Люди и собаки

Гийо Доминик

Глава 5

Есть ли у собак разум?

 

 

Собачья психология и антропоморфизм

Что происходит у собаки в голове? Есть ли у собак мысли или даже то, что можно назвать разумом? Этот вопрос многим наверняка может показаться нелепым, особенно тем, у кого уже есть верный четвероногий друг. В повседневной жизни мы без конца приписываем им некие намерения — хотеть есть, решить спать на диване или стараться защитить свою территорию — и ожидания — полагать, что сейчас он пойдет гулять, верить, что на дереве сидит кошка. Мы наделяем собак и более сложными чувствами, такими, например, как гордость: мы считаем, что собака демонстрирует благородство своей породы и поэтому имеет горделивую осанку и смотрит на всех свысока. Если, вернувшись домой, хозяин щенка вдруг обнаружит, что его ботинки разодраны в клочья, а ножки стола погрызены, он решит, что щенок сделал это из мести за его долгое отсутствие. Точность такой интерпретации поведения собаки не вызывает у нас сомнения. Мы полагаем, что подобные объяснения вполне соответствуют нашим взаимоотношениям с собакой.

Однако уже начиная с Декарта естествоиспытатели и философы в подавляющем большинстве выражали глубокое недоверие к такого рода интерпретациям, чтобы не сказать — твердое их отрицание. Вплоть до недавнего прошлого в этом плане существовала возведенная стараниями и тех и других непреодолимая граница между человеком и животным. Проще говоря, по их мнению, в общественном сознании царило глубокое заблуждение насчет животных, поскольку только человек обладает разумом, во всяком случае разумом сложным.

Какими мотивами было продиктовано твердое стремление ученых отказаться от идей, весьма распространенных среди людей, живших в контакте с животными? Какое место во всей этой истории отводилось собаке? Оставим на время философию и сосредоточимся на дисциплине, которая с конца XIX века была посвящена изучению психологии животных: этологии (в широком смысле этого термина).

 

Эффект «умного Ганса»

В сентябре 1904 года в Берлине была собрана комиссия, состоящая из выдающихся специалистов в разных областях знания. Перед комиссией стояла весьма любопытная задача: она должна была дать научную оценку достижений одной лошади по имени Ганс, которую, по мнению тех, кто бывал на ее публичных выступлениях, ее владелец, аристократ Вильгельм фон Остин, научил выполнять арифметические операции. Действительно, конь, прозванный «умным Гансом», регулярно давал правильные ответы на математические вопросы, которые ему задавал хозяин. Ответы он отстукивал копытом. Что это — жульничество, телепатия или лошадь действительно знает арифметику? История Ганса вызвала так много шума, что император Вильгельм II лично уполномочил комиссию проэкзаменовать лошадь. Результаты экспертизы не подтвердили ни одну из этих гипотез. Вильгельм фон Остин был абсолютно честен, и его лошадь действительно давала правильные ответы.

Версию о телепатии члены комиссии также отвергли: лошадь вообще переставала считать, если ей завязывали глаза. На самом же деле Ганс не умел считать: более глубокое изучение его «знания» арифметики показало, что в действительности он реагировал на незаметные и неосознанные движения того, кто задавал ему вопросы. То есть Ганс не производил расчеты так, как это делал бы человек, формулируя и решая поставленную перед ним задачу. Во время дрессировки он учился не считать, как полагал его владелец, а связывать удары копытом со стереотипными движениями тела человека. Задавший вопрос человек совершал неосознанные движения в тот момент, когда количество ударов совпадало с ожидаемым числом. В итоге все выглядело так, будто конь считает, хотя в его голове происходило совсем другое.

История лошади надолго закрепилась в этологии как этакий жупел, постоянно угрожающий любому ученому, который решится посвятить себя исследованиям в области психологии животных. Многочисленные учебники и научные работы, ссылаясь на эффект «умного Ганса» (clever Hans effect), подчеркивают риск и вероятность ошибок при интерпретации сходных действий животного и человека, которые те и другие предпринимают для решения однотипных задач. Они предостерегают от того, чтобы приписывать животным наличие субъективных состояний, рассуждений и мыслей, которые в аналогичных обстоятельствах могут быть свойственны только человеку. По этой же причине этология строго придерживается принципа, изложенного несколькими годами ранее «дела Ганса» и служившего основополагающей догмой этой дисциплины: канона Моргана. Правило в 1894 году сформулировал психолог Конви Ллойд Морган после долгих наблюдений за поведением своего пса Тони, в частности его привычкой открывать дверь в сад. Морган утверждал, что его псу удалось добиться желаемого не потому, что он понял принцип действия ручки двери. Он добился результата простым методом проб и ошибок, не предполагающим ни постановки цели, ни последующих выводов. Пес механически ассоциировал действие — нажим на ручку — и его следствие, доставляющее ему удовольствие, — доступ в сад. Отсюда вытекает канон Моргана:

