Мельница

Гьеллеруп Карл

Датчанин Карл Гьеллеруп (1857–1919), Нобелевский лауреат 1917 г., принадлежит к выдающимся писателям рубежа XIX и XX веков, осуществившим "прорыв" национальной культуры и литературы в европейские. В томе помещен его роман "Мельница" — вершинное достижение писателя в жанре психологического любовного романа. На русском языке печатается впервые. Творчество классика датской литературы Йоханнеса В. Йенсена (1873–1950), Нобелевского лауреата 1944 г., представлено романом "Христофор Колумб" и избранными рассказами из "Химмерландских историй" и "Мифов".

 

КНИГА ПЕРВАЯ

 

I

На размольном этаже мельницы становилось все темнее.

Мельников подручный уже едва разбирал буквы. Он примостился на мешке с зерном и, наморщив лоб, закусивши щеку, изучал книгу, время от времени возводя взгляд горе и щуря усталые глаза; стороннему наблюдателю он, вероятно, показался бы талантливым человеком (среди гениев, как известно, много выходцев из бедноты), который стремится использовать любую минуту, урванную от каторжного труда, для удовлетворения ненасытной врожденной тяги к познанию. Но думать так было бы неверно. Сей честный малый отнюдь не был создан для пера и книги, а сочинение, в которое Йорген столь сосредоточенно углубился, было всего лишь популярным иллюстрированным альманахом.

Йорген лелеял это изящное издание как свою наивысшую ценность, что было не мудрено, поскольку он получил его на Рождество от красавицы Лизы, Мельниковой прислуги. В сочельник, перед самой дверью в хозяйские покои, куда их пригласили на пончики, она тайком сунула альманах ему в руки, и теперь, беря его, Йорген всякий раз испытывал пленительный трепет, пробежавший по нему в ту минуту от необычайного и неожиданного знака благорасположения, а потому он часто заглядывал в книгу. Зимой он проштудировал серьезную и полезную ее часть, в том числе полный перечень цен на зерно за последние три года (изучение коего убедило Йоргена в том, что, если дела и дальше будут идти из рук вон плохо, скоро не станет никакого резона выбиваться в мельники и вполне можно будет ограничить свои устремления должностью подручного), а также обзор погоды, доказывавший, что наиболее благоприятные для мельницы ветры дуют весной и осенью, а хуже всего крылья ее вертятся в разгар лета и в бесснежный мороз, о чем Йорген, как он гордо признался себе, уже знал по собственному опыту. Развлекательной части, состоявшей из анекдотов и побасёнок, ему хватило на всю весну, так что теперь, в середине мая, он отважился взяться за рассказ под названием «Рыжий рыцарь из Хольмборга» — не без душевных мук, ибо этот гвоздь альманаха занимал свыше двадцати трех страниц мелким шрифтом. Но как было оставить столь значительную часть драгоценной книги втуне?

Впрочем, Йорген был сторицею вознагражден за мужество: история оказалась настолько потрясающей, что он с удовольствием прочел бы и вдвое более длинную. Речь в ней шла об отважных рыцарях, которые, неизменно напялив железные доспехи и напоминая живые кафельные печки, совершали самые невероятные подвиги, в том числе в Святой Земле, где они разрубали сарацинов до подбородка, а в особом расположении духа и до седельной луки. О таких вот подвигах вели они меж собой речь, пока споро осушали золотые кубки, вызывая у читателей неодолимую жажду… С последним кубком нога уже была в стремени и рыцари вонзали золотые шпоры в бока своих благородных рысаков, из коих наиблагороднейшим был добытый в крестовом походе арабский жеребец: под его золотыми подковами земля мелькала столь быстро, что вовсе исчезала из глаз… Йорген и не подозревал о существовании такой прорвы золота. Что касается дам, они дефилировали, шурша светлыми шелками, или в иссиня-черном бархате гарцевали верхом, но ни шелка, ни бархат не могли скрыть пышности их белоснежных персей; а еще они сверкали жемчугами и бриллиантами, словно лес после дождя. Только одно смущало нашего честного малого: слишком простые и безыскусные имена. Подумать только, главную героиню зовут Метте, йомфру Метте, то есть барышня Метте! Это заронило у Йоргена подозрение, что писатель, возможно, не слишком хорошо знаком с изображаемой им эпохой. Подручный мельника готов был подписаться под золотыми подковами арабского скакуна, однако он в жизни не поверил бы, что знатную даму могут звать Метте.

Впрочем, за исключением неподобающего имени героиня эта более всего остального привлекала Йоргена. Было совершенно очевидно, что она как две капли воды похожа на Лизу.

Дотошливый скептик мог бы, конечно, придраться к тому, что косы у Метте были «цвета воронова крыла», а ее темные сросшиеся брови «нависали над глазами подобно парящему орлу», тогда как у Лизы волосы были золотистые с прозеленью, какой иногда отливает мокрое сено, а брови ее, светлые и редкие, были почти не заметны, и что аристократическая барышня была наделена «очаровательным носом, хотя и с энергичным загибом книзу», тогда как соответствующий орган у Мельниковой служанки проявлял свою энергичность скорее в некоторой задранности кверху, тоже, однако, не без очарования, а ее крупный рот, верхняя губа которого отчасти следовала за направлением носа и потому приоткрывала пару больших крепких зубов, едва ли подходил под определение «удивительно маленького, с тонкими, плотно сжатыми губами». Вероятно, Йорген, неожиданно для себя, и признал бы справедливость подобных возражений, но это никоим образом не отменяло бы того, что, читая о скверно нареченной йомфру Метте, он думал про Лизу. Главное, все представители мужеского пола в книге были влюблены в Метте; точно так же у них на мельнице сам Йорген, его хозяин, второй подручный Кристиан, даже, курам на смех, батрак по имени Ларс — все словно помешались на Лизе. А еще — увы! — сходилось то, что никто толком не знал, как к нему настроена Лиза или же насколько преуспели его соперники. Ведь Йорген отнюдь не готов был присягнуть, что сущее дитя вроде Ларса, без малейшего пушка на верхней губе, где могла бы осесть мучная пыль, не сорвал в благоприятную минуту поцелуя, на который давно напрасно облизывался сам Йорген, хотя у него над губой красуются довольно-таки изрядные усы; точно также и в альманахе описывался эпизод с йомфру Метте, когда она, выйдя на темный балкон остыть после танца, поцеловала поднесшего ей вино пажа в костюме нежно-голубого цвета, а ведь за минуту перед тем ее холодность приводила в отчаяние великолепнейших из рыцарей.

