27 июля 1837 года памятно мне: это было новое рождение мое, второе крещение. Два пункта равной силы отметились в моей жизни и оба врезались в память глубоко, неизгладимо. 27 июля 1837 года я въехал в Москву, 15 августа 1844 года — в Сергиеву лавру. То и другое совершилось при одинаковых обстоятельствах. Вечер; там и здесь монастырь; там и здесь всенощная; там и здесь преддверие новой жизни, перестройка духовного существа; там и здесь… но не стану перебивать себя.

Еще год, и я окончу курс в училище, с тем чтобы перейти в семинарию. Старший брат писал родителю, что полезно воспользоваться предстоящими каникулами и прислать меня в Москву, где можно в вакационные недели отчасти подготовить меня к семинарскому курсу. Младшая сестра уже гостила у брата.

Каникулы начались 15 июля. Целые десять дней было промедлено, потому что, вероятно, подготовляли меня к Москве с другой стороны: нужно было меня обшить, заготовить белье, может быть, и сюртучок новый сделать: нельзя же пустить в столицу совершенным провинциалом. Лишь долее 28-го медлить нельзя: 28 июля — день Прохора и Никанора, или Смоленской Божией Матери, храмовый праздник в Новодевичьем монастыре, где служит брат; да мало того, что праздник: крестный ход, гулянье, торжественное служение. Поспеть к этому дню нужно непременно; со сборами только что поспели.

Сообщение с Москвой производилось на вольных ямских тройках, независимо от почтовой гоньбы. Пока жил в Коломне и даже далее, в лета юности, о езде на почтовых имел я понятие единственно из повестей; в редкой не описывалось досады ожидания лошадей и споров со станционным смотрителем. Между Коломной и Москвой, как потом между Москвой и Троицей, ежедневно ездило по нескольку троек. Из Коломны выезжали они (из Москвы в Коломну также) большею частию вечером и вечером на другой день прибывали к месту. Исключения бывали, когда кто-нибудь один лично для себя наймет тройку: тогда в его воле будет назначить и час выезда. Но это случалось редко; и богатые купцы не позволяли себе такой роскоши. Водилось так обыкновенно: пассажиры набирались, по числу их назначалось число троек для выезда, кидался ямщиками жребий, кому ехать, прочие получали «отход». Присутствовал я не раз при том, как меня (вместе и других) разыгрывали: бросались монеты вверх — «орел или решка?». Оставалось безучастно смотреть, кому-то достанешься; радоваться, если жребий предоставит тебя знаменитому Евлану (Евлампию), славному и своими лошадьми, и своим ухарством, или с печальною покорностью ожидать, что повезет какой-нибудь ленивый и грубый Кондрат. Когда вы приходите на «биржу», достаточно быть двум ямщикам, и вы уже становитесь общею добычей. Рядились вы и с одним, но вот подошел другой: пусть он не сказал ни слова и участия в ряде не принимал, но все равно — вы артельная собственность. Можно отозвать знакомого ямщика в сторону, призвать к себе на дом; единоличный договор избавит лишь от неприятности слышать одновременное галдение нескольких голосов, но результат один: получив задаток, ваш знакомый Иван или Гаврила передает вас в общую кассу, и вы не знаете, с которым ямщиком, в каком экипаже придется ехать, потому что не только ямщики и лошади, но и кибитки бывают разные, обитые кожей или рогожные. Тарантасов в то время еще не было заведено в Коломне; отчего? Отчего такой удобный для грунтовых дорог экипаж, такой воистину российский, столь приноровленный к стране «ухабов и проселочных дорог», явился лишь одновременно с шоссе, накануне железных дорог, и притом где же — в Коломне, бойком торговом месте, с обширною Ямскою слободой, с ямщиками бывалыми, с трактами на Тамбов — Астрахань, Воронеж — Таганрог, не говоря о Владимире и Кашире? Но отчего не заводилось и линеек, и притом когда устроено было уже шоссе? Отчего потом не устроено было линеек и на Троицкой дороге, несмотря на огромное ежедневное движение, а продолжали вплоть до открытия железной дороги ходить частию тарантасы, частию простые телеги с кибитками, и притом последние и тройками, и парами, и одиночками, с напрасною тратой лишних повозок и лишних лошадей, со скучною обязанностию для путешественника искать лошадей и торговаться? Отчего линейки на загородных трактах появились уже после железных дорог и между пунктами, которые уже связаны рельсами, то есть там и тогда, где и когда по естественному порядку дилижансы, наоборот, должны исчезать? Ходят, например, линейки от Москвы до Богородска и от Москвы до Воскресенска. В самой Москве, до учреждения конки, была всего одна линия линеечного движения, а при конножелезной дороге явилось несколько. На эти вопросы пускай ответит будущий историк бытового прогресса и экономической предприимчивости в России.