Ни в коем случае нельзя интерпретировать действие животного как проявление какой-либо высшей психологической функции, если его можно объяснить наличием способности, занимающей более низкую ступень эволюционного и психологического развития.
С. Lloyd Morgan, 1903, p. 59.

Иными словами, в том, что касается поведения животного, всегда нужно искать и использовать объяснение, основанное на максимально простых психологических свойствах. Прежде чем необдуманно приписывать мысли и сложные психологические состояния животному, как это происходило с Гансом до заключения экспертной комиссии, нужно посмотреть, не объясняется ли оно действием более примитивных психологических механизмов, таких, например, как врожденное поведение или механически выработанный условный рефлекс.

Принцип Моргана послужил ответом на безудержные антропоморфические фантазии относительно психологии животных, весьма распространенные в то время. По сути, была предпринята попытка обезопасить науку от непреодолимого стремления человека найти в каждом живом существе — и даже в неодушевленном предмете — желания и психологические состояния, сходные с его собственными. На самом деле многие наши объяснения и предположения, касающиеся поведения собак, в общем-то представляют собой не что иное, как проявление все того же эффекта «умного Ганса». Вот лишь несколько примеров.

 

Прекрасные иллюзии?

Когда собака адекватно реагирует на наши слова, мы обычно полагаем, что она понимает их смысл, и не слишком часто задаемся вопросом, так ли это на самом деле. Однако в некоторых ситуациях мы можем заметить, что собака воспринимает фразы совсем не так, как мы думаем. Приведу одну забавную историю из своего опыта. Когда я слышал, как к дому подъезжает машина жены, часто я машинально произносил, глядя на собаку: «Алиса приехала». Собака тут же с радостью и возбуждением направлялась к двери. Значит ли это, что она понимала смысл слов и связывала возвращение хозяйки с этой фразой, заранее радуясь предстоящей встрече? Однажды я произнес эту же фразу в то время, когда собака находилась рядом с женой. И она отреагировала точно так же: отошла от своей хозяйки и направилась к двери, виляя хвостом… То есть между нами постоянно возникало недоразумение. И тем не менее, по сути, данное поведение было для собаки эффективным действием в привычных обстоятельствах.

Точно так же мы можем заблуждаться относительно некоторых признаков нашего собственного поведения, которые собака замечает и интерпретирует в качестве сигнала к определенному действию. Один из таких забавных примеров приводит в своих дневниках Колет:

С тех самых пор, как я решила посвятить себя литературе, то есть на протяжении последних тридцати лет, пять дней в неделю после полудня я отправлялась к себе в кабинет. При этом моего маленького терьера-брабансона волновало только одно: пойдем мы гулять или нет. Всякий раз, закончив работу, еще до того, как я отодвигала кресло, закрывала тетрадь и сообщала, что готова идти, обернувшись, я видела, что терьер уже проснулся, вскочил на ноги и собрался на прогулку. Он не мог знать заранее, в котором часу я освобожусь, — время всегда было разным, — мои пальто, шляпа, перчатки или обувь здесь тоже были ни при чем. «Телепатия…» — думала я до тех пор, пока не догадалась исключать одно за другим свои привычные действия, чтобы сбить собаку с толку. Оказалось, что сигналом для моего пса был один неприметный жест, которому он полностью доверял: момент, когда я закручиваю колпачок на своей авторучке.
Сидони-Габриэль Колетт. «Из моего окна»

Исследования последних лет в области этологии собак со всей очевидностью доказывают, насколько мы можем ошибаться относительно смысла и причин тех или иных действий собак — из-за нашей склонности к самообману и антропоморфизму в интерпретации собачьего поведения. Возьмем для примера поведение собаки по отношению к своим щенкам. Если щенка изолировать от его матери, братьев и сестер, он жалобно скулит, подавая специфический сигнал тревоги. Реакция его матери в этом случае стереотипна: она бежит к нему, берет в зубы, несет обратно и кладет возле себя. Тот, кто хоть раз был свидетелем этого зрелища, не может не увидеть в поведении собаки стремления защитить своих щенков, продиктованного нежной заботой о потомстве, которое для нее состоит из единственных во всем мире горячо любимых живых существ.

