисные маневры консерваторов из Ватикана, умело играющих на его совести. Его послание, «Humanae Vitae», полностью отрицало все изобретения комиссии и нанесло Церкви удар, от которого она долго не могла оправиться. Локхарт сразу понял: настал поворотный момент; послание, на его взгляд, стало началом конца старой консервативной Церкви. Осталось два пути: или вперед, или назад. Или Церковь останется в руках консерваторов, и тогда ей конец, или же власть в ней захватят умеренные и либералы, готовые перестроить и адаптировать Церковь к будущему.

Однако главной проблемы Конвея это не решало, ведь поворотный момент мог длиться годы и десятилетия. Локхарт увидел все сразу — начало, середину и конец. И произошло это днем, на очередном совещании совета директоров Фонда Конвея. Сравнимо это было, очевидно, с тем моментом, когда сам я вдруг понял, уловил суть игры в футбол. Только у Локхарта были свои игры, а у меня — свои.

Мы с Саммерхейсом стояли у пруда, затянутого льдом, и смотрели вдаль, на серую полосу горизонта.

— Именно в этот момент, — сказал Саммерхейс, — Локхарт и решил обратиться к двум членам совета директоров, а именно к твоему отцу и ко мне, и предложил пойти куда-нибудь выпить, когда заседание закончится. Локхарт почему-то считал Хью Дрискила и меня равными себе в умении улаживать дела.

И вот мы трое встретились в клубе, который Локхарт облюбовал в Филадельфии. Хью Дрискил выслушал его внимательно и молча, а потом сказал: «Вопрос, Кёртис, стоит так. Сможешь ты убедить старика Конвея поставить на кон этот боливийский центр по контролю над рождаемостью и еще шесть миллионов баксов и получить взамен достаточно консервативного Папу?» — «Смогу». — «Прекрасно, Кёртис, — сказал Хью Дрискил и подмигнул мне. — А теперь расскажи нам, как ты это сделаешь».

Подобно многим великим идеям, и эта оказалась простой. — Саммерхейс приостановился и поправил шляпу.

Конвей должен был передать Локхарту шесть миллионов долларов через надежные офисы Хеффернана в Нью-Йорке. Предназначены они будут для боливийского центра по контролю над рождаемостью, чем Конвей привлечет на свою сторону умеренных и прогрессивных кардиналов стран третьего мира, а также ряд европейских интеллектуалов. Но на самом деле деньги эти будут использованы для обеспечения займа и направятся из римского банка в банк Панамы, а уже затем, морем, — правительству Боливии. Шесть миллионов Конвея будут существовать одновременно на документе, подтверждающем факт займа, и в реальности, в виде наличных, и, таким образом, превратятся в двенадцать миллионов долларов. Или даже в большую сумму. Суть в том, что люди, подобные Локхарту, Хью Дрискилу, Саммерхейсу и кардиналу Д'Амбрицци — последний, по поручению Папы, надзирал за Институтом религиозных проблем (именно такой эвфемизм использовался для обозначения Банка Ватикана) — прекрасно понимали, как следует вести дела с Ватиканом.

— И для чего, по-твоему, предназначались эти вторые шесть миллионов долларов? — задал чисто риторический вопрос Саммерхейс. Он не сводил глаз с собаки, выскочившей на середину пруда. Она осторожно скребла лед лапой, а потом смешно и брезгливо отряхивала ее. — Для покупки Папы. Мы с твоим отцом пришли к однозначному мнению, Бен. Здесь чувствовалась рука мастера.

В те дни кардинал Октавио Фанджио возглавлял Священную конгрегацию епископов. Собрания происходили в здании на маленькой площади, носившей имя Папы Пия XII, спасителя города, рядом с собором Святого Петра. Фанджио был умеренным прагматиком, довольно алчным по природе своей человеком и обладал неслыханным в мире влиянием при выборе епископов. Папы прислушивались к его советам, работником он считался ценным. Его фавориты выбивались не только в епископы и архиепископы, но и в кардиналы. Фанджио всячески давал понять, что является кандидатом в Папы, но он был слишком молод и понимал это. Вот лет через десять или двадцать он уже не будет молод, и тогда у него заведется уйма друзей и сторонников.

Хью Дрискил начал прощупывать почву первым:

«Хочешь передать эти шесть миллионов Фанджио?»