Снаряжая меня, позвали ямщика, Ивана Соплина, нашего прихожанина; он уже не возил, возили дети; он довольствовался болтаться на бирже и спивать «верхи».

Поряжено, задаток дан; я выеду вечером 26-го «в кибитке», то есть внутри экипажа; менее состоятельные рядились «на передок» (рядом с ямщиком) и даже на «облучок». Завязали мне мой негрузный скарб в узелок; батюшка отсчитал мне несколько серебряных монет и к ним в придачу несколько медных; деньги, следовавшие ямщику, кажется синенькая, даны особенно, с тем чтобы заплатить по приезде; сестра Душа сшила крошечный холщовый мешочек для денег, который и прикреплен к кресту на шее. Часу в четвертом вечера совершился обряд проводов. Помолились, сели на полминуты, расцеловались с сестрой, с теткой; отец благословил меня, и мы с ним отправились на «биржу». Соплин был там и объявил, что повезет Петр, молодой и, помню, очень красивый, черноглазый парень; объяснилось притом еще, что Петр — жених и свадьба будет на днях, до Спаса (1 августа). «Не беспокойтесь, батюшка, довезет благополучно». Батюшка обратился к Петру, которого нам тут представили, просил его по приезде в Москву нанять мне извозчика под Девичий. «Хорошо». — «Да ты смотри, — толкует ему Соплин, — помни; а то забудешь. Ведь он не был в Москве-то» (указывает на меня). — «Да ну, что!» — отгрызается Петр. Батюшка удаляется, а Соплин вслед снимает шапку и просит на чай: «Уж как хлопотал!»

Часа через два, должно быть, к бирже (так назывался угол площади и Астраханской улицы), где я дожидался, подъехала кибитка; я влез в нее. Стало быть и в путь? Нет еще; полчаса добрых прошли в непонятных для меня пререканиях между Петром и столпившимися ямщиками. «Да ну, трогайся», — крикнул какой-то ямщик, ударив одну из пристяжных по заду. Петр перекрестился и сел. Мы поехали. За заставу? Нет еще: проехав несколько по улице, остановились принять нового седока с узлами и чемоданами; началась укладка и подвязка. Потом завернули за угол, остановились у одного дома в переулке; здесь новый седок, еще не приготовившийся по-видимому. Долгая возня с багажом. Петру подносят водки, чтобы задобрить; Петр отказывается: «Я не пью». Этот ответ сразу поднял мое сочувствие к молодому вознице на несколько градусов. Так бы хотелось сесть к нему на передок, прижаться к этому красивому и постоянно задумчивому парню и спросить: «Да о чем ты думаешь?»