При виде такой трогательной картины у нас невольно возникает ассоциация с чувством глубокой привязанности матери к своему новорожденному ребенку. Группа студентов Раймонда Коппингера провела эксперимент, результаты которого заставляют усомниться в правильности подобной интерпретации и отказаться от попыток сравнивать в данной ситуации поведение собаки с поведением человека. Исследователи записали на магнитофон сигнал тревоги щенка и дали послушать запись недавно ощенившейся собаке. Собака отреагировала в точности так, как если бы услышала крики одного из своих щенков: она вскочила, побежала к магнитофону, схватила его и положила возле себя на коврик (Budiansky, 2002, p. 149). Одним словом, насколько бы ни было похоже поведение человека и собаки в сходных обстоятельствах, это еще не означает, что оно продиктовано одними и теми же чувствами и психическими состояниями: то, что происходит в голове у собаки, в любом случае сильно отличается от того, что происходит в голове у человека.

То же касается и сложных эмоций, которые мы склонны приписывать собаке: ревности, верности или чувства вины. Каждый хозяин собаки хотя бы раз пережил такую ситуацию: вернувшись домой, он видит свою собаку боязливо выходящей ему навстречу — голова опущена, вид виноватый. С опаской он проходит в комнату и наблюдает невеселую картину: повсюду валяются клочки одежды, ботинки разодраны, мусорное ведро перевернуто, все его содержимое разбросано по полу. Очень трудно в этом случае объяснить пристыженный вид собаки иначе, чем демонстрацией чувства вины (Lorenz, 1954), иными словами осознанием факта, что некие правила нарушены, и боязнью неминуемого наказания. Однако умозаключение, типичное для человека, вряд ли соответствует складу ума собаки. Этолог Франс де Вааль на основании опытов с хаски утверждает, что собаки демонстрируют те же признаки осознания вины и в том случае, когда сам хозяин приводит комнату в беспорядок (De Waal, 1996). Представление о том, что правила, установленные авторитетным лицом и требующие неукоснительного соблюдения, были нарушены, — то есть базовое составляющее чувства вины, — просто-напросто отсутствует в арсенале собаки. Более того, вполне вероятно, что поведение собаки объясняется гораздо проще: она уловила связь между беспорядком в доме и недовольством хозяина, даже если этот беспорядок он сам и устроил. То есть реакция собаки не имеет никакого отношения к осознанию того, что она проявила неуважение к правилам.

Вероятно, аналогичным образом мы заблуждаемся и относительно других форм поведения собак, которое мы трактуем, например, как демонстрацию ревности по отношению к другим собакам и другим людям, или желание отомстить, или проявление «усердия», то есть осознанное стремление к успеху в игре и дрессировке. Весьма сомнительно, что в основе перечисленных форм поведения собак лежат те же самые психологические механизмы, что и у человека в аналогичных ситуациях (Miklósi, 2007, p. 199).

Ошибки интерпретации часто проявляются и в наших собственных действиях, когда мы невольно подкрепляем нежелательное поведение собак, которое хотели бы пресечь, например несвоевременный лай. И ветеринары, и дрессировщики в один голос утверждают, что бессмысленно проявлять раздражение по отношению к собаке или даже наказывать ее, когда она лает. Видя такую реакцию человека, многие собаки воспринимают лай как действие, способное привлечь внимание хозяина или хозяйки. А поскольку для собаки нет ничего более ценного, наказание может не иметь никакого эффекта устрашения. В главе 7 мы еще остановимся на этом подробнее. Здесь, как и ранее, мы сталкиваемся с тем же фактом, что, применяя к собакам собственную когнитивную схему «наказание / соблюдение правил», которая имеет значение только в контексте человеческого склада ума, мы глубоко ошибаемся относительно реального смысла их поведения.

 

Бихевиоризм, этология и разум

Наше неутомимое стремление интерпретировать любое поведение собаки согласно тем же схемам, что мы используем в собственной повседневной жизни, распространяется и на других животных, хотя наиболее ярко оно проявляется именно в отношении самых близких человеку существ — Canis familiaris. Становится понятно, почему такая строго научная дисциплина, как психология животных — или этология, в широком смысле слова, — с самого начала решительно отвергла общепринятые представления о поведении животных и почему канон Моргана стал ее основополагающим принципом. Вплоть до недавнего прошлого этология рассматривала антропоморфизм как в высшей степени ошибочный подход, который следовало выявлять и искоренять.

