Я всегда любил аэропорт Альбертвилля, это собрание цементных блоков, в два этажа высотой, полы, натертые зеленой мастикой. Жарко, как в сауне. Опасно жарко. Люди произносили: «О боже», открывая дверь самолета, и chaleur, идущая волной от винта, приветствовала их. Но я всегда бывал счастлив, прилетая сюда, множество раз, в особенности когда мне было за двадцать, мое тело ничего не могло с собой поделать, только подчиниться возможности получить свое чувство событий. Я подождал, пока женщина с неверным мужем выйдет из самолета. Я ждал, пока не вышли все, глядя наружу, на бетонированную площадку перед ангаром, на зеленые поля, мерцающие от зноя; за ними океан, маленькая зеленая лачужка, на краешке которой в самом верху было единственное маленькое окошко. Я всегда видел ее, когда прилетал сюда, и всегда думал о ней. Я думал: я должен узнать, кто там живет. Но так никогда и не узнал. Мне не терпелось попасть в отель, не терпелось, чтобы все началось. Так что на этот раз я бросил толпу пассажиров и заторопился через бетонную площадку к домику. Черный полицейский поймал меня за локоть. Он сказал на островном французском: вам сюда. Я спросил его на университетском французском, кто живет в зеленой лачуге. Он прищурил глаза, всматриваясь.

— Это сарай для инструментов, — сказал он.

— Он выглядит как маленький домик.

— Это сарай для инструментов для тех машин, которые обслуживают самолеты.

— Никто там не живет?

— Насколько я знаю, нет.

— Никто там не спит?

— Никто.

— Pas de mystere, — сказал я.

— Pas de mystere, — согласился он, а потом кивнул в сторону цементного здания. — Vous allez par la.

Маленькое цыганское трио развлекало нас, пока мы ждали таможенников, у гитариста, который солировал, не хватало двух пальцев. Воздух загустел от сигаретного дыма. Люди щелкали зажигалками. Черный табак. Запах Франции. Женщина, стоявшая за мной, говорила, как ей понравилось мое интервью с Фрэнком Синатрой, незадолго до его смерти. Я сказал: это был не я, кто-то еще. Но она продолжала смотреть на меня, привлекательная женщина, за шестьдесят, ее красная помада напомнила мне о матери Джессики, и я понял, что интервью с Синатрой было только предлогом, ногой, которую выставляют вперед, чтобы не дать двери захлопнуться. Она сказала:

— Мне ужасно жаль, у вас такое несчастье.

Я сказал:

— Спасибо вам.

Она сказала:

— Мой муж умер от лейкемии.

Я сказал:

— Мне очень жаль.

Она произнесла, не спуская с меня взгляда, словно я могу исчезнуть, если она на секунду отведет глаза:

— Это не то, что я имела в виду.

Я ничего не ответил. Цыганский ансамбль заиграл «J'attendrai». Очередь двинулась вперед.

Она сказала:

— Когда я прочитала о вас в газете, мне захотелось написать вам письмо.

Молодая черная женщина, лет двадцати с небольшим, дерзко одетая, принесла поднос красных коктейлей с маленькими зонтиками. Я взял один. Сказал:

— Могу ли я предложить вам выпить?

Она не отводила глаз. Она сказала:

— Знаете, что я поняла?

Я сказал:

— Мадам, я ни в малейшей степени не хотел вас обидеть…

— Позвольте мне закончить, — сказала она с удивляющей настойчивостью. — Я поняла, что вы не можете представить себе следующие пять лет своей жизни.

— Уверен, что это правда.

— Пожалуйста, не отмахивайтесь от меня. Послушайте. Это становится нестерпимым — что все остается таким же, как было. Но я здесь, чтобы сказать вам, что это не так.

— Но бывает и хуже, — через минуту сказал я.

— Бывает. Но это будет не так, как вам представляется.

Очередь перед нами раздвинулась. Я сказал:

— Мне очень жаль — насчет вашего мужа.

Она меня словно не слышала.

— Это — главный аргумент. Это — единственный аргумент.

— Против чего?

— Вы думаете, что никто не знает, но я знаю. Я могу сказать.

Мы прошли в разные будки таможни. Я узнал таможенника. Теперь он поседел и отяжелел. Мы всегда приветствовали друг друга. Однажды, двадцать лет назад, я пошутил о том, что у меня в сумке пулемет, и он заставил меня прождать в промежуточной зоне три часа, тем временем все мои друзья прошли таможню.

