Семейные беседы: романы, повести, рассказы

Гинзбург Наталия

Дорогой Микеле!

 

 

1

Женщина, которую звали Адрианой, проснулась утром в своем новом доме. Шел снег. Это был день рождения Адрианы. Ей исполнилось сорок три года. Дом стоял в открытом поле. Вдали на холме виднелась деревня. До нее было два километра. А до города – пятнадцать. Адриана переехала в этот дом десять дней назад.

Она надела креповый халат табачного цвета. Сунула длинные худые ноги в разношенные шлепанцы тоже табачного цвета с порядком потертой и грязной белой опушкой. Спустилась в кухню, сварила себе чашку ячменного кофе, размочила в нем печенье. На столе валялись очистки яблок, и Адриана собрала их в газету – для кроликов; пока у нее кроликов не было, но один крестьянин обещал их принести.

Затем она прошла в гостиную и распахнула ставни. Кивнула себе в зеркало над диваном и осмотрела всю свою высокую фигуру, короткие вьющиеся волосы цвета меди, маленькую головку на длинной крепкой шее, заглянула в большие зеленые и печальные глаза. Потом присела к письменному столу и написала письмо сыну.

Дорогой Микеле! – написала она.

Пишу тебе прежде всего, чтобы сообщить, что твой отец болен. Проведай его. Он говорит, что уже много дней тебя не видел. Вчера я заходила к нему. В первый четверг месяца я, как обычно, ждала его в ресторане «Канова», но мне туда позвонил его слуга и сказал, что ему плохо. Тогда я пошла к нему на квартиру. Он лежал в постели. По-моему, очень плохо выглядит. Нездоровый цвет лица и мешки под глазами. У него боли в желудке, и он совсем перестал есть. Разумеется, продолжает курить.

Когда пойдешь к нему, не приноси своей обычной порции в двадцать пять пар грязных носков. Этот слуга – не то Энрико не то Федерико, не помню точно, как его зовут, – не в состоянии сейчас нести бремя твоего грязного белья. Он совсем ошалел и растерялся. Не спит ночами, так как твой отец то и дело его зовет. Кроме того, он впервые служит в доме, а до этого работал в автоэлектромастерской. Да и вообще полный кретин.

Если у тебя накопилось много грязного белья, принеси его ко мне. У меня есть служанка по имени Клоти. Я наняла ее пять дней назад. Несимпатичная. Все время ходит надутая и наверняка долго не продержится, так что можешь привозить хоть чемодан грязного белья – мне теперь все равно. Но все-таки хочу напомнить тебе, что совсем близко от подвальчика, где ты живешь, есть хорошие прачечные. Ты уже не маленький, мог бы и сам о себе позаботиться. Ведь тебе скоро двадцать два. Кстати, сегодня день моего рождения. Близняшки подарили мне домашние туфли, но я слишком привыкла к своим старым шлепанцам. Так вот, по-моему, гораздо лучше каждый вечер стирать носовой платок и пару носков, чем неделями копить под кроватью грязное белье, правда, мне никогда не удавалось тебе это внушить.

Я дождалась доктора. Какой-то Пово или Ково – толком не разобрала. Он живет выше этажом. Ничего вразумительного о болезни твоего отца я от него не добилась. Говорит, что у отца язва, но это мы и раньше знали. Говорит, что надо бы положить его в больницу, но твой отец об этом и слышать не хочет.

Ты, может быть, считаешь, что я должна переехать туда и ухаживать за ним. Иногда я тоже так думаю, но, скорее всего, этого не сделаю. Я боюсь болезней. Чужих болезней – не моих, впрочем, я никогда серьезно не болела. Когда у моего отца сделалось воспаление стенок желудка, я уехала в Голландию. Я прекрасно понимала, что никакое это не воспаление. Это был рак. Больше я его так и не увидела. Мне, конечно, совестно, но все мы рано или поздно размачиваем нашу совесть в утреннем кофе, как печенье.

К тому же не знаю, как воспримет это твой отец, если завтра явлюсь к нему с чемоданом. Он уже много лет меня стесняется. Да и мне с ним как-то неловко. Хуже нет неловкости между людьми, которые когда-то ненавидели друг друга. У них не получается разговора. Они благодарны за то, что теперь не наносят друг другу ран и обид, но благодарность такого рода не выразишь словами. После того как мы с твоим отцом расстались, у нас вошло в привычку встречаться в первый четверг каждого месяца и пить чай у «Кановы». Какая нудная вежливость! Это было не по нутру. Нам обоим. Но так посоветовал кузен твоего отца Лиллино – адвокат из Мантуи, а твой отец всегда слушается его советов. Лиллино считал, что мы должны быть корректны по отношению друг к другу и время от времени встречаться, чтобы обсуждать наши общие проблемы. Но те часы, что мы проводили у «Кановы», были пыткой и для отца, и для меня. Поскольку твой отец очень методичен в своей безалаберности, он решил, что мы должны сидеть за столиком с пяти до половины восьмого вечера. Он то и дело вздыхал, поглядывал на часы, а это было для меня унизительно. Сидел, откинувшись на спинку стула, и теребил свою черную растрепанную шевелюру. Словно старая, усталая пантера. Мы говорили о вас, детях. Но твои сестры ему совершенно безразличны. Ты для него свет в окошке. Когда ты родился, он вбил себе в голову, что его сын – единственное существо в мире, достойное нежности и обожания. Мы говорили о тебе. Он уверял, что я никогда тебя не понимала, что это было дано ему одному. После чего мы оба умолкали, ибо так боялись противоречить друг другу, что любая тема казалась нам опасной, потому мы поспешно обрывали ее. Вы знали, что мы регулярно встречались, но не знали, что это идея проклятого кузена. Я замечаю, что невольно пишу в прошедшем времени, но, думаю, твоему отцу в самом деле очень плохо и нам больше не придется встречаться у «Кановы» каждый первый четверг месяца.

Не будь ты таким сумасбродом, я бы посоветовала тебе бросить свой подвальчик и вернуться на виа Сан-Себастьянелло. Ты мог бы вставать к отцу по ночам вместо этого слуги. Ведь у тебя же нет определенных занятий. У Виолы хозяйство, а у Анджелики – работа и дочка. Близняшки ходят в школу, да к тому же они еще малы. Впрочем, твой отец не выносит близняшек. Он и Виолу с Анджеликой не выносит. А что касается его собственных сестер, то Чечилия стара, а с Матильдой они друг друга терпеть не могут. Матильда сейчас у меня и пробудет всю зиму. Единственный человек на свете, которого твой отец любит и с кем может общаться, – это ты. Но поскольку ты – это ты, я понимаю, что тебе лучше оставаться в своем подвале. Если ты переберешься к отцу, то только увеличишь беспорядок и доведешь слугу до полного обалдения.

Вот еще о чем я хотела сказать тебе: я получила письмо от некой особы, которая называет себя Марой Касторелли и говорит, что познакомилась со мной в прошлом году на вечеринке у тебя в подвальчике. Вечеринку я помню, но там было столько народу, что все лица стерлись в памяти. Письмо пришло на мой старый адрес на виа дей Виллини. Эта особа спрашивает, не помогу ли я подыскать ей работу. Она пишет из пансиона, где не может дольше оставаться, потому что он слишком дорог. Она говорит, что у нее родился ребенок и она хотела бы приехать ко мне и показать этого чудесного ребенка. Я ей еще не ответила. Когда-то я любила детей, но теперь у меня нет никакой охоты восхищаться чьим-то ребенком. Я слишком устала. Я бы хотела узнать от тебя, кто она такая и какая ей нужна работа, поскольку сама она этого толком не объясняет. Сначала я этому письму не придала значения, но потом у меня возникло подозрение, не твой ли это ребенок. Иначе с чего бы вдруг эта особа стала мне писать. У нее очень странный почерк. Я спросила твоего отца, не знает ли он некую Марторелли, твою подружку, но он сказал, что нет, а потом завел речь о сыре «Пасторелла», который брал с собой, когда ходил на яхте, – с твоим отцом уже нельзя вести осмысленного разговора. И я постепенно вбила себе в голову, что это твой ребенок. Вчера вечером после ужина я вывела из гаража машину, что мне всегда дается с таким трудом, и поехала в деревню, чтобы позвонить тебе, но тебя никогда нет дома. На обратном пути я поплакала. Думала и о твоем отце, которому так плохо, и о тебе. Если вдруг ребенок у этой Марторелли – твой, что ты будешь делать, ведь ты же ничего не умеешь. Даже школу так и не закончил. А твои картины с этими домами, которые рушатся, и с этими летающими совами, по-моему, не очень хороши. Отец говорит, что они хороши и что я ничего не понимаю в живописи. А мне кажется, они похожи на те, что он сам писал в юности, только еще хуже. Не знаю я. Прошу тебя, сообщи мне, что я должна ответить этой Марторелли, не послать ли ей денег. Она не просит, но наверняка они ей нужны.

Я все еще сижу без телефона. Сколько уж раз я им напоминала, но никто так и не появился. Пожалуйста, зайди сам в телефонную компанию. Это не займет много времени, она недалеко от тебя. А может, там кого-нибудь знает твой друг Освальдо, который предоставил тебе этот подвальчик? Близняшки говорят, что какой-то его кузен там работает. Узнай, пожалуйста. Со стороны Освальдо было очень мило отдать тебе этот подвальчик бесплатно, но там слишком темно для твоих художеств. Может быть, ты и пишешь всех этих сов, потому что сидишь все время с зажженным светом и думаешь, что на дворе ночь. Должно быть, там к тому же и сыро, хорошо, что я привезла тебе ту немецкую печку.

Конечно, ты вряд ли приедешь поздравить меня с днем рождения, ты, наверно, о нем и забыл. Виола и Анджелика тоже не приедут. Я вчера звонила им обеим, но они не смогут. Дом этот мне нравится, правда, неудобно жить так далеко от всех. Я думала, что девочкам будет хорошо на воздухе, но они на целый день удирают из дома. Ездят в школу на своих мотороллерах и завтракают в пиццерии в центре. Потом готовят уроки у подружки и возвращаются уже затемно. Пока их нет, я сижу и беспокоюсь, мне не нравится, что они гоняют в темноте по дороге. Тетя Матильда приехала три дня назад. Она хотела навестить твоего отца, но он сказал, что видеть ее не желает. Они уже много лет не общаются. Матильду я сама пригласила, потому что у нее нет денег и нервы совсем сдали. Она ввязалась в неудачную спекуляцию с какими-то швейцарскими акциями. Я попросила ее позаниматься с близняшками. Но они постоянно удирают. Придется мне терпеть ее, но пока не знаю, как вытерплю.

Может быть, я сделала ошибку, купив этот дом. Иногда я думаю, что это была ошибка. Мне должны принести кроликов. Когда принесут, я бы хотела, чтоб ты приехал сколотить клетки. Пока я думаю устроить их в сарае. А близняшки хотят завести лошадку.

Скажу тебе: я переехала сюда главным образом потому, что не желаю все время сталкиваться с Филиппо. Он живет в двух шагах от виа дей Виллини, и я постоянно с ним сталкивалась. Мне было тяжело его видеть. У него все хорошо. Весной жена его должна родить. Господи, ну почему вечно рождаются эти дети, как они надоели.

Кончаю писать и отдаю письмо Матильде, которая отправляется за покупками. А я буду смотреть, как идет снег и читать «Мысли» Паскаля.

Твоя мать

Вложив письмо в конверт, Адриана снова спустилась в кухню. Поцеловала своих четырнадцатилетних близняшек Бебетту и Нанетту, и они умчались в школу на одинаковых мотороллерах, в одинаковых синих курточках с нашивками и шотландских гольфах, с одинаковыми белокурыми косичками. Потом поздоровалась и поцеловала свою золовку Матильду, толстую мужеподобную старую деву с гладко зачесанными седыми волосами: одна прядь вечно выбивалась и падала ей на глаз, а она резким движением отбрасывала ее назад. Служанка Клоти не показывалась, и Матильда хотела ее позвать, заметив, что та каждое утро встает на четверть часа позже и каждое утро на чем свет ругает свой матрац, который, по ее словам, весь в комьях. Наконец Клоти появилась и проскользнула по коридору в небесно-голубом халате, очень коротком и пышном, с распущенными по плечам длинными пепельными волосами. Вскоре она вышла из ванной в новеньком коричневом накрахмаленном фартуке. Волосы Клоти подколола двумя гребешками. Она с крайне меланхоличным видом принялась застилать постели, в каждом ее жесте сквозило желание поскорее уволиться. Матильда надела тирольскую пелерину и объявила низким мужским голосом, что пойдет за покупками пешком, ибо нет ничего здоровее снега и морозного воздуха. Перед уходом Матильда распорядилась сварить несколько луковиц, висевших на стене в кухне: она знает чудесный рецепт лукового супа. Клоти уныло заметила, что они все гнилые, эти луковицы.

Тем временем Адриана надела брюки табачного цвета и свитер песочного цвета. Затем села в гостиной у зажженного камина, но читать «Мысли» Паскаля не стала. И на снег она не смотрела; ей вдруг показалось, что она ненавидит этот заснеженный холмистый пейзаж за окном; склонив голову, она стала массировать себе икры и щиколотки в табачного цвета гольфах и так провела все утро.

 

2

В пансион на пьяцца Аннибальяно вошел мужчина, которого звали Освальдо Вентура, коренастый, широкоплечий, в плаще. У него были светлые с проседью волосы, здоровый цвет лица, карие глаза. А на губах вечно неопределенная улыбка.

Знакомая девушка позвонила ему, чтоб он заехал за нею. Она хотела покинуть этот пансион. Кто-то уступил ей квартиру на виа дей Префетти.

Девушка сидела в холле. На ней была бирюзовая трикотажная кофточка, брюки баклажанного цвета и черная жакетка с вышитыми серебряными драконами. У ног ее стояли кошелки, сетки и в желтой пластиковой сумке – ребенок.

– Я тебя тут целый час жду как идиотка, – сказала она.

Освальдо собрал кошелки и сетки и отнес все это к дверям.

– Видишь ту кудрявую у лифта? – сказала девушка. – У нас комнаты были рядом. Она очень милая. Я ей многим обязана. И деньги тоже должна. Улыбнись-ка ей.

Освальдо послал кудрявой свою неопределенную улыбку.

– За мной брат приехал. Я еду домой. Завтра верну вам термос и все остальное, – сказала Мара.

Они с кудрявой крепко расцеловались в обе щеки. Освальдо подхватил сумку, кошелки и сетки, и они вышли на улицу.

– Значит, я твой брат? – спросил он.

– Она очень любезна со мной. Вот я и сказала ей, что ты – мой брат. Такие люди любят знакомиться с родственниками.

– Много денег ты ей должна?

– Самые пустяки. А ты что, хочешь ей вернуть?

– Нет, – сказал Освальдо.

– Я обещала, что принесу их завтра. Но это неправда. Только меня тут и видели. Я ей пошлю перевод телеграфом.

– Когда?

– Когда найду работу.

– А термос?

– Термос, может, вообще не верну. Да у нее еще один есть.

Малолитражка Освальдо стояла на противоположной стороне площади. Шел снег, и было ветрено. Мара шагала, придерживая на голове большую черную фетровую шляпу. Это была бледная черноволосая девушка, очень маленькая и щуплая, но широкобедрая. Ее жакетка с драконами развевалась, сандалии проваливались в снег.

– У тебя нет ничего потеплее из одежды? – спросил Освальдо.

– Нету. Все мои вещи – в одном бауле. В квартире моих друзей, на виа Кассиа.

– В машине сидит Элизабетта, – сказал Освальдо.

– Элизабетта? А это еще кто?

– Моя дочь.

Элизабетта притулилась в уголке заднего сиденья. Ей было девять лет. Волосы морковного цвета, клетчатая блузка и свитер. На коленях девочка держала рыжую собачку с длинными ушами. Желтую пластиковую сумку поставили рядом.

– Чего это ты потащил с собой девочку с этой псиной?

– Элизабетта была у бабушки, и я ездил ее забирать, – пояснил Освальдо.

– Вечно ты на побегушках. Вечно всем услуги оказываешь. Когда ж у тебя своя-то жизнь будет?

– Почему ты решила, что у меня нет своей жизни?

– Держи покрепче свою собаку, чтоб не лизала моего ребенка, понятно, Элизабетта? – сказала Мара.

– А сколько теперь ребенку? – спросил Освальдо.

– Двадцать два дня. Ты что, не помнишь, что ему двадцать два дня? Я две недели назад вышла из больницы. Этот пансион мне старшая медсестра присоветовала. Но тут я не могла остаться. Грязища. Мне было противно становиться босиком на коврик у умывальника. Знаешь, какие отвратные эти зеленые резиновые коврики в пансионах?

– Знаю, – сказал Освальдо.

– И дорого очень. К тому же все грубияны. А мне нужно деликатное обращение. Всегда было нужно, а особенно с тех пор, как у меня ребенок.

– Понимаю.

– Тебе тоже нужна деликатность?

– Еще как.

– Они жаловались, что я их донимаю звонками. А я звонила, потому что мне нужны были разные вещи. Кипяченая вода. И всякое другое. У меня смешанное кормление. Это очень сложно. Нужно сначала взвесить ребенка. Потом покормить грудью, снова взвесить и дать молочную смесь. Я звонила по десять раз, а они все не шли. В конце концов приносили воду, но я вечно боялась, что они ее так и не вскипятили.

– Ты могла взять в комнату кипятильник.

– Нет, это запрещается. И они все время что-нибудь забывали. Например, вилку.

– Какую вилку?

– Чтобы размешать молочную смесь. Я им сказала, чтоб они каждый раз приносили мисочку, чашку, вилку и ложку. Они все это приносили в салфетке. Но вилки никогда не было. Я просила вилку обязательно прокипяченную, а они мне грубили. Надо бы, конечно, просить их кипятить и салфетку. Но я боялась, что они вовсе взбесятся.

– Наверняка бы взбесились.

– Чтобы взвесить ребенка, я ходила к той кудрявой, которую ты видел. У нее тоже ребенок и есть весы для грудных детей. Но она очень деликатно мне сказала, чтоб я не заявлялась к ней в комнату в два часа ночи. Поэтому ночью мне приходилось кормить на глазок. Может, у твоей жены есть такие весы?

– Элизабетта, нет ли у нас дома детских весов? – спросил Освальдо.

– Не знаю. Кажется, нет, – сказала Элизабетта.

– Почти у всех в кладовке валяются такие весы, – сказала Мара.

– У нас, по-моему, нет, – сказала Элизабетта.

– Но ведь мне нужны весы.

– Ты можешь их взять напрокат в аптеке, – сказал Освальдо.

– Как возьмешь, если у меня нет ни сольдо?

– А какую ты собираешься искать работу?

– Не знаю. Может, буду продавать старые книги в твоей лавочке.

– Нет. Вот это – нет.

– Почему?

– Да это же мышиная нора. Повернуться негде. И у меня уже есть там помощница.

– Видала я ее. Настоящая корова.

– Синьора Перони. Она раньше была гувернанткой в доме у Ады. Моей жены.

– Зови меня Перони – буду у тебя заместо пива. Вернее, заместо коровы.

Они остановились в Трастевере на небольшой площади с фонтаном. Элизабетта с собакой вышли.

– Пока, Элизабетта, – сказал Освальдо.

Элизабетта скрылась в подъезде красного дома.

– Хоть бы словечко проронила, – заметила Мара.

– Она стесняется.

– Невоспитанная. Даже не взглянула на ребенка. Будто его и нет. Не нравится мне цвет твоего дома.

– Это не мой дом. Здесь живет моя жена с Элизабеттой. А я живу отдельно.

– Я знаю. Просто забыла. Ты вечно говоришь о своей жене, так что у меня и из головы вон, что ты живешь один. Кстати, дай мне свой номер телефона. У меня есть только телефон лавочки. Может, мне что-нибудь понадобится ночью.

– Умоляю, не звони мне по ночам. Я с таким трудом засыпаю.

– Ты никогда не приглашаешь меня к себе. Летом, помнишь, мы встретились на улице, у меня был такой огромный живот, и я тебе сказала, что хочу принять душ. А ты сказал, что в вашем квартале нет воды.

– Так оно и было.

– Я тогда жила в монастырском пансионе, а там позволялось мыться только по воскресеньям.

– А как ты попала к монашкам?

– Они дешево брали. Сперва я жила на виа Кассиа. А потом поссорилась с этими своими друзьями. Они обозлились, что я испортила ихнюю кинокамеру. Сказали, чтоб я убиралась в Нови-Лигуре к своим двоюродным. И денег дали на дорогу. Они, вообще-то, люди ничего. Но что мне делать в Нови-Лигуре? Эти двоюродные про меня уже давно ничего не знают. Если б увидели меня с таким пузом, замертво бы попадали. А потом, у них дома куча народу, а денег нет. Он-то, конечно, лучше, чем она.

– Кто это «он»?

– Он. Тот, что живет на виа Кассиа. А жена у него жадная до денег. Он подобрей. Работает на телевидении. Обещал, как только я рожу, устроить меня на работу. Может, я ему позвоню.

– А почему «может»?

– Он меня спросил, хорошо ли я знаю английский, и я сказала, что да, а это неправда, я по-английски ни бум-бум.

Квартира на виа дей Префетти состояла из трех смежных комнат. В последней комнате была балконная дверь с пыльными занавесками. Окна выходили во двор. На балконе стояла сушилка для белья, и на ней болталась фланелевая ночная рубашка бледно-сиреневого цвета.

– Сушилка мне очень пригодится, – сказала Мара.

– А чья это рубашка? – спросил Освальдо.

– Не моя. Я здесь никогда не была. Это квартира одной знакомой девушки, но она ей не пользуется. А рубашка не знаю чья. Но не ее, точно. Она вообще не надевает ночных рубашек, тем более фланелевых. Спит голышом. Я прочла где-то, что финны спят голыми и от этого очень здоровеют.

– Так ты сюда приехала, даже не посмотрев квартиру?

– Ну конечно. Это же бесплатно. Моя дорогая подружка пустила меня сюда задаром.

В комнате стоял круглый стол, покрытый клеенкой в белую и красную клетку, и двуспальная кровать, застеленная покрывалом с бахромой из бледно-сиреневой синельки. В средней комнате были электроплитка, умывальник, метла, календарь на стене, тарелки и кастрюли на полу. А в первой ничего не было.

– Поставь вскипятить воду, – сказала Мара. – Здесь все есть. Подруга говорит, что здесь все есть. Миска. Чашка. Вилка. И ложка.

– Я не вижу вилок, – сказал Освальдо.

– Господи! Не везет мне с вилками. Ладно, взобью МОЛОКО ЛОЖКОЙ.

– Да и ложек не вижу. Одни ножи.

– Господи! Правда, у меня есть пластмассовая ложки. Мне ее кудрявая подарила. Только ее кипятить нельзя – расплавится. Вот чем плоха пластмасса.

Она вынула ребенка из сумки и положила на кровать. У него были длинные черные волосики. Пеленкой ему служило цветастое полотенце. Он потянулся. Из полотенца высунулись ножки в огромных голубых шерстяных носках.

– Тебе и со стульями не везет. – С этими словами Освальдо вышел на балкон, принес оттуда шезлонг с продранным полотном и уселся.

– Я вообще невезучая, – сказала Мара. Она сидела на кровати, расстегнув кофточку, и кормила ребенка.

– Ты же его не взвесила, – сказал Освальдо.

– А как я его взвешу, если нет весов? Придется на глазок.

– Хочешь, я схожу в аптеку и возьму тебе весы напрокат?

– Что, и заплатишь за прокат?

– Да, заплачу.

– А я думала, ты скряга. Сам всегда говорил, что ты скряга и нищий. Что у тебя ничего нет и даже кровать, на которой ты спишь, принадлежит твоей жене.

– Я действительно скряга и нищий. Но за прокат весов заплачу.

– После. После сходишь. А пока сиди тут. Мне надо, чтобы кто-то был рядом, когда я взбиваю порошковое молоко. Я боюсь сделать что-нибудь не так. Вдруг оно сгустками пойдет. В пансионе была кудрявая. Я звала ее, и она сразу приходила. Вот только ночью – нет, не приходила.

– Я не могу все время сидеть здесь, – сказал Освальдо. – Мне надо зайти к жене.

– Вы же разошлись. Что тебе делать у жены?

– Побуду немного с девочкой. Да и с Адой тоже. Я бываю у них почти каждый день.

– Почему же вы разошлись?

– Мы слишком разные, чтобы жить вместе.

– В чем разные?

– Разные. Она богатая. Я бедный. Она очень энергичная. Я лентяй. У нее страсть обставлять квартиру.

– А у тебя нет такой страсти?

– Нет.

– Значит, когда женился, ты надеялся стать богатым и неленивым?

– Да. Или чтоб она стала поленивее и победнее.

– Не вышло?

– Нет. Она старалась лениться, но мучилась. Даже лежа в постели, продолжала строить всякие планы. Мне казалось, что я нахожусь рядом с кипящей кастрюлей.

– А какие планы?

– Да всякие. У нее вечно планы. Сделать ремонт. Обставить квартиру старым теткам. Покрыть лаком мебель. Перестроить гаражи в картинные галереи. Случить одних собак с другими. Покрасить подкладку то у одной, то у другой вещи.

– А как ты старался разбогатеть и поменьше лениться?

– Вначале я прилагал какие-то усилия, чтобы стать побогаче. Правда, очень вялые и неумелые. Но для нее было не так уж важно, чтоб я зарабатывал деньги. Ей хотелось, чтоб я писал книги. Она этого жаждала. Требовала. Совсем меня замучила.

– А ты сказал бы ей, что не умеешь писать, – и баста.

– Я не был окончательно уверен, что не смогу писать. Иногда думаю, что, может, даже и написал бы, если б она этого не ждала. Но все время чувствовал, как меня обволакивает это ее ожидание – упорное, бескорыстное, огромное, подавляющее. Я чувствовал это даже во сне. Это меня просто убивало.

– И тогда ты ушел от нее.

– Все случилось как-то очень спокойно. Однажды я сказал ей, что хочу снова жить один. Она как будто не удивилась. С некоторых пор это ее ожидание стало сходить на нет. Она оставалась такой, как всегда, только по углам рта появились две морщинки.

– А книжная лавка? Она тоже принадлежит твоей жене?

– Нет, лавка моего дяди, он живет в Варезе. Но я сижу в ней уже столько лет, что кажется, будто она моя.

– Но книг ты так и не написал, хотя теперь один. Видно, ты умеешь только продавать книги, которые написали другие.

– Да, так и не написал. Это верно. Откуда ты знаешь?

– От Микеле. Он сказал, что ты лентяй и ничего не пишешь.

– Это правда.

– Вот бы твоя жена пришла сюда и обставила эту квартиру.

– Моя жена?

– Да, твоя жена. Если она из гаражей делает музеи, то могла бы и здесь все обставить.

– Моя жена? Да, она явилась бы немедленно. Привела бы штукатуров. Электриков. Но она бы и всю твою жизнь поменяла. Устроила бы ребенка в ясли. Тебя – на курсы английского языка. От нее покоя не жди. Все твои одежки – и вот эта жакетка с драконами – полетели бы в помойку.

– Почему? Ведь жакетка такая миленькая, – сказала Мара.

– Это не в ее стиле – жакетка с драконами. Нет-нет, это не в стиле Ады.

– Кудрявая сказала, что, может быть, я смогу поехать с ними в Трапани. Ее муж из тех мест. Он там открывает столовую. Если дела пойдут хорошо, они мне дадут работу. Им нужен кто-то, кто вел бы счета.

– А ты умеешь вести счета?

– Почти все умеют вести счета.

– Но ты, вероятно, нет.

– А кудрявая считает, что могу. Они дадут мне комнату в своей квартире над столовой. Кроме счетов я буду прибирать в доме и присматривать за их ребенком вместе с моим. Эта столовая близко от вокзала. Иногда на таких заведениях зарабатывают миллионы.

– Ты была когда-нибудь в Трапани?

– Никогда. Кудрявая немного опасается. Она не знает, как там будет, в Трапани. И как пойдет дело со столовой. Ее муж уже два раза прогорел с ресторанами. Деньги-то ее. Она даже ходила с мужем к гадателю. Он сказал, что им нужно держаться подальше от южных городов.

– Ну и что дальше?

– Ничего. У нее начались сердечные перебои. Она говорит, что ей было бы гораздо спокойней, если б я была рядом. Если ничего не подвернется, поеду туда.

– Я тебе не советую.

– А что советуешь?

– Ничего. Я вообще советов не даю.

– Ты сегодня увидишь Микеле?

– Не знаю. От Микеле советов не жди.

– Я и не жду. Но мне хотелось бы, чтоб он зашел сюда. Уж сколько времени я его не видела. Я заходила к нему в подвальчик. Тогда я еще была с пузом. На сносях, что называется. Хотела принять душ, Микеле сказал, нет горячей воды. А холодный душ, говорит, тебе вреден.

– Не везет тебе с душем.