«Ну, в каком-то смысле да», — ответил Локхарт. Брат Фанджио Джованни был неудачником адвокатом и проживал в Неаполе. Денег катастрофически не хватало. Он мог потерять все — виллу в горах, родительский дом. Определенной части от шести миллионов хватило бы, чтобы спасти виллу и дом и поставить Джованни на ноги.

«И, — пробормотал Хью Дрискил, — взамен ты ожидаешь от кардинала Фанджио небольшой услуги?»

Недавно Папа объявил о создании новой консистории. Следовало выбрать в нее двадцать одного кардинала, чем значительно увеличивалось число церковных судей. И Локхарт считал, что он, Хью Дрискил и Саммерхейс могут обсудить кандидатуры перспективных кардиналов с парой друзей из курии и кардиналом Фанджио, и тогда, возможно, удастся назвать имена примерно пятнадцати приемлемых для обеих сторон претендентов. Усилия Фанджио в этом направлении окупятся с лихвой, он спасет своего брата и одновременно создаст ядро поддержки для будущей своей борьбы за папское кресло. Что случится не скоро, только после того, как нынешний кандидат Локхарта уйдет со сцены, но ради такой должности можно и подождать. А пока что пятнадцать избранных в консисторию кардиналов будут голосовать так, как скажет им Фанджио. Монсеньер Энди Хеффернан обретал в лице Фанджио весьма полезного друга, готового поспособствовать тому, чтобы в самом скором времени на Хеффернане красовался красный кардинальский головной убор. Выигрывают все, в том числе и Орд Конвей, готовый назвать имя нового Папы через Локхарта.

Саммерхейс обернулся и смотрел на дом сквозь голые ветки деревьев. Быстро смеркалось.

— Локхарт потратил на это дело около года. Люди Фанджио оказались надежными солдатами. И вот, Бен, скромный и тихий человечек весьма умеренных взглядов по имени Сальваторе ди Мона стал Каллистием IV. Но теперь Папа умирает в Риме, и несколько дней тому назад Кёртис Локхарт примчался в Нью-Йорк на встречу с Хеффернаном. Кёртис понимал: начинаются новые игры. Правда, бедняга так теперь и не узнает, чем они кончатся. Как говорят англичане, Кёртис прожил долгую и счастливую жизнь. — Дрю вздохнул и взглянул на часы. — Пора идти. Вот тебе, Бен, добрый совет. Постарайся преодолеть все это как можно быстрей. Я имею в виду смерть Вэл. Ее больше нет, и у нее тоже была счастливая жизнь. Разве не понимаешь? Страшно опасный бизнес, на поле задействованы очень серьезные игроки. Так что забудь и не морочь себе голову. Не пытайся сложить картину из этих разрозненных фрагментов. Тебе это никогда не удастся, ты никогда не увидишь лица ее убийцы. Если обобщать, скажем, что это дело рук католиков. Пусть себе продолжают играть в свои игры. Жизнь и без того слишком коротка.

Он взял меня под руку. Казалось, что он невесом. Словно начал готовиться к последнему путешествию.

По пути к дому я показал ему снимок, оставленный Вэл. Он лишь покачал головой и сказал, что фотография не говорит ему ровным счетом ничего. Хотя и узнал на ней Д'Амбрицци. Но видно было, что мысли его витают где-то далеко. Что толку от этого старого снимка?

 

6

Дрискил

День после похорон сестры выдался холодным, но ясным и солнечным. Ночью мне наконец удалось заснуть. Но было это нелегко. Мысли путались, почему-то все время представлялся суд, и Дрю Саммерхейс выступал на нем последним свидетелем. Прежде чем уснуть, я вдруг понял, что надо делать. И понял еще одну вещь: тут не должно быть ни малейших сомнений или колебаний.

Монсеньер Санданато находился в Нью-Йорке, наносил визит вежливости архиепископу Клэммеру. Сестра Элизабет улетала сегодня в Рим. Мне хотелось рассказать ей о своем плане и заручиться ее поддержкой. И ошибок я на сей раз допускать не собирался.

Мы ждали отца Данна, он должен был отвезти ее в аэропорт. Сказал, что его шофер уже знает дорогу. В доме стояла тишина, Длинную залу оживляли вазы с живыми цветами. В окна врывалось солнце. Такой ясный день и такой холодный, земля насквозь промерзла и покрыта снегом. Температура приближалась к рекордно низкой отметке для этого времени года. Гэрритисов я отослал домой, Маргарет занималась делами у себя в офисе в «Нассау Инн». Принимала там газетчиков и телевизионщиков. Сэм Тернер оставил у нашего дома одного охранника. Он планировал держать его там до тех пор, пока, по его словам, все не утрясется.