Иными словами, ничего удивительного, что вообще-то не падкий до чтения Йорген жаждал разбираться в женских плутнях красавицы Метте, одновременно следя за работающими поставами… вернее, забывая следить за ними. Поскольку он не мог преодолеть более одной-двух страниц кряду, их оставалось еще порядком, тем более что читал он только на размольном этаже. Свободное время у него было занято другим, преимущественно наблюдениями за не менее хитроумными плутнями прелестной Лизы. А когда он работал внизу, на складском этаже, там было слишком много помех: нужно было поднимать и опускать мешки, подвязывать их под сито или снимать оттуда, взвешивать и записывать мелево в книгу. Здесь, наверху, дело обстояло иначе: одно мановение руки, и дальше помол шел сам по себе, а если ты забывал вовремя протянуть руку, это грозило всего лишь тем, что жернова будут некоторое время молоть впустую — однако же продолжать молоть. Несмотря на все отличия сего производственного помещения от прекрасных залов дворца, в которых, судя по описанию, вращалась йомфру Метте, оно казалось частью повествования и к насыщенному пресному запаху муки примешивался невыразимый аромат эпохи рыцарства и замков. Размольный этаж — с его своеобразной симметрией шести стоячих валов, или стояков, которые стройными колоннами вздымались вверх, с его обращенными каждая в свою сторону света четырьмя дверями, из которых то одна, то другая стояла распахнутой на галерею, с его напоминавшими откидные дверцы потайных ходов крышками люков и просто отверстиями с боков, через которые можно было, словно в башню, заглянуть в самый шатер, — очень напоминал подпираемый колоннами верхний этаж замка с крытой галереей, а незатейливостью своей присыпанной мучной пылью деревянной отделки он был куда ближе к замку, нежели о том подозревал «благосклонный читатель» в лице Йоргена; да и Лиза в своем домотканом платье, вероятно, больше походила на реальную барышню Метте из времен крестовых походов, чем можно было предположить по цветистому ее изображению романтически настроенным автором…

Ветер сегодня дул ровный. К вечеру мукомольные жернова были остановлены и работала одна лущильная машина с сортировальным ситом; ее ведущее колесо без устали вертелось возле открытой двери, а исходивший от него монотонный пилящий звук сливался с водопадным шумом зерна на обдирочном камне, бешено вращающееся и трясущееся веретено которого время от времени погромыхивало своей железной втулкой. Иногда оно также издавало тоненький писк, похожий на стрекот сверчка. Невнятный гул крыльев и приглушенный скрип шестерен с трех верхних этажей служили сопровождением и одновременно средоточием настырных разрозненных шумов размольного отделения.

Йорген бездумно прислушивался к ним — за неимением другого занятия, поскольку чтение он уже прекратил, причем не по доброй воле. Напрасно он пересаживался с мешка на мешок, двигаясь в сторону двери: при зыбком вечернем свете его дальнозоркие глаза перестали разбирать буквы. Ему было тем более досадно, что пришлось остановиться на безумно интересном месте — йомфру Метте только что добавила яду в золотой кубок, который должны были поднести добродетельной йомфру Карен, суженой рыжего рыцаря. За него норовила выйти замуж сама Метте — не потому, что была влюблена, а потому, что он был самым богатым и влиятельным человеком в округе; и уже можно было заподозрить, что она будет не прочь таким же манером избавиться и от него, стоит ей только заделаться хозяйкой Хольмборга — на это явно намекал оруженосец рыжего рыцаря, который, кстати, и понес роковой напиток йомфру Карен.

Неожиданно злонамеренное развитие событий повергло Йоргена в замешательство, в частности, из-за параллелей, которые он невольно проводил с этой историей. Лиза… неужели и она способна на такой ужасный поступок?! Подозрение в том, что женщина по природе своей демонична, исполнило его страхом, в котором, однако, было нечто притягательное. Хуже того, Йорген отождествлял с оруженосцем самого себя: он давно присвоил себе его складчатые желтые сапоги со звенящими серебряными шпорами, его шелковый камзол и отороченный куницей короткий бархатный плащ, не говоря уже о его звучном имени, Яльмар, и в виде Яльмара он совсем недавно с бьющимся сердцем придерживал стремя для Лизы… то бишь йомфру Метте, когда та сходила с молочно-белой охотничьей кобылы. А после захода солнца, когда все расположились в зеленом лесу и разожгли костер, чтобы изжарить добычу, он по поручению своего господина понес бокал с вином йомфру Карен, которая, утомленная верховой ездой, покоилась на ложе из веток в сторонке, в окружении подруг. Тут-то к нему и скользнула притаившаяся в тени бука фигура, и фигурой этой оказалась йомфру Метте, и он позволил ей всыпать в бокал белый порошок, который должен был придать напитку сугубо успокоительные свойства, прекрасно понимая, что это значит, но еще лучше понимая, почему он только выиграет, если хозяйкой Хольмборга станет она, и почему она улыбается такой деланно-прелестной улыбкой в красных отсветах мерцающих между деревьями костров… С каким бы удовольствием он сейчас читал дальше, чтобы выяснить, не озаботился ли он по дороге к йомфру Карен споткнуться о корень и разлить смертельный напиток! Зато думать о прочитанном он не решался — его и так мороз продирал по коже.

Вот он и сидел с альманахом в руке, прислушиваясь; он внимал грохоту и дребезжанью, скрипу, стрекоту и гулу, и в этих привычных мельничных звуках ему чудились доброжелательные, но чересчур прозаические речи о повседневной работе, о том, что делу время, а потехе час, и нечего, дескать, витать в облаках…

Йорген встал и положил книгу на кожух жернова, заранее вытерев предназначенное для нее место рукавом. Затем он вынул из отверстия жернова плоский железный ковш и, встряхнув его, испытующе посмотрел на зерно; разглядеть, хорошо ли оно очистилось, было невозможно, однако у Йоргена создалось впечатление, что оно пробыло в лущильном поставе достаточно долго. Он без размышлений пропустил зерно дальше, в сортировальную машину, насыпав два-три черпака в воронкообразный деревянный ящик и открыв задвижку, отчего мельницу наполнил шум низвергающегося водопада, Йорген же тем временем поставил ковш на место и каблуком забил в отверстие железяку, чтобы она не выступала над краями. Потом он отыскал на одном из жерновов свою носогрейку и попытался серной спичкой поджечь забивавшую ее золу, в которой, как он надеялся, сохранились еще остатки табака. В приоткрытую за сортировальной машиной дверь, щебеча и чирикая, влетали и вылетали воробьи, заскакивавшие попользоваться рассыпанным зерном. Йоргену казалось, они насмехаются над тем, что ему приходится тянуть лямку на мельнице ради их привольной жизни. Но особенно разозлило его то, что в эту самую минуту веретено неистово загрохотало, колесо бешено завертелось, а из щелей сита и ларя посыпалась мука, белым облаком повалившая в дверь; мельница словно говорила подручному: «Теперь-то мы возьмемся за дело по-настоящему!» По-настоящему? На ночь глядя? Еще чего не хватало! Он и так целый день трудился как проклятый; теперь, когда хозяйка совсем слегла, хозяин руки ни к чему не приложит, а работы невпроворот, трубку, можно сказать, набить некогда. Всего час назад появилась возможность заглянуть в книгу, и то ненадолго. Правда, обычно они заканчивают труды позже, этак через полчаса, и не мешало бы ободрать еще зерна к завтрашнему дню, но… пропади все пропадом, не может он больше гнуть спину! У него даже мысли разбегаются! К примеру, смотрел он уже зерно, которое сейчас в обдирне, или нет? Кто его знает! Да и какое теперь смотренье, если надо вылезать с ковшом на самую галерею? А надрываться и вовсе нет резону!

Зато есть полный резон поболтать с Лизой, пока она будет убираться в людской; Кристиан уехал на повозке, а простофилю Ларса можно отослать прочь с каким-нибудь поручением.

То обстоятельство, что зола в трубке категорически отказывалась поджигаться, а его пачка табаку куда-то запропастилась — вероятно, осталась в людской, — укрепило Йоргена во мнении, что работу на сегодня пора кончать.

Посему он ленивой походкой направился на галерею — проверить, нет ли поблизости хозяина и все ли кругом спокойно, чтоб можно было остановить мельницу.