И этот третий пассажир, мещанин какой-то, ввалился. Мне по малолетству предоставили серединку. Тронулись; но не всё еще. На Московской улице, недалеко от заставы, дожидался еще седок, «на передок». У него котомка; ямщик кинул ее под передок. «Да ну, садись», — проворчал наконец даже Петр мужику, слишком долго расцеловывавшемуся с провожавшими его земляками. Мужик сел. «Смотри же, не забудь!» — кричит он кому-то; Петр Васильич (я узнал его и отчество) махнул кнутом, и, бренча бубенчиками, тройка выехала за заставу. Колокольчик был привязан к дуге. Вышло запрещение частным лицам и вольным лошадям возвещать о своем приближении заливающим звоном. Становые только и заседатели ездят, оглашаемые «даром Валдая».

Потянулась дорога, широкая, Екатерининская, грунтовая. Промелькнула знакомая верста, единственная, до которой я доходил за Московскою заставой. Я приготовился смотреть.

Но смотреть было не на что. По обеим сторонам тянулись однообразные поля, да вскоре начало и смеркаться. Не заметил я и того селения, что значилось первою станцией в почтовом календаре, маленькой книжке, печатанной в типографии «Любия, Гария и Попова» (фамилия интересовала меня всегда, что это за Любий и Гарий?). Книжка эта имелась у нас в доме; на голодные зубы я пробегал ее в числе других и запомнил станции Московско-Коломенского тракта.

Через 37 верст наша тройка остановилась на ночлег (в д. Старниках) у Сергея дворника, известного под именем «старниковского Сергея» далеко по околотку и даже в Москве. Спутники указали мне горницу, где мы должны переночевать, и я, свернувшись клубком, заснул на пустой кровати без матраца, положив под голову узелок. С зарей нас разбудили. Спутники отправились пить чай, предложив и мне; но я отказался. Чрез час мы выехали, причем я должен был заплатить пятачок за ночлег. Началась утомительнейшая часть пути: пятьдесят верст без передышки, по жаре, вскоре наступившей, среди облаков пыли. Петр был не из лихих; лошади трусили; по крайней мере мне так казалось. Он не пел и не мурлыкал, вопреки моему ожиданию, настроенному рассказами о ямщиках. Дорога оказалась более прозаическою, нежели я мечтал. Спутники, не менее молчаливые, чем ямщик, лениво отвечали на вопросы, с которыми я неизменно обращался при въезде в каждое селение, любопытствуя знать его название. Проехали и Бронницы, город, польстивший моему коломенскому патриотизму: он оказался селом, размеров несколько более обширных обыкновенного. Поглазел я на Мячковский курган, высившийся над берегом Москвы-реки. Я много о нем слыхал, но спутники не умели о нем ничего ответить на мои вопросы. Мне стало даже досадно. Все должны, казалось мне, знать, что я еду в первый раз, и должны сочувствовать моему любопытству.

К полудню остановка на обед за 23 версты от Москвы. Имеете вы понятие об этих обедах на постоялых дворах? Имеете вы понятие об этих обеденных стоянках? Нет ничего скучнее и унылее на свете, особенно в летние дни. Все вяло, сонливо, неповоротливо. Повсюду одно и то же неизменно. Въезжая в деревню, вы знаете заранее постоялый двор, в котором остановитесь, хотя в нем не бывали. Представляете и эту неизбежную лавку при нем, против него иль наискось от него, с неизбежными же лаптями и валенками, висящими в ней над дверью, и ремешками, развешанными по стенам; этот запах — смесь сена и навоза с дегтем; эту сонную бабу, вышедшую на крыльцо умываться; самый двор, крытый сплошь или с просветом посередине, а впереди против главных ворот неизбежные задние необъятной ширины, иногда одностворчатые, ширина которых превосходит вышину вдвое. Лениво хрустят лошади, погромыхивая время от времени бубенчиками, или же дремлют, повеся голову, но вздрагивая иногда от налетевшего слепня и тоже погромыхивая; воркуют голуби, изредка похлопывая крыльями. Тоска, час кажется вечностью; ямщик и спутники спят сладким сном после сытного обеда.