— Была очень рада повидаться с тобой, Бен, — сказала сестра Элизабет. Одета она была в точности так же, как тогда, когда неожиданно явилась в ночь Хэллоуина. — Жаль, что приходится уезжать... бросать все незаконченным. Но надо на работу. Каллистий может умереть в любую секунду, придется освещать это событие. Так что надо быть там. Но я, — она положила мне руку на плечо, заглянула в глаза огромными своими зелеными глазищами, — я беспокоюсь о тебе, Бен. Думала о том, что ты говорил, делал вид, какой ты безжалостный, настоящий сын своего отца... и очень за тебя тревожно. — Она отняла руку и отступила, точно внезапно смутилась, застеснялась того, что были близки, в буквальном и фигуральном смысле этого слова. — Но я думаю, рано или поздно ты успокоишься все придет в норму... — Голос ее изменился, словно замер где-то в отдалении.

— И не надейся, — ответил я. — Я беру отпуск. Сегодня утром звонил своим партнерам. Ты права, сестра. Дело не закончено. Все еще только начинается. Я им занялся и должен довести его до конца.

Она вздрогнула, словно ее ударили.

— Что ты хочешь этим сказать?

— Я собираюсь найти убийцу сестры.

— Как? Как это возможно?

— Она этого хотела. Поэтому и оставила мне тот снимок, помнишь? И я не собираюсь ее подводить. Вот и все.

— Ты не прав, — строго и со значением произнесла Элизабет. — Вэл ни за что бы не согласилась, чтобы ты подвергал свою жизнь опасности. Нет, я тебя не виню, месть за сестру и все такое. Но сам подумай, Бен, у тебя же нет ни единого шанса. Этот человек исчез, никто не знает, кто он...

— Зато я знаю, что делаю.

— Прошу тебя, Бен, пожалуйста, оставь все это! Я тоже много думала. Не спала всю ночь и думала и вдруг впервые осознала, что Вэл убита. Убиты три человека, и да, возможно, это связано как-то с исследованиями Вэл. Убивать тебя на данной стадии им просто не было смысла. К тому же ты ничего о них не знаешь, а вот они... они наверняка следят за тобой, неужели не ясно? И могут убить тебя в любой момент, когда сочтут нужным. — Она взглянула на меня немного растерянно, видно, спохватилась, что отчитывает, как нерадивого школьника. — Если подойдешь слишком близко, рука у них не дрогнет, они убьют тебя, Бен. Постарайся это понять... это же очевидно, как в одном из романов Данна. Оставь это дело, Бен, пожалуйста!

— Не собираюсь спорить с тобой. Я все обдумаю, обещаю. Давай не будем ссориться.

— Ладно, допустим, ты узнаешь. Что дальше? Они тут же тебя прихлопнут, как только поймут. Послушай, Вэл знала, на что идет, понимала всю степень риска, но считала, что дело того стоит. Ради бога, Бен, ведь ты даже не знаешь, почему она считала все это таким важным и...

— Не трать пыл попусту, — сказал я.

— Оставь это дело полиции.

— У них ни черта нет, сама это знаешь. И потом, неужели ты всерьез думаешь, что Вэл хотела бы, чтобы я отступился?...

— Вэл больше нет, Бен. Она вышла из игры. Послушай меня. Вэл... она вела себя опрометчиво. Да, она была храброй девушкой, но безрассудной. А я другая. И ты, надеюсь, тоже. Она шла грудью на баррикады, а я наблюдала и писала об этом. Она зашла слишком далеко и поплатилась за это, но это вовсе не означает, что мы должны следовать по ее стопам... Я слишком хорошо себя знаю, знаю, что не создана для того, чтоб умереть за принципы. А ты? Нет, правда?

— Из-за принципов умирать не буду. Лично мне плевать, что за чертовщину нашла там Вэл на эту чертову Церковь...

— Ну, возможно, нашла там какого-то маньяка. Но не обвинять же за это всю Церковь! Даже слушать этого не желаю, Бен. Я просто не...

— Хорошо! Прекрасно! Бог ты мой! Кто-то убил мою сестру и должен заплатить за это! Неужели не понимаешь, Элизабет? Ведь все просто.

— А ты разве не понимаешь, что можешь поплатиться первым?

— Значит, ты уже все решила, — пробормотал я. — Собираешься отойти от этого дела.