 

II

Стоило ему выйти на галерею, подальше от мельничной пыли и вони, как его легкие, много часов подряд дышавшие тоскливо-затхлой атмосферой мельницы, наполнились свежим морским воздухом, который принес крепкий норд-ост. Ветер рябил пролив цветами побежалости и гнал по небу рассыпанные веером перистые облака и более плотные кучевые, которые бежали вперегонки, подсвечиваемые закатившимся солнцем: впрочем, до части из них солнечные лучи уже не доставали, и облака терялись в зеленовато-сером мареве, тогда как некоторые другие еще не были застигнуты вечерней зарей и отражали слабый свет дня. На месте самого заката громоздилась фиолетовая гряда туч.

К этому небу и обратил свой профессиональный взор Йорген, инстинктивно пытаясь разобрать на его физиономии признаки, по которым с помощью накопленного опыта, а также имея на вооружении метеорологические сведения альманаха, можно было бы предсказать погоду на завтра. Однако примет, которые бы по-настоящему обрадовали Йоргена, а именно тех, что предвещали бы полное безветрие и сопряженное с ним приятное ничегонеделание, явно не наблюдалось, напротив, небо обещало ветер, грозивший сорвать не только что шляпу с человеческой головы, но сам мельничий колпак… посему профессиональный взор, не принадлежавший истинному мастеру, был неблагодарно отвернут в сторону…

Между радужным проливом и сияющим небом нескончаемой песчаной отмелью вытянулся зеландский берег; его леса и поля сливались воедино за скрадывающей детали жаркой пеленой пурпура — из всего множества частностей выделялась только стоящая на взгорье церковь (которая казалась гораздо ближе, чем была на самом деле), она словно превратилась в одну из круживших над водой белых чаек и застыла, подвешенная на веревочке к небу. С этой стороны пролива расстилался пейзаж острова Фальстер, вполне обозримый, поскольку мельничная галерея была выше всей видимой округи за исключением верхушек деревьев… Впрочем, речь не идет о тех деревьях, которых тут росло больше всего, — о широколистных тополях, чьи карликовые силуэты с шаровидными кронами помогали бурым плетням обрамлять поля и чьи шеренги постепенно заслоняли собой лоскуты и полосы салатной пшеницы и ржи, а также оливковые ряды прорастающих яровых, образуя нечто вроде гигантского огорода с кочанами капусты. Конечно, над посадками тополей Йорген возвышался, но они там и сям перемежались рощицами других деревьев: ближайшие были одеты зеленью характерного для бука нежного и яркого оттенка, который не могли скрыть даже надвигающиеся сумерки, тогда как более дальние блекли, расплывались и переходили в лиловые полосы.

Взгляд Йоргена удовлетворенно скользил по знакомому ландшафту, невольно находя в его открытых равнинах усладу, столь целительную для обладателя дальнозорких глаз после рабочего дня на мельнице, где он сидел взаперти, точно птица в клетке, последние часы еще вынужденный склоняться над книгой, словно был прикован к ней цепью; и все это время его манил к себе мельничный двор, где таился главный соблазн. Выйдя на галерею, Йорген сразу заметил ждавший у дверей одноконный экипаж доктора и задумался над тем, разумно ли будет в сложившихся обстоятельствах останавливать мельницу. Решив, что это будет неразумно, Йорген принялся искать хоть какие-то признаки Лизы, поскольку уже убедился, что ее нет ни у колодца, ни в курятнике, ни на огороде. В доме она бросилась бы в глаза только рядом с окнами, но существовали и другие приметы: если б Лиза находилась в комнатах, ее деревянные башмаки стояли бы в сенях, дверь в которые была открыта; туфли Лиза, благо погода была сухая, отдала сапожнику, подшить подметки — Йорген старался быть в курсе таких событий, глядишь, пригодится. В кухне Лизу ни на шаг не отпускал от себя ее любимец, жирный белый кот по кличке Пилат, а он сейчас прогуливался между пустыми клумбами палисадника, нарядная белая изгородь которого оформляла въезд на мельницу. Гордо презираемый Пилатом пудель Дружок, который еще не вырос из щенячьего возраста, лежал в полуоткрытой двери хлева, чего не стал бы делать, если бы Лиза была внутри, поскольку обычно шарахался подальше из-за раздаваемых служанкой пинков. Конечно, ей могло что-нибудь понадобиться в пекарне; это небольшое строеньице примыкало непосредственно к каменному цоколю мельницы, и, когда ветер дул со стороны двора, Йоргену, чтобы осмотреть эту часть крепости, приходилось пробираться туда под крыльями, которые издавали приглушенный шум и забавно пощелкивали парусами. Дверь в пекарню была закрыта, Лиза же имела привычку по небрежности оставлять ее нараспашку, следовательно, там прислуги тоже не было.

Когда Йорген вернулся со своей разведки, доктор с помощью мельника натягивал в сенях сюртук, после чего оба проследовали к экипажу. Рослый мельник наклонился и что-то негромко говорил дородному врачу, который то и дело встряхивался и вытягивал руки в стороны, пытаясь надеть сюртук поудобнее. От острого взгляда Йоргена не укрылось, что мельник пребывает в сильнейшем волнении: рука его дрожала, и, чтобы скрыть это, он то нервно пощипывал свою каштановую бородку, то похлопывал по крупу гнедого коня; мельник с большим трудом застегнул полость, а сделав это, застыл, стискивая правой рукой спинку повозки, словно не хотел отпускать доктора, и задавал ему все новые и новые вопросы. Но тут внимание Йоргена привлекло нечто иное: слева от них, в открытом окошке чулана, показалась светлая девичья головка. Ага, вот она где! До людской Лиза еще не добралась, значит, он пока ничего не упустил.

Посему Йоргена не очень разозлило, что после отъезда врача мельник принялся ходить взад-вперед по двору, одной стороной обращенному к дороге, а затем встал как вкопанный в углу белой изгороди, устремив взгляд на проселок.

Йорген собрался войти внутрь и еще разок наполнить постав, когда мельник, обернувшись, закричал ему:

— Эй, Йорген! Тебе там сверху не видать повозки из Стеннерупа?

Йорген опешил: он и не подозревал, что хозяин заметил его.

Вдалеке, там, где дорога угадывалась лишь по тополям, неслось облако, состоявшее из белого ядра и огромного хвоста кометы, — над деревьями словно распласталась золотистая туманность.

— Да, кто-то едет, — доложил вниз Йорген, — только ход больно резвый, не похоже на наших гнедых.

Мельник торопливо исчез в доме.