Мы пожали руки, очень формально, он поставил штамп в мой паспорт, спросил, направляюсь ли я все в тот же город. Я сказал: да. Он спросил: каникулы? Я сказал: да. И брак, сказал он, как насчет этого? Я сказал: трудно. Это был правильный ответ для человека, у которого девять детей. Он сказал:

— Вы знаете, почему у меня девять детей?

— Почему?

— Потому что, когда я стану старым и начну класть в штаны, будет кому за мной присмотреть.

Выражение его лица ничуть не изменилось.

Женщина с губной помадой все еще смотрела на меня, когда я шагнул из здания аэропорта в слепящий солнечный свет, она нахмурилась, словно в уме все еще продолжала разговаривать со мной, гадая, получилось ли у нее сказать все правильно, выразиться достаточно ясно.

Я собирался взять такси, но потом подумал: нет, мне недостает давления тел вокруг меня, тел, запах которых я мог чувствовать, обезличенной болтовни, остановок, чтобы купить пива, и чтобы шофер вез свою девушку куда-нибудь за пару миль за город. Было только два часа; до заката были часы, и часы, и часы, и часы, вся вторая половина дня, целый вечер. Никакой спешки. Я сделаю это на воде, теперь это будет похоже на то, словно порезаться рыболовной леской.

Я вскарабкался в красный фургон и сел у окна сзади; мы стояли четверть часа, дымясь на солнцепеке, шофер тянул с отъездом, дожидаясь, пока наберется полный автобус, пассажиры начинали суетиться. (Мы скоро отправляемся? Вы сказали — пять минут.) Я смотрел в окно на пламенеющую зелень, за аэропортом поднимались холмы, высокие деревья вздымали верхушки над другими. Поднимались и сгибались надо мной. Войди в меня.

А потом дверь закрылась и мы тронулись, немецкую девушку прижало ко мне, когда мы рванулись вперед по крутящимся улочкам к вершине холма, а потом направились к побережью, море внизу, риф с белым козырьком пены, бьющиеся волны, немецкая девушка потела, обмахиваясь визой. Как давно это было, думал я, когда меня касалось чье-то тело, когда я чувствовал запах женского пота? Вот это и есть жизнь.

— Набились, словно сельди в бочку, — сказала она на веселом английском. У нее были красные прыщи на щеках, как у той девушки на похоронах. Дочери Клэр Инглиш. Я буду помнить, как ты выглядела, моя мамочка, но не ту, какой ты была в конце. Именно так она сказала? Что-то вроде этого. И все же довольно жестко. Но может быть, именно так они говорили друг с другом, обнажались до такой степени, как та женщина в самолете.

Там были все остановки, которые я представлял: высокий парень, лет двадцати, исчезнувший за пальмовым деревом (он слишком много выпил в самолете); бородатый профессор, купивший ящик местного пива и пустивший его по рядам; еще одна остановка, когда водитель охотился за CD сингалезского рока, того, который приводил в вибрацию автобусный скелет, пассажиры качали в такт головой. Мы со свистом внеслись в ущелье, горы смыкали свои руки с обеих сторон, океан скрылся из вида, через джунгли вилась река, а за ней виднелся город с красными крышами.

— Это рай, да, — сказала германская девушка.

— Будем надеяться, — сказал я.

В мире существует такая красота, думал я, такая красота.

Когда я ехал к отелю, всегда шел дождь, и на этот раз тоже. Мгновенная, неразборчивая заметка, как та, что делают ученики перед уроком. Небо потемнело, тень упала на тростниковые поля, капли дождя стучали о землю, стеклоочистители двигались, словно метроном. На другой стороне острова, над океаном, теперь непередаваемо серым, серым, словно утонувшие моряки, сверкали молнии, освещая небо. Музыка прекратилась; угрюмая тишина заполнила автобус. Пассажиры помрачнели, приходя в соответствие с погодой, белые лица повернулись к окнам, вода плескала из-под колес грусть тропиков; несчастные дети у дороги; полуодетый мужчина, шагающий кругами по грязному центру города. Водитель объезжал углы, делая по два гудка.

Наконец, достигнув дна вырубки, мы начали медленный подъем, водитель выжал сцепление, затем выжал его снова, и, когда мы приблизились к вершине, прямо на гребне, облака разошлись в стороны, ворвалось солнце, музыка вернулась, и пассажиры, словно они были заморожены, начали воскресать к жизни. Обычно я думал, когда мы доходили до этой части поездки: позволь мне жить здесь. Когда мои колени станут выдавать свою старость, позволь мне приехать сюда, чтобы умереть. Позволь мне однажды теплой ночью исчезнуть в море. Исчезнуть без следа. Дождь собирался в лужи, автобус теперь ревел вдоль пляжа, одинокий купальщик качался на краю моря и песка. И меня осенило в эти несколько секунд, что я работал на это всю свою жизнь.