— А чего еще ты от меня ждал?

Я пожал плечами.

— Да, — сказала она. — Я собираюсь отойти от этого дела, не хочу погибать. Хочу жить дальше, своей жизнью. Этим должна заниматься полиция и сама Церковь... Когда Санданато приедет в Рим и сообщит, они будут вынуждены принять какие-то меры.

— А ты напишешь об этом. Ведь ты была лучшей подругой Вэл. И у тебя есть журнал.

— Напишу? О чем? О некоем таинственном священнике-убийце, об оторванном клочке дождевика, о каких-то старых непонятных снимках, о священнике — авторе бестселлеров, побывавшем на месте преступления? Ты думаешь, я буду писать обо всем этом? Господь с тобой, Бен! Сейчас другие времена. Одно дело сидеть ночью за столом, сочиняя детективные сюжеты. И совсем другое...

— Тебе просто все равно, я прав? Для тебя это стало помехой, и вот ты...

— Не стыдно тебе, Бен? Дело в том, что у меня было время подумать, оценить, так сказать, перспективы...

— Что ж, в таком случае, — начал я и почувствовал, как к горлу подкатила тошнота, а в животе похолодело, — нам нечего больше обсуждать, сестра.

Католики, они и есть католики, твердил я себе. Всегда стоят друг за друга горой. Зря я доверился ей, подошел слишком близко. Поддался соблазну.

Отец Данн сам вызвался отвезти ее в аэропорт. И вот он приехал, и прощание было не из приятных. Поджатые губы, сдержанные кивки, и она уехала. Возможно, все, что она говорила, было правильно и справедливо. Но я не желал этого слушать.

Если б я позволил убедить себя, если б все бросил и смирился с тем, что убийство моей сестры так и останется нераскрытым, как убийство отца Говерно полвека тому назад, я бы не смог жить дальше. И вопрос сводился вовсе не к тому, что я хочу делать дальше. Вопрос сводился к тому, что должен делать.

И если я не сделаю этого, кто замолвит слово за мертвых?

* * *

Весь остаток дня настроение у меня было просто отвратительное. Споры с Элизабет отрезвили и одновременно подстегнули. И оба мы были по-своему правы. Я верил в реальность того, что произошло с Вэл; для Элизабет же реальность сводилась к будущей ее жизни. К жизни в Риме, ее работе, реальности существования и значимости Церкви. Я надеялся, я, черт побери, был уверен, что любовь к Вэл объединит нас и сделает союзниками в поисках убийцы Я с самого начала уловил в ней это стремление и знал, что оно мне не привиделось. Но мне не следовало обольщаться. Никогда не обольщайся насчет монахинь, насчет любого из них. Потому что, когда дело доходит до Церкви, все это превращается в пустопорожнюю болтовню; когда есть шанс, что Церковь замешана в этом, сестра Элизабет умывает руки.

Санданато вернулся из Нью-Йорка и застал меня у картины отца, его освещали лучи заходящего солнца. Я поднял голову. Он бросил пальто на спинку стула, подошел к камину и стал греть руки. Сам не знаю почему, но я не сдержался и заметил, что выглядит он просто как сам не свой. Он не понял этой идиомы, тогда я объяснил ее значение. Санданато кивнул и опустился в кресло с печальной улыбкой на смуглом измученном лице.

— Клэммер, — начал он, — вот кто выглядит как сам не свой. Не понимаю, как отец Данн может все это выносить. С таким человеком просто невозможно разговаривать. Любое его высказывание находится в логическом противоречии с предыдущим. Голова идет кругом. И еще я очень замерз. Мерзну постоянно, как только сюда прилетел. А он вытащил меня на прогулку. Осматривали Пятую авеню, Рокфеллеровский центр, каток возле него. Очень красиво, но холодно. — Он зябко поежился и придвинулся поближе к огню. — Да и вы выглядите тоже не очень...

— Паршивый выдался день, — сказал я.

Я отчаянно нуждался в друге, товарище. В обществе Санданато я чувствовал себя вполне комфортно, что несколько удивляло. Одно дело чувствовать себя легко и раскованно с Данном, все в нем располагало к этому. А вот исходящая от Санданато аура нервного напряга до сих пор вынуждала меня держать дистанцию. И вдруг все изменилось. Не знаю, в чем причина, возможно, я вновь начал мыслить и чувствовать как католик. А может, просто потому, что и у самого меня нервы были на взводе.

— А где сестра Элизабет? Весь день мечтал, как мы соберемся втроем за коктейлем.