Йорген с довольной усмешкой освободил цепь, притягивавшую книзу тормозную балку. Крылья почти мгновенно замерли. Однако, проходя по размольному этажу, Йорген услышал скрежет веретенной вилки о параплицу, как будто жернов противился столь ранней остановке мельницы…

Внизу, на складском этаже, стояла темень, поскольку дверей на улицу из этого помещения не было, а два имевшихся крохотных оконца были почти скрыты за нагромождением мешков. Мешки заполонили все вокруг, они стояли рядами, были в несколько ярусов сложены друг на друга или валялись, опрокинутые на пол; на одном из последних с полчаса назад заснул батрак Лapc. Ему снилось, будто на мельницу прокрался Лизин любимчик, кот Пилат, который вообще-то никогда туда не захаживал. Теперь же он по-хозяйски расселся среди мешков и стал на глазах расти, так что сделался размером с пантеру, которую Ларс однажды видел на ярмарке, при этом кот мурлыкал (все громче и громче, пока окончательно не заглушил шум мельницы) и облизывался, не сводя горящих глаз с батрака. Тот до смерти перепугался, хотя одновременно его одолевал соблазн погладить кота по лоснящейся шерсти. Внезапно кот перестал мурлыкать и раскрыл пасть, точно намереваясь проглотить батрака, даже успел клацнуть зубами. Со страху Лapc проснулся и обнаружил, что жернова больше не вертятся и слышны чьи-то клацающие шаги. Вскочив на ноги, он потянулся за мешком, чтобы взвалить его на тачку, и тут появился Йорген. Помощник мельника окинул Ларса строгим, неодобрительным взглядом, которым всегда смотрел на него, считая наилучшим способом внушить уважение к себе и подчеркнуть дистанцию. К счастью для Ларса, было слишком темно, чтобы его заспанный и испуганный вид подсказал Йоргену, чем тут занимался батрак.

Йорген прошел к западному окошку, через грязные стекла которого проникало достаточно света для раскрытой на конторке счетной книги. Он начал не спеша листать ее — не столько потому, что искал какую-то цифирь, сколько по привычке и из-за убеждения, что подобное занятие придает ему начальственности, а больше всего ища предлог задержаться у этого наблюдательного пункта. Ему любопытно было узнать, с чем торопится на мельницу Кристиан, а еще хотелось послушать, не застучат ли в подклети Лизины сабо, звук которых не мог бы ускользнуть от Йоргена, поскольку ведущий туда люк находился в нескольких шагах сзади него. Только глупый батрак уж слишком громыхал тачкой — перевозке мешков, казалось, не будет конца.

Вот почему Йорген намекнул Ларсу, что тому следует переместиться этажом выше, и дал ему туда какое-то поручение. На кроткий вопрос Ларса, не может ли дело подождать до завтра, мельников подручный язвительно отозвался: «Ты еще скажи, до следующего года», — а когда батрак все же заикнулся о том, что лучше бы сначала навести порядок здесь, Йорген мирно попросил его не устраивать скандала по каждой пустяковине. Последовав сему превосходному совету, Ларс снял со столба жестяной фонарь без стекол, зажег его и отправился наверх.

И тут мимо промчался экипаж.

Ах вот оно что! Кристиан привез священника.

Не прошло и пяти минут, как донесся стук деревянных башмаков и Йорген заметил через крышку люка промелькнувшую внизу юбку.

Он торопливо спустился по лестнице, на которой не было видно ни зги, и, толкнув дверь, сунул голову в людскую.

 

III

Разумеется, Лиза была там.

Руки ее были заняты периной, с которой она возилась, и в идущем от восточного окна слабом свете четко выделялись лишь ее изогнутая назад спина и шея. Посреди комнаты это освещение сливалось с толикой света из двери, распахнутой в подклеть, однако в обе прочие стороны людская растворялась в потемках, и, хотя она была невелика по размеру, на фоне оштукатуренных стен проступали только неясные очертания кроватей, сундуков, шкафа и развешанной одежды.

— А здесь, оказывается, ты! — от самых дверей вскричал Йорген, изображая удивление.

Лиза поворотила голову, не столько ради того, чтоб взглянуть на Йоргена, сколько потому, что перина лезла ей в нос.

— Представь себе, — отозвалась служанка, и, не обращая более внимания на его присутствие, бросила перину на кровать и принялась размашистыми движениями взбивать ее.

Йорген уселся на стул, который Лиза раньше выдвинула на середину комнаты.

— Ты знаешь, кто приехал? — спросил он после того, как перина обрела положенную форму и шум утих.

— He-а, я кормила поросенка, когда вернулся Кристиан, а потом я его все одно не видала. Думаю, он пошел есть.

Йорген про себя пожелал второму подручному хорошего аппетита, чтобы тот задержался подольше.

Лиза сходила за подушкой, валявшейся на кровати у противоположной стены; по дороге туда она остановилась у окна поглазеть на хозяйский дом.

— Я видела в конюшне гнедых, так от них пар валил, что от котлов с кипятком, — сказала она. — Небось, гнал во весь опор.

— Да уж наверное.

Лиза положила подушку на место, натянула сверху простыню и подоткнула ее со всех сторон, и все это с вялой старательностью, одновременно поджидая, что еще скажет Йорген. Но тот проявлял упрямство — словно игрок, имеющий на руках козырь, однако не желающий расстаться с ним, пока не будет хорошей взятки.

— Ты, случаем, не знаешь, за чем он ездил? — наконец осведомилась Лиза.

— За пастором, он сейчас там.

— Господи, твоя воля! — испуганно прошептала она и отвернулась от Йоргена.

Послышалось тихое мяуканье, и в тени зашевелилось что — то белое. Это был Пилат, которого Йорген не заметил, поскольку кот сидел, наполовину спрятавшись под кроватью. Теперь он вылез, потерся о Лизин подол и, ласково урча, вытянул шею, так что широкоскулая морда, в темноте напоминавшая голову огромной змеи, дотянулась служанке чуть ли не до колен; желтые радужки его глаз казались больше и сверкали ярче обычного. Йоргену стало не по себе от этого скрытного, крадущегося создания, которое было столь же безраздельно связано с Лизой, как животные, считавшиеся принадлежностью богинь. Необъяснимым инстинктом кот учуял, что происходит нечто важное, что его хозяйка вот-вот получит повышение, а потому особенно рьяно подлещивался к ней, пока та стояла, возбужденно дыша, с приятным щекотным чувством от теплого пушистого зверя, который терся об ее ноги.

— Значит, недолго осталось, — произнес Йорген.

— Да, пожалуй… наверное, уж недолго, — запинаясь, проговорила Лиза, ошеломленная тем, что он выразил ее собственную мысль.

— А что он еще сказал, доктор-то?

Лиза наклонилась и, как бы отвечая на ласки кота, погладила его.

— Не знаю.

— Знаешь, ты ж подслушивала, — сухо бросил Йорген.

— Я? Ты с ума сошел!

— Из кладовки.

— У меня там были дела.

— Возле окна?

— Представь себе, возле окна! А тебе, между прочим, почему-то всегда нужно откуда-нибудь подглядывать.

Йорген дразняще рассмеялся.

— Подслушивала…Что мне там было подслушивать?! — сердито продолжала Лиза. — Какая для меня разница, жива хозяйка или умерла?

Она по-прежнему стояла, нагнувшись над котом, который от удовольствия перевернулся на спину и вцепился когтями в ее рукав, между тем как она запустила пальцы в густой подшерсток у него на животе. Затылком она была почти вровень с коленом Йоргена. Тот наклонился и прошептал ей на ухо:

— Это, Лиза, смотря как посмотреть.

Служанка выпрямилась и коротко, нагло засмеялась.

— Разве похоже, что я ее безумно люблю?

Последовала пауза, во время которой кот встряхнулся.

— И что сказал врач? — упрямо повторил Йорген.

— Ну, сказал, надежды мало… но не надо отчаиваться. Все, дескать, в руках Господа… и разные другие слова в этом роде.

— Так я и думал.

— Дружок сегодня ночью выл… а утром чайник гудел, как бывает к покойнику, — таинственно сообщила Лиза.

— Ну да?.. — с суеверным ужасом вытаращился на нее Йорген. Она многозначительно кивнула.