Я постучал бородатого мужчину по плечу:

— Я выпью сейчас бутылочку этого пива, если вы не возражаете.

Я вселился в отель ближе к вечеру, в тот час, когда весь остров ручьями омывал золотой дождь. Я пробыл в номере не больше нескольких минут, когда владелец, Потц, маленький алжирец с эспаньолкой и бледно-голубыми глазами, постучался и вошел. Я не видел его с тех пор, как Саймон был малышом — округлые черты, словно шарик масла. Подумав об этом, я посмотрел на часы.

Он спросил о моей семье. Я сказал: все хорошо. Спросил о делах. Он сказал, что пока не так уж и плохо. Переходя на французский, он поэтично описал ураган и пару нераскрытых убийств (австралийцы), неожиданное нашествие на пляжи отелей «все включено». Из моего окна, словно на картине, можно было видеть пляж по другую сторону городка; за ним — синие горы. Обычно я обещал себе — всякий раз, как такси везло меня в аэропорт, что когда-нибудь я должен побродить по этим горам. Городки, где земля красная и все носят солнечные очки. С вершин этих гор, я слышал, можно увидеть все до самой Кубы.

Ленивая мужская жизнь.

Я сказал:

— Потц, tu fais toujours le péché? — Я хотел сказать: ты все еще рыбачишь, но вместо этого сказал: ты все еще грешишь?

— Comment? — переспросил он. Можно было понять, что у него в городе все еще имеется любовница.

Я повторил по-английски, и мы оба посмеялись над этим.

— Да, — сказал он. — Я все еще рыбачу.

— Toujours le meme bateau?

Да, у него все еще есть лодка.

Я спросил его, не даст ли он мне взаймы сотню гренадерианских долларов, что было шуткой, поскольку я вечно заказывал в отеле выпить, не имея соответствующей валюты. Я сказал: забыл зайти в банк, и по какой-то причине — может быть, это были просто хорошие манеры — он находил это поразительным, и так год за годом. Он отсчитал несколько голубых банкнотов из толстой пачки. О Потце ходили слухи, что он держит денежки для торговцев наркотиками, держит их в укромном местечке в баре, американские сотни пачками. О, и пушку тоже. Это придавало ему особую ауру, которой он тихо наслаждался, и американские девушки, в особенности студентки колледжей, принадлежащие к среднему классу, порой отправлялись с ним в постель.

Я сказал:

— Как твой сын?

— Хорошо.

— Все еще в Париже?

— В Бордо. Медицина. — Он произнес это на французский манер.

Я сказал:

— Он теперь в медицинской школе?

— Но он так одинок во Франции. Он хочет перевестись сюда. Мы поссорились на Рождество. Здешняя медицинская школа не слишком хорошая.

Я сказал:

— Могу поручиться, что вы по нему скучаете.

Он сказал:

— Я сказал ему, чтобы он не переводился. Но он очень непослушный мальчик.

Должно быть, я выпил в автобусе больше, чем осознавал, потому что неожиданно почувствовал себя совершенно измученным. Потц уходит, я ложусь на кровать, все еще застеленную, занавески вяло висят на окне, не двигаясь на знойном солнце. Отсюда мне видно дерево, пулей выскочившее прямо из джунглей. Это то же самое дерево, на которое я всегда смотрел по прибытии. Там живет птица, ворона, думаю я, взгромоздившаяся прямо на самую вершину. Никогда раньше не видел птицы на этом дереве. Я думаю, оттуда должен быть прекрасный вид. Я слышу голоса из комнаты подо мной, пара только вернулась после дня, проведенного на пляже. Должно быть, они с юга, может быть из Марселя, потому что говорят очень быстро. Множество жаргонных словечек. Я едва могу понять, о чем идет речь. Я думаю, полежу здесь немного, может быть, позже прогуляюсь на пляж, а может быть, пойду вверх по дороге, в тот бар, куда люди приходят, чтобы посмотреть на закат, шершни вьются вокруг сахарных напитков и заставляют французских девушек вскрикивать. Может быть, и нет. Может быть, я просто пролежу здесь до темноты.

Когда я проснулся, мне было слышно кваканье громадных лягушек в сырых джунглях и громадная луна светила в окно. Я посмотрел на часы; около восьми вечера. Я проспал несколько часов. Пот стекал у меня по груди, матрац подо мной был влажным. Занавески по-прежнему не колыхались. Из патио перед отелем я слышал легкую музыку, звуки вечерних голосов, голоса туристов, загорелых и омытых дождем, делающих первые восхитительные глотки алкоголя.