– Да я уж и не знаю, с чем мне везет. Когда ребенок родился, я ему позвонила. Он обещал зайти, но не зашел. Я написала на днях его матери.

– Матери написала? С чего это ты?

– Да так. Я с ней знакома. Видела один раз. Я дала ей адрес пансиона. Собиралась остаться там, а потом перерешила. А кудрявой сказала, что, если придет письмо, пусть перешлет его в твою лавочку. Этот мой адрес я ей давать не хотела. А то еще явится сюда. Я ведь этой кудрявой наврала кое-что. Сказала, что буду жить в прекрасной квартире, где в одних комнатах пол кафельный, а в других – шерстяные паласы. А еще сказала, что буду жить со своим братом – антикваром. Произвела тебя в антиквары. А на самом деле ты торгуешь только подержанными книгами.

– И в брата своего тоже произвела.

– Да. У меня взаправду есть брат. Только маленький. Ему одиннадцать лет. Зовут Паоло. Он живет у моих двоюродных. А ребенка я назвала Паоло Микеле. Знаешь, ведь я могла бы подать в суд на Микеле. Я же несовершеннолетняя. Если б я подала в суд, ему пришлось бы на мне жениться.

– Ты хотела бы выйти замуж за Микеле?

– Нет. Это все равно что выйти за младшего брата.

– Так зачем же подавать на него в суд?

– Да не буду я подавать. И в мыслях не держу. Я только говорю, что могла бы, если б захотела. Пойди взгляни, не кипит ли там в кастрюле.

– Уж давно кипит.

– Так выключи.

– К тому же ты совершеннолетняя, – сказал он. – Тебе двадцать два года. Я видел твое удостоверение.

– Да, это правда. В марте мне будет двадцать два. А когда ж ты видел мое удостоверение?

– Ты сама мне давала. Хотела показать, какая там скверная фотография.

– Верно. Теперь вспоминаю. Я частенько вру.

– Мне кажется, ты врешь попусту.

– Не всегда. Иной раз с умыслом. Когда я сказала кудрявой, что здесь паласы, мне хотелось, чтоб она мне позавидовала. Надоело, что она все время меня жалеет. Когда тебя вечно жалеют, становится невмоготу. Иной раз до того скиснешь, что можно в себя прийти, только наврав с три короба.

– Ты как будто говорила, что не знаешь, от Микеле ребенок или нет.

– Я и вправду не знаю. На сто процентов не уверена. Мне кажется, что от него. Но в то время я с многими переспала. Не знаю, что на меня тогда нашло. А как забеременела – решила, что хочу ребенка. Я была уверена, что хочу его. Никогда и ни в чем не была так уверена. Ну, написала сестре в Геную, и она прислала мне денег на аборт. Я ей ответила, что деньги получила, но аборта делать не хочу. Она мне пишет, ты, мол, спятила.

– А не может твоя сестра приехать сюда? Или еще кто-нибудь, из родственников?

– Нет. Сестра замужем за агротехником. Я ей написала после родов. Но мне ответил этот самый агротехник, которого я в глаза не видала. Они, дескать, переезжают в Германию. И чтоб я катилась к черту. Не прямо так, но почти.

– Ясно.

– Когда женщина родит ребенка, ей хочется всем его показать. Потому мне хотелось бы, чтоб Микеле его увидел. У нас с ним были такие хорошие денечки. Он иногда бывает такой веселый. Я гуляла и с другими мужчинами, но с ним мне было весело. Не думай, что я хочу выйти за него. И в мыслях не держу. Я в него даже не влюблена. Я влюбилась только один раз в жизни – в Нови-Лигуре, в мужа двоюродной сестры, но с ним у нас ничего не было. Ведь там все время была сестра.

– Микеле говорит, что достанет для тебя денег. Попросит у родных. Он придет. Обязательно как-нибудь заглянет. Но он говорил, что новорожденные на него плохо действуют.

– Да, деньги мне бы пригодились. Я знаю: он просил тебя обо мне позаботиться. Но ты бы и так позаботился, даже если б он не просил. Ты по натуре заботливый. Странно, мы с тобой никогда не занимались любовью. Мне даже это никогда в голову не приходило. Да, видно, и тебе тоже. Я иногда думаю – может, ты педик. И все-таки, по-моему, нет.

– Нет, – сказал он.

– Но ведь тебе не приходит в голову переспать со мной?

– Нет, не приходит.

– Разве я уродина?

– Нет.

– Я хорошенькая, правда?

– Хорошенькая.

– И все-таки я тебе безразлична? Не возбуждаю?

– По правде говоря, нет.

– Катись ты! – сказала она. – Не очень-то приятно это слышать.

– Ребенок заснул. Не сосет больше, – сказал Освальдо.

– Ага. Потрясающий ребенок.

– Ничего в нем нет потрясающего. Он все время спит.

– Даже когда спит, он потрясающий. Я знаю, что попала в беду. Не думай, что я этого не понимаю.

– Да что с тобой? Ты плачешь?

– Пойди взбей молоко.

– Никогда в жизни не взбивал молоко, – сказал Освальдо.

– Ну и что? Прочти инструкцию на коробке. Боже, помоги мне!

 

3

2 декабря 70

Дорогой Микеле!

Вчера вечером пришел Освальдо и сказал, что ты уехал в Лондон. Я огорчилась и растерялась. Освальдо сказал, что ты забежал на минутку к отцу – проститься, но он спал. Что значит «забежал», вероятно, ты не отдаешь себе отчета, как ему плохо. Этот Пово или Ково сказал, что его сегодня кладут в больницу.

Тебе нужны рубашки и шерстяные вещи. Освальдо говорит, что ты собираешься остаться там на всю зиму. Ты мог хотя бы позвонить мне. Вызвал бы на переговорный в деревне, как раньше делал. Если мне не поставят телефон, я, безусловно, сойду с ума. Я бы приехала в аэропорт и привезла бы тебе одежду. Освальдо говорит, что ты улетел во фланелевых брюках и красном свитере и почти ничего не взял на смену. Все твое белье, говорит Освальдо, и чистое и грязное, осталось в подвальчике. Он не мог припомнить, было ли у тебя с собой пальто. Потом все-таки решил, что было, и я немного успокоилась.

Освальдо говорит, что ты явился к нему домой рано утром. По его словам, у тебя давно уже была идея поехать в Лондон учиться в какой-то скульптурной студии. Потому что тебе надоели твои совы. Это мне понятно. Пишу тебе по адресу, который дал Освальдо, но он говорит, что адрес временный. Освальдо немного знает ту пожилую даму, которая сдает тебе комнату, меня это утешило, но не слишком. Думаешь, я не понимаю, что твой отъезд – это бегство? Я не идиотка. Прошу тебя, напиши мне сразу же и объясни, от чего или от кого ты сбежал. Освальдо чего-то не договаривал. То ли не хотел мне сказать, то ли сам не знает.

Так или иначе, ты уехал. Я вернула Освальдо триста тысяч, которые ты у него занял. Верней, не у него, а у его жены. Выписала чек на ее имя. Освальдо говорит, что у его жены всегда есть при себе наличные, а то бы ты не смог улететь, поскольку была суббота. Освальдо приехал ко мне вчера в десять вечера. Он до смерти устал, потому что выбивал для тебя в квестуре твой давно просроченный паспорт, потом отвез тебя в аэропорт, а после ему еще пришлось поехать за город, чтобы забрать какую-то машину его жены, которую ты одолжил не знаю кому. Он не ужинал, а у меня в доме не было никакой еды, кроме разного сыра: Матильда утром купила в супермаркете несколько сортов. Я ему выставила все эти сыры, и он так на них набросился – чуть не все съел. Матильда завела с ним беседу о французских импрессионистах. Размахивала своей прядью, дымила из своего мундштука и прохаживалась туда-сюда, засунув руки в карманы. Так бы и убила ее! Мне хотелось, чтобы она ушла и я могла бы расспросить Освальдо о тебе. Но тут были еще близняшки – играли в пинг-понг. В конце концов все они отправились спать.

Я спросила его, не уехал ли ты из-за этой Мары Касторелли, которая написала мне и у которой ребенок. Освальдо сказал, что ребенок не твой. По его словам, эта девушка к твоему отъезду не имеет никакого отношения. Она якобы просто одинокая и бестолковая девчонка без денег, без теплого одеяла, без стульев, и он собирается отнести ей стулья и одеяло из твоего подвальчика, поскольку они теперь там не нужны. Он спросил меня, нельзя ли взять для нее и ту зеленую немецкую печку. Я сказала, что там надо вынимать трубы из стены и, наверное, это сложно. Я хорошо помню тот день, когда ходила покупать для тебя эту печку, и потому она мне дорога. Тебе, конечно, покажется глупостью, что я привязана к какой-то печке. Освальдо сказал, что ты эту печку никогда не топил, потому что всегда забывал купить дрова, а пользовался электрокамином. В конце концов я ему разрешила делать все, что ему вздумается, и со стульями, и с печкой. Потом спросила его, не сошелся ли ты случайно с опасными политическими группировками. Я все время ужасно боюсь, что ты можешь связаться с террористами. Он сказал, что не знает, с кем ты общался в последнее время. Сказал, что ты, возможно, чего-то опасаешься. В общем, все очень туманно.

Не пойму, как к нему относиться. Он вежлив. До такой степени вежлив, что становится тошно, как бывает, когда съешь слишком много джема. У него такая цветущая физиономия с вечной улыбкой. Но мне почему-то невесело. Глядя на него, я иной раз подозреваю, что он гомосексуалист. Мне непонятно, что у вас может быть общего, ведь ты еще мальчик, а он – мужчина уже под сорок. Но ты всегда смеялся над моими бесконечными страхами за тебя.

У Освальдо нет никакого родственника в телефонной компании, но ему кажется, что у его жены Ады есть там знакомство. Обещал спросить. Просто не знаю, что бы мы делали без этой Ады. Тебе она дала денег на дорогу. Позвонила кому-то в квестуру, иначе с паспортом ничего бы не вышло. Ты бы написал, поблагодарил ее. Освальдо говорит, что в семь утра, когда он пришел к ней домой, она была уже на ногах. Мыла керосином свои кафельные полы. У нас здесь тоже полы кафельные, но мы их никогда не моем керосином. Оттого-то они такие тусклые. Думаю, Клоти их вообще не моет.

Позавчера мы с Матильдой навещали твоего отца. Когда мы пришли, он сидел в постели, курил и разговаривал по телефону, поэтому в первый момент Матильда не поняла, как ему плохо. Он звонил тому архитектору. Не знаю, известно ли тебе, что за неделю до своей болезни твой отец купил башню на острове Джильо. Заплатил за нее всего один миллион, по крайней мере он так говорит. Насколько я поняла, эта башня того и гляди рухнет и там полно змей и крапивы. Твой отец вбил себе в голову поставить там уж не знаю сколько ванн и уборных. Он продолжал что-то каркать в телефон и только помахал Матильде рукой. Та напустила на себя чопорность и принялась листать журнал. Повесив трубку, отец сказал Матильде, что она очень растолстела. Потом вдруг припомнил историю трехлетней давности, когда Матильда дала ему рукопись своего романа под названием «Полента и отрава», а он забыл ее в привокзальном баре во Флоренции. Это был единственный выправленный и перепечатанный экземпляр, он лежал в голубой папке, и Матильда писала в тот бар, но голубую папку так и не нашли. В результате твоя тетка так расстроилась, что потеряла всякую охоту снова перепечатывать и править свой роман. Она решила, что со стороны твоего отца забыть в баре эту голубую папку было знаком полного презрения. А потом они еще поссорились из-за общего виноградника близ Сполето. Она хотела продать его, а твой отец не хотел. Позавчера он извинился перед Матильдой за утерю голубой папки, но тут же добавил, что «Полента и отрава» – это полная чушь и то, что рукопись потерялась, даже к лучшему. Потом ему стало плохо – тошнота и боли. А тут еще явился архитектор, который занимается башней; но отцу не захотелось смотреть образцы кафельной плитки и решать, какие ему больше нравятся – с голубыми или коричневыми цветочками. Этот архитектор такой высоченный – под два метра. По-моему, он дурак. Вид у него был совершенно растерянный. Мы сказали ему, чтоб зашел попозже. Он засунул в портфель свои плитки, напялил плащ и убрался прочь.

Напиши сразу же, потому что мне нужно знать твой постоянный, а не временный адрес. Я хочу послать тебе одежду и деньги с кем-нибудь, кто едет в Лондон. Кого-нибудь да найду. А пока буду писать тебе по этому адресу и сообщать о здоровье отца. Наверно, надо сказать ему, что тебе пришлось выехать так срочно, потому что заканчивался набор в эту скульптурную студию. Ведь он считает тебя таким предусмотрительным человеком. Все, что ты делаешь, всегда кажется ему единственно правильным.

Мне принесли кроликов. Четырех. Я позвала плотника сколотить для них клетки, так как знала, что мне не дождаться от тебя этой маленькой услуги. Вероятно, ты в этом не виноват. Но дело всегда оборачивается так, что мне приходится обходиться без каких бы то ни было услуг с твоей стороны.

Твоя мать

 

4

Лондон, 3 декабря 70

Дорогая Анджелика!

Мне пришлось срочно уехать, так как ночью мне сообщили, что арестован Ансельмо. Я звонил тебе из аэропорта, но не застал дома.

Посылаю это письмо с парнем, который передаст тебе его из рук в руки. Его зовут Рей, я познакомился с ним здесь. Он из Остенде. Ему можно доверять. Устрой его у себя, если можешь, ему негде ночевать. Он пробудет в Риме несколько дней.

Тебе нужно немедленно пойти ко мне домой. Под каким-нибудь предлогом попроси у Освальдо ключ. Скажи, что тебе нужно найти книгу. Скажи что хочешь. Да, обязательно захвати с собой сумку или мешок. Там в печке лежит автомат, разобранный и завернутый в полотенце. Я совершенно о нем забыл. Тебе покажется странным, но это так. Один мой друг, которого зовут Оливьеро, несколько недель назад притащил его ко мне, так как боялся, что к нему нагрянет полиция. Я ему сказал, чтоб он сунул его в печку. Эту печку я никогда не топил. Она дровяная. У меня никогда не было дров. Потом я совершенно забыл об этом автомате в печке. Вспомнил, только когда мой самолет уже поднялся в воздух. Меня бросило в горячий пот. Говорят, от страха бросает в холодный пот, это неверно. Бывает, что и в горячий. Пришлось снять свитер. Так вот: забери ты этот автомат и засунь в мешок или в сумку – что принесешь. Отдай его кому-нибудь, кто вне подозрений. Например, женщине, которая ходит к тебе прибираться. Или можешь вернуть его этому Оливьеро. Его зовут Оливьеро Мардзулло. Адреса его я не знаю, но ты разузнай у кого-нибудь. А впрочем, этот автомат такой старый и заржавленный, что ты, пожалуй, можешь бросить его в Тибр. Это поручение я даю не Освальдо, а тебе. Освальдо лучше вообще ничего об этом не говорить. Не хочу, чтоб он считал меня полным идиотом. Впрочем, если тебе захочется рассказать ему, то расскажи. Пускай называет меня идиотом – мне наплевать.

Конечно, паспорт у меня был просрочен. И конечно, Освальдо помог мне продлить его. Все за несколько часов. В аэропорту был также Джанни, и мы поссорились: Джанни уверен, что в нашей группе есть фашистский шпион. Быть может, и не один. А по-моему, это его фантазии. Джанни остается в Риме, только ночевать будет каждый раз на новом месте.

Перед отъездом я забежал к отцу. Освальдо ждал меня в машине. Отец крепко спал. Он выглядит очень постаревшим и больным.

Мне здесь хорошо. У меня узкая и длинная комната с рваными обоями. Вся квартира узкая и длинная. Двери спален выходят в коридор. Нас здесь пятеро пансионеров. За комнату хозяйка берет четыре фунта в неделю. Она румынская еврейка, торгует косметическими кремами.

Когда сможешь, повидай мою знакомую девушку, которая живет на виа дей Префетти. Номер дома я не помню – Освальдо знает. Девушку зовут Мара Касторелли. У нее ребенок. Я дал ей денег на аборт, но она его делать не стала. Ребенок этот, может быть, мой, потому что я несколько раз спал с ней. Но у нее было много мужчин. Если можешь, снеси ей немного денег.

Микеле

Анджелика прочла это письмо, полулежа в кресле в своей малюсенькой и очень темной столовой. Почти всю комнату занимал стол, заваленный бумагами и книгами, на которых громоздились пишущая машинка и настольная лампа. Это был рабочий стол ее мужа Оресте: сейчас муж спал в соседней комнате, потому что, проводя ночи в редакции газеты, обычно спал до четырех часов дня. В открытую кухонную дверь Анджелика видела свою дочку Флору, свою подругу Соню и парня, принесшего письмо. Девочка жевала хлеб, макая его в ячменный кофе. Это была пятилетняя худенькая егоза в голубой безрукавке и красных шерстяных колготках. Соня, высокая, сутулая и добродушная девушка в очках, с длинным конским хвостом черных волос, перемывала вчерашнюю грязную посуду. Парень, принесший письмо, ел макароны в томатном соусе, оставшиеся от ужина Оресте и теперь разогретые. Он очень озяб в дороге и потому не снял голубую выцветшую ветровку. У него была короткая и реденькая пушистая бородка.

Прочтя письмо, Анджелика встала и отыскала на ковре свои туфли. На ней тоже были шерстяные колготки грязно-зеленого цвета и голубая безрукавка, вся мятая и жеваная, потому что после ночи, проведенной в клинике, она так и не переоделась. Отца оперировали накануне, и ночью он умер.

Анджелика подобрала вверх свои длинные светлые волосы и заколола их на макушке несколькими шпильками. Ей было двадцать три года: высокая, бледная, с несколько удлиненным овалом лица и зелеными, как у матери, глазами, но другой формы – узкими, немного раскосыми. Она вытащила из шкафа черную цветастую сумку. Ей не понадобилось просить у Освальдо ключи от подвальчика: он их уже ей отдал, так как Анджелике надо было забрать оттуда грязное белье и отнести в стирку. Ключи лежали у нее в кармане шубки. Анджелика накинула черную нейлоновую шубку, купленную на Порта-Портезе, объявила в кухне, что идет за покупками, и вышла.

Ее малолитражка стояла около церкви Кьеза Нуова. В машине она несколько минут просидела неподвижно. Потом поехала к пьяцца Фарнезе. Ей вспомнилось, как однажды в октябре она увидела отца на виа дей Джуббонари. Он шел ей навстречу большими шагами, заложив руки в карманы; длинные черные пряди волос разметались, галстук выбился, черный пиджак, как всегда, смят, смуглое большое лицо с большим ртом застыло в извечной гримасе горечи, отвращения. Анджелика была с девочкой, они вышли из кино. Отец протянул ей руку, мягкую, влажную, вялую. Они не целовались уже многие годы. Им нечего было сказать друг другу, так как они виделись крайне редко. Выпили кофе, стоя в баре. Он купил девочке большое пирожное с кремом. Анджелика высказала подозрение, что пирожное очень залежалое. Он обиделся и сказал, что часто заходит в этот бар и здесь никогда не бывает залежалых пирожных. Он пояснил, что над этим баром живет его приятельница – ирландка, которая играет на виолончели. Пока они пили кофе, явилась и ирландка, довольно толстая и некрасивая девушка – нос баклушей. Ирландке надо было купить пальто, и они вместе отправились его выбирать. Зашли в магазин одежды на пьяцца дель Парадизо. Ирландка стала примерять одно пальто за другим. Отец купил девочке маленькое пончо с вытканными косулями. Ирландка выбрала длинное черное замшевое пальто, подбитое белым мехом, и осталась очень довольна. Отец заплатил, вытащив из кармана пригоршню скомканных денег. Из кармана остался торчать уголок носового платка. У него всегда платок свешивался из кармана. Потом все пошли в галерею «Медуза», где отец готовил свою выставку, которая должна была открыться через несколько дней. Двое юношей в кожаных куртках – владельцы галереи – сидели и писали приглашения на вернисаж. Картины были уже почти все развешаны, и среди них был большой портрет матери, написанный много лет назад, когда отец и мать еще жили вместе. Мать сидела у окна, подперев руками подбородок. На ней была вязаная кофточка в желтую и белую полоску. Волосы – огненно-красное облако. А лицо – сухой треугольник, насмешливый, наморщенный. Глаза тяжелые, презрительные и томные. Анджелика вспомнила, что, когда отец писал этот портрет, они еще жили в своем доме в Пьеве-ди-Кадоре. Она узнала окно и зеленый тент на террасе. Потом дом этот продали. Отец, засунув руки в карманы, остановился перед портретом и долго расхваливал цвета, назвав их острыми и жесткими. Потом принялся хвалить все картины подряд. В последнее время он стал писать огромные полотна, где нагромождал самые разные предметы. Он изобрел технику нагромождения. На зеленоватом фоне маячили корабли, автомобили, велосипеды, автоцистерны, куклы, солдаты, кладбища, нагие женщины и мертвые животные. Своим унылым каркающим голосом отец говорил, что теперь никто не может достичь в живописи такой объемности и точности. В его мастерстве, утверждал он, чувствуются трагизм и торжественность, гигантский размах и невероятная детализация. Он говорил «мое мастер-рство», раскатывая «р», словно барабанную дробь – гневную, одинокую, скорбную. Анджелика подумала, что ни она, ни ирландка, ни владельцы галереи, ни, наверно, сам отец ни на грош не верят этому карканью. Оно звучало душераздирающе и отчаянно, словно разбитая пластинка. Внезапно Анджелика вспомнила песню, которую отец обычно напевал за мольбертом. Это было воспоминание детства, потому что она уже много лет не видела, как он работает. «Non avemo ni canones – ni tanks ni aviones – oi Carmela!» Она спросила, поет ли он и теперь «Oi Carmela!», когда пишет картины. Он неожиданно растрогался. Сказал, что нет, больше не поет, его новые картины отнимают столько сил, приходится писать, стоя на лестнице, и каждые два часа менять рубашку, потому что пот с него льет градом. Внезапно ему захотелось отделаться от ирландки. Он сказал, что начинает темнеть и ей лучше вернуться домой. А проводить ее он не может, так как приглашен на ужин. Ирландка погрузилась в такси. Отец стал поносить эту ирландку, которая вечно берет такси, а ведь выросла в заброшенной ирландской деревушке, где, разумеется, нет никаких такси, а только туман, торф да овцы. Он взял Анджелику под руку и пошел с ней и девочкой в сторону виа дей Банки Векки, к их дому. По дороге жаловался на все и вся. Он совсем один. У него никого на свете, кроме слуги-идиота, которого он недавно подобрал в автоэлектромастерской. Никто его не навещает. Он почти не видит близняшек, которые, кстати говоря, слишком растолстели в последнее время, весят по пятьдесят восемь кило каждая в свои четырнадцать лет. Сто шестнадцать кило на двоих, сказал он, это чересчур. И Виолу он почти не видит, впрочем, ее он терпеть не может, потому что у нее нет чувства юмора. Подумать только – человек совершенно лишен чувства юмора! Поселилась с мужем в доме его родителей. А там кого только нет: свекор со свекровью, дяди, племянники – целое племя. И народец-то все мелкий. Аптекари. Разумеется, он лично ничего не имеет против аптек, сказал отец, входя в аптеку, где купил сельтерскую воду, потому что у него всегда тупая боль «вот здесь», тут он ткнул пальцем в середину живота, может быть, это старая язва, верная спутница его жизни. В последнее время он редко видит Микеле, и это его беспокоит. Когда Микеле ушел и поселился отдельно, он не возражал, хотя ему и было грустно. Стоило отцу заговорить о Микеле, голос стал уже не каркающим, а тихим, смиренным. Но теперь Микеле все время проводит с этим Освальдо. Что он за тип, Освальдо, трудно понять. Безусловно, очень вежлив. Воспитан. Неназойлив. Микеле всякий раз приводил его с собой, когда являлся на виа Сан-Себастьянелло со своей ношей грязного белья. Может быть, Освальдо просто подвозил его на машине. У Микеле больше нет машины. У него отобрали права, когда он сбил ту старуху монахиню. Она умерла, но Микеле был не виноват. Абсолютно не виноват. Он совсем недавно научился водить, а ехал быстро, потому что его вызвала мать, у которой была депрессия. Мать часто в депрессии. Она, сказал отец, понизив голос до хриплого шепота, не выносит одиночества, а по своей невероятной глупости не могла понять, что этот Кавальери давно собирался ее бросить. Потрясающая наивность! В сорок четыре года иметь ум шестнадцатилетней девчонки. Сорок два, поправила Анджелика. Скоро ей исполнится сорок три. Отец быстро подсчитал по пальцам. По наивности своей она хуже близняшек, сказал он. Впрочем, близняшки отнюдь не наивны. Они холодные и хитрые, как лисички. А этот Кавальери полное ничтожество. Он всегда был ему неприятен. Эти покатые плечи, эти длинные белые пальцы, эти кудри. Профиль у него как у стервятника. Отец стервятников всегда распознавал, с первого взгляда; у подъезда Анджелики отец сказал, что ему не хочется заходить, потому что он недолюбливает Оресте. Считает его педантом. Моралистом. Ни Анджелику, ни девочку он не поцеловал. Только легонько шлепнул девочку по затылку. Анджелике пожал обе руки. Пригласил ее завтра на вернисаж. Эта выставка, сказал он, будет «огромным событием». И ушел. На следующий день Анджелика на вернисаж не попала, потому что поехала с мужем в Неаполь, где он проводил митинг. После этого она видела отца два или три раза. Он лежал больной в постели, и рядом была мать. Анджелике он не сказал больше ни слова. Один раз разговаривал по телефону. А второй раз чувствовал себя очень плохо и лишь рассеянно и устало повел рукой в ее сторону.

Анджелика спустилась на шесть ступенек, ведущих в подвальчик, вошла, зажгла свет. Посреди комнаты стояла кровать со скомканными простынями и одеялами. Анджелика узнала красивые одеяла, которые обычно покупала мать, – мягкие, окаймленные бархатом, теплые и легкие, приятных цветов. Мать очень любила покупать красивые одеяла. На полу громоздились пустые бутылки, газеты и картины. Она поглядела на картины: ястребы, совы, разрушенные дома. Под окном валялось грязное белье, свернутые джинсы, чайник, пепельница, полная окурков, блюдо с апельсинами. Печка стояла в самом центре комнаты. Она была большая, пузатая, облицованная зелеными изящными, будто вышитыми, изразцами. Анджелика засунула руку внутрь и нашарила в глубине что-то завернутое в старое мохнатое полотенце с бахромой. Она швырнула сверток в сумку. Запихнула туда же грязное белье и апельсины. Потом выбралась из подвала и немного прошлась пешком в утреннем сыром тумане, кутая лицо в воротник шубки. Отнесла белье в прачечную «Рапид», через два дома, и подождала, пока на прилавке пересчитают белье поштучно. Потом села в машину. Медленно в густом потоке машин доехала до набережной Рипа. Спустилась по лестнице, ведущей к воде. Бросила сверток в реку. Какой-то мальчик спросил ее, что она выкинула. Она ответила – гнилые апельсины. «Non avemo ni canones – ni tanks ni aviones», – напевала она, ведя машину к дому. Внезапно она почувствовала, что лицо ее залито слезами. Она засмеялась, всхлипнула и отерла слезы рукавом шубки. Поблизости от дома она купила свиной огузок, решив приготовить его под соусом с картофелем. Еще купила две бутылки пива и коробку сахара. Потом купила черную косынку и пару черных чулок, чтобы надеть их на похороны отца.

 

5

Лондон, 8 декабря 70

Дорогая мама!

По соображениям, которые мне трудно было бы объяснить в письме, я после некоторого колебания решил не возвращаться в Рим. Когда Освальдо позвонил мне, что папа умер, я пошел узнать расписание самолетов, но так и не улетел. Я знаю, вы сказали всей родне, что у меня воспаление легких. Пусть так.

Спасибо тебе за одежду и деньги. Человек, который все это привез, племянник синьоры Перони, ничего мне о вас не рассказал, потому что он вас не знает, зато сообщил некоторые новости об Освальдо, а также вернул мои часы, которые я оставил в кармане у Освальдо в тот день в аэропорту, когда побежал наспех принять душ. Поблагодарите Освальдо от меня. Я ему не пишу за недостатком времени.

Скоро переезжаю из Лондона в Сассекс. Поселюсь в доме одного профессора глоттологии. Буду мыть посуду, включать отопление и выводить собак. Пока я решил не поступать в эту скульптурную школу. Предпочитаю собак и посуду.

Прости, что не успел сколотить клетки для кроликов, я это сделаю, когда вернусь. Целую тебя и моих сестер.

Микеле

 

6

8 декабря 70

Дорогой Микеле!

Я выполнила твое поручение относительно небольшого предмета, забытого в твоей печке. Этот предмет я выбросила в Тибр, потому что он, как ты и говорил, весь был в ржавчине.

Но к девушке на виа дей Префетти я не ходила. Не было времени. Простудилась дочка. Кроме того, ты сказал мне, что этой девушке нужно отнести деньги, а у меня в настоящий момент денег нет.