— Теперь, сам видишь… еще и пастор приехал.

Лиза не сообразила, что за пастором послали до визита врача и что его приезд нельзя считать новым доказательством. Для нее прибытие священника ставило точку над «i».

— В общем, ее срок вышел, — добавила служанка.

— Мельник тяжело воспринял докторову новость, — продолжал Йорген, вспомнив сцену, которую наблюдал с галереи. — Я разглядел, как у него дрожали руки… Да что тебе объяснять, сама ж была рядом…

— Голос у хозяина был шибко чудной, он чуть не плакал.

— Вот это да!

— Чего тут удивляться, она его жена.

— Жена-то жена, только… Мне все равно кажется, если человек бегает за другой и вроде влюблен… скорее подумаешь, ему бы хотелось отделаться от нее.

— Скажешь тоже, отделаться!

Негодование, которое призвана была выражать Лизина реплика, казалось, не произвело впечатления на Йоргена. Он встал и, опираясь коленом на сиденье, а локтем — на спинку стула, вперил взгляд в прислугу:

— Я, Лизочка, знаю, кто станет мельничихой после ее смерти.

— Вечно ты треплешь языком почем зря.

— Плевать… Только мне кое-что известно, и не мне одному, а лучше всех это известно тебе.

— Еще вилами на воде писано, как все обернется. А тебе неужто очень хочется, чтоб я стала хозяйкой?

— Право, сам не знаю, чего мне хочется, на такой вопрос трудно ответить… Но если б хозяйка выжила или ее место заняла другая, она могла бы не поладить с тобой и выгнать тебя отсюда.

— Тебе что, было бы неприятно, Йорген?

Лиза задала свой вопрос нежным, вкрадчивым голосом, и даже в полутьме Йорген заметил, с каким расположением она смотрит на него. У Мельникова подручного сперло дыхание при мысли о том, что ее могут расчесть; от ласкового тона, которым она произнесла доверительное «Йорген», спина его покрылась щекотливыми мурашками, а под Лизиным взглядом кровь бросилась ему в голову и он совсем смешался.

— Да, это было бы ужасно, — пробормотал он.

— Можешь не сомневаться, Йорген, если б хозяйка выздоровела, мне вскорости пришлось бы забирать расчетную книжку и бежать отсюдова.

Она произнесла эту фразу тихо, но крайне серьезно, внушая ему, насколько смерть мельничихи важна для них обоих; тем не менее голос ее подрагивал и слова вырывались толчками, словно она боялась, что, надеясь на выздоровление хозяйки, Йорген может испортить ей всю игру, словно чье-то желание или молитва могли сохранить умирающей жизнь! А Йорген был способен на такую глупость из ревности к мельнику. Разве не ревность подсказала ему слова: «я знаю, кто станет мельничихой после ее смерти»?

Йорген на мгновение задумался.

— Да, но и мне ничего не стоит полететь отсюда, если хозяину взбредет такое в голову. Дело в любом случае может обернуться скверно… для меня.

— Нет, Йорген, — успокоенная, заверила его Лиза, — став в доме хозяйкой, я уж точно замолвлю за тебя словечко. Ты проработаешь здесь столько, сколько захочешь, а я буду всячески о тебе заботиться… И, по-моему, нам тут всем было бы хорошо.

Несколько растянув последние слова, она вдруг схватила в охапку Пилата, который начал карабкаться по ней, и прижала его к груди, как младенца, напевая и приговаривая: «Да, нам тут всем было бы хорошо, всем-всем-всем, правда, Пилат?» Кот отвечал невыразимо-блаженным мурлыканьем, одновременно устраиваясь поудобнее в этом мягком гнезде, образованном грудью, плечами и предплечьями крепко сложенной женщины, откуда он своими бесовскими желтыми глазами зыркал на Йоргена; чуть выше подручному улыбалась сама Лиза — поблескивали зубы и глаза сияли едва ли не еще великолепнее обычного.

И тут Йоргену пришла на память йомфру Метте с оруженосцем в ночном буковом лесу: как на ее улыбающихся губах плясали отсветы охотничьих костров и как они мерцали в бокале, куда она всыпала яд.

— Послушай, — вдруг подступил он к Лизе, — если б у меня была мельница… ну, хотя бы козловая, как в Уттерслеве… ты бы дала умирающей выжить?

В ужасе от этого вопроса Лиза невольно опустила руки. Привычный к внезапным переменам Пилат мягко спрыгнул на пол, встряхнулся и отошел на несколько шагов от беспокойных детей человеческих.

— Что ты такое говоришь? Я ж не убиваю ее!

— Нет-нет, я неправильно выразился. Я имел в виду… может, ты бы предпочла стать хозяйкой на моей мельнице?

— Если мне предлагается выбор между козловой и шатровой мельницами, почему бы мне не предпочесть нашу шатровую?

Сие практическое замечание обезоружило Йоргена.

— Да, конечно… просто мне казалось, ты не шибко влюблена в мельника.

— Тебе кажется, я шибко влюблена в тебя? — рассмеялась она ему в лицо.

Йорген смущенно молчал.

— А мне что, прикажешь сидеть и ждать, пока ты накопишь денег из своего жалованья на эту козловую мельницу? — несколько серьезнее прибавила Лиза.

— Зачем же ждать? Мельницу можно купить и без денег.

— Купить без денег? Да ты, часом, не рехнулся?

Она расхохоталась от души, во все горло.

— Тебя это удивляет, но тут нет ничего невозможного, — сказал Йорген. — Так, например, сделали в Лунне. Тамошнему мельнику расхотелось держать мукомольню, ему хватало пашни, и мельница перешла к старшему подручному. Каждый год он выплачивает тысячу крон в счет ее стоимости, и дела там идут прекрасно. Я сам слышал, как тот мельник говорил нашему хозяину, дескать, помощник — парень толковый, у него все должно получиться.

— И ты надеешься, тебе тоже достанется мельница таким манером?

— Может, не совсем таким…

— Надо же, на что человек рассчитывает!..

Йорген вздохнул — разочарованно и с тайным облегчением. По правде сказать, его беспокоило то, насколько далеко зашла их беседа. Он добивался от Лизы лишь заверения, что она неравнодушна к нему, и если б прислуга, поймав Йоргена на слове, в виде задатка за посулённую мельницу отдала ему руку и сердце, подобное счастье привело бы его в растерянность. Он взял с подоконника трубку и хотел открыть окно, чтобы выскрести ее, как вдруг его заставило обернуться яростное шипение.

В дверях стоял Ларс, у его ног лежал комочек с двумя светящимися пятнами глаз, а посреди комнаты выгибал спину Пилат: это два враждующих духа дома встретились на нейтральной территории, на которую каждый из них предъявлял определенные права.