Дерева больше не было видно: оно растворилось на фоне ночного неба. Но я обнаружил, что думаю об этой вороне. Я гадал, там ли она еще, знает ли она, какой восхитительный кусок острова ей достался. Или это просто удобное место для насеста? Потом я подумал о женщине в самолете. Она была бы хорошенькой женщиной, если бы не эти ее волосы. Я представил ее теперь сидящей за столом, может быть, с мужчиной, может быть, она рассказывает ему свою историю, что сделал ее муж, на чем она его поймала и как долго это продолжалось. Как она взяла его кредитку и собирается потратить все его деньги. Какое хорошее время она выбрала, чтобы сделать это. И тем не менее в ней было что-то трогательное — ее свежая, непритворная боль.

Я был голоден, очень голоден. Взяв с собой куртку, я спустился вниз, в бар патио. Я думал, вернусь позже за русской водкой. Я занял столик у входа, откуда мог видеть людей, проходящих по дороге всего в нескольких ярдах, некоторые направлялись на пляж, другие поднимались наверх, в бары. Это был субботний вечер. Субботний вечер на Карибах.

Подошел официант, долговязый черный человек, одетый как в бистро: черные брюки, белая рубашка. Он принес мне стакан темного рома. Это — подарок от Потца, сказал он. Ему пришлось уйти в город. Наверное, туда, где живет его любовница.

— Vous voules manger, monsieur?

Я сказал:

— Я хочу заказать что-то, чего никогда не пробовал раньше.

Официанта это озадачило. Он посмотрел в меню, потом на меня.

— Вы любите лобстера? — спросил он.

Я сказал:

— Я люблю мысль о лобстерах. Но сам лобстер всегда приносит какое-то разочарование. Вы понимаете, что я имею в виду?

— Comme les pommes, — сказал он. Как яблоки.

Я почувствовал первую обнадеживающую волну рома. Я сказал:

— Это верно. Яблоки тоже в определенной степени разочаровывают. — Я снова посмотрел в меню. — Думаю, я хочу омлет. Я хочу этот большой омлет с грибами.

Он старательно записал заказ по-французски. Я сказал:

— Это необычно для ужина, не правда ли?

Он поджал губы.

— Pas tellement.

Я сказал:

— Я слышал, что они растут на коровьих лепешках.

— Monsieur?

— Эти грибы, они растут на коровьих лепешках.

Он понял только про коров.

— C'est ce qu' on dit.

Этот акцент, такой поспешный, такой непосредственный.

— Нет проблем, мне просто любопытно, — сказал я.

— Ah voilà!

— Я, пожалуй, закажу еще выпить.

Я откинулся на плетеном стуле. Рядом со мной за столиком сидели юные американцы, у одного лицо покраснело от солнца. Французская пара, очень худощавые, допивала бутылку вина, тихо разговаривая друг с другом. Люди проходили по одному по улице, проехала машина, пара велосипедистов, шатающийся длинноволосый мужчина, с упорством глядящий себе под ноги. Из бара неожиданно вырвалась громкая музыка. Португальская народная песня, женщина явно оплакивала кого-то; и с этой музыкой я испытал неожиданно убедительное послевкусие, восходящий поток рома, и подумал: я счастлив. Но это было не так. Это было, под этой круглой луной, довольно сладким в конце концов. Та женщина в аэропорту была права, та самая, с губной помадой, — ты действительно не можешь ничего себе представить. Я помнил М., сидящую на крылечке магазина, где продавали лампы, ее слова…

Но нет, не это, не теперь. Я обратил свое внимание к улице, к людям в летних белых одеждах, проходящих туда и сюда. Одежда для летнего вечера. Приятное выражение, да. Я где-то его слышал. Где? Не имеет значения.

Пришел официант с омлетом. Я сказал:

— Я хочу к нему немного горчицы.

— Горчицы к омлету, месье?

— Когда я был студентом, я постоянно ел омлет.

Он вежливо слушал.

— И через какое-то время я начал класть в него горчицу. Это стало привычкой, и теперь я не могу ее нарушить.

Он подождал, не захочу ли я еще что-то добавить, еще что-нибудь non sequiturs. Но больше ничего. Развернув салфетку и протянув ее мне, он сказал:

— Et bien, je vous laisse.

Я подумал: ну вот мы и здесь. Небо все еще было чистым, звезды яркими; легкий ветерок налетал с океана через дорогу. Я сказал: у тебя есть время, но не медли.