А обед действительно сытен. Кушаньям счет потерян. Студень, солонина, свинина. Несколько горячих: сперва пустое хлебово, потом с мясом; жаркие разные и потом пирожные в виде пшенников, лапшенников, каши с молоком, каши молочной, лапши молочной, оладьев, и иногда огурцы с медом. Едят не спеша; возьмет ложку, почерпнет, отнесет в рот и положит на стол, дожидаясь времени, когда прожует хлеб и окончательно проглотит. Едят до испарины; иной расстегнется, отпустит пояс и даже не раз, по мере того как наполняется живот. Это удовольствие стоило в те времена пятиалтынный; я нахожу недорогим, особенно при даровом хлебе и квасе, которых кушай, сколько влезет, за ту же цену; да независимо от того каждому резался пшеничный папушник. Только вино ставилось в особую цену, и с ним являлся пред обедом дворник-хозяин самолично, держа в одной руке полуштоф, в другой — рюмку (продажа, понятно, корчемная). Садилось обыкновенно человек двадцать, тридцать. Этим, между прочим, и объяснялась, вероятно, дешевизна. Ямщиков всегда кормили, как и чаем поили, задаром. За них отвечали лошади (ценой овса и сена) и седоки (платой за чай, обед и ночлег).

В эту первую поездку мне было не до обеда; я сгорал нетерпением доехать и довольствовался булкой, захваченной из дома. Поднялись мы уже к вечеру и поплелись лениво. Даже спутники мои, обыкновенно терпеливые, начали подгонять ямщика, шутливо замечая, что, вероятно, он думает о невесте, когда дает идти лошадям ни шатко ни валко; пожалуй, не попадешь в Москву засветло. Зашел разговор о проезжаемых деревнях. Панки — ну, это скверная деревня; тут береги свою клажу; извозчик, не отставай от лошади — живо угонят, а то вырежут «место». А вот Потеряевка, недаром так и названа.

А замечательно, в самом деле, что кругом Москвы, по многим дорогам на расстоянии 10–20 верст, расположены селения, наименованиями свидетельствующие, что проезжающим в этих местах приходилось терпеть: Потеряевка на Рязанской дороге, Грабиловка на Владимирской, Лихоборы на Дмитровской.

Мы приехали хотя засветло, но поздно. Тщетно я таращил глаза увидать Москву: она заволочена была вечерним туманом и облаками пыли. Пред заставой вышли и прошли ее пешком; иначе придирка, потребуют «вид». Ямщик пошел в кордегардию заплатить офицеру положенный оброк за пропуск, в виде пятиалтынного или двугривенного. Подошел солдат с железным щупом, поставленный от откупа. Впрочем, он не ковырял ничего; задаром ли оказал эту милость, или тоже за гривенник или пятачок, неизвестно. Тройка въехала в заставу; мы сели и понеслись. Меня поразил гром экипажей, хотя движения и немного было; но в Коломне не было ровно никакого. Слышался звон; проехали несколько церквей и остановились, как помню теперь, у «Зарайского подворья». Где это, в Таганке или в Рогожской; не могу представить. Спутники быстро вынули свои вещи и удалились. Сидевший на передке соскочил еще у заставы. Деньги ямщику уже отданы пред въездом в заставу. Я вышел из кибитки и смотрел недоумевающим взглядом. Лошади и Петр исчезли. Галдели ямщики совсем незнакомые; взад и вперед сновали мимо телеги и дрожки, возы нагруженные и разгруженные. Я не знал, к кому обратиться и что делать. Быстрее молнии промелькнуло в голове удивление на свободу, с какою расхаживали, разговаривали и даже орали мужики. Словно я ожидал, что тут должны вести себя с отменною скромностью, разговаривать вполголоса и держать себя чинно. Я проникся ощущением своего ничтожества и бессилия, подавленный отчасти видимым, отчасти заранее предположенным величием столицы. И мне казалось, все должны были проникаться в той же мере ощущением своего ничтожества.