Я помнил, что сказал о Санданато Элизабет. И теперь задавался вопросом: может, он не просто влюблен? Может, он по-настоящему любит ее?

— Уехала. — Улыбка его тотчас увяла. — Данн отвез ее в аэропорт Кеннеди. Наверное, уже летит в Рим.

— А-а. Да, конечно, полно дел, обязанностей. Тирания журнала.

— Это из-за нее я расстроился.

— Вот как? А мне казалось, вы такие друзья.

— Ну, после сегодняшнего уже вряд ли.

Он смотрел на меня с нескрываемым любопытством, мне же хотелось излить душу. И вот я рассказал Санданато все, что произошло между мной и Элизабет, о том, как она реагировала на мое намерение выяснить, почему была убита Вэл. Он слушал терпеливо и сочувственно. Когда я наконец иссяк и сидел молча, уставившись на огонь, он решил меня утешить. Приготовил два виски с содовой, один стакан протянул мне, а сам принялся расхаживать по комнате и вот остановился перед картиной отца.

— Женщины, — вздохнул он. — Они видят все по-иному, не так ли? Мы мстители, они целительницы. Так и должно быть. Сестра Элизабет хочет продолжать свое дело и увидела в смерти вашей сестры потенциальную угрозу этому делу. И не хочет вмешиваться. Другое дело мужчина. Он обязан что-то предпринять, если сестра его убита... Я итальянец, я понимаю ваши чувства, но... но...

— Что «но»?

— Здравый смысл на ее стороне. — Он выразительно пожал плечами. — Вы должны это понимать. Они могут вас убить. Это очевидно.

— Кто они?

— Не знаю. И думаю, что, может, лучше и не выяснять.

— Вы не правы. Я собираюсь выяснить.

— Вы очень похожи на свою сестру. Так и вижу ее, когда гляжу на вас, мой друг. Слышу ее, когда говорите вы. Подобно ей, вы вспыльчивы и бесстрашны. Опасная комбинация. Она напоминала мне динамитную шашку с горящим фитилем. Вы такой же.

— Но ведь и вы чувствуете то же самое.

— Да, возможно... Поймите, ваши эмоции вас убивают. Подумайте, они знают вас, но вы-то не знаете, кто они такие. В этом все дело.

— Но они мне нужней, чем я им.

— Ах, откуда вам знать? Вы же понятия не имеете, какие здесь на кону ставки!

Я отмел эти доводы. Логический подход меня не устраивал.

— А что вы думаете о версии Данна? Что убийцей был священник?

— Честно признаться, я всегда плохо понимал вас, американцев. Сплошные пушки, пистолеты, стрельба. Возможно, и был какой-то обезумевший священник. — Он умолк, словно исчерпав все доводы.

— Никакой он не обезумевший, — возразил я. — В Церкви что-то неладно. Там завелась паршивая овца, убиты трое. Церкви грозит опасность, и кто-то хочет решить эту проблему с помощью пистолета. — Я осмелился быть до конца откровенным. Элизабет говорила, что Санданато или свой человек в Ватикане, или же несостоявшийся монах. Я подозревал, что и то и другое. Она также назвала его «совестью» кардинала Д'Амбрицци. — Что происходит внутри Церкви? Вы должны знать. Папа умирает... и тут вдруг эти три убийства. Возможно, есть связь? Возможно, Церковь разрывают какие-то внутренние противоречия? Может, это гражданская война?...

— Церковь всегда разрывали противоречия.

Он курил «Голуаз», пальцы в желтых никотиновых пятнах, глаза сощурены. Тяжелая прядь черных волос упала на лоб, и он откинул ее ладонью. Сколько ему? Тридцать пять? Сорок? Сколько еще он продержится?... Он принадлежал к тому типу людей, что словно сжигают себя изнутри. По словам Элизабет, Вэл считала его фанатиком, маньяком. Что-то не очень похоже; наверное, Вэл хотела тем самым сказать, что расходилась с ним во взглядах. Интересно, что он думал о моей сестре? Едва успел этот вопрос оформиться в моей голове, как он заговорил.

— Ваша сестра... — начал он. — Никто не подвергал сомнениям искренность ее убеждений, но многие отказывали ей в мудрости. Вся эта публичность, ее выступления и книги... самой природой она была создана для того, чтоб теребить и рвать ткань Церкви. Она была одержима идеей реформации Церкви.

— И вы, я так понял, отказывали ей в мудрости?