Отца похоронили три дня назад. Я тебе напишу подробнее, как только смогу.

Анджелика

 

7

12 декабря 70

Дорогой Микеле!

Получила сейчас твое коротенькое письмо. Я не знаю, что помешало тебе приехать на похороны отца. Никак не могу вообразить себе, что может помешать человеку вернуться, когда случается несчастье. Я не понимаю. Спрашиваю себя, приедешь ли ты, когда умру я. Да, многим родственникам мы сказали, что ты в Лондоне и болен воспалением легких.

То, что ты едешь в Сассекс, меня радует. Там, должно быть, хороший воздух, и я всегда довольна, когда вы живете за городом. Когда вы были маленькие, я месяцами умирала со скуки в деревне, полагая, что каждый лишний день на свежем воздухе для вас благо. Потом, когда ты стал жить со своим отцом, я просто с ума сходила от мысли, что он столько раз оставлял тебя на целое лето в Риме. Он не любил деревни, признавал только море. А тебя отправлял с утра в Остию со служанкой: был уверен, что и так сойдет.

Ты не сообщаешь, придется ли тебе еще кухарничать для этого профессора глоттологии. Если нужно – напиши, я тебе пришлю всякие рецепты. У Матильды есть толстая тетрадка, куда она вклеивает уйму рецептов из газет и календарей.

Ты мне сообщил твой номер телефона в Сассексе, но ведь мне придется опять звонить из общественного места, потому что мне все еще не поставили телефон. Общественное место – это остерия. Там всегда полно народу. А я боюсь расплакаться, когда буду говорить с тобой. Остерия – совсем не подходящее место для того, чтобы плакать в телефон.

Смерть твоего отца тяжело на меня подействовала. Сейчас я еще больше чувствую свое одиночество. Правда, он меня никак не поддерживал, потому что я его не интересовала. Твои сестры его тоже не интересовали. Ему нужен был только ты. Но эта отцовская привязанность, казалось, была обращена не на тебя, а на другого человека, которого он сам себе выдумал и который совершенно на тебя не похож. Не могу объяснить, почему с тех пор, как он умер, мне еще более одиноко. Может быть, потому, что у нас были общие воспоминания. Правда, мы при встречах их не касались. Но теперь я понимаю, что в этом не было нужды. Они и так витали над нами в кафе «Канова» в те часы, которые мы там проводили и которые тогда казались мне томительными, бесконечными. Это не были счастливые воспоминания, потому что мы с твоим отцом никогда не были особенно счастливы вместе. А даже если бывали в редкие, короткие мгновения, то потом все это было сметено и затоптано в грязь. Но ведь человек привязан не только к счастливым воспоминаниям. Рано или поздно обнаруживается, что ты вообще привязан к воспоминаниям.

Тебе это покажется странным, но я не смогу больше переступить порог кафе «Канова»: если я туда войду, то разрыдаюсь как идиотка, а если я в чем и уверена, так это в том, что не хочу плакать на людях.

Этого слугу твоего отца, Энрико или Федерико – никак не упомню, – мы уволили, и его взяла к себе жена Освальдо, Ада. Матильда считает, что его должна была взять к себе я, но мне не захотелось, потому что он, по-моему, кретин. Освальдо говорит, что эта Ада всему его обучит, у нее как будто особый дар дрессировать слуг, так что они становятся безупречными и невозмутимыми. Не знаю, как она может сделать безупречным этого очумелого дурака, который похож на кабана, но Освальдо говорит, что искусство Ады в выучке слуг не знает пределов.

Мы с Матильдой каждый день ходим на виа Сан-Себастьянелло, приводим в порядок бумаги твоего отца и составляем каталог его картин, которые потом отправим на хранение. Не знаем, что делать с обстановкой, потому что ни у Виолы, ни у Анджелики нет места в доме для этой тяжелой, громоздкой мебели. Поэтому мы хотим продать ее. Вчера туда смотреть картины приходили Освальдо и этот кузен Лиллино. Сегодня Лиллино уехал в Мантую, и я очень довольна, потому что терпеть его не могу. Лиллино советует не продавать картин сейчас, потому что живопись твоего отца в настоящий момент котируется очень низко. Последние его картины просто громадны, и я, откровенно сказать, нахожу их чудовищными. Я поняла, что и Освальдо они не нравятся. Я поняла это, хотя он и слова не сказал, когда смотрел на них. А Лиллино говорит, что они великолепны, что в скором будущем у публики откроются глаза, и тогда они будут стоить целое состояние. Матильда, как обычно, откидывала свою прядь и прищелкивала языком, выражая восхищение. А я не могу даже смотреть на эти картины, у меня от них голова кружится. И чего ему вдруг понадобилось писать эти монументальные полотна. Я взяла себе мой портрет, тот, давнишний, у окна. Отец написал его в Пьеведи-Кадоре, а несколько месяцев спустя продал тот дом. Я повесила портрет в гостиной и сейчас, сидя за письмом, смотрю на него. Из всех картин твоего отца эта мне всего дороже. Вскоре после этого, в конце лета, мы вернулись в Рим и расстались. Тогда мы жили на корсо Триесте. Ты, Виола и Анджелика были в Кьянчано у тети Чечилии. Для твоих сестер то, что случилось, должно быть, не было неожиданностью, а ты был маленький, всего семь лет. Однажды утром я ушла из дома на корсо Триесте и оставила его навсегда. Я поехала с близняшками к моим родителям, которые в то время отдыхали в Роккадимедзо. Добралась я туда после такого путешествия, о котором лучше не рассказывать; близняшек всю дорогу рвало в автобусе. Мои родители без забот жили в хорошем отеле, отлично питались и гуляли по полям. Они меня не ждали – я свалилась им как снег на голову. Когда родители увидели меня поздно вечером в гостинице с тремя чемоданами и с близняшками, перепачканными рвотой, они были просто потрясены. Я вся истерзалась, измучилась, целую неделю не спала, и, наверно, лицо у меня было страшное. Через два месяца у матери случился первый инфаркт. Я всегда считала, что это произошло оттого, что она в тот вечер увидела меня в таком состоянии. Весной мать умерла от второго инфаркта.

Твой отец решил, что ты должен жить с ним. Ты – с ним, а девочки со мной. Он купил дом на Сан-Себастьянелло и поселился там с тобой. У него осталась старая кухарка, но и та ушла через несколько месяцев. Не помню, как ее звали. Может быть, ты помнишь. Долгое время я не могла появляться в том доме, потому что он не хотел меня видеть. Я звонила тебе, а ты плакал в трубку. Это одно из самых ужасных моих воспоминаний. Я с близняшками поджидала тебя в парке Вилла Боргезе, и ты приходил туда с этой старой кухаркой, у нее еще была шуба из обезьяны. В первое время, когда кухарка говорила тебе, что пора домой, ты кричал и валялся по земле, а потом стал молча забирать свой самокат и уходить с таким суровым и спокойным лицом; я и сейчас вижу, как ты шагаешь в своем пальтишке, пряменький и быстрый. Я тогда накопила против твоего отца такую ненависть, что даже подумывала отправиться на виа Сан-Себастьянелло с пистолетом и застрелить его. Может быть, мать не должна говорить такие вещи сыну, это непедагогично, но ведь теперь никто не знает, что такое воспитание и существует ли оно на самом деле. Я тебя не воспитывала. Ты рос без меня, как же я могла тебя воспитывать? Мы виделись с тобой лишь изредка, после полудня на Вилла Боргезе. А твой отец тоже тебя не воспитывал, поскольку вбил себе в голову, что ты от природы воспитан как нельзя лучше. Так тебя никто и не воспитал. Из тебя вышел сумасброд, но я не уверена, что ты был бы меньшим сумасбродом, если бы получил от нас надлежащее воспитание. Твои сестры, пожалуй, не такие сумасбродки. Но они тоже довольно шальные и странные, каждая в своем роде. Я их тоже не воспитывала и не воспитываю, потому что слишком часто чувствовала и чувствую, что сама себе неприятна. Чтобы воспитывать других, надо испытывать к самому себе хоть немного доверия и симпатии.

Я не помню, когда именно и каким образом мы с твоим отцом перестали ненавидеть друг друга. Однажды он дал мне пощечину в кабинете у адвоката. Такую пощечину, что у меня пошла кровь из носа. Там был также его кузен Лиллино: они с адвокатом уложили меня на диван, и Лиллино сбегал в аптеку за кровоостанавливающими салфетками. Твой отец заперся в ванной комнате и никак не хотел выходить. Он не выносит вида крови, и ему стало плохо. Видишь, я опять написала в настоящем времени – все забываю, что твой отец умер. Лиллино с адвокатом ломились в дверь ванной. Он вышел бледный, с волос у него текла вода, потому что он сунул голову под кран. Когда я вспоминаю эту сцену, мне становится смешно. Сколько раз мне хотелось напомнить о ней твоему отцу и посмеяться вместе с ним. Но наши отношения словно закостенели. Мы были уже не способны вместе посмеяться. Мне кажется, именно после этой пощечины он перестал меня ненавидеть. Он все еще не позволял мне приходить на виа Сан-Себастьянелло, но несколько раз вместо кухарки провожал тебя на Вилла Боргезе. Однажды мы втроем играли в жмурки на лужайке и я упала, а он своим платком вытирал мне грязь с платья. Когда он наклонился, чтобы вытереть грязь, я смотрела на его голову с длинными черными вихрами и вдруг поняла, что между нами нет больше и тени ненависти. Это был счастливый миг. Счастье родилось из ничего, потому что я хорошо знала, что и без ненависти наши отношения с твоим отцом будут скверными, жалкими. И все-таки я помню, что тогда заходило солнце, и над городом плыли красивые алые облака, и я впервые за долгое время была почти спокойной и почти счастливой.

О смерти твоего отца мне рассказать нечего. Накануне мы с Матильдой были у него в больнице. Он снова болтал, ссорился с Матильдой, позвонил архитектору насчет башни. Он сказал, что купил эту башню прежде всего для тебя, потому что при твоей страсти к морю ты сможешь проводить там целое лето. Сможешь приглашать туда своих друзей, так как там будет масса комнат. Я знаю, что моря ты не любишь и способен сидеть в августе на морском берегу, не раздеваясь и обливаясь потом. Но я не хотела ему противоречить и промолчала. И он продолжал разглагольствовать про свою башню. По его словам, эта выгодная покупка была гениальной идеей; ему, мол, часто приходят такие гениальные идеи, жаль, что у меня их не бывает, ведь дом, который купила я, наверняка дрянной, уродливый и очень дорогой. Я снова промолчала. Потом навестить его явилась компания друзей: они позвонили снизу по внутреннему телефону, но он не захотел их принять, сославшись на усталость. Там были Бьяджони, Казалис, Маскера и какая-то девушка-ирландка, по-моему его любовница. Я выслала к ним Матильду, и мы с твоим отцом остались одни. Меня он тоже пригласил провести лето у него в башне. Но только без близняшек: они, дескать, притащат свои транзисторы и не дадут ему отдохнуть после обеда. Я заметила, что он несправедлив к девочкам, к тому же вряд ли вообще имеет смысл говорить о послеобеденном отдыхе, если в башню нагрянешь ты с оравой своих друзей. Тогда он сказал, что, может быть, иногда будет приглашать близняшек. Но Виолу и Анджелику – нет. У Виолы есть деревня, где живут родители мужа, где гадко и полно мух, – пусть там и развлекается. А у Анджелики этот зануда муж. Она его любит? Ну и пускай любит. Но он, во всяком случае, этого Оресте в башне не потерпит из-за того, что тот однажды плохо отозвался о Сезанне. Дурак! Эта лягушка еще смеет выражать свое мнение о Сезанне! Отец сказал, что каждое лето будет подбирать гостей очень тщательно и осмотрительно. Каждое лето? Нет, не только летом, ведь он собирается жить в башне круглый год. Матильды, например, чтоб ноги не было. Он с малых лет ее не переваривал и не понимает, как я могла притащить ее к себе в дом. Я сказала ему, что мне очень одиноко и нужно, чтобы кто-нибудь был рядом. Уж лучше Матильду, чем никого. И потом, мне жаль Матильду, потому что у нее теперь совсем нет денег. Так пусть продаст тот виноградник, сказал отец. Я ему напомнила, что виноградник уже давно продан, причем за бесценок, и на том месте теперь мотель. Ему, сказал он, невыносима даже мысль о том, что вместо такого чудного виноградника построили мотель. И добавил, что я, должно быть, нарочно хотела его уколоть, напомнив об этом. Повернулся на другой бок и не захотел больше разговаривать. И с Матильдой больше не говорил. Матильда мне потом сказала, что эта ирландская девица была вся в слезах, и Бьяджони с Казалисом под руки уволокли ее из клиники.

Твоего отца оперировали в восемь часов утра. Мы все сидели в приемном покое – я, Матильда, Виола, Анджелика, Элио и Оресте. Только близняшек не было, они остались у подруги. Операция длилась недолго. Потом я узнала, что они только разрезали и зашили, потому что уже ничего нельзя было сделать. В палату вошли только мы с Матильдой, а Виола и Анджелика так и сидели в приемном покое. Он больше ничего не сказал. Умер в два часа ночи.

На похоронах было много народу. Говорил сначала Бьяджони, потом Маскера. В последнее время отец видеть не мог их обоих. Уверял, что они не понимают его новой живописи. Что эти стервятники ему завидуют. Он говорил, что всегда умел распознать стервятников.

Я вижу, что ты моих писем не читаешь вовсе, а если и читаешь – сразу же забываешь прочитанное. Тебе уже не нужно сколачивать клетки для моих кроликов, потому что это уже сделал плотник. Кроликов четверо. Их четверо, но я не уверена, что долго проживу здесь, в этой сельской местности. Похоже, я ее ненавижу.

На похоронах твоего отца был Филиппо. Обнимаю тебя.

Твоя мать

Написав и запечатав это письмо, Адриана надела верблюжье пальто и обмотала голову черным шерстяным шарфом. Было пять часов дня. Потом спустилась в кухню и открыла холодильник. С отвращением посмотрела на бычий язык, который Матильда залила уксусом в салатнице, чтобы потом отварить и замариновать с приправами. Адриана подумала, что теперь их месяцами будет изводить этот маринованный, наверняка омерзительный на вкус язык. Ни Матильды, ни девочек не было дома. Клоти заболела гриппом и не вставала с постели. Адриана вошла к ней в комнату. Клоти лежала под одеялом в халате, на голове полотенце. На тумбочке стоял транзистор близняшек. Адриана велела Клоти поставить градусник. Подождала. По радио пел Бобби Соло. Клоти говорила, что ей страшно нравится Бобби Соло. Адриана впервые услышала от горничной искреннее, бескорыстное суждение. Обычно все высказывания Клоти, сопровождавшиеся вздохами, касались ее утомительной работы, комьев в ее матрасе и сквозняков из окон. Адриана посетовала, что не может перенести ей в комнату телевизор, так как он слишком тяжелый. Клоти сказала, что дневные передачи ее не интересуют. Иное дело – вечером. Впрочем, и на прежней службе телевизора у нее в комнате не было, хоть там она и располагала большими Удобствами. Клоти стала перечислять всевозможные Удобства того дома. Просторная, красивая комната. Чудесная белая с позолотой мебель и ковер, такой роскошный, что ей было даже как-то неловко по нему ходить. Нежнейший матрас. Отопление с кондиционером, обеспечивавшее одинаковую температуру во всей квартире. Адвокат вечно в разъездах, так что всего и делов было присматривать за котом. Адриана вынула у нее из-под мышки термометр. Он показывал тридцать шесть и девять. Клоти сказала, что температура определенно поднимается, потому что ее то знобит, то в жар бросает, а в голове какая-то странная боль. Адриана спросила, не хочет ли она чаю. Клоти от чая отказалась. Но кое-что у адвоката ей все же не нравилось. Когда адвокат бывал дома, он хотел, чтобы она вечерами непременно сидела с ним в гостиной и беседовала. А она не умела беседовать. Не знала о чем. И не то чтобы адвокат к ней приставал. Он сразу понял, что она девушка серьезная, и уважал ее за это. Нет, ему надо было только с ней беседовать. Потому она и ушла. Потому что не умела беседовать. И еще потому, что начались придирки. Явилась погостить сестра адвоката и сделала ей замечание по поводу телячьих ножек в соусе. Другой раз она велела Клоти принять ванну, а то, мол, от нее потом пахнет. Да она каждое утро мыла ноги и подмышки, так что от нее не могло пахнуть потом. А ванну принимала только раз в месяц, потому что у ней от ванны слабость делалась. В общем, мелкие придирки, которые можно было пережить. Теперь она понимает, что ее уход был ошибкой. Огромной ошибкой.

Адриана вышла из дому и вывела машину из гаража. Распахнула ворота. С ненавистью поглядела на две карликовые сосны, которые Матильда посадила у ворот. Они торчали в этом голом садике, являя собой некое фальшивое альпийское подобие. Единственная надежда, что они зачахнут. Дорога узкими извивами тянулась среди полей. Машину подбрасывало. День был солнечный, и снег почти весь сошел. Солнце еще освещало деревню и склоны холмов, но сумерки уже заливали равнину холодным серым туманцем. Адриана с ненавистью думала о близняшках, которые до сих пор не вернулись. О Матильде, которая ушла покупать маслины и каперсы для маринованного языка. Довольно долго вдоль дороги не было никаких строений, потом показался домишко: из трубы, вделанной в окно, струился дымок. Здесь живет фотограф с женой. В тот момент муж стоял на крыльце и мыл посуду в голубом пластиковом ведре. Жена в красном пальто и драных чулках развешивала на веревке белье. Неизвестно почему при виде этой пары Адриана испытала острое отчаяние. Как будто они – единственные существа, уготованные ей во Вселенной. Потом еще долго тянулась грязь, сухие изгороди, голые поля. Наконец она выехала на оживленное шоссе. На обочине люди в спецовках сгрудились вокруг канистры со смазочным маслом.

Адриане вспомнилась жена Филиппо на похоронах. Беременная. Желтое пальто с крупными черепаховыми пуговицами едва сходилось на животе. Лицо юное, скуластое и суровое; гладкие волосы туго стянуты в крохотный пучок. Она семенила рядом с Филиппо, розовощекая, суровая, серьезная, сжав в руках сумочку. Филиппо был такой, как всегда. Снимал и надевал очки. Запускал длинные пальцы в непокорные седые кудри. Оглядывался вокруг с притворно решительным и притворно самоуверенным видом. Чтобы добраться до деревни, надо было перевалить через гребень; дорога за ним освещалась неоновыми фонарями, а в эти дни была еще украшена бумажными гирляндами к предстоящей процессии. В деревне Адриана опустила письмо в почтовый ящик. Купила яиц у женщины, сидевшей перед церковью с корзинкой и жаровней. Поговорила с ней о внезапно поднявшемся ветре, который нагонял над крышами черные тучи и развевал гирлянды. Вошла в остерию и позвонила Анджелике, заткнув второе ухо от шума. Пригласила ее приехать в воскресенье к обеду. Будет маринованный язык. Линия работала плохо, и Анджелика с трудом разбирала слова. Поговорили они очень коротко. Адриана опять села в машину. В тот день, когда Филиппо пришел сказать ей, что женится, он взял с собой Анджелику. Это на случай, если у Адрианы будет истерика. Глупый! Она вовсе не истеричка. Все приняла спокойно. Была тверда, как дуб. К тому же этого она давно ожидала. Только вот с того дня дом на виа дей Виллини стал ей ненавистен, потому что там, в спальне со сводчатым потолком, она все же поплакала немного, после того как Филиппо ушел, и Анджелика держала ее за руку.

 

8

– По-моему, она полная идиотка, – сказала Ада.

– Ну, не полная, – сказал Освальдо.

– Полная, – сказала Ада.

– Она не идиотка, она только бестолковая, – сказал Освальдо.

– Не вижу разницы, – сказала Ада.

– Как бы там ни было, яичницу она поджарить может, – сказал Освальдо. – Я знаю матушку синьоры Перони. Она простая женщина.

– Да, но яичницей тут не обойдешься, – сказала Ада. – Старую синьору Перони я знаю лучше, чем ты. Ей не так просто угодить. Она любит, чтобы в доме был порядок. Чтоб полы были натерты. Я что-то не представляю, как эта особа будет натирать полы. К тому же этот ребенок, который все время орет…

– Но все-таки жаль ее – одна с ребенком, – сказал Освальдо. – Я не знал, как ей помочь.

– И ты решил посадить ее на шею Перони, – сказала Ада.

– Они любят детей.

– Да, любят. Детей, тех, которых провозят мимо в колясочках на Вилла Боргезе. А не тех, которые по ночам орут у них в доме.

Освальдо пообедал у Ады, теперь они сидели в гостиной и он наклеивал марки в альбом Элизабетты. Ада вязала. Элизабетта с подружкой сидели на полу на веранде и играли в карты, молча и очень серьезно.

– Незачем наклеивать эти марки, – сказала Ада. – Она сама сумеет их наклеить, ей будет даже интереснее.

Освальдо закрыл альбом, перетянув его резинкой, подошел к окну и выглянул наружу. На застекленной во всю длину веранде стояли большие кадки с цветами. Он постучал по стеклу, но Элизабетта, поглощенная игрой, не подняла головы.

– Эта азалия чудесно расцвела, – сказал Освальдо.

– Да, ты ведь знаешь, у меня на цветы легкая рука. А растение далеко не молодое! Мне ее принесли совсем чахлой. Она стояла в доме у отца Микеле. Слуга его принес. Они собирались ее выбросить. А он додумался притащить ко мне.

– Вот видишь, и он иногда способен думать.

– Иногда. Хотя и не слишком часто. Но он неплохой малый. Я его научила подавать на стол. Видел, как он хорошо прислуживает за столом?

Освальдо собирался сказать: «Видно, у тебя и на слуг легкая рука», но потом решил, что в этих словах можно усмотреть неприличную двусмысленность, и ничего не сказал, но тем не менее покраснел.

– А вот эта твоя девчонка никогда ничему не научится, – сказала Ада.

– Но ей не надо подавать на стол у Перони. Они все втроем едят на кухне.

– А что она сделала с той квартирой на виа дей Префетти, где жила?

– Ничего. Она ходит туда по воскресеньям. Оставляет ребенка у Перони, а сама идет на виа дей Префетти. Там ее навещает подруга.

– Ну да, подруга! Небось спит там с кем-нибудь.

– Может, и так. Не знаю. Она говорит, что ей надоело спать с мужчинами. Сейчас ее интересует только ребенок. Она уже отняла его от груди и кормит из бутылочки.

– То есть из бутылочки его кормит старая синьора Перони.

– Скорей всего.

– Этот ребенок очень похож на Микеле. Я уверена, что он от него, – сказала Ада.

– Думаешь?

– Да. Вылитый Микеле.

– У ребенка темные волосы. А у Микеле рыжеватые.

– Волосы не в счет. Важно выражение лица. Рот. Я считаю, что Микеле должен вернуться и дать ребенку имя. Должен был бы это сделать, если б был честным человеком. Но, разумеется, это не так. И ведь ему даже не нужно жениться на этой девушке, потому что на таких не женятся. Только бы имя дал ребенку. А что ты думаешь делать с подвальчиком?

– Не знаю. Придумай ты что-нибудь. Сейчас я туда пустил ночевать одного парня, друга Микеле. Его зовут Рей. Он из Лондона. Но я думаю, он через несколько дней уедет.

– Я только-только вздохнула, после того как Микеле убрался. А ты уже туда другого пристроил.

– Ему некуда было деваться. Он устроился было у Анджелики, но муж Анджелики выгнал его из дома. Они поссорились из-за политики. У мужа Анджелики идеи железные. И он не допускает, чтобы их оспаривали.

– Если б они и в самом деле были железные, он бы наплевал, что их оспаривают. А раз он бесится, значит, они не из железа, а из творога. Знаю я его, этого мужа Анджелики. По-моему, он посредственность. Чинуша. Один из тех партийных чинуш, которые смахивают на счетоводов.

– Ты, как всегда, права.

– Мне кажется, что брак Анджелики долго не продержится. Впрочем, теперь все браки недолговечны. Вот и наш долго не продержался.

– Наш продержался ровно четыре года, – сказал Освальдо.

– Четыре года – это, по-твоему, много?

– Нет. Я просто уточняю, сколько лет он продержался. Ровно четыре года.

– По правде сказать, не нравятся мне теперешние парни. Бродяги. И опасные. Я, пожалуй, предпочитаю счетоводов. До самого-то подвала мне дела нет. Но будет неприятно, если его кто-нибудь взорвет.

– Ну еще бы, тогда я тоже взлечу на воздух, ведь я живу выше этажом, а со мной взлетит портниха, что занимает верхний. Хотя этот Рей, по-моему, ничего взорвать не способен. Во всяком случае, пороха он не выдумал.

– Только сюда его, пожалуйста, не приводи, этого Рея. А то Микеле ты вечно сюда таскал. А мне он был неприятен. Ничего интересного я в нем не находила. Садился тут и пялил на меня свои зеленые глазки. Наверно, считал меня дурой. Но и я его умником не считала. И не думай, что я из сочувствия потратилась, чтобы помочь ему уехать.

– Из великодушия, – уточнил Освальдо.

– Да. И еще затем, чтоб больше его не видеть. И все-таки, по-моему, это чудовищно – не вернуться даже на похороны отца. Чудовищно.

– Он боялся, что его арестуют, – сказал Освальдо. – Из его группы арестовали двоих или троих.

– Все равно чудовищно. И ты так считаешь. Ты же был потрясен. Потому что другой человек пойдет даже на арест, лишь бы проводить на кладбище прах своего отца.

– Прах? – сказал Освальдо.

– Да, прах. А что я такого странного сказала?

– Ничего. Просто для тебя необычное выражение.

– Самое обычное. Так или иначе, я повторяю, что не находила в Микеле ничего интересного. Иногда он даже, пожалуй, бывал мил. Играл с Элизабеттой в «монопольку». Помогал мне полировать мебель. И все-таки про себя считал меня дурой, а я это замечала и бесилась.

– Почему ты говоришь о Микеле в прошедшем времени? – сказал Освальдо.

– Потому что он уже не вернется, я уверена, – сказала Ада. – Мы его больше никогда не увидим. Отправится в Америку. Или еще бог знает куда. Невесть чем будет заниматься. Сейчас полно таких юнцов, которые без толку шатаются по свету. Трудно себе представить, что с ними будет в старости. Словно они и не состарятся никогда. Словно навсегда останутся такими – без семьи, без постоянной работы, без всего. Напялил на себя какие-то лохмотья, и все тут. Они никогда не были молоды – как же им состариться? Взять хоть эту девицу с ребенком. Как ей состариться? Она уже и сейчас старая. Увядшее растение. Так и родилась увядшей. Не физически – морально. Никак не могу понять, зачем такому человеку, как ты, тратить время и силы на эти увядшие растения. Может быть, я ошибаюсь, но я о тебе высокого мнения.

– Ошибаешься, – сказал Освальдо. – Ты меня переоцениваешь.

– А я вообще оптимистка, от природы. Но я не могу быть оптимисткой по отношению ко всем побродяжкам. Я их просто не выношу. От них один беспорядок. Внешне такие симпатяги, а про себя только и думают, как бы всех нас взорвать.

– И взорвут – невелика беда, – сказал Освальдо. Он надел плащ и приглаживал свои редкие светлые волосы.

– Значит, пусть и Элизабетту взорвут?

– Элизабетту – нет, – сказал Освальдо.

– Ты бы отдал этот плащ перекрасить, – сказала Ада.

– Иной раз ты говоришь так, будто ты все еще моя жена, – сказал Освальдо. – Так только жены говорят.

– А тебе неприятно?

– Нет. А что?

– Ведь это ты меня бросил. Не я от тебя ушла. Но оставим это. Не будем ворошить прошлого, – сказала Ада. – К тому же ты, вероятно, был прав. Принял мудрое решение. Тебе лучше одному. Да и я прекрасно одна справляюсь. Мы не созданы друг для друга. Слишком разные.

– Слишком разные, – повторил Освальдо.

– Не повторяй моих слов, как Кот из «Пиноккио». Это меня раздражает, – сказала Ада. – Сейчас мне надо в школу Элизабетты. Я обещала учителям позаботиться о костюмах для кукольного театра к рождественскому представлению. Отнесу им старые материи из сундука.

– Ты всегда найдешь себе занятие, – сказал Освальдо. – Посидела бы хоть вечер спокойно. Погода скверная. Не холодно, но ветрено.

– Если я под вечер сижу без дела, мне приходят грустные мысли, – сказала Ада.

– Чао, – сказал Освальдо.

– Чао, – сказала Ада. – Знаешь что?

– Что?

– А Микеле в глубине души и тебя считал дурачком. Не только меня. Пил твою кровь, а сам считал тебя кретином.

– Микеле никогда не пил мою кровь, – сказал Освальдо и вышел.