Столь категоричный отказ от укоренившегося в общественном сознании стихийного антропоморфизма неизбежно привел к научным дискуссиям относительно наличия у животных разума как такового. Возведенный в ранг догмы, подобный подход не мог не привести к серьезным негативным последствиям. Не вдаваясь в подробности этой запутанной истории (Rencket Servais, 2002), скажем только, что принцип полного отказа от антропоморфизма привел научные исследования к развороту в сторону объективизма, то есть направления, при котором наличие субъектности у животного сводится к минимуму, а то и вовсе полностью отрицается.

Речь идет, в первую очередь, о бихевиоризме как первой заметной парадигме в психологии животных. Бихевиоризм провозглашает отказ от любых определений, касающихся ментальности, таких как разум, представления, ожидания, намерения, желания, разумность, расчет, чувства, субъективные состояния и т. д., рассматривая их в качестве абстракций, не поддающихся наблюдению. Это научное течение предполагает, что любое исследование должно опираться исключительно на те данные, которые можно непосредственно видеть и осязать, иными словами, данные, представляющие собой физическое описание движений животного. Кроме того, это течение тесно переплелось с представлением о том, что поведение животного объясняется не его внутренней предрасположенностью, обусловленной врожденными инстинктами, а приобретенными условными рефлексами, выработанными в процессе обучения под действием внешних повторяемых стимулов. Эта идея получила широкое распространение в начале прошлого века благодаря работам видного ученого, Ивана Павлова, на которого в дальнейшем охотно ссылались бихевиористы. С тех пор у них в лабораториях собаки стали самыми распространенными животными.

Неудивительно, что бихевиоризм довольно быстро столкнулся с серьезными эмпирическими трудностями. Многочисленные опыты показывали, что условные рефлексы слишком часто отступали под натиском инстинктов, что уже само по себе доказывало всю силу и инертность именно инстинктивного поведения животных. Например, некоторые бихевиористы попытались выработать у енота-полоскуна условный рефлекс бросать монетки в копилку. Каждый раз, когда монетка из его лап падала в щель, он получал награду. Однако экспериментаторов ждало разочарование: награда для этих животных ничего не значила. Они вовсе не собирались делать то, что от них требовалось, даже несмотря на многократное повторение награды за каждую монетку, упавшую в копилку. Еноты продолжали тереть монеты в лапах и складывать их возле себя, настолько силен у них был инстинкт к полосканию и собирательству (Budiansky, 2002, p. 127).

Дисциплина, впоследствии названная этологией в частности благодаря работам Николаса Тинбергена и Конрада Лоренца, окончательно сформировалась во второй трети XX века. Становление этой науки связано именно с критикой бихевиористской схемы условного рефлекса. Новая наука настаивала на том, что ученому необходимо покинуть лабораторию — любимое место бихевиориста, в котором он привык проводить свои опыты, — и заняться наблюдением за поведением животных в такой обстановке, где мог бы проявиться его истинный смысл. Единственно возможным вариантом такой обстановки для каждого вида служит его естественное природное окружение. Однако, подобно бихевиористам, представители дисциплины, которую сегодня часто называют «классической» этологией, наотрез отказывались признавать существование психических состояний у животных и полностью поддерживали канон Моргана. Так что антропоморфизм этаким пугающим призраком по-прежнему витал над головами ученых, которые всеми возможными способами старались от него уберечься. Одним словом, они предпочитали недооценивать разум животного, чем оценивать его объективно, но с нарушением правил.

Только в последнее десятилетие, с развитием поведенческой экологии, когнитивных наук и эволюционной теории игр, оковы «антиментальности» в этологии немного ослабли, хотя и по сей день этот принцип большинство этологов широко применяют на практике. Так в этологии была открыта новая область исследований, посвященная изучению когнитивных возможностей животных. Работы Дональда Гриффина (Griffin, 1992) способствовали тому, что одно из важнейших направлений современной этологии, называемое «когнитивной этологией», поддержало идею о существовании у животного настоящей психологической жизни, включающей такие сложные мыслительные процессы, как осознание самого себя и понимание причинно-следственных связей в поведении. Еще более значительные изменения претерпело отношение к антропоморфизму, вокруг которого последние несколько лет ведутся жаркие дебаты. Многие ученые утверждают, что категорическое неприятие и полный отказ от любого предположения о существовании ментальности у животных могут привести к таким же досадным ошибкам, как и те, что были допущены при антропоморфическом подходе к интерпретации их поведения. Многочисленные заблуждения бихевиористов на этот счет служат ярким тому подтверждением.