— Я и ваша сестра... мы шли к Церкви разными путями. Я был очарован самой сутью Церкви, системами веры, Церковью в том виде, какая она есть и какой всегда была. А ваша сестра была прежде всего гуманисткой и уже потом — католичкой. Я понимал, что Церковь по природе своей общество закрытое. Она же считала, что Церковь можно и должно демократизировать. Меня заботила душа человека и способы ее спасения. Вэл же относилась к Церкви как к некоему благотворительному агентству, долг которого сделать жизнь всех своих детей на земле лучше...

— А вас интересовал каждый человек в отдельности?

Санданато не попался на этот крючок.

— Церковь многое может сделать, — с улыбкой ответил он. — Но главная ее забота — вечное спасение. В конечном счете это и составляет смысл и суть самого существования Церкви, не так ли? Это мирские власти должны заботиться о благосостоянии своих граждан. А вовсе не Церковь. И стоит ей задаться этими мирскими целями, как истинная роль ее тут же ослабнет. Пока что Церковь к этому еще не готова. Да и не ее это дело. А люди склонны забывать об этом, они озабочены своим благополучием. Хотят жить лучше, голосуют за это. Но к Церкви должно обращаться лишь с молитвой, а не с голосованием. Для голосования предназначены другие места.

— Стало быть, вы находились в оппозиции к моей сестре?

— Громко сказано, — ответил он. — Порой я и к своему шефу, кардиналу Д'Амбрицци, нахожусь в оппозиции. В Церкви вообще, знаете ли, часто не соглашаются и много спорят.

— Так вы не считаете, что Вэл убили за убеждения?

— Понятия не имею, за что убили вашу сестру, Локхарта и Хеффернана.

Я размышлял о том, что говорили мне Вэл, Санданато и Дрю Саммерхейс о работе Локхарта. Как могли все эти столь непохожие люди состоять в одной Церкви? На мой взгляд, у каждого из них Церковь была своя.

— И все равно я узнаю.

Я твердил эту фразу, точно заезженная пластинка. Возможно, я хотел понять, у кого из них Церковь была настоящей, а у кого... просто властвовала. Если удастся остановить этот калейдоскоп, возможно, я увижу ясную картину.

— Должен сказать, мой друг, я совершенно согласен с тем, что говорила вам сестра Элизабет. Подумайте дважды, прежде чем предпринять что-либо. Иначе влезете в такие дебри, что окончательно запутаетесь. — Он загасил сигарету в пепельнице. — Но если вы так настроились, почему бы не полететь в Рим вместе со мной? Поспрашивайте людей, поговорите с кардиналом Д'Амбрицци, вы ведь вроде бы знаете его еще с детства. Уверен, он очень обрадуется вам.

— Возможно, мои поиски и заведут меня в Рим, — ответил я. — Но только не сейчас. Не хочу, чтоб властные структуры Церкви велели мне заткнуться раз и навсегда.

— Жаль, — протянул он. — Тут я с вами согласен. Церковь очень ревностно охраняет свои тайны.

— Мне тоже жаль, но я обречен на это...

— Мы все вовлечены в поиски правды, все хотим знать, почему это случилось...

— Разница есть. Как в случае с ветчиной и яйцами. Поросенок обречен. Куры всего лишь вовлечены в процесс.

Он не сразу понял меня, слегка нахмурился, затем кивнул в знак того, что до него дошло, и на губах заиграла слабая улыбка.

* * *

Санданато не скрывал своих убеждений. Он не побоялся рассказать мне, в чем именно не согласен с Вэл. И я ценил его участие. Санданато, решил я, был типичным карьерным ватиканцем. Ему удавалось отделить свои взгляды на Церковь отличных с ней взаимоотношений, однако — и я был уверен в этом — стоит разразиться кризису, и он будет яростно поддерживать Церковь. А все остальное время он счастливо проводил в дебатах и упражнениях ума. Он умел соединить теорию с практикой, уравновесить их.

Даром, что ли, являлся «совестью» Д'Амбрицци. Мало того, он являлся также главой кардинальского совета. И я был готов побиться об заклад, поставить на кон даже собственный дом, что он сводил теорию с практикой лишь с одной целью — на благо Церкви, что бы он там под этим ни понимал. Впрочем, разговор с ним после ссоры с Элизабет меня успокоил. И прояснил расклад сил. Я понял его позицию. Однако намерения своего не изменил, и я вполне недвусмысленно дал это понять монсеньеру Санданато.