Он был без машины и двинулся пешком через мост. Немного постоял, поглядел на мутно-желтую воду в реке, на платаны, меж которыми мчались автомобили. Ветер был теплый, но порывистый, небо затянуто набухшими черными тучами. Освальдо подумал об автомате, который Анджелика, по ее словам, бросила в воду неподалеку от этого моста. Подумал, что ни разу в жизни сам он не дотрагивался до оружия. Даже подводного ружья в руки не брал. Впрочем, насколько ему известно, Микеле тоже никогда с оружием не имел дела. От военной службы его освободили по здоровью – слабые легкие. А еще потому, что отец заплатил. Сам Освальдо не проходил военной службы, как единственный сын у матери-вдовы. Во времена Сопротивления он был еще мальчишкой. Они с матерью жили в эвакуации под Варезе.

Он свернул в узкий переулок, где гомонили дети, и вошел в букинистическую лавку. Синьора Перони, волоча опухшие ноги, переносила с места на место стопки книг. Она улыбнулась ему.

– Как дела? – спросил он.

– Она вернулась на виа дей Префетти, – сказала синьора Перони. – Дальше так жить было невозможно. Помощи по дому от нее никакой. Мало того, что моей матери приходилось на всех готовить, так надо было еще постоянно следить, как бы она чего не натворила. Когда она принимала душ, то всегда забывала подтереть за собой пол, и по всему дому оставались мокрые следы. Как-то раз нас с матерью не было дома, а она ушла и забыла ключи, а ребенок остался один и плакал, бедняжка. Слесаря никак не могли найти, и привратница вызвала пожарных. Чтобы войти, пожарным пришлось выбить стекло. Моя мать очень привязалась к этому ребенку. Но та часто уходила, а ребенка оставляла дома, и матери приходилось менять пеленки и давать ему бутылочку.

– Мне очень жаль, – сказал Освальдо. – Я заплачу за стекло.

– Да неважно. Мы бы охотно держали ее у себя. Ведь надо быть милосердными. Но она полностью лишена здравого смысла. Она будила нас по ночам, чтобы мы помогали ей перепеленать ребенка. Говорила, что ей очень тоскливо делать это одной. Будила нас обеих – и меня, и мать, – чем больше народа, говорит, тем у нее спокойнее на душе. Жаль ее, конечно. Только непонятно, зачем же было рожать этого ребенка, если ей так тяжко с ним возиться.

– Да, непонятно, – сказал Освальдо. – Хотя нет, в сущности, очень даже понятно.

– Вот она и ушла сегодня. Мы уложили ребенка в ту желтую сумку. Так он не озябнет. Вызвали для нее такси. Моей матери пришлось одолжить ей свой свитер, ведь у нее не было ничего теплого. Эту свою жакетку с драконами она сожгла, когда гладила.

– Какая жалость, – сказал Освальдо.

– Да, жаль. Хорошая была жакетка. Очень изящная. Но она оставила на ней горячий утюг, а сама пошла к телефону. И долго с кем-то болтала. Потом сказала, что это звонила Анджелика. А жакетку, как раз на спине, где были драконы, прожгло. Чуть гладильная доска не занялась. Мать так перепугалась. А я за нее боюсь. Она ведь старая. Она уставала и нервничала. Будь я одна, я бы, может, и смирилась.

– Понимаю. Мне очень жаль, – сказал Освальдо.

 

9

18 декабря 70

Дорогой Микеле!

Я видела девушку с виа дей Префетти. Эту Мару. Что за имя, прямо из комиксов. Лучше бы Мария. Будь у нее в имени буква «и», все могло бы сложиться иначе.

Отнесла ей немного денег. Мне их дала мама. Но Освальдо говорит, что, чем давать деньги, лучше было бы найти для нее работу. Это не так просто, потому что она ничего не умеет делать. Освальдо устроил было ее к синьоре Перони. Оказывается, у синьоры Перони есть старая мать, ей восемьдесят лет, но она еще бодрая. Они живут в Монтесакро. Мара должна была помогать по дому, а они держали ее с ребенком у себя и немного платили помесячно. Но в результате она чуть не спалила квартиру, и пришлось вызывать пожарных. По крайней мере так я поняла из длинной, запутанной истории, которую она сама мне рассказала. Но, по ее словам, в доме нечего было есть, кусочек трески на обед и другой кусочек, разогретый с луком, на ужин. От этой трески у нее сделалось несварение желудка – нужно было все время пить сельтерскую воду. Ночью она просыпалась от зверского голода и бродила по дому в поисках кусочка сыра. В результате у нее пропало молоко. Однако Освальдо говорит, что эта девушка любит приврать. Ребенок хорошенький, но он не от тебя. У него большой рот и длинные черные космы. Правда, эти космы он мог унаследовать от нашего отца. Сейчас она с ребенком снова живет на виа дей Префетти.

Рей, тот парень, которого ты ко мне прислал, прожил у нас неделю. Но он ссорился с Оресте. Однажды обозвал его «ревизионистом». Оресте так взбесился, что дал ему в челюсть. Пошла кровь. Я боялась, что он ему зубы вышиб. Но оказалось, только немного рассек губу. Мы с Соней отвели Рея в аптеку. Оресте остался дома. Он жутко разволновался. А Рей – ничуть. Но губа сильно кровоточила, вся ветровка была в крови. В аптеке сказали, что это пустяки, и налепили ему пластырь. На следующий день я позвонила Освальдо, и теперь Рей живет в твоем подвальчике. Соня носит ему еду и комиксы – он хочет научиться рисовать комиксы. У него есть приятель, который их рисует, и он обещал Рею свести его с редактором одной из таких газет. Вот Рей теперь и пробует рисовать женщин с огромными грудями и глазами. А когда увидел твоих сов, тоже нарисовал сов, парящих вокруг этих грудей.

Мама вбила себе в голову, что Оресте стукнул этого Рея из ревности. Но у Оресте не было никакого повода ревновать, потому что мы с этим Реем абсолютно безразличны друг другу. У меня он не вызывает ни симпатии, ни антипатии. Как амеба. А Оресте говорит, что у него фашистские взгляды. Но Оресте повсюду чудятся фашисты и шпионы. В общем, повторяю: между мной и Реем ничего нет, а он спит с Соней в твоем подвальчике, на твоей постели, под мамиными красивыми одеялами. Я сказала это маме, и она велела мне забрать те одеяла и заменить их другими, похуже. Но я не стану делать этого, по-моему, это неловко. Мама любит ставить людей в неловкое положение. Но, как правило, это относится к тем людям, которых она никогда не видела. Если б она встретилась с этим Реем, то уже не стала бы настаивать, чтоб он спал под скверным одеялом. Я выстирала ветровку Рея, решив, что это можно сделать дома, но ошиблась, потому что она высохла, сделалась жесткой и задубелой, как вяленая треска.

В воскресенье я обедала у мамы. Оресте не пошел: у него было профсоюзное собрание. Я поехала с девочкой. Там был Освальдо со своей дочкой. У мамы кролики. Девочки играли с этими кроликами. Я не знаю, как они смогли с ними играть, потому что эти кролики совсем не забавные и очень сонливые. Близняшки вытащили их за уши из клеток, так те улеглись на траве и даже не подумали разбегаться. Кроме того, с них лезет шерсть, и девочки часами обирают ворсинки со своих курток. День был чудесный, солнечный. Но мама выглядит очень подавленно.

Мне кажется, на нее так подействовала смерть отца. Должно быть, она постоянно вспоминает годы, когда они жили вместе. То и дело у нее слезы на глазах, она встает и уходит в другую комнату. Она повесила в гостиной ту папину картину, где она сидит у окна в доме в Пьеве-ди-Кадоре. Ты был маленький, не помнишь, а я все помню. Это было ужасное лето. Они больше не ссорились, но в доме царило ощущение, что должно что-то произойти. Иногда по ночам я слышала, как мама плачет.

Я не знала, кто из них прав, кто виноват. Даже не задавалась таким вопросом. Я только чувствовала, что из их спальни исходит волнами тревога, растекаясь по всему дому, забираясь во все уголки. Тревога была повсюду. Многие годы мы так весело проводили лето в этом доме. Он был такой чудесный, столько места для игр. Там был дровяной сарай, масса чуланчиков, где можно спрятаться, а во дворе – индюки. Ты не помнишь. Потом приехала тетя Чечилия и увезла нас в Кьянчано. Через несколько недель туда приехал отец и сказал нам, что они с мамой разошлись. Сказал, что ты останешься с ним, а мы, девочки, с мамой. Просто сказал, без всяких объяснений. Они так решили. Он пробыл в Кьянчано два или три дня. Сидел в холле гостиницы. Курил. Заказывал мартини. Когда тетя Чечилия обращалась к нему, он просил ее замолчать.

Может быть, мама до сих пор влюблена в Филиппо. Не знаю. Ее связь с Филиппо тянулась столько лет, и она все надеялась, что он соединится с ней. А он взял и женился на девушке моложе меня. У него духу не хватило сказать маме с глазу на глаз, что он женится, и он заставил меня присутствовать при этом разговоре. Филиппо всегда недоставало мужества. Во всяком случае, для меня это было ужасное утро. Майское утро прошлого года. Я помню, что был май, потому что розовые кусты под нашими окнами на виа дей Виллини стояли в полном цвету.

Практически мама сейчас очень одинока. Близняшки ее не слушаются. Тебя нет. У нас с Виолой своя жизнь. А мама сидит там одна с Матильдой. Матильда действует ей на нервы. Но все-таки хоть кто-то есть в доме – голос, шаги в пустых комнатах. Кто его знает, зачем мама купила этот огромный дом? Теперь она, должно быть, раскаивается. Наверно, раскаивается и в том, что пригласила Матильду, хотя знает, что полное одиночество было бы еще хуже. Но Матильда действует ей на нервы. Матильда называет ее «моя курочка» и каждую минуту спрашивает: «Ну как ты?», берет ее за подбородок, заглядывает в глаза. Утром она в купальном костюме является к ней в комнату заниматься йогой, уверяя, что это единственная теплая комната в доме. Мама не решается попросить ее уехать. Сейчас у мамы очень смягчился характер. Ей теперь даже приходится слушать роман «Полента и отрава», который Матильда выудила из своего баула и намерена доработать, поскольку Освальдо имел неосторожность сказать ей, что у Ады есть знакомый издатель. Это некий Колароза, мелкий, никому не известный книгоиздатель. Думается мне, что он Адин любовник. Матильда как услышала об издателе, так и уцепилась за эту возможность. Каждый вечер она читает вслух «Поленту и отраву» маме и Освальдо. Теперь Освальдо приезжает к ним почти каждый вечер. Они с мамой прямо-таки подружились. Но разумеется, дружба чисто платоническая. Я думаю, что Освальдо женщины вообще не интересуют. По-моему, он тайный гомик. Мне кажется, он втихомолку и бессознательно влюблен в тебя. Не знаю, что ты об этом думаешь, но мне так кажется.

Мне хотелось бы повидать тебя. У меня все хорошо. Флора ходит в детский сад. Она там обедает и возвращается домой в четыре. Ее забирает Соня, потому что я сижу на работе до семи. Моя работа становится все занудней и бессмысленней. Сейчас мне нужно переводить длинную статью о тяжелой воде. А вечером я должна еще купить продукты, приготовить ужин и погладить рубашки Оресте, потому что он не хочет носить немнущихся рубашек. Потом он уходит в редакцию, а я дремлю у телевизора.

Целую тебя.

Анджелика

 

10

– По-моему, она безнадежная дура, – сказала Мара.

– Ты ошибаешься, – сказал Освальдо.

– Безнадежная, – сказала Мара.

– Напротив, временами она обнаруживает редкую остроту ума и проницательность. Она ограниченная, это верно. Но так или иначе, Ада – моя жена и я прошу тебя не называть ее дурой. Я тут сижу уже четверть часа, а ты только это и твердишь.

– Вы же разошлись. Она тебе больше не жена.

– Все равно, мне неприятно, когда люди при мне плохо о ней отзываются.

– А часто это случается?

– Тебе-то что до этого?

– Она некрасивая и не умеет одеваться.

– Нет, красивая и иногда бывает очень хорошо одета.

– Вчера она была одета ужасно. И в прошлый раз тоже. Все время на ней эта шуба из канадского волка. От этих канадских волков на улице прямо в глазах рябит. Какая у нее фигура, я не разглядела, потому что она все время в этой шубе. Ноги у нее тонкие, а колени как у слона. И эти здоровенные очки в черепаховой оправе. Отчего она не носит легкие очки с незаметной оправой? А еще у нее усики. Она их обесцвечивает, но они таки есть. Расхаживала тут, заложив руки в карманы. С таким видом, словно она нас изучает – меня, ребенка, квартиру. Вчера я у нее спросила, как, на ее взгляд, вырос ребенок, а она сказала, что он миленький, так, будто о какой-нибудь люстре говорила. Нет в ней деликатности.

– В сущности, она очень застенчива, – сказал Освальдо.

– Да у тебя все застенчивые. Ты же мне сказал, что если она придет сюда, то сейчас же пришлет электриков и штукатуров. Никого она не прислала. Пальцем не шевельнула. Единственное, на что ее хватило, – сказать, что здесь сортиром пахнет. Как будто я без нее не знаю.

– Она сказала не «сортиром пахнет», а «пахнет, как во дворе» или что-то в этом роде.

– Я с этим запахом ничего не могу поделать. Есть такие дома, где воняет, вот и здесь воняет. Я на хлорку и соляную кислоту кучу денег истратила. И ничем она мне не помогла, только посоветовала купить сушилку для посуды в УПИМе. Тоже мне, совет!

– А ты купила?

– Нет. Времени не было. Больше недели я пробыла у этих проклятых Перони. Они, в общем, неплохие, добрые даже, но из-за их тресковых обедов у меня молоко пропало. Вернулась сюда, а здесь крыша течет. Я вызвала мастера. Сама, между прочим, вызвала, а не твоя жена. А потом пошли всякие напасти. Боюсь, мне придется съехать с этой квартиры. Моя подруга – та, что меня сюда пустила, – явилась однажды со своим дружком-японцем и сказала, что хочет устроить здесь «boutique» в восточном стиле. Я сказала, что, по-моему, эта квартира не годится – последний этаж, без лифта, да еще сортиром воняет. Японец оказался довольно обходительный, говорит, я смогу стать «vendeuse» в этой «boutique». A подруга сказала, что «boutique» или не «boutique», но квартиру мне все равно придется освободить, потому что ей нужны деньги. Мы повздорили и расстались холодно. Только японец, такой обходительный, пообещал подарить мне кимоно, потому что я рассказала ему о сгоревшей жакетке. Так что, если она меня отсюда выставит, мне деваться некуда. Правда, я могу пристроиться в том знаменитом подвальчике. Ведь Микеле возвращаться вроде не собирается.

– Подвальчик принадлежит Аде. И я не знаю, какие у нее планы. Может, она хочет сдать его.

– Господи, как вы все жадны до денег. Я не смогу платить за квартиру. Может, потом. Этот подвальчик темный и наверняка сырой, но для меня сойдет. Было бы удобно – ведь ты живешь этажом выше, и я могла бы позвать тебя ночью в случае чего.

– Сплю и вижу, чтоб меня ночью будили! – сказал Освальдо.

 

11

29 декабря 70

Дорогой Микеле!

Ко мне приходила твоя сестра Анджелика. Я ее раньше никогда не видела. Симпатичная и очень красивая. Дала мне денег. Шестьдесят тысяч лир. Конечно, на шестьдесят тысяч не больно-то разгуляешься, но все-таки это очень мило с ее стороны. Я знаю, это ты попросил ее дать мне денег. Спасибо. Я сказала твоей сестре, что как-нибудь хотела бы повидаться и с вашей матерью. Анджелика говорит, что мать последнее время в депрессии, но потом, когда она немного придет в себя, я, конечно, смогу ее навестить.

Анджелика дала мне твой адрес, так что я могу выразить тебе соболезнование по случаю смерти твоего отца. Посылаю также наилучшие пожелания к рождеству и Новому году. Правда, рождество уже прошло. Я на рождество была одна и грустила, у ребенка заложило нос, и он плакал, но потом к вечеру зашел один японец, мой знакомый, и принес мне кимоно. Оно черное с двумя большими подсолнухами, один спереди, другой сзади.

Сообщаю тебе хорошую новость: я нашла работу. Уже приступила. Утром я отношу ребенка к одной синьоре, у которой под присмотром еще шестеро. Забираю его вечером. Плачу двадцать тысяч в месяц. Работу мне подыскала жена Освальдо, Ада. Она же нашла и няньку. Эта Ада, на мой взгляд, полная кретинка, но в любезности ей не откажешь.

Я работаю у одного издателя, которого зовут Фабио Колароза. Это друг Ады. Кажется, она с ним спит. Кто их знает! Освальдо говорит, что она спит с ним уже два года. Он такой маленький, худой, с большим длинным крючковатым носом. Похож на пеликана. Его контора на виа По. Я сижу одна в большой комнате. У Коларозы другая большая комната, и он там тоже один. Сидит за письменным столом и думает, а когда думает, морщит нос и кривит губы. Время от времени он говорит в диктофон, закрыв глаза и легонько приглаживая волосы. Я должна печатать на машинке письма и то, что он наговаривает в диктофон. Иной раз он записывает на диктофон свои мысли. Это трудные мысли, и я их смысла не понимаю. Еще я должна отвечать на телефонные звонки, но ему никто не звонит, только иногда Ада. А в третьей большой комнате сидят два парня, которые упаковывают книги и рисуют обложки. Мы будем издавать также книгу твоей тети Матильды. Она называется «Полента и вино» или что-то в этом роде. У них уже готова обложка. Там солнце и комья земли с воткнутой мотыгой, потому что это история про крестьян. Парни говорят, что эта обложка похожа на манифест социалистов. Деньги на издание книги дает твоя мамаша. Лучше бы она дала эти деньги мне, они мне так нужны. Я на этой работе получаю пятьдесят тысяч лир в месяц. Попробуй-ка прожить на пятьдесят тысяч! Но Колароза обещал прибавить. Он сказал, что ему совершенно неважно, знаю ли я английский или нет.

Освальдо говорит, что два дня уговаривал Аду пристроить меня к этому ее дружку Коларозе. Она наконец согласилась, но предупредила его, что я полоумная. Он ответил, что ничего не имеет против полоумных. Блестящий ответ, правда?

В полдень я хожу в бар выпить капуччино с булочкой. Но позавчера Колароза перехватил меня у входа в бар и пригласил в ресторан. Он вообще молчалив, но не из тех молчунов, с которыми делается не по себе: вдруг задаст какой-нибудь короткий вопросик и слушает тебя, морща нос и кривя губы. Но мне было весело. Не знаю, почему мне было так весело, ведь он почти не говорил со мной. Объяснил, что из этих мыслей, которые он наговаривает на диктофон, он намерен сделать книгу. Я спросила, хороша ли книга твоей тети Матильды, а он сказал – жуткая муть. Но он печатает ее, чтоб доставить удовольствие Аде, которая хочет доставить удовольствие Освальдо, который хочет доставить удовольствие твоей тетке и так далее, и так далее. К тому же все расходы оплачивает твоя мать.

Ребенок похож на тебя. Волосики у него темные и гладкие, а у тебя рыжие и кудрявые, но у новорожденных волосы потом вылезают и вырастают другого цвета. Глаза у него темно-серые, а у тебя зеленые, но ведь у младенцев меняется и цвет глаз. Мне бы хотелось, чтоб ребенок был от тебя, но, к сожалению, я в этом не уверена. Однако ты не думай, что я буду просить тебя усыновить его, когда ты вернешься. Я же не идиотка, чтоб тебя об этом просить, и не сволочь, ведь я не уверена, что он твой. Если учесть эти обстоятельства, мой ребенок – безотцовщина, иногда мне это кажется ужасным, но когда я в хорошем настроении, то думаю: ну и ладно.

Мне с тобой было весело. Не знаю почему, но разве вообще можно понять, почему с кем-то скучаешь, а с кем-то веселишься? Ты иной раз бывал не в духе и не разговаривал со мной. Я говорила, а ты в ответ только мычал, не открывая рта. Теперь, чтобы вспомнить тебя, мне довольно промычать на твой манер, и я сразу как будто вижу тебя. Ты при мне последнее время всегда бывал не в духе. Может, считал, что я слишком за тебя цепляюсь. Но мне ведь ничего не было нужно, только быть с тобой рядом, и все. Если хочешь знать, я никогда не думала, что ты должен на мне жениться, сама мысль выйти за тебя была смешной, а то и жутковатой. Если мне когда и приходила такая мысль, я ее быстренько выбрасывала из головы.

Мне стало так жалко тебя в тот раз, когда у нас было назначено свидание и ты прибежал бледный-бледный и сказал мне, что сбил монахиню. А потом, уже в подвальчике, сказал, что она умерла. Ты лежал, уткнув голову в подушку, а я тебя утешала. Но на следующий день ты уже не разговаривал со мной и, когда я гладила тебя по голове, мычал по-своему и отворачивался. У тебя очень скверный характер, но я не поэтому не хочу за тебя замуж. Не хочу оттого, что в тот раз и в другие мне было тебя жалко, а я хотела бы выйти замуж за человека, которого бы мне никогда не надо было жалеть, потому что мне на саму себя жалости не хватает. Я бы хотела выйти замуж за человека, которому могла бы завидовать.

Целую тебя и время от времени буду писать.

Мара

 

12

6 января 71

Дорогой Микеле!

Так приятно было поговорить с тобой по телефону. Я тебя прекрасно слышала. Со стороны Освальдо было очень мило приехать за мной, чтоб я позвонила тебе из его квартиры. Таким образом, и он смог сказать тебе два слова.

Меня обрадовало то, что ты гуляешь по лесу с этими собаками. Представляю себе, как ты бродишь по лесам. Хорошо, что я догадалась послать тебе сапоги, потому что в лесу, должно быть, грязь и трава мокрая. Я тоже могла бы здесь побродить по лесу, если подняться на один из холмов; Матильда иной раз предлагает мне пойти туда прогуляться. Но одна мысль, что рядом со мной будет развеваться эта ее тирольская пелерина, отбивает у меня всякую охоту к прогулкам. В одиночку мне не хочется забираться туда наверх, в этот лес, а близняшки никогда не изъявляют желания пройтись со мной. Потому на лес я смотрю из окна, и он мне кажется таким далеким. Может быть, для того, чтобы гулять по лесам и полям, нужно спокойствие, благополучие, и я очень желаю и надеюсь, что у тебя они есть.

И все-таки не пойму, что ты намерен делать. По мнению Освальдо, я должна оставить тебя в покое. Там ты учишь английский и занимаешься домашним хозяйством, а от этого, по его мнению, только польза. Но я хочу знать, когда ты думаешь вернуться.

Я ходила с Освальдо в подвальчик, чтобы забрать твои картины. Видела твоего друга Рея, который, как ты знаешь, теперь там живет. С ним была некая Соня, подруга Анджелики, с черным конским хвостом. И еще другие. Человек двенадцать. Сидели на твоей постели и на полу. Когда мы вошли – дверь была открыта, – они не сдвинулись с места и продолжали заниматься своим делом, то есть ничем. Соня помогла нам перенести картины в машину. А остальные и не пошевелились. Приехав домой, я развесила все твои картины. Мне они совсем не нравятся, но в известном смысле даже лучше, что они нехороши, раз ты забросил живопись. Освальдо говорит, что это, вероятно, окончательно. Один черт знает, что ты теперь будешь делать. Освальдо советует мне об этом не думать. Чем-нибудь да займешься.

Мне было ужасно грустно снова увидеть этот подвальчик. По-моему, и Освальдо как-то загрустил. Постель была вся сбита, и я увидела одеяла, которые покупала для тебя. Мне плевать на эти одеяла, но я сказала Анджелике, чтоб она взяла их себе. Ей они наверняка пригодятся.

Рождество мы провели вдвоем с Матильдой. Девочки уехали кататься на лыжах в Кампо-Императоре. Анджелика с Оресте были у каких-то своих друзей по фамилии Беттойя – не знаю, кто такие. Виола и Элио – в деревне у его родителей. Матильда тем не менее приготовила нечто вроде рождественского обеда, хотя мы вдвоем с ней ели его на кухне. Клоти отправилась к себе домой, и мы думали, что она больше не вернется, так как забрала с собой почти все свои платья. Матильда приготовила каплуна, фаршированного изюмом и каштанами, а кроме того, шоколадный крем. Поэтому в кухне было полно грязной посуды, к тому же у нас сломалась посудомойка. После обеда Матильда отправилась спать, заявив, что посуду вымоют близняшки, когда вернутся. Она их переоценивает. Я вымыла и перетерла всю посуду. Под вечер явился Освальдо со своей дочкой Элизабеттой и с собакой. Я их угощала остатками крема, но девочка до крема не дотронулась, а стала читать журналы близняшек. Освальдо починил посудомойку. Когда они уже собрались уезжать, вылезла Матильда и начала кричать, почему ее не разбудили. Она, дескать, пошла спать со скуки, потому что нас в этом доме никогда никто не навещает. Она настаивала, чтоб они остались поужинать, и они остались. Поэтому пришлось опять мыть гору посуды, так как посудомойка, как только я ее включила, тут же снова сломалась, извергнув потоки воды на пол. На следующий день против всяких ожиданий явилась Клоти. Она принесла нам сумку яблок, которые Матильда жадно грызет, утверждая, что ей обязательно нужно съедать каждые полчаса по яблоку, чтобы чувствовать себя в добром здравии.

Освальдо приезжает к нам почти каждый вечер. Матильда считает, что он в меня влюблен, но Матильда – бестолочь. Я думаю, он приезжает по инерции, поскольку взял себе такую привычку. Сначала он приезжал, чтобы слушать роман «Полента и отрава», но теперь чтение, слава богу, закончено. Матильда читала вслух своим хриплым низким голосом, а я и Освальдо покорно слушали и клевали носом. Теперь Освальдо подсунул этот роман одному издателю, другу Ады. Я оплачу расходы, потому что Матильда попросила меня об этом и я не сумела ей отказать.

Я этого Освальдо не понимаю. Человек он неплохой, но мне надоедает. Сидит тут до полуночи, листает журналы. Говорит мало. Обычно ждет, когда я с ним заговорю. Я делаю над собой усилие, чтоб поддержать беседу, потому что говорить мне с ним, в сущности, не о чем. Когда мы еще слушали «Поленту и отраву», то хоть и дремали, но все же был повод сидеть вместе. А теперь я не вижу никакого. И все-таки должна сказать, что я довольна, когда он появляется. Привыкла как-то. И когда вижу его, то чувствую странное облегчение, смешанное с тоской.

Целую тебя.

Твоя мать

Я спросила Освальдо, была ли эта девушка, Мара Пасторелли, в подвальчике, когда мы ходили туда забирать картины. Он сказал – нет: она с теми не дружит, она из другой компании. Я ей послала денег через Анджелику. По словам Анджелики и Освальдо, деньги послать было необходимо, потому что она с этим несчастным ребенком в отчаянном положении. Теперь ей нашли работу у того же издателя – друга Ады. Эта Ада поистине небесное провидение.

 

13

8 января 71

Дорогой Микеле!

Вчера вскрыли завещание твоего отца. Оно хранилось у Лиллино. Отец написал это завещание, как только почувствовал себя плохо. Я об этом ничего не знала. Все собрались в нотариальной конторе: я, Лиллино, Матильда, Анджелика, Элио и Виола. Оресте не пришел – был занят в газете.

Твой отец оставил тебе картины, написанные им с 45-го по 55-й год, дом на виа Сан-Себастьянелло и башню. У меня создалось впечатление, что твои сестры получат гораздо меньше, чем ты. Им отходят земельные участки близ Сполето; многие из них распроданы, но кое-что еще осталось. Матильде и Чечилии твой отец отказал буфет в стиле пьемонтского барокко, и Матильда тотчас же заявила, что не знает, куда его девать, и потому уступает Чечилии. Представляешь, какая радость для Чечилии, которая выжила из ума и почти ничего не видит.

Сообщи, пожалуйста, что ты собираешься делать с домом на виа Сан-Себастьянелло – продать, сдать внаем или поселиться там. Что касается башни, то, как тебе известно, тот архитектор уж было начал там работы, но теперь все застопорилось. Проекты, одобренные твоим отцом, требуют огромных затрат. Лиллино говорит, что мне с ним следует съездить посмотреть эту башню и что там сделано. Сам Лиллино этой башни не видел, но говорит, что ее нельзя считать выгодным капиталовложением, так как, чтобы проехать к ней на автомобиле, необходимо пробить дорогу в скале. Сейчас туда можно добраться только пешком, карабкаясь по горной тропинке. А у меня мало охоты лазать по этим скалам вместе с Лиллино.

Хорошо бы ты приехал и решил сам. Я за тебя решать не могу. Как мне решать, когда я не понимаю, где и как ты собираешься жить.

Твоя мать

 

14

12 января 71

Дорогая мама!

Спасибо тебе за письма. Пишу второпях, ибо уезжаю из Сассекса в Лидс вместе с девушкой, с которой познакомился здесь. Она там будет преподавать рисование в школе. А я, думаю, устроюсь мыть посуду и топить котельную в той же школе. С котельной и с посудой я научился управляться быстро и ловко.