Мельничный кот был поджарый, в серую полоску. Обитал он почти исключительно на самой мельнице, где в изобилии водились мыши и где ему иногда, в более высоких сферах, даже перепадал воробей. Раньше его пост занимал Пилат, но с появлением Лизы тот изменил мельнице и обосновался на кухне. Его связывала со служанкой взаимная симпатия, Лизиными заботами он разжирел и обленился, так что через несколько месяцев мыши могли относительно спокойно пробегать чуть ли не в сажени от него. Тогда-то на мельнице невесть откуда взялся серополосатый кот, который и завладел ею. Будучи натурой независимой и малообщительной, он не позволял ничьей руке гладить себя или протягивать угощение. Не откликался он и на какое-либо человеческое прозвище (которое, например, доставляло несказанное удовольствие Пилату), а потому все звали его родовым именем Кис. Пилата он презирал и ненавидел инстинктивной ненавистью, какую дикие звери, прилежно и зачастую скудно кормящиеся за счет охотничьей добычи, питают к прирученным, тем, кто унижает род, принимая подачки от человека; Пилат же, со своей стороны, смотрел свысока на Киса, считая его, с точки зрения собственного привольного благополучия, жалким голодающим пролетарием. Впрочем, они крайне редко сталкивались друг с другом, причем обычно в этой самой комнате. Поскольку она размещалась непосредственно в здании мельницы, над хлебным магазином (то бишь амбаром), где были лучшие Кисовы угодья, и поскольку в нее иногда заглядывали мыши, Кис по праву числил ее своей территорией. Однако Пилат не без оснований считал, что, коль скоро его госпожа ежедневно приходит сюда по делу, ему тоже не возбраняется заходить в людскую, тем более что, на его взгляд, это жилое помещение не подпадало под определение «мельница», неприкосновенность которой Пилат соблюдал: он никогда не шел за Лизой, когда та носила еду для Мельниковых работников наверх, людскую же он полагал полем своей деятельности.

— Нет, вы только посмотрите на них, того гляди сцепятся! — вырвалось у Лизы.

Не успела она договорить, как коты и впрямь сцепились. Лиза, заорав, налетела на обезумевших животных с матрасом, который содрала с еще не убранной постели, однако попытка достать их, разумеется, не увенчалась успехом. Зато Ларс вдруг схватил Киса за шкирку и вышвырнул его в раскрытую дверь, после чего Пилат, избавленный от своего противника, уступил натиску соломенного тюфяка и дал загнать себя под кровать.

— Господи, как ты только решился! Они же могли расцарапать тебя в кровь! — сказала Лиза.

— Но Кис мог выдрать Пилату глаз, и тогда бы ты рассердилась на меня, — бесхитростно ответил Ларс.

— Какой ты молодец, что схватил его! Спасибо тебе большое… А ты, Пилат, противный! Постыдился бы!

— Ты со всем управился наверху? — спросил Йорген.

— Да.

— И с жерновами, и на других этажах?

— Да.

— Ну что ж, я скоро проверю, — недоверчиво пробурчал Йорген.

Ларс, однако, был столь горд своим поступком и похвалами, которыми его осыпала Лиза, что высокомерие старшего ничуть не задело его. Сунув руки в карманы и опершись о дверной косяк, он думал: «Конечно, ты хотел бы избавиться от меня, а я стою и буду стоять. Ты думаешь, Лиза интересуется одним тобой, но разве это ты рисковал своей Шкурой, разнимая котов?»

Йорген бросил на него разъяренный взгляд, который не оказал бы никакого воздействия, даже если б не затерялся, как теперь, в темноте. Зато взгляд, который послала Ларсу через плечо принявшаяся за вторую постель Лиза, батрак поймал и вроде бы разобрался в его значении:

«Ага, теперь она смотрит на меня и думает: “А он, видать, не робкого десятка”. И еще она, может быть, думает: “За такое я бы даже расцеловала его!”».

Щеки Ларса залились краской, и он вздрогнул, когда Лиза снова обратилась к нему.

— Ларс, я тебе приготовила пива и краюху хлеба с сыром на случай, если ты проголодаешься. Ей-ей, сходи посмотри в застольной.

— Большое спасибо, Лиза, — отозвался Ларс и пошел туда, безмерно тронутый ее вниманием. «Вот уж Йорген разозлится! Кажется, я попал к ней в фавор».

— Наконец-то мы от него отделались, — засмеялся Йорген.

«Ловкий же способ она изобрела, чтоб остаться со мной наедине», — подумал он.

На самом деле Лиза пожертвовала собственным куском хлеба, который просто не полез ей в рот, а пиво так или иначе грозило скиснуть.

Пока Ларс с благоговением поглощал любезную его сердцу еду, одновременно беседуя с Кристианом, который умял свою кашу, но никак не мог подняться из-за стола, Йорген сидел в людской у окна и, попыхивая трубкой, пересказывал Лизе вычитанный им в альманахе занимательный сюжет. Лиза, присев на кровать, с изумлением слушала и время от времени прерывала подручного наивными возгласами восхищения по поводу того, что он все это прочел и сумел запомнить.

— А дальше что? — увлеченно спросила она.

— Дальше я еще не читал, потому что стемнело.

— Надо ж какая ему попалась дрянь!

— Верно, и все-таки читать о пленительных женщинах очень интересно.

Слово «пленительная» он почерпнул из книги. Лиза про себя обомлела от этого слова, но оно ей понравилось, и она даже примерила его к себе.

— Вообще-то за такие дела попадают в ад, — сказала она.

— Пожалуй…

Йорген никогда по-настоящему не задумывался об аде, однако его обитательницы неизменно представлялись ему старыми уродинами, типичными ведьмами, а потому его удивила и испугала мысль о том, что там может очутиться прекрасное аристократическое создание вроде йомфру Метте.

— Слава Богу, в наше время таких злодейств не бывает, — заметила Лиза, перебирая ногами по полу.

— А вот и бывает, Лиза. Ты разве не слыхала про женщину, которую казнили в пасторском лесу в Тострупе? Это где-то в ваших краях.

— Слыхала. Говорят, ее привидение даже является там по ночам.

— Еще как является. Мой отец однажды встретил его при луне, когда шел через лес…

— На воровскую охоту? — подсказала искушенная Лиза.

— Скорее всего, ему понадобился небольшой олень или другая дичь. И, по его описанию, женщина была та самая: она была так хороша собой, что во время казни все зрители рыдали, утверждал мой дед.

— А что она, собственно, сделала?

— Убила своего милого, священника… отравила его блинами.

— И теперь ты считаешь, что я тоже отравила мельничиху блинами?

— Упаси Господи, Лиза! И не заикайся про такое! Мне жутко слушать, особенно в темноте.

Лиза усмехнулась. Коротко и жестко.

Она поднялась с кровати и, встав рядом с ним, выглянула в окно. Окошко было маленькое и расположено низко, поэтому она для удобства наклонилась к Йоргену, подбородком почти касаясь его лба, а рукой, которой держалась за спинку стула, приобняв его за плечи. Никогда еще Лиза не была столь близко от него, но он ни в коем случае не мог сейчас прикоснуться к ней, ответить ей лаской. Он боялся прислугу, и она это знала, и он чувствовал, что она знает. Оба смотрели в сторону дома. По кустам палисадника, перебираясь с ветки на ветку, скользили два узких луча света, которые затем пересекали дорожку и терялись в сумерках на лужайке; вероятно, они шли из окна на передней стене дома, где только что опустили штору. За этим окном лежала больная, умирающая.

Нет, Лиза не убивала ее. С месяц тому назад, когда к мельничихе внезапно вернулись силы и казалось, она вот-вот поборет свою лихоманку, такие мысли действительно мелькали — не подтолкнуть ли хозяюшку в нужном направлении, добавив чего-нибудь в суп или чай? Но сложность заключалась именно в этой добавке: в распоряжении Лизы был только крысиный яд, а его слишком легко распознать. Слава Богу, она этого не сделала! Да и зачем? Все равно ведь хозяйке скоро конец. С минуты на минуту! Уже привезли пастора, и она лежит там, за шторой, и прощается с земной юдолью. Нет, тела ее Лиза не травила! А если она отравила ей жизнь и таким образом проложила дорогу к смерти… Да кто может утверждать такое, у кого повернется язык выступить с подобным обвинением?.. И в ад за это не попадают!