Вышел, однако, из двора Петр; вероятно, он откладывал лошадей. Увидал меня: «Вы что же, барин?» — «Да мне надо извозчика нанять». — Он, очевидно, и забыл о данном поручении. Я повторил адрес: «Под Девичий, за Девичьим полем, к монастырю». Петр подозвал извозчика, сторговался за двугривенный и распростился. Я сел на «калибер» и нашел его необыкновенно комфортабельным экипажем. Замелькали дома, и начинало смеркаться. Повез меня извозчик, должно быть, чрез Красный холм, ибо, несмотря на темноту, я заметил бы Кремль, если б ехали Солянкой; а я его не видал. Дома большею частью одноэтажные и, как мне казалось, все окрашенные желтою краской, виднелись по улице с той и другой стороны. Время показалось очень долгим; делалось жутко. Мы ехали уже по какой-то мягкой дороге, и я увидел неясное очертание высившегося здания; не монастырь ли уж это? На вопрос мой извозчик пояснил, что это «каланча»; проехали, стало быть, Хамовнические казармы. Как несносно долго! Всё едем, и наконец извозчик убавляет шагу и обращается ко мне с вопросом: «Так куда же, к чьему дому?» Прохожих нет, и домов очень мало, да и в тех окна закрыты. Но вот открытое окно и свет. «Спрашивайте, барин». — «Где дом дьякона?» — спрашиваю я. Извозчик повторил вопрос. — «Которого: приходского или Девиченского, и которого Девиченского?» — «Гилярова», — отвечаю я. — «А, вот второй дом налево». Мы подъехали к воротам, за которыми следовала решетка палисадника. Пока мы перекликались, спрашивая о братнином доме, пока я разговаривал с извозчиком, как поступить, стучаться ли, звонить ли и где колокольчик, — разговор наш и вообще движение были услышаны. Послышалось восклицание свежего, молоденького девичьего голоса: «Да это братец Н(икита) приехал!»

Расчет с извозчиком, объятия с сестрой, поцелуй с невесткой.

— А где же братец? — спрашиваю я.

— Еще у всенощной; но скоро придет, вероятно, третий звон уже. Только мы обменялись этими словами, раздался благовест, унылый, унылый благовест откуда-то; не то далеко, не то близко.

— Это что же? — спрашиваю я.

— Это к «девятой песни».

В Новодевичьем монастыре, кроме трех обыкновенных звонов во время всенощной, производится, производился по крайней мере тогда, благовест еще при пении «Величит душа моя». Нигде в других местах, не говоря о приходских церквах, даже в монастырях, благовеста этого не бывает. Он отзывается дальнею древностью и тем своеобычием, которое действует всегда отрадно на человека, утомленного мертвым, фронтовым однообразием русской жизни.

Явился брат. Недолги были разговоры за ужином. Усталый, он спешил в постель, тем более что ему предстояло завтра служить две обедни да еще участвовать служением в одной с крестным ходом, особенно утомительной. Мне было объявлено, что крестного хода я встречать не буду, могу затеряться и мало увижу, но меня проведут в собор в алтарь, и я увижу архиерейское служение. Я уснул переполненный ощущениями.

Вот маленький ручей или речонка. Купаешься в них, переходишь вброд, может быть, и плаваешь на лодчонке. Ничего другого не видал. И переносят тебя вдруг на море, сажают на корабль, горизонт теряется. Снуют плавучие громады. От одного поворота руки двигается великан, способный вместить все твое бедное селение и с людьми, и с жилищами; чувствуешь самого себя как бы выросшим в этой грандиозной обстановке, приобщенным к этому колоссу; как будто тебя самого прибыло, в тебе самом прибавилось силы и величия. Это чувство есть, бывает оно по крайней мере, и оно-то обняло меня вместе с ощущением, что «я в Москве»!