Эта пара, у которой я здесь работал, профессор с женой, – славные ребята, и мы расстались без обид. Он отчасти педик, но только отчасти. Выучил меня играть на Кларино.

Лидс как город, вероятно, не бог весть что. Я видел открытки. Девушка, с которой я еду, тоже не бог весть что, неглупа, но немного зануда. Я уезжаю с ней, потому что здесь мне надоело.

Было бы хорошо, если б ты прислала мне в Лидс немного денег, по возможности срочно. Я, правда, еще не знаю, где буду жить в Лидсе, но ты можешь послать деньги матери этой девушки, адрес прилагаю в конце письма. На тот же адрес пришли мне, пожалуйста, «Пролегомены» Канта. Они мне тоже срочно нужны. Книгу найдешь в подвальчике. Здесь она тоже есть, но на английском, а я и по-итальянски ее прочел не без труда. Наверно, она есть в библиотеке, но я не любитель библиотек. Спасибо.

Вернуться пока не могу. Впрочем, если честно, не столько не могу, сколько не хочу. А насчет дома на виа Сан-Себастьянелло, то почему бы тебе самой там не поселиться, ведь, судя по твоим письмам, ты сейчас в растрепанных чувствах и деревня тебе осточертела.

С башней решайте сами. Не думаю, чтоб я когда-нибудь поселился в этой башне – ни зимой, ни летом.

Если не хочешь сама жить на виа Сан-Себастьянелло, может быть, там устроить ту девушку, мою знакомую, Мару Касторелли, которой ты послала деньги. У нее, как ты знаешь, есть квартира на виа дей Префетти, но там ей вроде неудобно. А дом на виа Сан-Себастьянелло очень удобен. Я о нем всегда вспоминаю с удовольствием.

Передай Матильде мои поздравления по поводу ее романа «Полента и вино», который вскоре должен выйти. Поцелуй от меня близняшек и всех остальных.

Микеле

Пишите мне на имя миссис Томас, 52, Бедфорд-роуд, Лидс.

 

15

25 января 71

Дорогой Микеле!

Со мной приключилась очень странная штука, и мне хочется поскорее рассказать тебе об этом. Вчера мы с Фабио занимались любовью. Фабио – это издатель Колароза. Пеликан. Ты представить себе не можешь, до чего он похож на пеликана. Это дружок Ады. А я его отбила у нее.

Он пригласил меня в ресторан. Потом проводил домой, потому что был праздник и мы работали только до обеда. Он сказал, что хотел бы зайти ко мне поглядеть на ребенка. Это Ада рассказала ему про ребенка. Я ему ответила, что ребенка сейчас нет: он у той синьоры. Тогда он сказал, что с удовольствием посмотрит мою квартиру. Мне было стыдно за стойкий сортирный запах, кроме того, уходя, я все бросила неприбранным. Но он настаивал, и я вынуждена была его пригласить. Он уселся в единственное кресло-шезлонг с продранным полотном. Я угостила его растворимым кофе. Налила в розовую пластмассовую чашечку, которую мне подарила моя подружка, когда я жила в пансионе. Других чашек у меня нет. Надо бы купить в «Станде», но все никак не выберусь. Он выпил кофе и стал ходить взад-вперед, наморщив свой нос. Я спросила, не чувствует ли он этой вони, но он сказал – нет. Сказал, что хотя нос у него большой, но запахов не чувствует. Я привела в порядок постель и села на кровать, а он присел рядом со мной, так мы и занялись любовью. Я была просто ошарашена. А он после заснул. Я смотрела на его спящий носище и думала: «Боже мой, я переспала с пеликаном!»

В пять часов мне надо было идти за ребенком. Пока я одевалась, пеликан проснулся и сказал, что ему хочется еще немножко полежать. Я ушла и вернулась с ребенком. Он все еще валялся, высунул свой нос, чтобы поглядеть на ребенка, и сказал, что он красивый. Потом снова улегся. Я приготовила молочную смесь для ребенка, и мне было приятно, что он тут, ведь я не люблю быть одна, когда развожу эту молочную смесь. Пора бы уж привыкнуть, я же почти всегда одна, а привыкнуть не могу. На ужин у меня был кусочек говядины. Я его отварила, и мы пополам это мясо съели. За едой я ему сказала, что он похож на пеликана. Он сказал, что ему кто-то уже об этом говорил. Не помнит кто. Я сказала: «Может, Ада?» Но тут же поняла, что ему не очень хочется говорить об Аде, а мне как раз хотелось. Я ему не стала говорить, что считаю ее кретинкой, а сказала, что она, по-моему, немного несносна. Он давай смеяться. Я спросила, сыт ли он. Он сказал, что пеликаны едят мало. И остался ночевать. Утром оделся и ушел. Увиделись мы в конторе. Он сидел там со своим диктофоном. Когда я вошла, он подмигнул, но ничего не сказал. Назвал меня на «вы». Я поняла, что на работе он не хочет подавать виду. В ресторан он меня не пригласил. Приехала Ада и увезла его. Так что я сейчас очень голодная, потому что со вчерашнего вечера съела только полкусочка мяса да булочку и выпила две чашки капуччино. Сейчас выйду и куплю себе ветчинки.

Не знаю, когда он вернется. Он не сказал. Знаешь, по-моему, я влюблена. Мне его ничуть не жалко, как бывало жалко тебя. Я ему завидую. Завидую, потому что у него странный вид, какой-то отсутствующий таинственный. У тебя тоже иной раз бывал отсутствующий вид, но твои тайны казались мне детскими игрушками. А он выглядит так, как будто у него есть настоящие тайны, которые он никому не раскроет, и тайны эти запутанные и удивительные. Поэтому я ему завидую. Ведь у меня никаких тайн нет –даже самых пустячных.

И потом, я уже так давно ни с кем не спала. С тех пор, как родила ребенка. Во-первых, потому, что никто не подвертывался. А во-вторых, неохота было. Японец – педик. У Освальдо и в мыслях нет со мной переспать. Либо он тоже педик, либо я его не волную. Не знаю.

Сегодня за мной зайдет Анджелика, и мы поедем к ее подруге, у которой есть детская коляска. Она ей больше не нужна и стоит у нее под лестницей. Анджелика говорит, что колясочку надо будет помыть и продезинфицировать.

Я еще не решила, расскажу ли Анджелике про пеликана. Я ведь ее мало знаю, еще подумает, что я ложусь в постель с первым встречным. А может, и расскажу, потому что умираю от желания кому-нибудь рассказать. Освальдо расскажу обязательно, как только его увижу. Подумать только, я отбила у Ады ее пеликана!

Целую тебя.

Мара

Анджелика пришла, и мы съездили за коляской. Чудесная колясочка. По дороге туда я все рассказала Анджелике.

Анджелика дала мне твой новый адрес. Она сказала, что Лидс, куда ты переехал, – серый и очень унылый город. Черт тебя знает, зачем ты поехал в этот Лидс. Анджелика говорит, что ты туда потащился за какой-то девкой. Я сейчас же стала к ней ревновать. Ты для меня теперь мало что значишь, мы ведь просто Друзья, и все-таки я ревную ко всем девицам, которые тебе попадаются.

 

16

Анджелика встала. Было воскресенье. Девочка уже два дня гостила у подруги. Оресте уехал в Орвьето. Она босиком прошлась по комнатам, чтобы открыть жалюзи. Было солнечное сырое утро. С маленькой площади, куда выходили окна, тянуло ароматом кондитерской. Анджелика нашла на кухне свои зеленые махровые шлепанцы и сунула в них ноги. Нашла на пишущей машинке в столовой свой белый резиновый чепчик для душа и надела на голову, подобрав под него волосы. После душа надела красный мохнатый халат, еще влажный, потому что вечером им пользовался Оресте. Приготовила себе чай. Посидела в кухне за чашкой чая и вчерашней газетой. Сняла чепчик, и волосы рассыпались по плечам. Потом пошла одеваться. Порылась в комоде, ища колготки, но на всех были спущенные петли. Наконец нашла одни колготки без дорожек, но с дыркой на большом пальце. Натянула сапоги. И, застегивая молнию на сапогах, вдруг подумала, что больше не любит Оресте. При мысли о том, что Оресте весь день пробудет в Орвьето, ей стало легко и радостно. Да и он больше не любит ее. Он, скорее всего, влюбился в девушку, которая ведет в газете женскую рубрику. А потом подумала, что, наверно, она все это напридумала. Она надела свою голубую безрукавку и поскребла ногтем белое пятно на юбке. Должно быть, пятно от теста. Накануне они жарили блинчики на меду – она с Оресте и супруги Беттойя. Когда они ели эти блинчики, Анджелика положила голову на плечо Оресте, и он ее обнял. Но потом, спустя несколько минут, отстранил ее голову, сказав, что ему жарко. Снял пиджак. Упрекнул ее за то, что она на всю катушку включает калорифер. Супруги Беттойя подтвердили, что в комнате жарко. А блинчики были чересчур пропитаны оливковым маслом. Анджелика привела в порядок волосы, стоя перед зеркалом, вгляделась в свое лицо – длинное, бледное и серьезное.

В дверь позвонили. Пришла Виола. На ней было новое черное пальтишко, отделанное леопардом, на голове берет, тоже из леопарда. Черные, распущенные по плечам волосы, гладкие и блестящие. Глаза – карие, подведенные голубым. Изящный маленький носик, маленький рот с выпяченной верхней губой над крупными белыми зубами. Сняв пальто, она аккуратно разложила его на сундуке в передней. Под пальто на ней была красная вязаная кофточка с круглым вырезом. Анджелика налила ей чаю. Виола обхватила чашку руками, чтобы согреться. И спросила Анджелику, отчего у нее калорифер совсем не греет.

Виола пришла сказать, что она считает отцовское завещание несправедливым. Особенно несправедливо, что отец оставил Микеле эту башню. Они с Элио считают, что для них, сестер, было бы чудесно иметь эту башню и проводить там лето. Микеле эта башня совершенно не нужна. Анджелика сказала, что сама она этой башни не видела, но знает, что для приведения ее в жилой вид нужна куча денег, а у нее денег нет. К тому же башня принадлежит Микеле.

– Дура, – сказала Виола. – Чтоб получить деньги, достаточно продать часть наших земель в Сполето.

Она попросила печенья, поскольку ушла из дома, не позавтракав. У Анджелики печенья не оказалось, но нашлась поломанная соломка в целлофановом пакете. Виола принялась грызть соломку, макая ее в чай. Она сообщила, что, кажется, забеременела: у нее задержка уже на десять дней. По утрам у нее ощущение странной истомы.

– В первые дни вообще ничего не чувствуешь, – сказала Анджелика.

– Завтра сделаю анализ на мышку, – сказала Виола. Она уже подсчитала, что ребенок родится в начале августа. – Самый худший месяц для родов. Буду помирать от жары, вот ужас-то! – Года через два все они могли бы уже. отдохнуть в этой башне. Элио собирал бы ракушки на скалах. Он так любит собирать ракушки. И они ели бы эти замечательные супы из ракушек. И поставили бы жаровню, чтобы жарить бифштексы на открытом воздухе. Оресте с Элио занимались бы подводной охотой. И тогда вместо бифштексов можно было бы жарить рыбу.

– Оресте никогда не занимался подводной охотой, – сказала Анджелика.

Зазвонил телефон. Анджелика взяла трубку. Это был Освальдо. Он сказал, что Рея ранили в голову во время демонстрации и отвезли в Центральную клинику. Пускай Анджелика едет туда.

Анджелика надела шубку и просила Виолу подбросить ее, потому что машину забрал Оресте. Но уже на лестнице Виола вдруг объявила, что не может ее подвезти, сославшись на недомогание и слабость. Тогда, сказала Анджелика, она возьмет такси. Она уже садилась в такси, когда Виола вдруг передумала и сказала, что все-таки подвезет ее. Таксист выругался.

В машине Виола снова завела разговор о башне. Наверху они устроили бы площадку и ставили бы туда колясочку с ребенком. Там, наверху, наверное, замечательный воздух.

– Да какой там воздух! – возразила Анджелика. – Я знаю, на этом острове Джильо жарища. Представь себе, как будет припекать там, наверху, да твой ребенок изжарится заживо.

– Мы сделаем тент, – сказала Виола. – И потом, мы во всех комнатах выложим полы метлахской плиткой, она прохладная, легко моется и прочнее кафеля.

Но Анджелика припомнила, что отец уже выбрал и закупил несколько центнеров кафельной плитки. Кроме всего прочего, башня принадлежит Микеле.

– Микеле туда никогда не поедет, – сказала Виола. – Он никогда не женится, никогда у него семьи не будет. Он гомосексуалист.

– Ты что, рехнулась? – сказала Анджелика.

– Он гомосексуалист, – твердила Виола. – Неужели ты не поняла, что они с Освальдо…

– Ты рехнулась, – повторила Анджелика. Но, произнося это, подумала, что и у нее мелькала такая мысль. – У Микеле здесь была девушка, она родила ребенка, вероятно от Микеле, – сказала она.

– Ну и что? Он и так и сяк – сказала Виола.

– А у Освальдо дочь, – сказала Анджелика. – Он что, тоже и так и сяк?

– Да, – сказала Виола. – Бедный Микеле! Когда я о нем думаю, у меня сердце сжимается.

– А мне его ничуть не жаль, – сказала Анджелика. – Мне даже весело, когда я о нем думаю. – Но это была неправда, у нее тоже сжималось сердце. – У Микеле сейчас в Лидсе девушка, – сказала она.

– Знаю, – сказала Виола. – Он никогда не уймется. На месте не может посидеть. Хватается то за одно, то за другое. Отец его погубил. Он обожал его и баловал. Отнял его у нас и у мамы. А сам упустил. Обожал, но упустил. Вечно оставлял его дома одного со старухами кухарками. Вот он и стал гомосексуалистом. Из одиночества. Он тосковал по маме и по нам, а ведь так и становятся гомосексуалистами, когда думают о женщинах как о чем-то желанном и недостижимом. Мне это сказал мой психоаналитик. Ты знаешь, я хожу к психоаналитику.

– Знаю, – кивнула Анджелика.

– Я так плохо спала, – сказала Виола. – Меня все время мучила какая-то тревога. А с тех пор, как я хожу к психоаналитику, стала спать лучше.

– И все-таки Микеле не гомосексуалист, – сказала Анджелика. – Он нормальный. А если б он даже был гомосексуалистом, то это еще не причина, чтобы отнимать у него башню.

Виола сказала, что тоже ненадолго зайдет в клинику. Они нашли Освальдо, Аду и Соню в приемном покое отделения «скорой помощи». Освальдо прихватил Аду, потому что в клинике у нее работал знакомый. Соня держала ветровку Рея. Она была рядом с ним, когда его сшибли с ног. Она знала тех, кто его сшиб. Это фашисты. У них были цепи. Ада увидела своего приятеля-врача и перехватила его. Тот заверил, что с Реем ничего серьезного и он может вернуться домой.

Виола и Ада пошли в бар. Ада взяла кофе, а Виола горячую хинную настойку. Потом она объявила, что уходит, поскольку у нее дрожь в коленях. Она разволновалась, и вообще больницы на нее всегда плохо действуют. Она увидела, как санитарка пронесла тазик с окровавленными бинтами. Чего доброго, еще случится выкидыш. Ада спросила, на каком она месяце. Виола сказала, что на первом. Ада сказала, что она на седьмом месяце ночами дежурила в больнице у своей служанки, которую положили с разрывом брюшины.

Рей вышел из отделения «скорой помощи» с забинтованной головой. Ада и Виола уехали. Освальдо посадил Соню, Анджелику и Рея в машину и повез к себе домой. Рей прилег на диван в гостиной. В этой большой комнате вся обивка на мебели потерлась, истрепалась. Освальдо принес бутылку «ламбруско». Анджелика выпила стакан и прикорнула в кресле, положив голову на подлокотник. Она видела, как Освальдо и Соня снуют из комнаты в кухню, видела широкую спину Освальдо в свитере из верблюжьей шерсти и его большую квадратную голову с редкими светлыми волосами. Она думала о том, как хорошо сидеть здесь с Освальдо, Соней и Реем, как хорошо, что Виола и Ада уехали. Думала о том, что жизнь все-таки приятная штука. Может быть, у Освальдо с Микеле и вправду что-то было, как утверждает Виола, но это трудно себе представить, да ей и безразлично. Рей уснул, натянув на голову плед. Освальдо принес миску и поставил ее на стеклянный столик перед диваном. Соня принесла тарелки. Рей проснулся, и они стали есть спагетти, заправленное оливковым маслом, чесноком и горьким перцем. Потом они просидели до вечера, покуривая, слушая пластинки, попивая «ламбруско» и время от времени перекидываясь несколькими словами. Когда стемнело, Рей, а за ним и Соня спустились в подвальчик.

Анджелике надо было возвращаться домой, и Освальдо поехал с ней. Ему не хотелось оставаться одному, после того как они так прекрасно провели время вчетвером, ничего не делая.

Дома Анджелика стала поджидать у окна возвращения девочки, а Освальдо углубился в чтение книги, которую нашел на пишущей машинке. Это были «Десять дней, которые потрясли мир». Анджелика увидела, как девочка выпрыгивает из машины, и помахала рукой друзьям, у которых та гостила.

Дочка вернулась веселая и усталая. Они ездили в Анцио, где она играла в сосновой роще. Она уже ужинала, в ресторане. Анджелика посмотрела, как девочка раздевается, помогла ей застегнуть пижаму. Потушила лампу и поцеловала беленькие кудряшки, высовывающиеся из-под одеяла. Потом пошла в кухню, взяла ножик и счистила на газету комья грязи с девочкиных башмаков. Поставила разогреть свежемороженый горошек и нарезала сверху остатки ветчины. Оресте, наверное, вернется поздно. Анджелика уселась в кресле рядом с Освальдо, сняла сапоги и осмотрела значительно увеличившуюся дырку на пальце. Освальдо продолжал читать. Анджелика положила голову на подлокотник и задремала. Во сне ей почудилось выражение «И так и сяк». Только эти слова и кафельные плитки, разбросанные в сосновой роще. Ее разбудил телефонный звонок. Звонил Элио. Он просил ее, если можно, приехать к ним. У Виолы началось кровотечение. Она плачет и просит позвать кого-нибудь. А еще он обозвал Анджелику дурой за то, что потащила Виолу в клинику. Она там разволновалась, и у нее случился выкидыш. Может, это не выкидыш, сказала Анджелика, а обыкновенные месячные. Нет, вероятно, выкидыш, сказал Элио, Виола просто в отчаянии, ведь ей так хотелось ребенка. Анджелика снова натянула сапоги и попросила Освальдо посидеть у них, пока не вернется Оресте. Потом вышла и поехала к Виоле.

 

17

Лидс, 15 февраля 71

Дорогая Анджелика!

То, что я тебе сообщу, наверно, тебя ошарашит. Я женюсь. Пожалуйста, пойди в контору на пьяцца Сан-Сильвестро и затребуй необходимые документы. Я не знаю, какие именно документы нужны. Я женюсь, как только получу документы.

Я женюсь на девушке, с которой познакомился в Лидсе. Вернее сказать, она не девушка, потому что разведена и у нее двое детей. Она американка. Преподает ядерную физику. Дети очень славные. Я люблю детей. Не младенцев, а таких, как эти, шести-семилетних. Очень забавные, правда.

Не стану тебе рассказывать, какова моя будущая жена. Ей тридцать лет. Она некрасива, носит очки. Очень умна. Я люблю умных.

Кажется, я нашел себе работу. Здесь, в Лидсе, в женском колледже требуется преподаватель итальянского языка. До сих пор я мыл посуду в другом колледже, где преподавала та девушка, с которой я приехал, – Жозефина. Вы пока можете писать мне по адресу матери Жозефины. У меня еще нет квартиры, но я ее ищу. Эйлин – женщина, на которой я женюсь, – живет со своими родителями и детьми, и квартира у них маленькая. Для меня там места нет. У меня комната в пансионе, но этого адреса вам не даю, потому что скоро съеду.

Может быть, я напишу и маме, но все-таки подготовь ее. Сделай это тактично, потому что она от таких новостей наверняка будет с ума сходить. Скажи ей, чтоб не беспокоилась, я все обдумал. Мы, возможно, приедем в Италию на пасхальные каникулы, и вы познакомитесь с Эйлин и детьми.

Целую тебя. Пришли быстренько документы.

Микеле

 

18

Лидс, 15 февраля 71

Дорогая Мара!

Хочу сообщить тебе, что я женюсь. Женюсь на необыкновенной женщине. Она самая умная из всех женщин, каких я встречал.

Пиши мне. Твои письма меня забавляют. Я их читал Эйлин, моей жене. То есть она станет моей женой через двадцать дней, как только я получу документы. Нас очень позабавил твой пеликан.

Посылаю тебе посылку – двенадцать махровых ползунков для ребенка. Эйлин сказала, чтоб я тебе их послал. Они сохранились от детей. Эйлин говорит – очень удобные. Стираются в машине. Правда, у тебя вряд ли есть стиральная машина.

Ты их тоже сохрани, возможно, я попрошу их обратно, если у нас с Эйлин будут дети. Эйлин просила сказать тебе, чтоб ты их не выбрасывала.

Передавай привет пеликану.

Микеле

 

19

Лидс, 15 февраля 71

Дорогой Освальдо!

Извини, что ни разу не написал тебе с тех пор, как уехал. Те несколько слов, которыми мы обменялись по телефону, когда ты звонил, чтоб сообщить о смерти моего отца, и потом, когда мать звонила от тебя, – это все не в счет.

Я понимаю, что должен был бы написать и рассказать о себе поподробнее. Но ты ведь знаешь, что не в моей натуре подробно о себе рассказывать.

Мне пишут, что ты не забываешь моих родных: проводишь вечера у моей матери, видишься с моими сестрами. Это очень приятно.

Хочу сообщить тебе новость, которая, вероятно, тебя поразит. Я решил жениться. Мою будущую жену зовут Эйлин Робсон. Она разведена. У нее двое детей. Она некрасивая. Иногда кажется почти уродкой. Ужасно худая. Вся в веснушках. В огромных очках, как у Ады. Но Ада красивее. Впрочем, они, пожалуй, одного типа.

Эйлин очень умна. Это как раз и привлекает меня в ней. Может быть, оттого, что сам я не очень умен, а только проницателен и восприимчив. Поэтому я знаю, что такое ум и чего мне недостает. Слова «проницателен и восприимчив» – не мои: помнится, ты однажды отозвался так обо мне.

Я бы не смог жить с глупой женщиной. Я не очень умен, но восхищаюсь чужим умом и ценю умных людей.

У меня в подвальчике, по-моему где-то в ящике комода, лежит шарф из белого кашемира в голубую полоску. Мне подарил его отец. Найди его, пожалуйста, и возьми себе. Мне было бы приятно знать, что у тебя на шее этот шарф, когда ты выходишь из своей лавочки на набережную. Я не забыл наших долгих прогулок по набережной, взад и вперед, при заходящем солнце.

Микеле

 

20

22 февраля 71

Дорогой Микеле!

Кашемирового шарфа я не нашел. Однако я купил себе шарф, кажется, не из кашемира и без голубых полосок – простой белый шарф. Ношу его и представляю, что он твой. Я понимаю, что это суррогат. Но ведь все мы живем на суррогатах.

Я часто бываю у твоей матери, она очень симпатичная, навещаю, как тебе правильно сообщили, и всех твоих родственников.

В остальном моя жизнь такова, какой ты ее знаешь, иными словами – без перемен. Хожу в лавочку, слушаю жалобы синьоры Перони на варикозные вены и артрит, просматриваю старые счета, беседую с редкими клиентами, вожу Элизабетту на гимнастику и забираю после занятий, гуляю по набережной, стою у парапета, заложив руки в карманы, и смотрю, как заходит солнце.

Прими сердечные поздравления по случаю твоей женитьбы, я послал тебе в подарок «Цветы зла» в красном сафьяновом переплете.

Освальдо

 

21

21 февраля 71

Дорогой Микеле!

Сейчас пришла Анджелика и сказала мне, что ты женишься. Она говорит, что ты просил подготовить меня к этому, поскольку боишься, как бы я не расстроилась. Она же, наоборот, выложила все сразу, едва войдя в комнату. Анджелика знает меня лучше, чем ты. Она знает, что я постоянно расстроена и больше меня уже ничем расстроить нельзя. Тебе это покажется странным, но теперь никакие новости меня не могут ошеломить или испугать, потому что я все время пребываю в состоянии ошеломления и страха.

Я уже десять дней не встаю с постели, потому тебе и не писала. Я вызвала доктора Бово, он лечил твоего отца и живет там же на виа Сан-Себастьянелло, на пятом этаже. У меня плеврит. Так странно писать: «у меня плеврит», ведь я ни разу в жизни ничем не болела и всегда считала, что здоровей меня никого нет. Болели всегда другие.

Анджелика дала мне прочесть твое письмо. Некоторые фразы меня ошеломили, хотя, как я тебе уже сказала, у меня против этого выработался иммунитет. К примеру: «Я люблю умных», «Я люблю детей». Честно говоря, я не подозревала, что ты любишь умных и детей. Однако эти фразы произвели на меня, в общем, благоприятное впечатление. Ты как будто стремишься наконец обрести ясность и решимость. Как будто пытаешься наконец сделать окончательный выбор.

Я очень рада, что увижу тебя на пасху и познакомлюсь с твоей женой и ее детьми. Конечно, двое детей в доме – это утомительно, но поскольку я увижу тебя, то приму всех с большой радостью.

В том, что ты женишься на тридцатилетней женщине, по-моему, ничего плохого нет. Тебе, безусловно, нужна зрелая женщина. Материнская забота. Это оттого, что, когда ты был маленький, твой отец отнял тебя у меня. Прости ему бог, если он существует, – это, вероятно, не исключено. Я иной раз думаю, как мало мы с тобой были вместе, как мы мало знаем друг друга, как поверхностно друг о друге судим. Я, например, считаю тебя сумасбродом, но подчас сомневаюсь: вдруг ты вовсе не сумасброд, напротив, вполне разумный человек, только скрываешь это.

Кажется, мне наконец поставят телефон. Благодаря Аде, которая лично отправилась в телефонную компанию, как только узнала, что я больна.

Забыла сказать тебе очень важную вещь. Освальдо говорит, что Ада охотно купит твою башню. Это было бы великое дело, гора у тебя с плеч, хотя ты, скорее всего, об этой башне и не вспоминаешь. Виола и Элио хотели было перекупить ее у тебя, но съездили посмотреть и вернулись разочарованные. Они говорят: чтоб добраться туда, надо попотеть, пока влезешь вверх по крутой тропинке. И потом, у этой башни такой вид, что стоит тронуть ее пальцем – и она рухнет. Этот архитектор ничего еще там не начал, только съездил туда разок с каменщиками, которые пробили стенку и вытащили водопроводную раковину. Теперь эта раковина валяется снаружи, в крапиве. Кафельная плитка куплена, но ее так и не вывезли с фабрики, к большому неудовольствию хозяина. По словам Ады, этот архитектор форменный идиот. Она ездила смотреть башню со своим архитектором. Хочет сделать там бассейн, лестницу вниз к морю, проложить дорогу. Стало известно, что твой отец заплатил за эту башню не миллион, как он говорил, а десять. Ада готова дать тебе пятнадцать. Решай.

Я думаю, тебе нужны рубашки, носки и, наверно, темный костюм. Я сейчас этим заниматься не могу из-за болезни, а у Анджелики нет времени. Виола же не в настроении, у нее депрессия, может быть, легкое нервное истощение. У каждого из нас что-нибудь не ладится. Матильда совершенно рехнулась с «Полентой и отравой»: каждый день ездит к издателю Коларозе вычитывать гранки, обсуждать обложку и действовать ему на нервы. У Коларозы работает сейчас твоя подружка Мара Марторелли. Матильда ее там видела, говорит, на ней надето немыслимое японское кимоно с огромными цветами.

Кончаю писать, потому что Анджелика собирается уходить и захватит письмо.

Целую тебя и желаю счастья, если допустить, что счастье существует: это, вероятно, не исключено, хотя и не часто оно встречается в мире, где нам выпало жить.

Твоя мать

 

22

29 февраля 71

Дорогой Микеле!

Получила двенадцать махровых ползунков. Ты мог бы и не трудиться посылать их, потому что они очень поношенные, кнопки все оторваны, а материя задубелая и шершавая, как рыбья чешуя. Скажи твоей Эйлин, или как ее там зовут, что я не нищенка. К ее сведению, у моего ребенка чудесные новые ползунки из очаровательной махрушки с розовыми и голубыми цветочками. Но все равно, спасибо.