В Принстон мы поехали вместе и пригласили Маргарет Кордер на обед в маленький французский ресторанчик, где говорили в основном о наглых домогательствах газетчиков. Слава богу, им есть чем заняться в Нью-Йорке, ведь там произошло целых два убийства. Санданато попрощался с Маргарет в вестибюле «Нассау Инн», не преминув отметить, что всегда будет рад видеть ее в Риме. Я тоже попрощался с ней и сказал, что жду завтра с утра.

Ночь выдалась ясная и очень холодная. Луна казалась какой-то ненастоящей, слишком большой и яркой, как на декорациях. Звезды подмигивали из глубин иссиня-черного неба. Санданато уезжал на следующий день. Мы вернулись домой, и он сразу поднялся к себе, собирать вещи. Я планировал навестить отца с утра. И решил пока что проследить за последними неделями жизни Вэл. Первая моя остановка была в Александрии. Надо выяснить, чем она занималась в Египте эти несколько дней. Я размышлял, как лучше приступить к делу, когда вошел Санданато.

Он стоял передо мной со стеснительной улыбкой и с парой старых коньков в руках.

— Вот, нашел в шкафу. Когда-то учился кататься. Мне было десять, и отец взял с собой в Швейцарию на каникулы. С тех пор ни разу не выходил на лед. Как думаете, может, стоит выйти и попробовать? — Он взглянул на часы. — Сейчас десять вечера. Возможно, другого шанса у меня не будет. И после удастся быстрее заснуть.

Все это было так глупо и неожиданно, что я сразу же согласился. Наш пруд подпитывался водой из ручья, что вился по всей округе, и сейчас уже замерз. Я даже заметил там пару ребятишек на коньках, когда мы с Санданато выходили на прогулку. Впервые за эти дни на сердце у меня полегчало. В куче старого хлама в чулане я нашел еще одну пару коньков, и мы двинулись к пруду. Вэл поняла бы нас правильно. Шагая по замерзшей траве лужайки, я слышал ее смех.

Почти полная луна сияла ярко, издали пруд напоминал сверкающий серебряный доллар, просвечивающий через черные ветви яблонь. А часовня походила на старинную черно-белую гравюру. Но я постарался выбросить из головы все неприятные мысли и ассоциации, воспоминания о сестре, скорчившейся на полу у скамьи, о дереве, с которого свисало безжизненное тело убитого священника.

Мы сели на замерзшую землю, сняли ботинки, надели коньки, смеясь и подшучивая, спорили, кто из нас катается хуже. Пока я возился со шнурками, пальцы у меня онемели от холода. Поверхность пруда была относительно гладкой, виднелись следы там, где катались ребятишки.

И вот мы устремились вперед, держась друг за друга, и вышли на лед, две комичные фигуры, Санданато в своем черном пальто, я в старой куртке военного образца. Осторожными шажками двинулись по гладкой поверхности, словно проверяя лед на прочность. Казалось, я забыл, как надо кататься, но память тела не подвела. Я оттолкнулся и покатил вперед, несколько неуклюже, но не падая. И уже через несколько минут весь вспотел от усилий, пыхтел и задыхался, а в голове звучал серебристый смех Вэл. Но постепенно умение держаться на льду возвращалось, и мне удалось разогнаться, а потом резко затормозить. И тут я увидел Санданато, он, некрасиво растопырив ноги, катил вперед, потом вдруг комично замахал руками, тяжело плюхнулся задом на лед и возвел глаза к небу, словно моля о помощи свыше. Он барахтался и оскальзывался, ему никак не удавалось встать, и тогда я подкатил к нему, протянул руку, и тут мы, как в немом кино, рухнули на лед уже оба, хохоча, задыхаясь и ловя ртом воздух. Наконец все же удалось подняться. Изо рта и ноздрей у него валил пар.

— Матерь Божья, — пробормотал он, — что за дурацкая идея?

Он порылся в кармане, достал пачку сигарет и закурил, уронил маленькую золотую зажигалку обратно в карман. Потом решительно поджал губы, взглянул на меня и отъехал, умудряясь держаться прямо и ровно, и его силуэт смутно вырисовывался на темном фоне.

Сухие снежинки били в лицо, и я почувствовал, что пот на нем высыхает, превращается в лед. Секунду-другую я провожал Санданато взглядом, от души надеясь, что он получает удовольствие. Потом сконцентрировался на своих движениях и, ощущая, как сокращаются и расслабляются мышцы, вошел в ритм. О Господи, Вэл впадала просто в истерику, когда видела меня на льду. Дразнила меня дрессированным медведем. Я снова весь вспотел, а потом обернулся и увидел, что к нам присоединился еще один конькобежец, пожелавший открыть сезон.