 

Возможности эвристического антропоморфизма

Мы не станем вдаваться в подробности научных споров вокруг настолько сложной темы, тем более что они не предполагают никаких однозначных и простых ответов. И все-таки будет полезно сформулировать несколько замечаний по поводу ключевой проблемы этологии — замечаний, которые позволили бы понять, почему абсолютный и безоговорочный отказ от любого проявления антропоморфизма в итоге приводит к искажениям в понимании поведения животных. Не вызывает никакого сомнения, что было бы глупо и безосновательно приписывать животному человеческие мысли или чувства. И тем не менее жесткое соблюдение канона Моргана при интерпретации поведения животного неизбежно влечет за собой непомерные эпистемологические издержки. Чтобы избежать крайностей и ничего не упустить, придется просеять теории и факты сквозь мелкое сито.

Начнем с того, что уже при первом рассмотрении других научных дисциплин сразу бросается в глаза, что здесь найдется не так уж много гипотез, к доказательной базе которых предъявляются настолько жесткие требования. Например, в гуманитарных науках гипотеза рационального поведения как один из основных принципов рассматривается не в качестве реалистичного прогноза, подкрепленного эмпирическими данными, а как нормативный принцип, иногда называемый «принципом доверия». В экономических дисциплинах он служит основой для решения конкретных задач, результаты которых, в свою очередь, можно проверить эмпирическим путем. Благодаря эпистемологическому подходу, состоящему, согласно формуле экономиста Милтона Фридмана, в том, чтобы поступать так, как «если бы» человек был рациональным, были сформулированы такие, например, модели, как «дилемма заключенного». Выявленные экономистами закономерности нашли свое отражение в моделях эволюционной теории игр (Maynard Smith, 1982) и стали с успехом применяться для изучения эволюции поведения животных. Используя гипотезу рационального поведения живых существ пусть только в качестве методологического или эвристического подхода, а не практически подтвержденной теории, ученым удалось получить убедительное объяснение таким эволюционным достижениям, как разделение на два пола или стратегии кооперации между животными. Такой же подход можно применить и к антропоморфическим гипотезам в этологии — хотя бы на предварительном этапе их рассмотрения.

Далее заметим, что у всех моделей, использующих концепцию ментальности в отношении поведения животных, есть одно ценное качество, свойственное далеко не всем научным парадигмам: будучи точно сформулированными и проверенными, они опровержимы, в том смысле, какой вкладывал в это понятие эпистемолог Карл Поппер. Рассмотрим еще раз пример с собакой и ее щенком. Ученый выдвигает гипотезу о том, что собака, услышав сигнал тревоги своего щенка, бросается к нему, потому что ею движет материнское стремление защитить существо, которое она идентифицирует как совершенно особенное, отличное от всех других живых существ: одного из своих малышей. Если эта гипотеза верна, это означает, что собака останется равнодушной к зову щенка, записанному на магнитофон. Однако мы видели, что это не так. То есть эксперимент позволяет опровергнуть выдвинутую гипотезу, ради которой он был поставлен. Короче говоря, благодаря опытам, проводимым для проверки той или иной гипотезы — даже если они ее опровергают — более того, по мере того, как они ее опровергают, — эти гипотезы обогащают наши эмпирические знания в этой области. Опыт с магнитофоном, например, позволил значительно глубже проникнуть в психологию собак, подчеркнув ее отличие от нашей собственной. Такое качество, как потенциальная опровержимость — свойственное всем научным экспликативным моделям и доказывающее их, — должно заставить нас с меньшим подозрением и недоверием взглянуть на модели, которые гипотетически подразумевают наличие психической жизни у животного.

Кроме того, постоянное использование столь пугающих терминов, как само слово «антропоморфизм», превратило их в настоящую лексическую страшилку, объединившую без разбору все упоминания ментальности в психологии животного, от самых осторожных до наиболее смелых. Это обстоятельство только добавило тумана в состояние вопроса и без того непростого. В общем-то, если задуматься, антропоморфизм как таковой в научном плане не представляет собой никакой проблемы. Априори ничто не запрещает строить гипотезу, объясняющую поведение животных теми же психологическими механизмами, что и поведение человека. Просто, как и все научные гипотезы, она должна быть достоверно доказана. На самом деле подобные гипотезы часто не выдерживают критического подхода. Здесь важно подчеркнуть, что не сама по себе аналогия с психологией человека, лежащая в основе такой гипотезы, должна заставить исследователя отбросить приводимые аргументы, а только лишь несоответствие этих аргументов фактическим данным.