Кстати, я перебралась к пеликану. Явилась сюда позавчера вечером со всеми своими манатками, потому что моя подружка велела мне убираться с виа дей Префетти. Я ей рассказала про моего пеликана, и она тогда заявила, что, значит, эта квартира мне больше не нужна и чтобы я немедленно убиралась. Она придумала устроить в этой квартире то ли клуб, то ли галерею, то ли еще что-то в этом роде. Во всяком случае, уже не «boutique». Она сказала, что ей нужны деньги, много денег, стало быть, я должна выметаться без лишних разговоров. Я, конечно, могла бы заупрямиться и еще остаться, но на меня злость нашла. За двадцать минут сложила все вещи, запихала их в коляску, взяла ребенка и отправилась к Фабио. У него аттик на пьяцца Кампителли. Чудесная квартира, никакого сравнения с виа дей Префетти. Пеликан немного оторопел, когда я заявилась на ночь глядя, но тут же отправил свою прислугу за молоком и за цыпленком для меня в «Пиччоне» – знаешь, этот гриль-бар на пьяцца Арджентина. Ребенок теперь пьет молоко из детской кухни, а не молочную смесь, – не помню, писала ли я тебе об этом.

Я уже бывала дома у Фабио, и его аттик мне очень понравился. Единственное, что мне не по душе, – это его прислуга, пятидесятилетняя толстуха, грубая, неприветливая, смотрит на меня волком и не отвечает, когда я к ней обращаюсь. А на ребенка глядит так, будто он тряпка какая. Я сказала Фабио, чтоб он ее уволил. Но он говорит, что этой прислуге цены нет.

На работу я больше не хожу. Сижу здесь, наслаждаюсь этой квартирой и загораю на террасе. Ребенка я тоже выношу на террасу под зонтик, и так нам хорошо, что и сказать тебе не могу. Я больше не оставляю его у той синьоры: она за ним плохо присматривала, не меняла пеленки, я уверена, что он там все время плакал, а она и не думала к нему подходить. Когда Фабио возвращается со службы, он тоже усаживается на террасе и мы держимся за руки, а эта толстуха Белинда в розовом переднике приносит нам томатный сок. Фабио вначале немного растерялся, но теперь, когда я его спрашиваю, счастлив ли он, морщит свой носище и говорит, что да. Ады теперь и в помине нет. Он с ней больше не видится. Я звонила Освальдо, чтобы узнать, как она это приняла. Он говорит – приняла плохо, но предсказывает, что наш союз будет недолговечным. Я же, наоборот, думаю, что выйду замуж за пеликана. Тогда у меня будут еще дети, по-моему, самое приятное на свете – иметь детей. Конечно, чтоб иметь детей, надо иметь Деньги, если же их нет – это ужасно, но, насколько я понимаю, пеликан – миллиардер. Не подумай, я выхожу за него не из-за денег, а потому, что люблю его, и все-таки я довольна, что у него столько денег, я ему завидую, потому что он богат, умен, а иной раз даже завидую, что у него такой громадный нос.

Я поздравляю тебя с женитьбой, а ты меня поздравь с замужеством, потому что, как знать, может, я выйду замуж еще раньше тебя.

К свадьбе я дарю тебе картину Мафаи. Не посылаю ее, потому что переслать картину Мафаи – дело непростое. Она висит здесь, в нашей с пеликаном спальне; я спросила у него, можно ли подарить ее тебе, и пеликан разрешил.

Мара

 

23

Лидс, 18 марта 71

Дорогая Анджелика!

Получил документы, спасибо тебе. В среду мы поженились.

Я узнал, что мама больна, это меня очень огорчает. Надеюсь, ничего особо серьезного у нее нет.

Мы с Эйлин нашли маленький двухэтажный домик на Нелсон-роуд – улице, состоящей из несметного числа совершенно одинаковых домиков. У нас крохотный садик, где я посажу розы.

Поблагодари маму за деньги, рубашки и темный костюм, который я на свадьбу не надел и не надену никогда. Я повесил его в шкаф, с нафталином.

Эйлин рано утром уходит в университет и отводит детей в школу. Я встаю немного позже. Привожу в порядок квартиру, мою посуду после завтрака, чищу паласы валиковой щеткой. Так продолжается пока что два дня. Жизнью доволен.

В день свадьбы мы обедали в ресторане вместе с родителями Эйлин. Эти родители меня просто обожают.

Я узнал, что Виола с Элио хотели приехать на мою свадьбу; мне сказал об этом тот самый родственник синьоры Перони, когда заглянул ко мне в пансион, где я жил до позавчерашнего дня. К счастью, они не приехали, к счастью, никто из вас не приехал. Не то чтоб я не хотел вас видеть, наоборот, всех вас с удовольствием бы повидал, но мы поженились на скорую руку и без всякой помпы, так что Виола с Элио, да и вы тоже, наверняка были бы разочарованы.

Скажи Оресте, что жена моя – коммунистка, одна из немногих здесь. А я – не коммунист. Я по-прежнему никто, даже со своими римскими друзьями я потерял связь и ничего о них больше не знаю. Кто бы мог подумать, что я уехал по политическим мотивам – не только из-за этого, но в том числе. Я, вообще-то, затрудняюсь сказать, почему уехал. Как бы там ни было, а теперь политикой не занимаюсь – хватит того, что ею занимается моя жена.

Мне нужна книга «Критика чистого разума» Канта. Не могла бы ты поискать ее в моем подвальчике, при условии что он еще существует и что я еще могу называть его моим.

Целую тебя.

Микеле

 

24

23 марта 71

Дорогой Микеле!

Вот уже два дня я снова на ногах и чувствую себя хорошо. Пока чувствую небольшую слабость, но это пройдет.

Меня бы очень порадовало письмо от тебя, но ты скуп на письма к своей матери. Но ничего, я регулярно получаю известия о тебе от Анджелики. Я рада, что у тебя уютный домик, по крайней мере я его воображаю уютным, с этим маленьким садиком и с паласом на полу. Правда, мне трудно себе представить, как ты чистишь паласы. И как выращиваешь розы. Я в данный момент бесконечно далека от роз и вряд ли сумею их выращивать, а ведь, когда я перебралась в деревню, у меня была такая мысль. Может быть, это потому, что все еще стоит зима, пока довольно холодно, часто льет дождь, но мне кажется, что и весной я не стану заниматься садом и найму садовника, а сама и до веточки не дотронусь. У меня нет легкой руки на цветы, как у Ады. Кроме того, розы напоминают мне дом на виа дей Виллини, где прямо под моим окном, в саду у соседей, был чудесный розарий. Короче говоря, розы напоминают мне о Филиппо. Дело в том, что я не хочу о нем вспоминать, я все равно его вспоминаю беспрерывно, и неисповедимы те пути памяти, которые приводят меня к нему, но я, должно быть, глядела как раз на те розы под окном, когда он говорил мне, что все кончено, и теперь стоит увидеть розовый куст, как мне внезапно кажется, будто я проваливаюсь во тьму; вот поэтому-то в моем саду, может быть, и будут цветы, но роз не будет. Поскольку мы с тобой во многом схожи, я думаю, что ты не создан ухаживать за цветами. Но возможно, за эти месяцы ты стал другим, не похожим на того, каким я тебя знала, и не похожим на меня. А возможно, Эйлин сделает тебя совсем другим человеком. Я верю в Эйлин. Думаю, она мне понравится. Хорошо бы ты прислал мне еще одну ее фотографию. Та, что я уже получила, слишком маленькая, на ней виден только длинный плащ. Ты пишешь, что Эйлин очень умная. Я, как и ты, люблю умных и всегда стремилась выбирать себе в спутники именно умных людей. Твой отец был странный и гениальный человек. У нас совместная жизнь не удалась, может быть, потому, что мы оба – сильные натуры и каждый требовал слишком большого простора для своей индивидуальности. А Филиппо тоже странный и очень умный. К сожалению, он меня бросил. Навсегда ушел из моей жизни. Мы больше не видимся. Мы могли бы остаться друзьями, если б я захотела, но я не захотела. Ведь тогда нам пришлось бы встречаться в присутствии этой скуластенькой бабенки, на которой он женился. Она, должно быть, глупа как пробка. Наша связь его, по-видимому, утомляла. Я не считаю себя очень умной, но, по-видимому, для него я была чересчур умна. Не все это любят. Но я все эти годы с Филиппо была очень счастлива, даже несмотря на то, что все рухнуло во тьму. Таких счастливых воспоминаний, как о Филиппо, у меня больше ни о ком нет. Он так и не захотел ко мне переехать, придумывал самые разные предлоги: то его работа, которой мешают близняшки, то его здоровье, то здоровье его матери. Но все это были отговорки. На самом деле он не хотел жить вместе со мной. Не очень любил, должно быть. Но все равно, у меня чудесные воспоминания о тех часах, которые он проводил на виа дей Виллини, у нас дома, играл в шахматы с Виолой и Анджеликой, проверял уроки близняшек, готовил рис с кэрри, печатал на машинке у меня в комнате свою книгу, которую потом опубликовал, – «Религия и страдание». Я много думала о Филиппо во время моей болезни, даже написала ему письмо, но потом порвала. Несколько дней назад у него родилась дочка. Они прислали мне извещение с летящим розовым аистом. Глупые! Девочку назвали Ванессой. Глупые! Ну скажи ты мне, разве это подходящее имя для девочки?

Пишу тебе, сидя в своей комнате у зажженного камина. Из окон мне виден наш голый, унылый сад без цветов, с двумя фонарями кованого железа – имитация каретных, зачем я их купила, не знаю – и двумя карликовыми соснами – Матильдино приобретение, которое я ненавижу. Вдали виднеется деревня и холмы под луной. На мне черное платье: кажется, оно ко мне идет, а когда я спущусь к ужину, то накину испанскую шаль, которую мне подарил твой отец лет двадцать назад; я вытащила ее из сундука, где она лежала в нафталине. К ужину приедут Освальдо и издатель Колароза. Издателя пригласила Матильда. Приглашение он вполне заслужил, ведь Матильда как только его не донимала. Кстати, «Полента и отрава» наконец вышла из печати. Экземпляры валяются по всему дому. Матильда послала и тебе книжку с надписью. Поэтому вскоре ты тоже увидишь эти комья земли, солнце и мотыгу. Рисунок на обложке придумала Матильда. Колароза предлагал дать репродукцию картины Ван Гога. Но Матильда настояла на своем. Если уж она что-нибудь вобьет себе в голову, то ее не сдвинешь. Ей все говорили, что эта ее обложка смахивает на манифест соцпартии. Но переубедить ее не было никакой возможности.

Вчера Матильда съездила в Рим купить шампанского для сегодняшнего вечера. Этот ужин – ее идея, и сегодня она целый день торчала в кухне, нервируя Клоти, и без того мрачную и нервную. Меню будет такое: рисовое сарту, vol-au-vent, цыпленок под бешамелью и цуккотто. Я заметила Матильде, что все эти кушанья круглой формы. А затем обратила ее внимание на то, что это очень тяжелая пища. Такой ужин может убить быка.

Матильда хочет еще, чтобы девочки сегодня вечером были с распущенными волосами и надели бархатные платьица с кружевным воротничком. А сама наденет черную юбку от костюма и блузку с баской на казачий манер. С издателем Коларозой я еще не знакома. Матильда говорит, что он низенький, голова ушла в плечи и неописуемый нос. Я хотела пригласить и Аду, но Освальдо объяснил мне, что Ада с Коларозой были любовниками, но теперь расстались. Теперь он живет с этой твоей подружкой Марой Касторелли, которая недавно к ночи ввалилась к нему в дом вместе со своим ребенком. Подумать только – именно Ада порекомендовала ему Мару, а Мара быстренько его отбила. Не знаю, приедет ли эта Мара сегодня вечером, я сказала – пусть приезжает, но ей, кажется, не с кем оставить ребенка. Так или иначе, я как-нибудь вечером приглашу Аду. Я с ней еще не знакома, но очень ей обязана. То, что мне ставят телефон, – ее заслуга. Просто не верится, что у меня будет телефон; как только установят, тут же тебе позвоню. Стоит подумать об этом, сразу начинаю волноваться. Видимо, нервы и сердце у меня уже не те. А ведь была здорова как бык. Но слишком уж много всего на меня навалилось. Вот и стала немощная.

Машина подъехала. Это они. Прощаюсь.

Твоя мать

Мне отсюда видно, как из машины вылезает маленькая фигурка в норковой шубе. Должно быть, Мара.

 

25

26 марта 71

Дорогой Микеле!

Несколько дней назад я ужинала у твоей матери. Ничего интересного. Там были Освальдо, Анджелика, пеликан, твоя тетка, мать и маленькие сестры. Не знаю, почему мне раньше так хотелось повидаться с твоей матерью и понравиться ей. Может, я надеялась, что она поможет мне выйти за тебя замуж. Вообще-то я никогда не хотела выходить за тебя, учти. По крайней мере никогда не отдавала себе отчета, что хочу этого. Но, может, с отчаянья все-таки хотела, сама того не сознавая.

К твоей матери я приехала в длинной юбке, черной с серебром, – мы с пеликаном специально купили ее в тот день – и моей норковой шубке, которую мы тоже купили вместе с ним пять дней назад. Я весь вечер сидела в шубе внакидку, потому что в доме собачий холод. Калориферы плохо работают. В этой юбке и в этой шубе я вначале чувствовала себя – сама не знаю почему – такой нежной-нежной и маленькой-маленькой. Мне хотелось, чтобы все на меня смотрели и видели, какая я нежная и маленькая. Я была так одержима этим желанием, что даже голос стал у меня тонкий и нежный. Но потом вдруг подумала: а что, если все эти люди считают меня шлюхой высокого пошиба? Слова «шлюха высокого пошиба» утром прочла в детективном романе. И вот они, эти слова, меня будто камнем придавили. Мне сразу показалось, что все держатся со мной холодно. И Освальдо. И Анджелика. И пеликан. Пеликан забился в кресло с бокалом в руке. Поглаживал себе волосы. Гладил свой нос. Не морщил, а поглаживал, тихонечко. Мать у тебя красивая, но симпатии как-то не вызывает. На ней было черное платье и шаль с бахромой. Она теребила бахрому шали и свои волосы, кудрявые и рыжие, совсем как твои. Я подумала, что, будь ты здесь, для меня все было бы просто, потому что ты прекрасно знаешь, что я не шлюха – ни высокого, ни невысокого пошиба, а просто девчонка, и баста. Камин горел, но мне все равно было холодно.

Твоя мамаша спросила, откуда я родом, и я ответила – из Нови-Лигуре. А потом немножко наврала про Нови-Лигуре. Сказала, что у нас там большой и очень красивый дом, много родни, которая меня любит и ждет, что у меня там милая старая няня и маленький братик, которого я обожаю. Эта нянька на самом деле есть, она теперь ходит стряпать к моим двоюродным. Брата своего я люблю, но никогда ему не пишу. А этот их дом ничего особенного из себя не представляет. Квартира над посудной лавкой. Мои двоюродные посудой торгуют. Но я сказала, что все они адвокаты.

Анджелика с матерью возилась на кухне, потому что их служанка вдруг плохо себя почувствовала и улеглась в постель. На самом деле она обиделась на твою тетку, поскольку та ей выговорила за vol-au-vent. Так мне сказала Анджелика. Твои сестренки помогать отказались – они, мол, очень устали, потому что до этого играли в волейбол. На них были спортивные костюмы, и они не захотели переодеваться. А твоя тетка разозлилась на это и еще потому, что vol-au-vent не пропекся и был весь жидкий внутри.

И на меня вдруг нашла ужасная тоска. Я подумала: да что я здесь делаю? Где я? Что это за шуба на мне? Что это за люди такие, которые со мной почти не говорят, а когда к ним обращаюсь, делают вид, будто не слышат? Я сказала твоей матери, что хочу привезти и показать ей моего ребенка. Она сказала, чтоб я привозила, но без особого восторга. Я умирала от желания крикнуть ей в лицо, что это твой ребенок. Если б я была в этом уверена на сто процентов, то крикнула бы. Там были твои фотографии в детстве, я брала их, рассматривала, и мне кажется, что у ребенка твой подбородок, твой рот. Но с уверенностью сказать трудно. Сходство – такая ненадежная вещь.

Они разговаривали мало, но даже из того немногого, что они говорили, я не понимала ни слова. Интеллигенты, известное дело. Я умирала от желания крикнуть, что всех их считаю дерьмом. Анджелика и та мне разонравилась. Я никого не понимала. Пеликан сидел серьезный-пресерьезный. На меня не смотрел. Я то и дело гладила его по руке. Но он тотчас убирал ее. Мне казалось, что, когда я открывала рот, он начинал ерзать как на иголках. Мы еще никогда не были с ним на людях, и он, вероятно, стыдился меня. В конце ужина подали шампанское. Я сказала: «Желаю успеха „Поленте и каштанам“». Перепутала название. Пеликан меня поправил. Я объяснила, что ошиблась из-за песенки, в которой говорится: «Если в горы ты пойдешь, от поленты и каштанов вмиг оскомину набьешь». И пропела им всю песенку. Это очень славная песенка, и пою я не фальшиво. У твоей матери на лице была натянутая улыбка. И у Освальдо тоже. А пеликан – тот и не думал улыбаться. И девочки не улыбнулись. Я пела, и со всех сторон меня обступал леденящий холод. Твоя тетка все стучала в дверь к служанке, предлагая ей то vol-au-vent, то еще что-нибудь, и возвращалась разобиженная, потому что та от всего отказывалась.

Домой возвращались в машине Освальдо – я, Анджелика и пеликан. Я сидела сзади с пеликаном. «Послушай, чего ты на меня дуешься? – сказала я ему. – И что я тебе такого сделала? За весь вечер слова мне не сказал. Даже не взглянул ни разу». Он говорит: «У меня очень болит голова». «Господи, у тебя вечно голова болит», – сказала я. У него действительно постоянные головные боли. Он сидел, забившись в уголок машины. Словно ему неприятно до меня дотрагиваться. Тогда я стала плакать, не в открытую, потихоньку, и слезы текли прямо на шубу. Анджелика погладила меня по коленке. Освальдо вел машину и не обернулся. Пеликан притулился в своем углу, плотно запахнув пальто и повесив нос. Так было ужасно плакать в этом холоде. Еще хуже, чем петь. Гораздо хуже.

Ребенка я оставила дома с Белиндой, прислугой пеликана. Лучше бы мне взять его с собой. У этой Белинды к детям нет никакого терпения. Когда мы вернулись, ребенок вопил. Белинда еще не легла и заявила мне, что она имеет право на сон. Я сказала, что тоже имею право на развлечения и сон. Она ответила, что я ни на что не имею права. Я сразу не нашлась и потому хлопнула дверью у нее перед носом. А потом крикнула ей, что я ее увольняю. Но я увольняла ее уже много раз. Она говорит, что не уйдет. Говорит, что уволить ее может только профессор. Это пеликан-то профессор!

Ребенок проплакал всю ночь. Это было ужасно. У него режутся зубки, у бедняжки. Я все носила его на руках, расхаживая взад и вперед по гостиной, и слезы у меня так и лились. К утру он уснул, и я положила его в колясочку. Его было ужасно жалко: охрипший, потный, волосики слиплись, весь обмякший. Мне и себя было жалко, я устала до смерти, даже свою черную с серебром юбку не успела переодеть. Я пошла в спальню. Пеликан не спал, он лежал там, скрестив руки за головой. Мне стало его ужасно жалко. Я жалела его пижаму, его голову на подушке, его нос. Я сказала ему: «Послушай, я так больше не могу. Надо взять няньку». «Няньку?» – сказал он, словно с луны свалился. «Когда я жила одна на виа дей Префетти, – сказала я, – то могла еще позволить, чтоб ребенок немного покричал, но здесь не могу, потому что у тебя болит голова». «Вряд ли я смогу здесь терпеть еще и няньку, – сказал он. – Нет, вряд ли, думаю, что никак не смогу». «Тогда я снова стану жить одна», – сказала я ему. Он не ответил. Так мы и лежали, каменные, холодные, словно два мертвеца.

Я тебе писала в предыдущем письме, что мы с пеликаном поженимся. Это была глупость. Считай, что я этого никогда не говорила. А письмо порви, потому что мне стыдно за те слова. У него никогда и в мыслях не было жениться на мне, да и я, скорее всего, тоже не хочу за него выходить.

Сейчас он ушел. Я крикнула ему вслед: «И не смей обращаться со мной как со шлюхой высокого пошиба!» У меня уже пропал тот тоненький голос, который появляется, когда я чувствую себя маленькой и нежной, а прорезался хриплый голосина, как у привратницы. Он ничего мне не ответил. И ушел.

Временами я просто бешусь. Говорю себе: «Я такая красивая, милая, такая молодая, добрая, и у меня такой чудный ребенок. Да я ему одолжение делаю, что живу у него в доме и трачу его деньги, которые он не знает куда девать! Ну чего еще надо заднице этой!» Да, временами я бешеная, и у меня такие мысли.

Мара

 

26

Нови, 29 марта 71

Дорогая Анджелика!

Ты, наверно, удивишься, получив мое письмо из Нови-Лигуре. Я приехала сюда вчера. Мы с ребенком приютились в доме моей няньки. Она положила мне матрас в кухне. Она старая. Зовут ее Амелия. Она сказала, что я могу остаться на несколько дней, но не больше, потому что у нее нет места. Не знаю, куда мне идти, но это неважно, потому что в конце концов я всегда нахожу, где приткнуться.

Уехала я внезапно. Оставила Фабио записку. Его не было дома. Я написала: «Я ухожу. Спасибо. Чао». Шубу я взяла, потому что он мне ее подарил, к тому же на улице холодно. Черную с серебром юбку, что была на мне в доме у твоей матери, я тоже взяла. Ему-то она зачем? И потом, это же были подарки.

Хочу попросить тебя об одной услуге. Я так спешно собралась, что забыла свое кимоно, то черное, с подсолнухами. Сходи, возьми его и перешли мне сюда, в Нови-Лигуре, виа делла Дженовина, 6. Оно должно быть в нашей спальне, в нижнем ящике комода. Я до сих пор пишу «в нашей спальне», потому что в этой комнате мы с ним какое-то время были очень счастливы. Если счастье существует, это оно и было. Только вот длилось недолго. Как видно, счастье надолго не задерживается. Все так говорят.

По-твоему, это странно – влюбиться в такого человека, совсем некрасивого, с таким большим носом? В пеликана. У меня в детстве была книжка с картинками всяких зверей, и там был пеликан с короткими расставленными лапами и с огромным розовым клювом. Вот он такой и есть. Но я поняла, что во всякого человека можно влюбиться, даже в смешного, странного, унылого. Мне нравилось, что у него столько денег, и эти его деньги казались мне не такими, как у других, они словно бы тянулись за ним, как хвост кометы. Мне нравилось, что он такой умный, знает кучу вещей, о которых я понятия не имела, и ум его тоже казался мне длинным, как хвост. А у меня никакого хвоста нет. Я глупая и бедная.

Вначале, когда я познакомилась с пеликаном, у меня были всякие некрасивые и совсем не сентиментальные мысли. Я думала: «Вот теперь я высосу этого дядю, как яичко. Растранжирю его денежки. Отобью его у этой кретинки Ады. Влезу к нему в дом с ребенком, и никто меня оттуда не вышибет». Я была холодная, спокойная, веселая. А потом мало-помалу где-то внутри у меня родилась большая тоска. Этой тоской я заразилась от него, как болезнью. Я ее в костях чувствовала, даже когда спала. И никак мне не удавалось от нее избавиться. Но он-то от своей тоски делается только умнее, а я с этой тоской, наоборот, еще больше поглупела. Потому что тоска не на всех одинаково действует.

Вот тут я и поняла, что попала в ловушку. До смерти в него влюбилась, а ему на меня было наплевать. Я ему до смерти надоела. Но у него не хватало духу выставить меня – просто из жалости. Мне его тоже было ужасно жалко. И так тяжело было жить в этой жалости – и ему и мне.

Знаешь, а ведь ему и на Аду всегда было наплевать. Только она крепкая, сильная, оптимистка, вечно чем-нибудь занята и совсем не прилипчивая. А я, наоборот, прилипчивая и потому стала для него обузой. Он жил в своей тоске, а меня в нее никогда бы не впустил, мне там места не было. Это «никогда» казалось мне страшным. Вот я и ушла.

Когда я вчера вечером заявилась к Амелии, она жутко перепугалась. Она обо мне ничего не знала, три года меня не видела. Я ей ни разу даже открыточки не прислала. Она и не знала, что у меня есть ребенок. Смотрела на ребенка, на шубу и ничего не понимала. Я ей сказала, что у меня ребенок от человека, который меня бросил. Попросилась у нее переночевать. Она вытащила из шкафа матрас. Я сказала, что хочу есть, и она сделала мне на ужин яичницу из одного яйца и дала тарелку фасоли. Я поняла, что ей меня жалко, поэтому она и позволила мне остаться. В жизни всегда так: одни жалеют других.

Днем Амелия ходит готовить к моим двоюродным. Их там целая куча, и приходится много стряпать. Я просила ничего им про меня не говорить, но она тут же им рассказала, что я приехала и поселилась у нее. Поэтому ко мне заявились две кузины с моим братом – тем мальчиком двенадцати лет, который живет у них и уже помогает в лавке. Я очень люблю своего братика. Но он, видно, меня даже не помнит. Поздоровался очень холодно. И к ребенку не подошел, не порадовался на него. Как, впрочем, и мои кузины. Они, наверно, на кошку и то обратили бы больше внимания. Что их интересовало, так это шуба, которую я повесила на стул. Они сказали, что если ее продать, то я смогу прожить на эти деньги несколько лет. Я смекнула, что они целятся купить ее у меня. И ответила, что пока не собираюсь ее продавать. Я как-то уже привязалась к своей шубе – помню день, когда мы с пеликаном, держась за руки, отправились ее покупать, и он тогда был вроде бы даже рад идти со мной по улице. Может быть, он уже подумывал о том, что я прилипчивая и обременяю его, но я-то еще не замечала, что он так думает.

Если пеликан спросит мой адрес, ты ему можешь его дать. Целую тебя.

Мара

 

27

2 апреля 71

Дорогая Мара!

Анджелика пришла за твоим кимоно. Мы долго искали, потому что в ящике комода его не было, и наконец нашли в моем кабинете под грудой газет. Оно все пропылилось, и, наверно, надо было попросить Белинду постирать его, но мне не хотелось напоминать про тебя Белинде. Она в то же утро, как только ты уехала, уничтожила все следы твоего пребывания здесь. Выкинула твои кремы, оставшиеся в ванной, и все банки с молочной смесью, которую ты давала ребенку. Я сказал, что не нахожу ничего плохого в молочных смесях, а она ответила, что эти банки дрянного качества. Анджелика отряхнула рукой твое кимоно, сказав, что и так сойдет.

Посылаю тебе денег, потому что, думаю, они тебе нужны. Анджелика сейчас пошла на пьяцца Сан-Сильвестро, чтобы отправить тебе кимоно и телеграфный перевод.

Я глубоко признателен тебе за то, что ты ушла. Действительно, у меня было такое горячее желание, а ты это поняла, вероятно, потому, что я вел себя так, чтоб до тебя дошло. То, что я пишу, возможно, покажется тебе бессмысленной жестокостью. Согласен, это жестоко, но не бессмысленно. Потому что если ты где-то в глубине души питаешь надежду вернуться, то знай – тебе надо оставить ее навсегда. Я с тобой жить не могу. Вероятно, я ни с кем не могу жить вместе. Я ошибочно полагал – и невольно ввел в это заблуждение тебя, – будто между мной и тобой возможна длительная связь. Впрочем, я тебя не звал – ты пришла сама. Но при совместной жизни наша и без того непрочная связь сразу оборвалась. Однако я перед тобой виноват и этой вины с себя не снимаю. Она только увеличила груз моих провинностей перед жизнью, и так уже достаточно тяжкий. Мне очень тебя жаль, потому у меня и не хватало смелости просить тебя уйти. Ты скажешь, что я трус. Действительно, пожалуй, более точного слова для меня не найдешь. По отношению к тебе, да и к себе самому, я испытываю мрачную жалость труса; когда я в тот вечер вернулся домой и прочел твою записку, мне стало тебя недоставать, и я уселся в кресло с ощущением пустоты. Но, не скрою, к этому ощущению примешивалось глубокое, радостное облегчение, – пожалуй, будет справедливо, если ты узнаешь, что я чувствовал. Короче говоря, я не мог больше тебя выносить.

Желаю тебе всяческих благ и счастья, если оно вообще существует. Я в это не верю, но другие верят, – кто знает, может, они и правы.

Пеликан

 

28

Лидс, 27 марта 71

Дорогая Анджелика!

Я получил письмо от Мары. Сходи к ней, подбодри ее. У нее куча неприятностей. Этому издателю, с которым она живет, видно, мало одного преступления – я имею в виду публикацию романа «Полента и отрава», – так он еще заразил Мару комплексами и меланхолией.

Может быть, я приеду на пасхальные каникулы, но пока в этом не уверен. Иногда я тоскую по вам, по всем, о ком привык говорить «мои», хотя вы нисколько не мои, а я нисколько не ваш. Но если я приеду, то наверняка буду ощущать на себе ваши пристальные взгляды. А в данный момент мне не хочется ощущать ваши взгляды. Не говоря уже о том, что поскольку я приеду с женой, то вы и ее будете изучать, стараясь выяснить, какого рода отношения у меня с женой. Этого я также не смогу вынести.