Мы с Санданато находились на противоположных концах катка. Я едва различал его фигуру вдали. Он не столько катался, сколько методично и упрямо пытался удержаться от падения.

Я подкатил к тому месту, где в пруд впадал ручей. Незнакомец находился примерно в пятидесяти ярдах и катил прямо ко мне в лунном свете, слегка двигая руками. Я даже замедлил скорость, с завистью любуясь грацией его движений. А потом описал несколько широких кругов на одном месте, гордясь тем, что не падаю на лед. Правда, я едва удержал равновесие, когда притормозил, чтобы приветствовать его взмахом руки.

Он тоже приподнял руку в знак приветствия. Да, конькобежец он был просто замечательный, двигался широким напористым шагом, и полы пальто развевались на ветру. На нем была черная шляпа с мягкими полями, и когда он подъехал поближе, из-под полей блеснули в лунном свете стекла очков.

— Славная выдалась ночь, — заметил я, когда он приблизился. Пожилой человек, во всяком случае, куда старше меня, об этом говорили глубокие морщины, избороздившие лицо. Лицо сильного, волевого человека, с крупным носом и широким узкогубым ртом.

— Да, очень славная, — сказал незнакомец, и только сейчас я заметил, что он и не думает останавливаться, едет прямо на меня. Глупо, но я вдруг подумал, что он просто не знает, как остановиться. И лишь в последнюю долю секунды ощутил неладное.

Он что-то держал в руке. Низко, опустив в складки черного пальто. В лунном свете что-то сверкнуло.

Я развернулся, ища глазами Санданато. Тот находился на другом конце, ярдах в пятидесяти, и был по-прежнему поглощен тем, чтобы удержаться на ногах. Я хотел рвануться к нему, заставить свои ноги двигаться, но их словно сковало. Так бывает во сне. Я дергался и оскальзывался, как человек, застигнутый кошмаром, охваченный ужасом, взмокший от холодного липкого пота и не способный двигаться. И вот рука загадочного конькобежца опустилась мне на плечо, о Боже, о Господи, он вовсе не пытается сбить меня с ног, напротив, хочет успокоить, придержать... Да, придержать для сверкающего лезвия ножа...

Я пытался позвать Санданато, может, даже и крикнул, но все заглушила пронзительная боль в спине, под правой лопаткой. Холодная, острая боль, точно под кожу скользнула сосулька, и я почувствовал, что падаю, увидел, как вздыбился лед навстречу мне, пытался сохранить равновесие, расставить ноги, как-то удержаться, вырваться. Но рука в черной перчатке по-прежнему придерживала меня за плечо. И тут я услышал голос, убийца тихо пробормотал нечто вроде: минутку, мистер Дрискил, спокойно, спокойно... А потом я услышал, как лезвие со свистом рассекает воздух, услышал, как оно рвет ткань моей куртки, и тут я оказался на льду, пытался перевернуться на спину, но силы оставили меня...

Я очень больно ударился лицом о лед и, видно, разбил нос. Во рту появился солоноватый привкус крови. Щекой я прижимался ко льду, а у самого моего лица поблескивали острые и блестящие коньки. Я с трудом повернул голову и увидел лицо этого человека. Смотрел в плоские стекляшки его очков, от чего глаза казались пустыми и бездонными, потом вдруг почувствовал, как спина становится странно теплой и мокрой. И тут вдруг ветер сорвал с его головы черную шляпу, она медленно слетела на лед, и я увидел седые и вьющиеся, зачесанные назад волосы, такие сверкающие и серебристые в лунном свете.

Он наклонился, поднял шляпу и исчез из вида. Слышно было лишь шелковистое посвистывание его коньков, оно отдалялось. Все это заняло секунд десять, не больше, я лежал и никак не мог заставить себя двинуться с места. А потом ко мне подлетел бедный запыхавшийся Санданато, опустился рядом на колени. Я увидел у него на колене дырку, услышал его голос: Вы меня слышите, вы меня слышите? И что-то отвечал ему, вот только он, похоже, не слышал меня вовсе, и голос его становился все слабей и тише, а потом и вовсе куда-то исчез, и я чувствовал лишь, как замерзает щека, прижатая к гладкому льду...