Вот какие мысли бродили в голове у Лизы, пока она глядела на лучи, исходившие от еле теплящейся жизни.

Время от времени, через равные промежутки, лучи эти заслонялись на дорожке человеческой тенью, которая затем перемещалась по траве, — то по направлению к смотрящим, то прочь от них. Это ходила Лизина жертва — мельник.

Движимый волнующим желанием увидеть ту, что склонилась над ним, Йорген чиркнул спичкой — как бы для того, чтобы разжечь давно погасшую трубку. Внезапная вспышка озарила нижнюю часть подбородка с атласной кожей и подсветила изнутри пурпуром выступающие ноздри: крылья носа подрагивали, как у принюхивающейся собаки. Тени от выдающихся скул скрадывали виски, глаза казались провалившимися в темные дыры, над которыми искрились золотистые щеточки обычно почти незаметных бровей. Эта подсветка снизу выпячивала все грани, которые при другом освещении бывали неявны, и окутывала тенью то, что привлекало наибольшее внимание; иными словами, она создавала превратный образ, показывала незнакомое Йоргену лицо, своей неприкрытой чуждостью отталкивающее и одновременно таинственно привлекательное. Если ты вдруг обнаруживаешь в знакомом черты нового, которые противоречат тому, к чему ты привык и что принял, это в любом случае вызывает беспокойство, однако такое беспокойство может и раззадоривать. Вот почему Йоргена возбуждало новое лицо Лизы, особенно теперь, когда оно, словно дразня его, то почти исчезало, то проступало вновь, но с каждой секундой становилось все менее отчетливым, все более и более призрачным, — в мерцающем свете серной спички, которая упала на пол, так и не успев зажечь трубки.

— Как ты думаешь, Йорген, — прошептала Лиза, — из ее комнаты видно, что происходит на мельнице?

— Ты что?! Через две стены?

— А слышно?

— На таком-то расстоянии?!

— А мельник говорит, она слышит.

— Нашла чему верить!

— И все-таки в тот раз, когда мельник меня поцеловал, она это знала… и чуть не померла… потому что в ее состоянии вредно малейшее волнение.

— А мельник тебя поцеловал?

— Представь себе.

— И давно?

— Не очень.

— В прошлом месяце?

— Ты хочешь записать дату в календарь? — засмеялась она.

Несколько минут оба молчали.

Этот поцелуй разгорячил Йоргена, и ему стало досадно, что Лиза рассказывает о нем запросто, как ни в чем не бывало. Но еще невыносимее была пренебрежительная уверенность, с которой она наклонилась над ним, точно он был старым ухажером, а не молодым, влюбленным в нее мужчиной. Почему ему должно быть отказано в том, что позволительно мельнику? И, затаптывая каблуком вторую спичку, он набрался храбрости, чтобы, нарушив навязанный Лизой негласный запрет, обнять служанку и даже преодолеть ее сопротивление, если она не примет его ласки.

И тут из сада донесся голос — детский голос, прокричавший:

— Батюшка!

Лиза встрепенулась и, выпрямившись, отступила назад.

Выгодный момент был упущен, но вместо разочарования Йорген, пожалуй что, испытал облегчение. Непосредственная близость ее тела в темноте, которая позволяла Йоргену не столько видеть его, сколько ощущать через давление воздуха, вызывала, как кошмар, волнение в крови. Мельников подручный наконец вздохнул, хотя одновременно в него закрался страх — страх от детского голоса, жалобные, печальные нотки которого еще звучали у него в ушах, нагоняя тоску, словно предвещающее ненастье уханье совы.

— А Ханса жаль, — вдруг произнес Йорген.

— Чего его жалеть?

— Ну, он теряет мать.

— Бог с тобой! Бедный ребенок несколько дней поплачет, а там и забудет свое горе.

— Как это ни странно, Лиза, по-моему, Ханс тебя не любит.

— С чего бы это? — раздраженно переспросила Лиза. — Ей — богу, я ему не сделала ничего плохого.

— Верно, и все-таки Ханс держится чудно. Знаешь, что я заметил?

— Что?

— Когда здесь появился Дружок, Ханс поначалу не очень им увлекся. Но однажды ты выгнала пса из кухни и надавала ему помелом, и тогда мальчик целый день гладил его и играл с ним. С тех пор они стали неразлучны и всегда бегают вместе…

— Оба еще маленькие и глупые.

— Кстати, почему ты терпеть не можешь Дружка? Вполне приличный пес.

— Эта дворняга к чему ни подойдет, все тут же летит вверх тормашками. А еще у него полно блох.

— Да, блох у него хватает, — признал Йорген, — но он тут не виноват. Что касается малолетства, этот недостаток со временем пройдет.

— Все равно нам с Пилатом Дружок не нравится, правда, Пилат? Очень даже не нравится, — заявила Лиза, ногой перекатывая кота по полу.

Йорген чиркнул новой спичкой, теперь уже чтобы по-настоящему зажечь трубку и поразмышлять о политических сложностях в мельничном королевстве. В результате его раздумий родилось следующее наблюдение:

«Если б Хансу было не шесть лет, а шестнадцать, тогда бы Лиза запросто совладала с ним, это ей было бы не труднее, чем подвязать чулок на ноге… теперь же она его побаивается».

 

IV

Мельник больше не ходил взад-вперед перед домом. Он уселся на пригорке в конце сада, возле поля, а рядом стоял успокоенный Ханс, еще недавно испуганно звавший его: опираясь локтями ему на колено, мальчик вглядывался в лицо отца, на котором тот изо всех сил старался сохранять выражение безмятежности.

— Батюшка, — сказал Ханс, — если к кому-нибудь приходит пастор, значит, этот человек очень болен, да?

— Ну почему же? Пастор и раньше приезжал к матушке.

— А разве в тот раз она не была очень больна?

Чуткая отеческая любовь, настроенная на то, чтобы по возможности уберечь детскую душу от печали, помешала мельнику попасться в ловушку, которую Ханс с неосознанным коварством боязливого человека поставил ему этим вопросом.

— Матушка и сейчас не очень больна, — отвечал он. — Пастор высоко ценит ее доброту и набожность, а потому с удовольствием навещает.

— Но тогда пастор приходит пешком или приезжает в своей повозке, — заметил Ханс после короткого молчания, во время которого упорно сравнивал про себя предыдущие посещения священника с нынешним.

Не находясь с ответом, отец погладил мальчика по голове.

— Батюшка, — снова приступил к нему Ханс, — когда пастор будет уходить, мы попросим его помолиться Господу, чтоб он не забирал у нас матушку?

— Он это сделает завтра утром в церкви, и весь приход будет молиться вместе с ним.

— А ты возьмешь меня с собой в церковь?

— Да, мой мальчик.

Ханс положил голову на колени отцу и долго-долго молчал. Мельник между тем раздумывал, чем бы ему порадовать и развлечь сына.