А еще я очень скучаю по моим друзьям – Джанни, Ансельмо, Оливьеро и всем остальным. Здесь у меня друзей нет. Тоскую и по некоторым римским кварталам. А к иным кварталам и иным друзьям у меня хоть и есть ностальгия, но смешанная с отвращением. Когда же к ностальгии примешивается отвращение, то ты как бы видишь любимые места и людей в далекой дали, и дороги, ведущие к ним, кажутся разбитыми и непроходимыми.

Иногда ностальгия и отвращение так тесно переплетаются во мне и это чувство так сильно, что тревожит меня даже во сне, и тогда я просыпаюсь, сбрасываю одеяло и закуриваю. Эйлин, тут же забирает свою подушку и уходит спать в детскую. Она говорит, что имеет право спокойно поспать. Говорит, что каждый должен сам справляться со своими наваждениями. И тут она права, надо отдать ей должное.

Не знаю, зачем я пишу тебе все это. Но я сейчас готов говорить хоть со стулом. С Эйлин я поговорить не могу, во-первых, потому, что сегодня суббота и она сейчас готовит обед на всю неделю, а во-вторых, она не любит сидеть и слушать чужую болтовню. Эйлин очень умна, но я обнаружил, что весь ее ум мне совершенно ни к чему, потому что он направлен на вещи, которые меня не касаются, как, например, ядерная физика. Пожалуй, я все-таки предпочел бы глупую жену, которая выслушивала бы меня тупо и терпеливо. В данный момент я бы не прочь, чтобы под боком была Мара. Долго я бы ее не вытерпел, потому что и с ней мне покоя не было бы: выслушав, она обрушила бы на меня все свои невзгоды и прилипла бы ко мне как тянучка. Иметь такую жену я, конечно, тоже не хотел бы. Но вот именно сейчас, в данный момент, я бы не прочь, если б она была здесь.

Целую тебя.

Микеле

 

29

2 апреля 71

Дорогой Микеле!

Только что получила твое письмо. Оно меня встревожило. Сразу видно, что ты очень несчастлив.

Может быть, мне и не стоит так все драматизировать. Может быть, надо было бы сказать себе, что ты просто слегка поссорился с женой и чувствуешь себя одиноким. И хотелось бы так легко отнестись к твоему письму, да не получается. Оно меня испугало.

Я могла бы и сама приехать к тебе, если не приедешь ты. Правда, это нелегко, я не знаю, как оставить девочку и Оресте, а потом, у меня нет денег, но это не проблема – попрошу у мамы. Мама чувствует себя неважно, у нее до сих пор временами повышается температура, и, конечно, я не стану говорить ей, что получила от тебя письмо, которое меня напугало. Если я решусь к тебе поехать и попрошу у нее денег, то скажу, что ты не можешь приехать из-за работы и я надумала сама навестить тебя.

Ты пишешь, что не хотел бы в данный момент ощущать на себе взгляды людей, которые тебя любят. Действительно, когда переживаешь трудные минуты, трудно выносить взгляды любящих тебя людей, но эту трудность легко преодолеть. Глаза любящих и судящих нас людей могут быть необычайно ясными, сострадательными и суровыми, и для нас, быть может, тяжко, но в итоге спасительно и благотворно встретиться с ясностью, суровостью и состраданием.

Твоя подруга Мара ушла от Коларозы и уехала из Рима. Она написала мне из Нови-Лигуре, где живет в доме служанки своих двоюродных сестер. Она в отчаянном положении, ей некуда деться, у нее совсем ничего нет, кроме черного кимоно с подсолнухами, норковой шубы и ребенка. Но у меня такое впечатление, что все мы до тонкости владеем искусством попадать в отчаянные положения, которых никто не может изменить и из которых нет выхода ни вперед, ни назад.

Напиши хоть строчку о том, можно ли мне приехать. Я не хочу приезжать, если мысль увидеться со мной для тебя нестерпима.

Анджелика

 

30

Лидс, 5 апреля 71

Дорогая Анджелика!

Не приезжай. Должны прибыть из Бостона родственники Эйлин. У нас только одна комната для гостей. Потом мы, может быть, все поедем в Брюгге. Я не знаю Брюгге.

Этих родственников Эйлин я тоже никогда не видел. Бывают периоды, когда хорошо себя чувствуешь лишь с незнакомыми людьми.

Не строй никаких предположений на мой счет. Все они, так или иначе, будут ошибочными, поскольку ты не знаешь кое-каких существенных деталей. Я был бы рад повидать тебя, но – до другого раза.

Микеле

 

31

8 апреля 71

Дорогой Микеле!

Только что получила твое письмо. Признаться, я уже сложила чемодан в дорогу. Деньги я попросила не у мамы, а у Освальдо. Против обыкновения они у него были, так что не пришлось прибегать к помощи Ады.

Меня насмешила фраза в твоем письме: «Я не знаю Брюгге», словно Брюгге – единственная вещь в мире, которой ты не знаешь.

Я хотела повидать тебя, чтобы поговорить не только о тебе, но и о себе. Я тоже переживаю трудный момент.

Но, как ты говоришь, до другого раза.

Анджелика

 

32

9 апреля 71

Дорогой Микеле!

Анджелика сказала мне, что ты на пасхальные каникулы не приедешь. Что ж делать, придется потерпеть. Теперь всякий раз, думая о тебе, я вынуждена повторять эти слова. Правда, с годами запас нашего терпения все возрастает. Это единственный возрастающий наш запас. Все остальные постепенно истощаются.

Я привела в порядок две комнаты на втором этаже. Застелила постели и повесила полотенца в ванной комнате. Ванная наверху – самая лучшая в доме, облицована зеленым узорчатым кафелем, и, глядя на эти замысловатые узоры, я радовалась, что смогу показать их твоей жене. Комнаты так и стоят полностью убранные, с готовыми постелями. Я туда больше не заходила. Скажу Клоти, чтоб поднялась и разобрала постели.

Приготовляя эти две комнаты, я думала, что твоей жене там будет удобно и она отметит, что я умею содержать дом в порядке. Но это были глупые мысли, ведь я совсем не знаю твоей жены, не знаю, когда и где ей удобно, не знаю, такой ли она человек, кому нравятся дома, которые содержатся в порядке, и люди, которые этот порядок поддерживают.

Анджелика сказала мне, что ты едешь в Брюгге. Я не спрашиваю себя, что ты собираешься делать в Брюгге: ведь я уже перестала задаваться вопросом, что ты намерен делать там или здесь. Я пытаюсь представить твою жизнь в разных местах, но в то же время чувствую, что твоя жизнь не такая, какой я ее себе представляю, и оттого моя фантазия становится все более вялой и незамысловатой.

Я хотела бы, когда окрепну, навестить тебя вместе с Анджеликой, если, конечно, это доставит тебе удовольствие. У вас в доме мы не поселимся, потому что я не хочу обременять твою жену, у которой, я думаю, и без того много дел. Мы остановимся в гостинице. Я, правда, не люблю путешествовать, не люблю гостиниц. Но все-таки предпочитаю гостиницу, чем ощущение, что я кого-то обременяю, занимая место в маленьком доме: живете вы в маленьком доме – одно из немногих сведений, которые я о вас имею. Сейчас я выехать не могу, потому что еще не совсем оправилась от этого плеврита, то есть плеврита у меня уже нет, но врач пока велит беречься. Он еще нашел у меня какой-то непорядок в сердце. Ты объясни своей жене, что в доме у меня порядок, а в сердце – нет. Расскажи ей, какая я, чтобы она, когда меня увидит, смогла сопоставить мой настоящий облик с твоим описанием. Одно из редких удовольствий нашей жизни – сопоставлять описания других со своими собственными представлениями, а потом – с реальностью.

Я часто думаю о твоей жене и пытаюсь ее себе вообразить, хоть ты и не потрудился описать ее, а фотография, которую ты прислал, когда сообщил, что женишься, маленькая и нечеткая. Я часто смотрю на нее, но не могу ничего разглядеть, кроме длинного черного плаща и косынки на голове.

Ты мне совсем не пишешь, но я рада, что ты пишешь Анджелике. Думаю, это вполне естественно, что ты делишься с ней, ведь к Анджелике ты ближе, чем ко мне. Может быть, я обольщаюсь, но мне кажется, что через нее ты косвенно делишься и со мной. Анджелика очень умна, по-моему, она умнее вас всех, хотя судить об уме собственных детей дело нелегкое.

Иногда у меня возникает ощущение, что она несчастлива. Но Анджелика со мной очень скрытничает. Не потому, что она меня не любит, а просто, видимо, не хочет волновать. Странно, у Анджелики ко мне материнские чувства. Когда я расспрашиваю ее о ней самой, то она всегда отвечает как-то холодно и безмятежно. В результате я об Анджелике знаю довольно мало. Когда мы вместе, то говорим не о ней, а обо мне. Я всегда охотно говорю о себе, потому что очень одинока, и тем не менее рассказывать мне особенно нечего. То есть нечего рассказать о моей теперешней жизни. С тех пор как я нездорова, мои дни текут монотоннее, чем когда-либо. Выхожу я мало, за руль сажусь редко, часами просиживаю в кресле, смотрю, как Матильда занимается йогой, как Матильда раскладывает пасьянс, как Матильда отстукивает на машинке свою новую книгу, как Матильда вяжет себе берет из остатков шерсти.

Виола сердится на тебя за то, что ты ей ни разу даже открытки не прислал. К твоей свадьбе она купила красивое серебряное блюдо и собиралась подарить его тебе, когда вы приедете. Прошу тебя, напиши Виоле и поблагодари ее, потому что блюдо очень красивое. Напиши и близняшкам, которые тебя ждали и приготовили подарки для детей Эйлин: складной нож и шатер, чтобы играть в индейцев. И конечно, я прошу тебя написать также и мне.

Вчера Освальдо уехал в Умбрию с Элизабеттой и Адой. Поэтому в предстоящую неделю не будет наносить нам ежевечерних визитов. Я уже привыкла, что он появляется здесь по вечерам. Привыкла в течение нескольких часов видеть перед собой его румяное лицо, его широкую квадратную голову с редкими, аккуратно приглаженными волосами. Он, наверно, тоже привык проводить вечера у нас в доме, играть в пинг-понг с девочками и читать вслух Пруста мне и Матильде. Если он не приезжает сюда, то навещает Анджелику и Оресте, где делает примерно то же самое с небольшими вариациями, например читает девочке «Паперино» и играет в лото с Оресте и супругами Беттойя. Оресте считает его приятным, но ничтожным человеком. Беттойя считают его ничтожным, но приятным. Действительно, его нельзя назвать неприятным. Считать его ничтожным, по-моему, неверно, ведь от ничтожества ждать нечего, а от Освальдо, напротив, ждешь, что он вдруг раскроется и явит людям смысл своего существования. На мой взгляд, он умен, но как будто прячет свой ум где-то за пазухой, под пуловером, или же за своей улыбкой, старается не выказывать его по одному ему ведомым мотивам. Несмотря на его улыбку, мне он кажется чрезвычайно грустным человеком. Может быть, поэтому я так привыкла к его обществу. Я люблю грусть. Люблю еще больше, чем ум.

Вы с Освальдо были друзьями, а я очень редко имела удовольствие познакомиться с кем-нибудь из твоих друзей. Поэтому я иногда расспрашиваю его о тебе. Но его ответы на мои вопросы столь же холодны и безмятежны, как и у Анджелики, когда я спрашиваю, все ли у нее в порядке и счастлива ли она. У меня впечатление, что и Освальдо не хочет меня волновать. В его отсутствие я, бывает, злюсь на него, вспоминая этот спокойный голос, эти ответы, такие безмятежные и уклончивые. Но когда он здесь, я сижу смирно и проглатываю его молчание и его уклончивые ответы. С годами ко мне пришло какое-то благодушие и смирение.

Недавно я вспомнила, как ты однажды приехал сюда и, едва войдя, стал шарить по всем шкафам в поисках сардинского ковра, который тебе хотелось повесить на стене в твоем подвальчике. Должно быть, я тогда видела тебя в последний раз. Это было всего несколько дней спустя после того, как я переехала в этот дом. В ноябре. Ты бродил по комнатам и шарил во всех шкафах, только-только расставленных по местам, а я ходила за тобой следом, жалуясь, что ты вечно утаскиваешь мои вещи. Этот сардинский коврик ты, видимо, все же нашел и взял с собой, потому что в доме его нет. Но его нет и в подвальчике. Мне этот ковер и тогда и теперь был совершенно не нужен. Я вспоминаю о нем потому, что ему обязана моей последней встречей с тобой. Я помню, что тогда, сердясь и протестуя, испытывала огромную радость. Я знала, что мои протесты тебя раздражают и вместе с тем забавляют. Теперь я думаю, что это был один из моих счастливых дней. К сожалению, переживая счастливые моменты, мы редко отдаем себе в том отчет. Мы осознаем это обычно лишь по прошествии времени. Для меня счастьем было протестовать, а для тебя – шарить по моим шкафам. Но все же я должна сказать, что в тот день мы потеряли драгоценное время. А ведь могли бы сесть, порасспросить друг друга о важных вещах. Быть может, мы не испытали бы такого счастья, даже, вероятно, почувствовали бы себя очень несчастными. Но зато я теперь вспоминала бы этот день не как смутно счастливый, а как искренний, важный для нас обоих день, когда мы узнали бы друг в друге человека, – мы, которые до этого обменивались лишь словами второго сорта, не ясными и необходимыми, а серыми, благодушными, обтекаемыми и бесполезными.

Целую тебя.

Твоя мать

 

33

Лидс, 30 апреля 71

Дорогая Анджелика!

Я – приятель Эйлин и Микеле. С Микеле я познакомился в киноклубе. Несколько раз он приглашал меня к себе домой поужинать. Так я познакомился и с Эйлин.

Я итальянец, студент, в Лидсе на стажировке.

Твой адрес мне дал Микеле. Он сказал, чтоб я навестил тебя, если вернусь в Италию летом.

Пишу, чтоб сообщить тебе, что твой брат оставил жену и уехал неизвестно куда. Жена его тебе не пишет, во-первых, потому, что почти не знает итальянского, а во-вторых, потому, что она в очень подавленном состоянии. Мне ее очень жаль, хоть я и не вправе осуждать Микеле, да и его мне было жаль, когда я заходил к нему в тот неимоверно грязный пансион, куда он перебрался.

Эйлин просила меня известить вас об уходе Микеле, во-первых, потому, что она не знает, сообщил ли он вам о том, что их брак распался, во-вторых, потому, что Микеле уехал, не оставив адреса, а в-третьих, потому, что он оставил после себя много долгов. Она эти долги платить не намерена и просит, чтоб их заплатили вы. Микеле задолжал триста фунтов. Эйлин просит выслать ей эти триста фунтов по возможности немедленно.

Эрманно Джустиньяни

Линкольн-роуд, 4, Лидс

 

34

3 мая 71

Дорогой Эрманно Джустиньяни!

Скажи Эйлин, что мы посылаем ей эти деньги через нашего родственника Лиллино Борги, который на этих днях прибудет в Англию.

Если вы тем временем узнаете, где сейчас Микеле, то, пожалуйста, немедленно сообщи мне об этом. Мы от него известий больше не имели. Он писал мне, что, быть может, поедет в Брюгге, но я не знаю, поехал ли он туда или еще куда-нибудь.

Он писал, что у него нет друзей в Лидсе, но, вероятно, это было до того, как вы встретились в киноклубе. А может быть, он солгал, как наверняка лгал по всяким другим поводам; учитывая эти умолчания и возможную ложь, я с трудом ориентируюсь в его жизни. Но, конечно, и я его не осуждаю, поскольку для этого я не знаю кое-каких существенных деталей. Я могу огорчаться из-за его лжи и скрытности, но бывают роковые обстоятельства, вынуждающие нас к этому даже против нашей воли.

Я не пишу самой Эйлин, поскольку тоже плохо знаю английский да к тому же не знаю, что ей сказать, кроме того, что очень огорчена за нее, но это, думаю, можешь передать ей и ты.

Анджелика Виванти Де Риги

 

35

Трапани, 15 мая 71

Дорогой Микеле!

Не удивляйся, что пишу тебе из Трапани. Я попала в Трапани. Не знаю, рассказывала ли я тебе, что в одном пансионе на пьяцца Аннибальяно, который назывался пансион «Пьяве», я подружилась с одной синьорой, которая была очень любезна ко мне. Однажды она мне сказала, что могла бы приютить меня с ребенком в Трапани. Потом я ее совершенно потеряла из виду и забыла ее фамилию. Помнила только имя. Ее звали Лиллия. Она толстенькая, вся голова в кудряшках. Из Нови-Лигуре я написала в пансион «Пьяве» горничной по имени Винченца – я тоже помнила только ее имя. Описала ей эту кудрявую, толстенькую, с маленьким ребенком. Горничная дала мне адрес кудрявой в Трапани, где ее муж открыл столовую. Я написала кудрявой, но ответа ждать не стала, а сразу поехала. Теперь я здесь. Муж кудрявой отнесся ко мне без восторга, но сама она сказала, что я буду помогать ей по дому. Я встаю в семь утра и отношу кофе кудрявой, которая читает, лежа в постели. Потом я занимаюсь детьми – моим и ее, – хожу за покупками, прибираю квартиру и застилаю постели. Кудрявая приносит что-нибудь из столовой, обычно лазанье, потому что она очень их любит. А вот мне эти лазанье и вообще все блюда из их столовой не очень-то по вкусу. Кудрявая терпеть не может этот город. Называет его дырой. Да и дела в столовой идут скверно. Им нужно платить по векселям. Я предложила вести счета, но муж кудрявой сказал, что я для этого не гожусь, наверно, он прав. Кудрявая часто рыдает у меня на плече. А я не могу ее утешить, потому что мне и самой невесело. Правда, ребенку здесь хорошо. Я после обеда вожу его вместе с другим ребенком в скверик. У кудрявой есть коляска, в которой они помещаются вдвоем. В скверике я болтаю с разными встречными и вру им напропалую. Когда настроение паршивое, с незнакомыми общаться самое милое дело. По крайней мере им можно наврать.

Кудрявая для меня теперь уже не чужая. Я изучила каждую ее черточку, знаю все ее платья, белье, бигуди, которые она накручивает, чтоб получились эти кудряшки; вижу, как она каждый день уплетает лазанье, перемазывая себе томатным соусом весь рот. Да и я теперь ей не чужая. Иной раз она мне грубит, а я тоже в долгу не остаюсь. Небылицы я ей больше не плету, потому что несколько раз уже выложила всю правду, плача у нее на плече. Рассказала, что я одна на всем свете и отовсюду меня выперли под зад коленом.

Ребенок у кудрявой в семь месяцев весит девять кило, а мой – только семь кило двести, но детский врач в Нови-Лигуре сказал мне, что дети не должны быть чересчур толстыми. И потом, мой красивее и румянее, и, должна тебе сказать, у него теперь волосики вьющиеся и светлые, не совсем рыжие, как у тебя, но белокурые с рыжинкой, и глазки не сказать чтоб зеленые, а серые, но, пожалуй, отливают зеленым. Когда он смеется, иной раз напоминает мне тебя, но когда спит, то нисколечко с тобой не схож, а смахивает только на моего дедушку Густаво. Кудрявая говорит, что можно определить, твой ли он, сделав анализ крови, но и это не на сто процентов: пока еще не нашли безошибочного способа, чтоб узнать, чей ребенок. Да и какое это имеет значение – тебе наплевать, мне тоже не больно интересно. Те двенадцать ползунков, которые ты мне прислал от своей жены, по правде говоря, очень пригодились, сперва я ими пренебрегала, а теперь они хорошо служат, иногда я надеваю их и на ребенка кудрявой, когда нечем сменить.

Вообще-то я здесь за служанку. Мне не очень-то нравится прислуживать, думаю, это никому не по нутру. Вечером с ног валюсь. Моя комната за кухней. Духота жуткая. Платить они мне не платят, говорят, что я у них как бы член семьи, так что время от времени дадут каких-нибудь пять тысяч, когда вспомнят, но с тех пор, как я здесь, они об этом вспомнили только два раза. Правда, они и сами в трудном положении.

Шубу свою я повесила в шкаф кудрявой, в пластиковый мешок, и кудрявая то и дело расстегивает на мешке молнию и поглаживает рукав. Она говорит, что охотно бы купила ее, но я не хочу продавать – боюсь, что она мне заплатит мало, а то и совсем ничего. Я думала вообще не продавать ее, а сохранить на память о нашей жизни с пеликаном, но потом решила, что все-таки продам, я ведь не сентиментальна. Порой на меня накатывает сентиментальность, но ненадолго. Все чувства с меня слетают, и я снова стою обеими ногами на земле. А вот Освальдо говорит, что я вовсе не стою на земле, а витаю в облаках, может, оно и так, иначе бы я не получала все время под зад коленом.

С Освальдо я виделась в середине апреля, когда останавливалась в Риме по дороге сюда. Я пошла в его лавочку, и там была синьора Перони, которая очень обрадовалась нам с ребенком, а потом заявился и Освальдо. Я спрашивала у него о тебе, но он ничего не знал, так как только что вернулся после поездки в Умбрию – с Адой, разумеется. Он повез меня на вокзал в своей малолитражке. Про пеликана он сказал, что тот поселился у себя на вилле в Кьянти, а свое издательство, скорей всего, закроет, так как оно ему надоело. Ада иногда навещает его в Кьянти. Но мне теперь до пеликана дела нет, и дни, когда я обливалась из-за него слезами, кажутся мне теперь такими далекими. Важно идти вперед и уходить от вещей, которые заставляют тебя плакать. Освальдо предсказал, что мне в Трапани придется плохо, что меня превратят в служанку, как на самом деле и вышло. Но я ему сказала, что помаленьку устроюсь где-нибудь, может, найду работу вроде той, что у меня была в издательстве до того, как пеликан перетащил меня в свой аттик. По правде говоря, он-то меня не тащил, я сама на него свалилась. Впрочем, Освальдо мне ничего не предлагал, только посоветовал не ехать в Трапани, хорошенький совет, как будто я без него не знала, что в этом городишке буду помирать с тоски по вечерам, но достаточно не смотреть в окно, забраться в постель и с головой укрыться простыней.

Освальдо проводил меня и дождался отхода поезда. Сидел со мной в купе, купил мне бутерброды и журналы. Дал денег. Я оставила ему свой адрес в Трапани, на случай если ему взбредет в голову навестить меня. Потом мы обнялись и поцеловались, и после этого поцелуя я поняла, что он самый настоящий педик, раньше У меня были сомнения, но там, на вокзале, все они рассеялись.

В конце письма прилагаю адрес. Не знаю, как долго я здесь пробуду, поскольку кудрявая хоть и «взяла меня в долю», но частенько говорит, что не может позволить себе такую роскошь. То так говорит, а другой раз обнимет и скажет, что без меня бы она пропала. Мне кудрявую жалко. Но в то же время я ее ненавижу. Всегда так: стоит узнать человека поближе, сразу начинаешь его жалеть. Потому-то мы лучше чувствуем себя с незнакомыми. С ними не настал еще момент, когда начинаешь жалеть и ненавидеть.

Я думаю, что в августе здесь сдохнешь от жары. Пишу тебе в своей комнате. Это каморка с одним окном, а чтоб его открыть, надо влезть на кровать. Уже сейчас духота. Внизу под нами – столовая, и мне от одной этой мысли становится душно. Пишу тебе, сидя на кровати, а рядом со мной – куча неглаженого белья, но, как ты понимаешь, гладить я сейчас не собираюсь.

Пишу тебе на твой обычный адрес в Лидсе. Сколько раз я спрашивала себя, как ты там живешь со своей женой в этом английском городе. Наверно, твоя жизнь все же лучше той, какая выпала мне. Здесь не на ком взгляд остановить. Иной раз я думаю, куда ж подевались люди, которые были бы мне интересны и которые интересовались бы мной.

Целую тебя.

Мара

Bua Гарибальди, 14, Трапани

 

36

4 июня 71

Дорогая Мара!

Пишу, чтобы сообщить Вам горестную весть. Мой брат Микеле погиб в Брюгге во время студенческой демонстрации. Явилась полиция и разогнала их. Микеле преследовала группа фашистов, и один из них ударил его ножом. Должно быть, они его знали. Улица была пуста. С Микеле был его приятель, он позвонил в «скорую помощь». Микеле остался лежать на тротуаре. На этой улице одни склады, а в это время, в десять вечера, они были закрыты. В одиннадцать Микеле умер в больнице. Этот его друг позвонил моей сестре Анджелике. Сестра, ее муж и Освальдо Вентура ездили в Брюгге. Они привезли его в Италию. Вчера Микеле похоронили в Риме, рядом с нашим отцом, умершим в декабре, как Вы, может быть, помните.

Освальдо сказал, чтобы Вам написала я. Он слишком потрясен. Я тоже потрясена, как Вы можете себе представить, но стараюсь держаться. Сообщение было напечатано во всех газетах, но Освальдо сказал, что Вы, конечно, газет не читаете.

Я знаю, Вы любили моего брата. Знаю, что Вы с ним переписывались. Мы с Вами познакомились на вечеринке в день рождения Микеле в прошлом году. Я Вас очень хорошо помню. Мы считали своим долгом сообщить Вам о нашей огромной потере.

Виола

 

37

12 июня 71

Дорогая Мара!

Я знаю, что Виола написала тебе. Сейчас мы с дочкой гостим у моей матери. Я должна быть с ней рядом, чтобы вместе провести те застывшие дни, которые обычно следуют за большим несчастьем. Это застывшие дни, хотя мы и заполняем их делами: пишем письма, смотрим фотографии. Это дни молчания, хотя мы изо всех сил пытаемся говорить, заботиться о живых, понемногу собираем воспоминания, по большей части самые отдаленные и безобидные, немного отвлекаемся текущими мелочами и даже подчас громко говорим и громко смеемся, чтобы увериться, что мы не потеряли способности думать о настоящем, громко говорить и смеяться. Но как только замолкаем, сейчас же слышим свое молчание. Часто заходит Освальдо, никак не нарушая ни нашего молчания, ни нашей застылости. Поэтому его посещения нам приятны.

Хотелось бы знать, не получала ли ты в последнее время писем от Микеле. Нам он давно не писал. Тех, кто его убил, не нашли, парень, который их видел, смог дать только неясные и сбивчивые показания. Я думаю, что в Брюгге Микеле снова сблизился с политическими группировками, и те, кто его убили, наверно, имели на то определенные причины. Но все это предположения. На самом же деле мы ничего не знаем, а то, что нам еще удастся узнать, тоже будет лишь предположениями, и мы никогда не найдем в них ясного ответа.

Есть вещи, о которых нет сил думать, я, например, не могу думать о тех минутах, когда Микеле остался лежать один на той улице. А еще не могу думать о том, что, когда он умирал, я спокойно сидела дома, занималась всегдашними вечерними делами, мыла посуду, стирала Флорины колготки, пришпиливала их двумя прищепками на балконе вплоть до той минуты, как зазвонил телефон. Не могу думать и обо всем, что я делала в предыдущий день, потому что все исподволь подводило к тому телефонному звонку. Мой номер телефона Микеле сказал тому парню в момент, когда пришел в сознание, но потом сразу умер, и это для меня ужасно, что он вспомнил мой номер, когда умирал. Я ничего не могла понять по телефону, потому что говорили по-немецки, а я немецкого не знаю, я позвала Оресте, он знает немецкий. Потом Оресте все сделал сам: отвел девочку к нашим друзьям Беттойя, позвонил Освальдо, позвонил Виоле. К матери поехала Виола. Я хотела сказать ей сама, но хотела и ехать в Брюгге, и в конце концов решила ехать, потому что хотела проститься с Микеле и еще раз увидеть его рыжие кудри – я их всегда любила.

Мы простились с Микеле в больничной часовне. Потом, в пансионе, нам дали его чемодан, пальто и его красный свитер. Они лежали на стуле в его комнате. Когда он погиб, на нем были джинсы и белая бумажная блуза с головой тигра.

Блузу и джинсы в пятнах крови нам показали в полиции. В чемодане было немного белья, пачка раскрошившегося печенья и расписание поездов. Мы ходили на ту улицу, где его убили. Это узкая улица, по обеим сторонам – бетонные склады. В этот час на улице был гомон, полно грузовиков. С нами ходил тот приятель, который был с Микеле в день гибели. Это датчанин, ему семнадцать лет. Он показал нам пивную, где они с Микеле завтракали утром, и кино, куда они пошли потом. С Микеле он был знаком три дня. Нам не удалось узнать от него, были ли у Микеле еще друзья и с кем он общался. Поэтому пансион, пивная и кино – единственное, что мы знаем о пребывании его в этом городе.