Иными словами, проблема явления, называемого антропоморфизмом, состоит не в том, что к животным применяются интерпретационные модели, взятые из психологии человека, а в том, что они применяются необоснованно и без эмпирического подтверждения. С большой долей вероятности можно говорить о том, что существуют некоторые психологические механизмы, которые у человека и животного действительно идентичны. В этом плане критика антропоморфизма, в том виде, в котором она широко распространена в этологии, порой звучит несколько двусмысленно, поскольку настаивает на том — или, во всяком случае, дает понять, — что использование заимствованных из психологии человека концептов применительно к животному по сути своей неправомерно. При этом она игнорирует тот факт, что априори они ничуть не хуже и не лучше, чем все прочие концепты или модели.

И наконец, заметим, что упрямый отказ от любых проявлений антропоморфизма, по иронии, с неизбежностью приводит к обратному результату. Если перефразировать известную формулу, хотя и несколько устаревшую, можно сказать, что небольшая неприязнь к антропоморфизму удаляет от него, а большая ненависть — приближает. И в самом деле, если априори рассматривать животное в качестве машины, лишенной какой бы то ни было субъективности, то не будет ли это означать то же самое, что давать животному определение путем сравнения его с человеком, только на этот раз не отождествляя, а противопоставляя одного другому? В более общем плане разве отождествление животного с лишенной субъективности машиной — это априори не продукт культуры современного западного общества, который с научной точки зрения заслуживает не большего доверия, чем очеловечивание животного? Почему априори более «осмотрительно» сопоставлять психологию животного с механической моделью, чем с моделью человека? В конечном итоге решающую роль в этом вопросе должны играть только факты. По большому счету, радикальное разделение человека и животного, к которому приводит столь решительный отказ от антропоморфизма, — это, вполне вероятно, один из пережитков представлений о природе, отвергаемых современной биологией еще начиная с Дарвина. Это все та же антропоцентрическая идея о человеке как о Венце Творения, который благодаря сложности своей организации и способности мыслить находится на вершине пирамиды живых существ и отделен от животных непреодолимой границей.

Антропоморфизм подобен вращающемуся кругу, который затягивает к центру всех, кто пытается слишком быстро с него соскочить. Означает ли это, что, будучи существами человеческого рода, пленниками нашего собственного представления об окружающей действительности, ограниченными определенными условиями жизни, мы не можем испытать «каково это — быть животным», если перефразировать название известной и очень обсуждаемой статьи философа Томаса Нагеля (Nagel, 1974)? При всей сложности и важности этого, на первый взгляд простого вопроса, несомненно представляющего большой интерес для философа, нужно заметить, что для естествоиспытателя он звучит иначе.

Ученый, в какой бы области знаний — естественнонаучной или гуманитарной — он ни работал, не ставит перед собой задачу воссоздать чувства самого животного в их первозданном виде. Этолог, как и психолог, не стремится к тому, чтобы дать нам самим почувствовать то, что чувствует другое существо, например страх, голод или способность к двухцветному зрению: несомненно, это было бы напрасной тратой времени. Цель ученых состоит совсем в другом: построить модель, которая в доступном виде, тем или иным образом, представляла бы эмпирически установленные факты. То есть перед ними не стоит задача выяснить, удалось или нет избежать влияния антропоморфизма, как и всех других «морфизмов» или «центризмов», таких как этноцентризм, социоцентризм или сексоцентризм (имея в виду склонность принимать за точку отсчета собственную тендерную принадлежность), которые также способны исказить наше восприятие действительности. Скорее они должны его контролировать и перестраивать выдвигаемые антропоморфические гипотезы таким образом, чтобы их можно было проверить научными методами и использовать для расширения наших знаний об эмпирической реальности. В этом смысле, как часто подчеркивают современные этологи, изучающие когнитивные способности животных, антропоморфические предпосылки имеют полное право на существование в качестве эвристического процесса, открывающего новое поле для исследования. Иными словами, антропоморфизм — это инструмент, заслуживающий внимания в той мере, в какой он позволяет получить эмпирические результаты.

 

Каково же быть собакой?