Напиши мне о себе и о своем ребенке. Мне случается иной раз думать о нем, потому что Микеле сказал мне, что этот ребенок мог быть и от него. Когда я его видела, я не нашла сходства с Микеле, но не исключено, что, быть может, это все-таки его ребенок. Я, однако, думаю, что мы должны позаботиться о твоем ребенке независимо от того, чей он. Мы – это я, моя мать и мои сестры. Не знаю, почему у меня такое чувство, не все, что мы считаем себя обязанными или не обязанными делать, имеет объяснение. Потому мы постараемся время от времени посылать тебе деньги. Конечно, деньги не разрешат твоих проблем, потому что ты одинокая, потерянная, бездомная и бестолковая. Но у каждого из нас есть предел, где мы ощущаем себя потерянными и бестолковыми, и временами нас неудержимо тянет скитаться и упиваться собственным одиночеством, потому каждый из нас, попав в этот предел, может тебя понять.

Анджелика

 

38

Трапани, 18 июня 71

Дорогая синьора Анджелика!

Я подруга Мары и пишу Вам, потому что Мара слишком потрясена, чтобы писать. Мара просит меня выразить Вам соболезнование по случаю огромного несчастья, которое Вас постигло, и я присоединяю свое искреннее сочувствие. Мара настолько потрясена этим несчастьем, что два дня ничего не хотела есть. И это понятно, поскольку Ваш оплакиваемый брат Микеле был отцом милого ангелочка Паоло Микеле, этого обожаемого создания, который в данный момент играет в манежике на балконе вместе с моим младенцем, и во имя этих двух невинных душ я обращаюсь к Вам с просьбой не оставить Мару, которая сейчас живет у меня и помогает мне по хозяйству. Но я, видимо, не смогу долго держать у себя милого ангелочка и маму, потому что это не пустячная материальная обуза и еще потому, что хотя Мара мне как сестра, но я, по правде говоря, нуждаюсь в настоящей помощи по дому, а у Мары слишком много горестей, чтобы посвятить себя домашним хлопотам, которые требуют терпения, прилежания и охоты. И все же ни у меня, ни у моего мужа не хватает духу выбросить их на улицу. Поэтому я прошу всех вас взять на себя заботу об этой девушке, претерпевшей безвременные испытания, и о маленьком невинном сиротке, сыне Вашего брата, безвременно взятого небом. У меня масса своих неприятностей, проблем, материальных затруднений, я совершила благое дело, но не хочу лишать других возможности выполнить свой долг и в то же время свершить благой поступок.

С глубоким уважением и с верою, что мой призыв будет Вами услышан.

Лиллия Савио Лавиа

Позволю себе напомнить, что, взяв Мару к себе, Вы получите огромное утешение, созерцая черты дорогого усопшего в милом ангелочке, а это утешение, как благодатная роса, успокаивает сердца, погруженные в печаль, не ведающую утоления.

 

39

Варезе, 8 июля 71

Дорогая Анджелика!

Я в Варезе у дяди Освальдо. Тебе Освальдо, наверно, говорил, что кудрявая с мужем выставили меня из дома. Я очень благодарна за деньги, которые ты мне прислала, хотя, к сожалению, почти все эти деньги мне пришлось отдать кудрявой, потому что она сказала, что я разбила ей весь столовый сервиз, и это, по правде говоря, правда. В день, когда у них обедали родственники – целая дюжина, – я ткнулась в дверь столиком на колесиках, и почти все тарелки разлетелись по полу вдребезги.

Когда я узнала о смерти Микеле, я кинулась на постель с плачем и пролежала так почти весь день, а кудрявая приносила мне бульону, потому что кудрявая – она неплохая, когда не думает о порядке в доме и о зря потраченных деньгах. Потом я собралась с силами из любви к моему ребенку и постаралась жить, как всегда, а кудрявая делала мне укрепляющие уколы, потому что я все равно была в жалком состоянии.

То твое письмо я кудрявой прочесть не дала, и все мои письма прятала в сапоги, но однажды вхожу к себе в комнату и вижу кудрявую у комода, она покраснела и говорит, что ищет выжималку для лимонов, нет, говорю, я знаю, что ты шаришь в моих вещах, и мы поссорились – в первый раз поссорились с криком и визгом, я оторвала у ней оборку от халата, а потом, когда пришел перевод от тебя, мы снова сцепились, и тут я поняла, что делать нечего, пошла, получила перевод и швырнула ей деньги в лицо, а она их взяла. Это было за несколько дней до того, как я от них ушла. К сожалению, в моей жизни все время получается так, что мои отношения с людьми рано или поздно портятся – не знаю, по моей или по их вине; вот так испортились у нас отношения с кудрявой, и хотя я понимаю, что все-таки должна быть ей благодарна, но пока что не могу вспоминать о ней спокойно и с признательностью.

Ты такая добрая, что послала мне эти деньги, поблагодари, пожалуйста, и мать, думаю, эти деньги для меня дала тебе она. Если ты хочешь посылать мне деньги, то спасибо, я их всегда приму, но хочу честно сказать тебе одну вещь. Я не думаю, чтобы мой ребенок был от Микеле. Он на него не похож. Иногда он похож на моего деда Густаво. Но временами напоминает Оливьеро, того парня, который часто бывал у Микеле и всегда носил серую майку с двумя зелеными полосками. Не знаю, помнишь ли ты этого Оливьеро. Я с ним спала три или четыре раза, и он мне совсем не нравился, а вот поди ж ты – скорей всего, это у меня вышло именно с ним. Ты так хорошо написала, что хоть я бестолковая и потерянная, но ты все же можешь меня понять. И пускай я бестолковая и потерянная, но я решила честно сказать тебе правду, потому что обманывать тебя не хочу. Других я, пожалуй, не прочь обмануть, но тебя – не хочу. Ты очень хорошо пишешь, что не все, что мы считаем себя обязанными или не обязанными делать, имеет объяснение. И это даже к лучшему, что не все имеет объяснение. Потому что если бы все можно было объяснить, то была бы тощища смертная.

Я еще не все тебе рассказала о том, какая со мной случилась неприятность. Кудрявая с мужем решили прокатиться в Катанию. Они поехали на три дня, но по дороге у него сломалась машина. Потому они вернулись раньше времени и, войдя в дом, застали меня с братом мужа в их же собственной супружеской постели. Это было в воскресенье в три часа дня.

Этот парень – брат мужа, стало быть, приходится кудрявой деверем. Ему было восемнадцать лет. Я говорю «было», потому что больше с ним уж не увижусь. Он тоже был на том обеде, когда я разбила тарелки, и помогал мне собирать осколки в мусорное ведро. А в то воскресенье я была дома одна, потому что, как я тебе сказала, кудрявая с мужем уехала в Катанию. Я после обеда укладывала детей в постель, своего и ихнего. Стояла жуткая жара. У этого Пеппино были ключи от дома, и я вдруг увидела его перед собой. Я не слышала, как открылась дверь, и испугалась. Пеппино был высокий парень с черными патлами. Он, когда помогал мне убирать разбитые тарелки, приударил за мной. Он немного походил на Оливьеро. Я задернула шторы в детской комнате, и мы пошли на кухню. Пеппино сказал, что хочет есть, и попросил макарон. У меня не было охоты готовить, и я наложила ему в тарелку лазанье. Он сказал, что ненавидит холодные лазанье из столовой, потому что знает, как их готовят – на пережаренном масле, слитом в графинчик, а рагу в них – из мяса, недоеденного клиентами. Тут мы стали поносить столовую, а заодно и кудрявую с мужем, слово за слово – и мы оказались в их постели, потому что у меня кровать маленькая; я его сначала привела к себе, но он сказал, что та, другая, кровать гораздо удобней. Мы позанимались любовью и тихонько лежали, обнявшись, в полусне и полутьме, как вдруг я увидела, что из двери высунулась голова кудрявой, а за ней – муж со своей лысой башкой, в черных очках. Пеппино живо напялил штаны, схватил майку, шляпу – по-моему, он дооделся уже на лестнице – и поскакал бегом по ступенькам, оставив меня одну с этими двумя гадюками. Они велели мне убираться немедленно, я ответила, что подожду, пока проснется ребенок, но в это время оба ребенка проснулись и подняли рев. Я пошла собирать вещи, но тут явилась кудрявая, стала плакать у меня на плече, она, мол, понимает, что я еще молода, но муж ничего не хочет понимать и больше всего бесится, что мы с его братом замарали их постель, и дом, и невинные детские души. Кудрявая приготовила мне молока для ребенка в пластмассовой бутылочке, я попросила у нее термос, но она не дала, потому что у нее остался только один – второй она мне одолжила еще в пансионе, но я его потеряла в своих скитаниях. Эта бутылочка, наверно, была немытая, потому молоко скисло, и вечером мне пришлось его вылить. Я сказала кудрявой, что уезжаю обратно в Рим, но на самом деле я не уехала, а отправилась к одной знакомой булочнице. Лавка была закрыта, но я позвонила с черного хода. Эта булочница сказала, что я могу у нее переночевать, но только одну ночь, и поставила мне под лестницей раскладушку, а ребенка я устроила в пластиковой сумке. Но ему там было жарко, у кудрявой он спал в старенькой кроватке. Вечером я по телефону отловила Пеппино в столовой, Пеппино пришел, и мы с ним погуляли и занялись любовью на лугу у железной дороги. Я тем временем все думала, что мне на этого Пеппино наплевать, потому что с этими юнцами младше меня я ничего такого не чувствую, а влюбляюсь только в людей постарше, когда мне кажется, что у них много странных тайн и странной тоски, как у пеликана. Но с молодыми я развлекаюсь, мне весело и в то же время жалко их, они мне кажутся глупыми и бестолковыми, как я сама, то есть с ними все так, как будто я одна, только повеселее. Так было и с Микеле, мы хорошо повеселились, провели вместе столько замечательных часов, но это не имело ничего общего с настоящей любовью, а было похоже на то время, когда я девчонкой играла в мячик с другими детьми на улице перед домом. И вдруг я, лежа рядом с Пеппино, вспомнила о Микеле и поняла, что никогда больше не смогу подолгу быть веселой, потому что сразу начинаю думать и вспоминать о слишком многих вещах. А Пеппино решил, что я плачу оттого, что кудрявая меня выгнала, и стал меня утешать на свой манер, подражая кошачьему мурлыканью, которое у него здорово выходило. Но я продолжала хлюпать, думая о Микеле, которого убили на улице, и говорила себе, что и меня, наверно, тоже в конце концов убьют ночью где-нибудь в темном переулке, вдали от моего ребенка; тут я стала думать про ребенка, которого оставила у булочницы. И наконец сказала Пеппино, чтоб он перестал мурлыкать, потому что мне ничуть не смешно, а потом вдруг вспомнила о свой шубе, которую забыла взять в спешке и она осталась висеть в шкафу у кудрявой. На следующий день Пеппино пошел туда, открыл дверь своим ключом, взял шубу и принес ее мне в булочную. Сначала он не хотел идти, боясь столкнуться с ними на лестнице, но я его так упрашивала, что он согласился и никого не встретил. Шубу я продала подруге булочницы за четыреста тысяч лир, и на эти деньги устроилась в мотеле. Из мотеля позвонила Освальдо в Рим, в лавку, и он сказал, что подумает, куда бы меня пристроить, а потом сам позвонил и сказал, что я могу поехать к его дяде в Варезе. Этот пожилой синьор ищет человека, который ночевал бы у него в доме, чтоб ему не оставаться ночью одному. И вот теперь я здесь, на красивой вилле с садом, полным гортензий, скучаю, но живу хорошо, и ребенку хорошо. Этот дядюшка Освальдо довольно обходительный, может, педик, красивый, надушенный, в красивых пиджаках из черного бархата; он ничего не делает, когда-то торговал картинами, и на вилле полно картин. Но главное – он глух как пень и не слышит, когда ребенок плачет по ночам. Я живу в прекрасной комнате со штофными обоями в цветочек, никакого сравнения с той дырой в Трапани, а лучше всего то, что мне здесь почти ничего не приходится делать, только срезать гортензии и ставить их в вазы, а вечером варить яйца в мешочек, одно для этого дяди, другое – для себя. Вот только не знаю, смогу ли здесь остаться, потому что этот дядя говорит, что Ада, может быть, пришлет ему своего слугу, а если пришлет, то я ему больше не понадоблюсь, вечно эта Ада мне поперек дороги становится, чтоб ей пусто было. Я бы здесь хоть на всю жизнь осталась, скуку я уж как-нибудь вытерплю, только вот иной раз мне страшно на этой одинокой вилле, раньше я никогда ничего не боялась, а теперь меня то и дело страх берет и горло сжимается, я вспоминаю Микеле и начинаю думать, что я тоже умру и, может быть, умру именно здесь, на этой прекрасной вилле с красивым ковром на лестнице, с изящными кранами в каждой ванной, с гортензиями в вазах везде, даже на кухне, и с голубями, которые воркуют на подоконниках.

Мара

 

40

8 августа 71

Дорогой Филиппо!

Вчера видела тебя на площади Испании. Меня ты, кажется, не заметил. Я шла с Анджеликой и Флорой. Ты был один. Анджелика нашла, что ты постарел. А мне трудно сказать, постарел или нет. Ты был в пиджаке внакидку и, как обычно, потирал себе лоб на ходу. Ты вошел в «Бабингтон».

Для меня в высшей степени странно увидеть тебя на улице и не окликнуть. Но, по правде говоря, нам особенно нечего сказать друг другу. Мне безразлично, что происходит с тобой, а тебе наверняка безразлична моя жизнь. Мне твоя жизнь безразлична, потому что я несчастна. А тебе – моя, потому что ты счастлив. Как бы там ни было, мы теперь с тобой чужие друг другу.

Я знаю, что ты был на кладбище. Я сама на кладбище не ездила, мне сказала Виола, что видела тебя там. Ты ей якобы сказал, что хочешь навестить меня, но пока до сих пор не появился. Правда, у меня нет желания с тобой встречаться. Я вообще не хочу никого видеть, кроме моих дочерей с их неизбежными домочадцами, моей золовки Матильды и нашего друга Освальдо Вентуры. Я не замечаю, что нуждаюсь в обществе, но если не вижу кого-нибудь из них несколько дней, то мне его недостает. Может случиться, что если ты навестишь меня, то я моментально к тебе привыкну, а я не хочу привыкать к человеку, чье присутствие в силу сложившихся обстоятельств не будет регулярным. Эта розовощекая бабенка, на которой ты женился, вряд ли позволит тебе бывать здесь часто. А я не смогла бы довольствоваться обыкновенным, формальным, единственным визитом вежливости. Он мне ни к чему.

Поскольку, возможно, за то время, что мы не виделись, ты совершенно поглупел, поясню тебе, что в выражении «розовощекая бабенка» нет ни капли желчи. Если у меня и были по отношению к тебе ревность и желчь, то мои жизненные перипетии начисто их уничтожили.

Мне случается иногда думать о тебе. Сегодня утром неожиданно вспомнила тот день, когда мы с тобой поехали на твоей машине в Курмайер повидать Микеле, который там отдыхал в кемпинге. Микеле тогда было, наверное, лет двенадцать. Я помню, как мы увидели его у палатки голым до пояса, в альпинистских ботинках на босу ногу. Я обрадовалась, увидев его таким поздоровевшим, загорелым, усыпанным веснушками – к его прежним прибавилась тысяча новых. В городе он выглядел обычно бледным. Мало бывал на воздухе. Отец его за этим не следил. Мы поехали прокатиться на машине и собирались позавтракать где-нибудь в шале. Ты в присутствии Микеле, как правило, нервничал. Ты не любил его. А он не любил тебя. Ты говорил, что он избалованный, капризный, заносчивый мальчишка. А Микеле тебя тоже не выносил. Он этого никогда не выказывал, но все и так было ясно. Однако в тот день все было чудесно, спокойно, без единого резкого слова между вами. Мы зашли в лавочку, где продавались туристские принадлежности и открытки. Ты купил ему зеленую шапочку с оленьим хвостиком. Он был счастлив. Нахлобучил ее набекрень на свои кудри. Он и впрямь был избалован, но иногда какой-нибудь пустяк мог сделать его счастливым. В машине он стал петь. Ту песню, которую всегда пел его отец. Обычно меня это раздражало, потому что напоминало о его отце, с которым у нас в то время были обостренные отношения. Но в тот день я была довольна, и все мои горечи казались мне легкими, мягкими, терпимыми. В песне были такие слова: «Non avemo ni canones – ni tanks ni aviones – oi Carmela». Ты тоже знал эту песню и подхватил: «El terror de los fascistas – rumba – la-rumba-la». Ты сочтешь меня дурой, но это письмо я написала, чтоб поблагодарить тебя за то, что ты в тот день пел вместе с Микеле и купил ему шапочку с оленьим хвостиком, которую он потом носил два или три года.

И еще я хочу попросить тебя об одной вещи: если ты помнишь все слова этой песни, запиши их и пришли мне по почте. Тебе это покажется странным, но человек цепляется за пустяковые и странные желания, когда ему больше уже нечего желать.

Адриана

 

41

Ада с Элизабеттой уехали в Лондон. Освальдо намеревался поехать за ними в начале сентября. Пока он еще не мог оставить свою лавочку. Было двадцатое августа. Анджелика собиралась в путешествие на машине с Оресте, девочкой и супругами Беттойя. С Адрианой должна была остаться Виола. Близняшки отдыхали в кемпинге в Доломитах.

Анджелика и Виола в машине Виолы проводили Аду и Элизабетту в аэропорт. Теперь они возвращались обратно. Освальдо ехал следом на своей малолитражке.

Утром Анджелика и Виола ездили с Лиллино к нотариусу и подписали договор о продаже башни. Башню купил пеликан. У нотариуса он не появился. Послал своего поверенного. Пеликан по-прежнему сидел в Кьянти. У него всякие недуги говорил Освальдо, разумеется мнимые, но от этого не менее болезненные. Из своей виллы в Кьянти он теперь не выезжает. Издательскими делами занимается Ада, причем совершенно безвозмездно. Но Аде наплевать на деньги, сказала Виоле Анджелика. Она сидела рядом с Виолой, которая вела машину: спокойный, изящный профиль, пристальный взгляд устремлен на дорогу. Несмотря на жару, волосы тщательно расчесаны щеткой, надушены и блестят. На Виоле белый льняной костюм, свежий, отутюженный. На Анджелике джинсы и мятая блузка. Весь день она укладывала чемодан. Они уезжают завтра.

Аде наплевать на деньги, говорила Анджелика, она на них плюет, еще бы, ведь их у нее целая куча. А пеликан – он тоже плюет на деньги, поскольку и у него их куры не клюют. Непонятно, зачем он купил эту башню. Безусловно, его ноги там никогда не будет. Он ее и не видел. Наверно, Ада убедила его, что башня – хорошее капиталовложение. Ада собирается превратить башню во что-то другое, неизвестно, во что, может, в ресторан, может, в дом отдыха.

– Хорошенький отдых! – сказала Виола. – До этой башни пока доберешься – ноги протянешь. Ты ее не видела, а я видела.

– Но я же говорю, что Ада ее преобразит. Построит там дорогу. Бассейн. Коттеджи. И не знаю что еще… Эту парочку, –сказала Анджелика, – я имею в виду Аду и пеликана – объединяло любопытство к деньгам, вернее, к тому, как с их помощью можно преображать вещи, но одновременно глубокое безразличие к обладанию деньгами и к их трате, притом что и у нее, и у него изрядный капитал. А разница между ними та, что Ада не может, да и не пытается вообразить себя бедной, а пеликан всю жизнь воображает себя в нищете, отчего его прошибает озноб и он содрогается от ужаса и соблазна.

– Вот и покончено с нашей башней, – сказала Виола.

– Она никогда не была нашей, – сказала Анджелика.

– Да и красивой ее не назовешь, – сказала Виола.

– Это точно, – сказала Анджелика.

– Снаружи каменная груда с окошком наверху. А по форме лишь смутно напоминает башню, впрочем, любое нагромождение камней можно при желании назвать башней. А внутри там жуткая вонь и всюду дерьмо. Оно мне прежде всего вспоминается.

– Но он не чувствует запахов, – сказала Анджелика.

– Он – это кто?

– Пеликан. Несмотря на свой носище, он говорит, что никаких запахов не ощущает.

– Так или иначе, непонятно, зачем он купил эту башню. И отец зачем купил – тоже непонятно.

– Если Ада говорит, что это хорошее капиталовложение, то, несомненно, Ада права.

– Тогда непонятно, зачем мы продали эту башню, – сказала Виола.

– Потому что так посоветовал Лиллино.

– А если он дал нам плохой совет?

– Что ж теперь поделаешь!

– Я не знала, что мне делать с этой дерьмовой башней, – сказала Виола. – Правда, купил ее наш отец, поэтому не надо было называть ее «дерьмовой». Я сказала, не подумав. Но так или иначе, обратного хода нет. С башней мы покончили.

– Если учесть, что мы ничего и не начинали, – сказала Анджелика.

– Мне тоскливо оставаться с мамой в этом пустынном доме, – сказала Виола. – Не люблю я пустынных мест. Потому и башня мне не нравилась.

– Но там Матильда, – сказала Анджелика.

– От Матильды у меня ни на волос тоски не убавится.

– Там есть телефон. Ты забыла, что теперь там телефон. Уже неделя, как поставили. Заслуга Ады. И потом, там будет еще ее собака. Освальдо привезет.

– Терпеть не могу собак, – сказала Виола. – Мне придется ухаживать за собакой, за кроликами и за ягненком близняшек, которого надо поить из бутылочки. По крайней мере ягненка они могли бы взять с собой.

– В Доломиты?

– Боюсь, что я беременна, – сказала Виола. – У меня большая задержка.

– Тем лучше. Ты же все время говоришь, что хочешь ребенка.

– Я боюсь, потому что буду в этом доме на отшибе, без доктора поблизости.

– Можешь звонить доктору Бово. Он сразу приедет. Да и потом, что же делать? Мама не может остаться одна. У Матильды крепкий сон. Ее и землетрясение не разбудит. Клоти взяла отпуск. Я должна уехать на несколько дней. Я обещала дочке. Но скоро я вернусь, и тогда ты уедешь.

– Я и не спорю. Хочу только сказать, что мне тревожно. Я должна это высказать, какой смысл держать все в себе? Вчера Элио уехал в Голландию. Он так переживал, что едет без меня.

– Мог бы остаться с тобой.

– Нет, ему хотелось увидеть Голландию. Ему необходима разрядка. Бедный Элио! Смерть Микеле на него ужасно подействовала. Он корит себя, что не поехал в Лидс, когда Микеле женился. Говорит, что мог бы дать ему полезные советы.

– Какого рода?

– Не знаю. Советы. Элио очень человечный.

– Микеле убили. Интересно, какие такие человечные советы могли защитить его от фашистов, которые его убили?

– Если бы он сидел спокойно в Лидсе, его бы не убили.

– А может, для него было трудно сидеть спокойно.

– В последний раз я видела его на пьяцца Арджентина. Он выходил из гриль-бара. Бросил мне: «Привет» – и пошел себе. Я спросила его, что он купил. Он сказал: «Жареного цыпленка». Это были последние слова, какие он мне сказал. Какие жалкие слова! Я смотрела, как он уходит со своим бумажным пакетом. Чужой!..

Они подъехали к дому матери. Виола поставила машину близ карликовых сосен, чахлых и поникших от жары. Анджелика вытащила чемоданы из багажника.

– Сколько же ты с собой привезла! – сказала она.

– Жареный цыпленок, – сказала Виола. – Последние его слова. Как сейчас слышу его голос. А до чего ж мы любили друг друга, когда были детьми. Играли в куклы, в дочки-матери. Я была мама, а он – дочка. Он хотел быть девочкой. Такой, как я. Но потом я ему разонравилась. Он меня презирал. Говорил, что я буржуазка. Но я не умею быть другой. Потом он любил только тебя. Я тебе ужасно завидовала. Тебе-то, конечно, есть что вспомнить. Ты все время с ним виделась. Дружила с его друзьями. А я знала только их имена: Джанни, Ансельмо, Оливьеро, Освальдо. Что касается Освальдо, эта дружба мне никогда не нравилась. Дружба гомосексуалистов. И нечего себя обманывать. Достаточно было увидеть их вместе, чтобы все понять. Элио тоже это заметил, когда увидел их вместе.

Я никак не могу примириться с тем, что Микеле стал гомосексуалистом. Микеле назвал бы меня конформисткой. Мне тяжко видеть Освальдо. Он вежливый, он все что хочешь, но мне тяжко его видеть. А я буду часто его видеть, потому что он часто бывает здесь. Чего ему тут надо – неизвестно. Вот он. Подъезжает. Слышишь, как пыхтит малолитражка? Но маме он нравится. То ли она об этом не думает, то ли думает, но привыкла. Вероятно, ко всему можно привыкнуть.

– Ко всему привыкаешь, когда ничего другого не остается, – сказала Анджелика.

 

42

Лидс, 9 сентября 71

Дорогая Анджелика!

Со вчерашнего утра я в Лидсе. Ночевал в пансионе под названием «Гонконг». Нельзя вообразить себе более грустного зрелища, чем пансион «Гонконг» в Лидсе.

Я оставил Аду с Элизабеттой в Лондоне, потому что сюда им приезжать незачем.

Я разыскал того парня по имени Эрманно Джустиньяни, который тебе писал. Он все еще здесь, живет по тому же адресу. Симпатичный малый, с заостренным, немного бледным лицом, похожий на малайца, и действительно, он сказал мне, что мать у него азиатского происхождения.

Он сообщил, что Эйлин с детьми возвратилась в Америку. Их адреса он не знает. Об Эйлин он сказал, что это женщина большого ума, но алкоголичка. Микеле женился на ней, намереваясь спасти ее от пьянства. Это на него похоже, он любил прийти на помощь ближнему. Только его благородство было бесплодным, ибо длилось недолго. Их супружество разлетелось в прах через восемь дней. В течение первых восьми дней они, кажется, были счастливы. Но он тогда их еще не знал. А познакомился позже, когда практически все было кончено. Но знакомые рассказывали ему, что на эти восемь дней Эйлин бросила пить и выглядела другим человеком.

Эрманно проводил меня к дому на Нелсон-роуд, где жили Эйлин и Микеле. На доме написано «For sale», то есть «продается». Я обратился в агентство, и мне разрешили его осмотреть. Это маленький английский домик в три этажа, по одной комнате на каждом, обставленный уродливой мебелью в стиле псевдолиберти. Я обошел все комнаты. В кухне еще висел передник, который, возможно, принадлежал Эйлин, на нем нарисованы помидоры и морковки, а еще плащ, тоже, возможно, ее, – из черного атласа, с разорванным рукавом. Но все это предположения. В другой комнате на стенах висели картинки с Белоснежкой и семью гномами, а на полу стояла плошка с давно прокисшим молоком – очевидно, кот не допил. Я так подробно описываю все эти вещи, потому что мне кажется, это будет для тебя дорого. От Микеле я не нашел ничего, за исключением поношенной шерстяной рубашки, намотанной на щетку как половая тряпка. Мне показалось, что это та самая рубашка, которую он как-то купил на зиму, и действительно, я нашел на ней ярлычок «Антиколи», магазина на виа делла Вите. Поколебавшись, я оставил ее там, где она была. Мне кажется, ни к чему сохранять вещи покойных, когда эти вещи побывали в руках у незнакомых людей и стали как бы безличными.

Посещение этого дома нагнало на меня бесконечную тоску. Сейчас я пишу в номере пансиона и вижу в окно Лидс, один из последних городов, где бродил Микеле. От этого симпатичного Эрманно Джустиньяни, с которым мы сегодня будем ужинать, мне не многое удается узнать о Микеле: тот его мало видел или мало помнит, а может быть, долгие разговоры со мной на эту тему ему неприятны. Он ведь молодой парень. У нынешней молодежи нет памяти, они ее в себе не культивируют. Как ты знаешь, у Микеле тоже памяти не было, вернее, он никогда не любил предаваться воспоминаниям. Склонность к этому еще сохраняется, быть может, у тебя, у твоей матери и у меня: у тебя – по натуре, у меня и у твоей матери – тоже по натуре, а еще потому, что в нашей теперешней жизни нет ничего такого, что было бы нам дороже пережитых в прошлом мгновений и увиденных на нашем пути мест. Когда я видел эти места и переживал эти мгновения, они мне казались такими великолепными, может быть, именно потому, что я знал, какими они явятся мне в воспоминаниях. Меня всегда глубоко огорчало, что Микеле не хотел или не мог почувствовать этого великолепия и шел дальше, никогда не оглядываясь назад. Однако мне кажется, что он, сам того не сознавая, ощущал эти великолепные воспоминания во мне, внутри меня. И много раз мне приходила мысль, что, возможно, умирая, он в миг озарения познал и прошел все пути памяти, и эта мысль меня утешает, потому что, когда тебе ничего не остается, утешаешься пустяком, и даже вид в кухне той пыльной рубахи, которую я не подобрал, был для меня странным, леденящим, горестным утешением.

Освальдо

Caro Michele

Torino, 1973

Перевод З. Потаповой