Антропоморфизм и эгоморфизм

По поводу этого ключевого вопроса заметим, что проникнуть в разум животного действительно очень сложно, однако и проникнуть в разум другого человека немногим проще. Эти проблемы носят общий характер и, по определению, имеют больше сходства между собой, чем кажется. В самом деле, нам не менее сложно представить, «каково быть» Людовиком XIV или Зиданом. Несмотря на все наше воображение, очень трудно действительно поставить себя на место другого человеческого существа. То же самое касается и животного. Сложности, связанные с попытками проникнуть в разум животного, несомненно имеют свои особенности, но тем не менее не настолько специфические, как это кажется на первый взгляд, и могут рассматриваться как особый случай более общей проблемы — доступа к разуму любого другого существа, будь то человек или животное. В этом свете антропоморфизм выступает в качестве частного случая общего явления, свойственного человеческой природе, которое можно было бы назвать «эгоморфизм» и заложниками которого все мы являемся. Не имея прямого доступа к разуму другого и возможности испытать его чувства изнутри, мы можем только проецировать на него собственные представления о мире и свой привычный образ мысли.

Разумеется, никто не отрицает ни глубоких специфических отличий разума человека от разума животного — особенно если речь идет обо всем, что связано с языком, — ни того факта, что в целом нам значительно проще понять мысли и чувства другого человека, чем мысли и чувства животного. Я всего лишь хочу подчеркнуть, что, преувеличивая проблему антропоморфизма, имеют в виду, что те сложности, которые возникают, когда мы пытаемся понять чужой разум, касаются исключительно разума животного, тогда как в действительности мы сталкиваемся с одними и теми же трудностями при попытках проникнуть в разум любого существа: и животного, и другого человека. Основная сложность для ученого состоит не только в том, чтобы, как полагают противники антропоморфизма, выйти за пределы нашей человеческой природы. Вероятнее всего, проблема еще глубже: необходимо выйти за пределы нашей индивидуальности. Сосредоточив все свое внимание лишь на первой проблеме, мы, в который уже раз, совершенно необоснованно выстраиваем непреодолимую границу между человеком и животным.

Подобное положение вещей приводит к еще одному ошибочному выводу: почему-то принято считать, что между разными видами животных существует больше общих психологических черт, чем между любым из этих видов и человеком. Полагая, что существует некий «Разум животного» с одной стороны, и «Разум человека» — с другой, мы игнорируем исключительное разнообразие психологии самих животных, тогда как некоторые виды по многим аспектам своего разума гораздо ближе к нам, чем к другим живым существам. На самом деле нельзя отрицать тот факт, что в некотором отношении разум собаки имеет гораздо больше сходства с разумом человека, чем, например, клеща или устрицы — если в случае устрицы вообще можно говорить о разуме. Если задаться целью провести границу в мире живой природы согласно сходству психологических черт у разных видов, она не будет пролегать между человеком и остальными животными. То есть проблема разума в живой природе не может рассматриваться по принципу деления всех живых существ на две большие части: «Человек» и «Животные»; скорее речь идет о многочисленных линиях раздела, которые от вида к виду могут быть четкими или едва заметными и зависят от того, какие аспекты выдвигаются на первый план.

 

Функциональный антропоморфизм

Есть и еще одна, более веская и глубокая причина для того, чтобы признать правомерным использование антропоморфических концептов в психологии животного. В некоторых случаях их можно применять не только в качестве аналогов или эвристических метафор, а напрямую, в их буквальном значении и в полном соответствии с общей программой классической этологии, сформулированной Тинбергеном. Он выделил четыре основные задачи этолога в изучении поведения животного: изучение причин поведения, его функций, изменений в процессе индивидуального развития и эволюционных трансформаций. В данном случае для нас важно понять разницу между причинами поведения, то есть лежащими в его основе физическими и психологическими механизмами, и его функциями, а именно производимым эффектом, дающим преимущество при естественном отборе. Разделение этих понятий позволит создать прочный научный фундамент и полностью легализовать использование одной из форм антропоморфизма: функциональный антропоморфизм. Объясним почему.

Живые существа разных видов, включая и наш собственный вид, иногда сталкиваются с похожими эволюционными проблемами и вынуждены принимать идентичные решения. Тогда их поведение выполняет одну и ту же функцию, то есть направлено на достижение аналогичного результата. Речь идет прежде всего о проблемах, связанных с социальной жизнью индивидов. Например, существует определенный тип поведения, такой как демонстрация жестов примирения, которое нацелено на снижение уровня фрустрации после агрессивного взаимодействия. Если такое поведение наблюдается у совершенно разных в социальном плане видов, его можно рассматривать как выполнение одной и той же функции, прошедшей естественный отбор в обоих случаях (De Waal, 1989). То есть поведение у разных видов — например, обезьян или собак — может выполнять ту же функцию, что и у людей: в данном случае функцию примирения и успокоения после конфликта. Важно отметить, что идентичность функций еще не означает идентичности лежащих в их основе органических и психологических механизмов, иными словами причин поведения, которые могут очень сильно различаться от вида к виду.

С этой точки зрения неважно, о каких именно психических и органических механизмах идет речь: ревность, например, может рассматриваться как функция, обусловленная действием самых разнообразных психологических механизмов у разных видов; то же самое можно сказать о функции вскармливания, которая в животном мире выполняется при помощи различных органических систем. Например, собака проявляет ревность, когда видит, как ее хозяин гладит другого пса: она мчится к нему со всех ног с громким лаем и требует к себе внимания. Или же, если в отсутствие хозяина собака погрызла мебель в доме, она демонстрирует признание своей вины. И в том, и в другом случае поведение собаки в функциональном плане может рассматриваться как аналогичное проявлениям чувств человека, обозначенных словами «ревность» и «чувство вины». Правомерность такой аналогии связана с идентичностью достигаемого эффекта в определенных социальных ситуациях.

В случае демонстрации чувства вины это желание задобрить и вызвать к себе жалость. Однако в выполнении этих функций у наших двух видов задействованы совершенно разные нейрофизиологические и психологические механизмы. Вспомним хотя бы пример с поведением собак, проявлявших чувство вины за беспорядок, который устраивал сам хозяин. Что же касается ревности, с уверенностью можно утверждать, что у человека это чувство связано с приобретенным, а никак не врожденным и инстинктивным компонентом поведения.

С этой точки зрения заимствованные из психологии человека концепты — концепты антропоморфические — уже не только участвуют в моделировании и создании эвристических образов и, уж тем более, не представляют собой иллюзий: они указывают на вполне реальный общий признак, приобретенный в процессе эволюции, который в функциональном плане идентичен у человека и некоторых животных. Заметим, что при изучении собак использование «функционального антропоморфизма» еще более уместно и даже необходимо, поскольку в процессе эволюции, проходившей в тесном контакте с человеком, собаки вполне естественным образом адаптировали свое поведение к функциям, особенно социальным и эмоциональным, свойственным нашему виду. Так, некоторые специалисты в области этологии собак говорят о существовании функционального подобия между отношениями типа «родитель — ребенок» и «хозяин — собака» (Topál et alii, 1998; Miklósi, 2007, p. 15 et chapitre 8).

 

В поисках собачьего разума

Остается добавить, что функция поведения значительно проще поддается изучению, чем лежащие в ее основе внутренние психологические механизмы, которые требуют гораздо более тонкого подхода. Дело в том, что определение функции основано на внешних данных — последствиях поведения в контексте адаптации, прошедших эволюционный отбор, — поэтому они по самой своей природе более очевидны, чем скрытые механизмы разума. Кроме того, когда мы задумываемся о разуме животного, вряд ли при этом нас больше всего волнует именно адаптивная функция его поведения, даже если речь идет об анализе на высоком научном уровне. Для простых смертных гораздо любопытнее было бы узнать, что на уме у другого существа и каковы его намерения. Именно это, вне всяких сомнений, и вызывает у нас наибольший интерес: мы хотим знать, что у собаки «в голове» и как она воспринимает окружающий мир, понимать ее психологию и настроение, ее образ мыслей, особенно когда он кажется нам неожиданным и странным.

Как уже было сказано, в последние годы в этой области некоторые этологи постепенно отказываются от абсолютного неприятия любых проявлений антропоморфизма и начинают использовать термины, связанные с субъективными психическими состояниями у животного, — представления, намерения, желания, уверенность, чувства и т. д. — хотя бы в качестве предположения и под строгим научным контролем. Новый подход нашел применение в изучении когнитивных способностей животных. Вместе с тем с новой силой вспыхнул интерес к собакам, которые, будучи животными домашними, прежде рассматривались в этологии как слишком «гуманизированные» и недостаточно «дикие» и поэтому не заслуживающие особого внимания. В течение последних десятилетий фундаментальные программы исследования когнитивных способностей собак значительно обогатили наши знания об этих животных. И тем не менее в этой области, по мнению самих специалистов, остается еще очень много неизученного, настолько мир собаки отличается от нашего — во многих отношениях. И в последующих главах мы поговорим об этом подробнее.