— Знаешь, что мы сделаем завтра, Ханс?.. Мы после церкви поедем в северный лес и завернем в гости к лесничему… впрочем, они всей семьей тоже будут в церкви, так что мы можем подвезти их домой… Помнишь милую тетушку Ханну, которая тебе приглянулась, когда была у нас и играла с тобой? Она еще печет вкусные пирожные и торты… А живут они в глубине леса, где сейчас очень красиво, и там ты увидишь маленькую косулю. Я тебе рассказывал, как она приходит на зов тети Ханны…

Ханс не выражал ни малейшей радости. Отец нагнулся к нему. Мальчик уснул.

Стоял теплый весенний вечер. Ветер улегся, словно решил отдохнуть, зная, что больше не нужно крутить мельницу. А она высилась этакой громадиной с неподвижными крыльями, тяжелым остовом, треугольником поворотного механизма и воротом с прикрепленной к нему цепью — силуэтом на фоне вечернего неба, зеленовато-желтый свет которого переходил в мягкую, приглушенную ночную синеву. Вот у края верхнего крыла зажглась звезда. Пониже шатра, за маскировочной сетью веток, темным валом протянулся флигель дома, внизу которого опять-таки был свет, но более красный и яркий: два одиноких лучика, перескакивая с одного кривого ствола на другой, добирались к самым ногам мельника. Однако это были не те же лучи, какие на глазах Лизы и Йоргена нервной походкой разрывал он сам, хотя шли они из одного источника. В углу дома располагался покой больной, которая этим световым глазом точно следила за мельником: бродил ли тот среди низкорослых кустов палисадника или скрывался среди деревьев в саду, его преследовал жгучий, лихорадочный взор, вонзившийся в него еще когда он покидал комнату, чтобы оставить жену наедине с пастором, и вогнавший в краску немым вопросом: «Теперь ты пошел к ней?»

Хотя мельник покраснел под этим взглядом, ему и в голову не приходило искать Лизу. Если бы сей взгляд мог проникнуть в его сердце, он бы увидел, как мало там сейчас тоски по ней. Но разве приятнее было бы взгляду узреть мельников страх перед Лизой? Имел ли такой страх право обосноваться в сердце супруга, жена которого лежит при смерти и едва ли переживет ночь, — муж был почти уверен, что она умрет, потому что и у самой больной было такое предчувствие. Отчего он неуемным призраком метался у ее комнаты, что гнало его — отчаяние любви перед надвигающейся утратой? От этого ли дрожали его руки, хрип голос и вырывались беспомощные, детские вопросы и восклицания: «Она не может умереть раньше меня! Она не умрет, правда, доктор?.. Вы обязаны спасти ее!..» Разумеется, за всем этим стояла мужнина любовь, но больше — раскаяние и чувство вины, воспоминание о многих других случаях, когда задаваемый взглядом вопрос: «Теперь ты пошел к ней?» — не был столь несправедлив, как сегодня, мысль о муках ревности, в которых все больше погрязала больная, пока не стала считать мужа виновнее, чем он был на самом деле, а также ужасная догадка, что постоянно терзающее ее волнение оказалось дьявольским пособником сердечной болезни и по крайней мере помогло недугу одолеть жену раньше, чем это удалось бы ему иначе. Но прежде всего тут был страх перед тем, что теперь ожидает самого мельника. Казалось, будто дом покинул его добрый дух, оставив хозяина наедине со всякой нечистью, беззащитным перед ней, ее верной добычей. Он знал, какой властью обладает над ним Лиза, и инстинктивно предчувствовал, что она не доведет его до добра. При жизни супруги он еще держался; совершал ошибки, в том числе непоправимые (он даже хотел, чтобы его подталкивали к их совершению), но не был брошен на произвол судьбы. Вот почему он видел в этой нити жизни, волокна которой с каждой минутой одно за другим обрывались, свой якорный канат — и когда канат лопнет, его ожидает незнакомое, капризное море, где он будет отдан на волю бушующих страстей.

Спасительный якорь пока еще не оторвался и, хотя с его помощью нельзя было бы перенести шторм, придавал некоторую уверенность. Когда мельник потеряет жену, у него будет сын: она как бы оставляла мужу часть себя в виде напоминания, что с ее уходом долг перед семьей не отпадает. Йорген верно подметил, что Лиза боится Ханса, поскольку тот, будучи невинным дитем, был недосягаем для ее власти и в какие — то минуты — возможно, решающие — мог сделать недосягаемым также отца. Только это и составляло угрозу для фактически беспроигрышной игры служанки. Вот почему мельник, который, не отдавая себе в этом отчета, боялся ее, испытывал в присутствии ребенка благотворное чувство защищенности — как, например, сейчас, когда он утомленно сторожил Хансов сон.

Тем временем мальчик забеспокоился, начал похныкивать.

Отцовская рука ласково погладила его по голове; Ханс протер глаза и, глубоко вздохнув, устремил их на мерцавшие над кронами деревьев звезды.

— Что с тобой, Хансик? Ты так разволновался во сне.

— За мной гналась большая собака.

— Тебе пора в кровать, — сказал мельник и поднялся. — Давай попросим Лизу уложить тебя.

— Нет… не надо Лизу…

— Ты же совсем сонный.

— Я сам справлюсь, я не совсем сонный! — закричал Ханс, вставая и пытаясь стряхнуть с себя дремоту. — Только не Лизу, — упрямо добавил он.

Мельник удивленно посмотрел на него, впервые столкнувшись с неприязнью ребенка к Лизе и радостно чуя, что его трепещущая от страха натура обретает в сыне маленького, но храброго, непоколебимого ангела-хранителя.

Он взял мальчика на руки и расцеловал.

— Батюшка сам отнесет тебя в постель, сынок, — сказал мельник и понес его к дому, осторожно нагнувшись, чтобы влажная от росы листва не била спящего по лицу. Дело в том, что отяжелевшая голова ребенка почти сразу опустилась отцу на плечо, а ровное дыхание поведало о крепком сне, который не прервался, даже когда мельник раздевал мальчика и укладывал в кровать.

Только уложив сына, он сообразил, что ребенку давно пора было спать в собственной постели. Вот какое безобразие начинает твориться в доме без хозяйки! И мельник вздохнул, уныло предчувствуя беспомощность вдовца. Он ведь в последнее время совсем не следил за тем, чтобы все шло своим чередом. Куда, например, подевались работники? Вверху мельницы свет не горит. Кристиан наверняка сидит наготове, чтоб везти домой пастора. А Йорген? А Лиза?..

Свет был в людской.

Мельник нога за ногу прошел через сад к въезду между мельницей и палисадником, растерянно постоял там, потом вышел на дорогу — посмотреть, не слишком ли темно будет Кристиану ехать и не очень ли страшные тучи сгустились на западе; в любом случае он собирался дать пастору зонтик. А еще ему было досадно, что он обманывает сам себя. Он не тосковал по Лизе, ему не хотелось пойти к ней, не хотелось даже видеть ее! Почему же для него невыносимо, что она сейчас с Йоргеном? В людской наверняка она, а Йоргена в других местах тоже нет.

С лугов пахло свежестью, которую вдруг перебил запах махорки. Тянуло из мельничной подклети, хозяин ведь стоял как раз напротив. В арке небольшого туннеля, по которому можно было проехать под мельницей, на фоне бледного северного неба вырисовывались силуэты двух лошадей; они ждали с этой стороны двора, перед конюшней, открытая дверь которой загораживала круп одной из них. Справа в середину подклети падал красноватый свет из людской, и свет этот клубился дымом.

Мельник с торопливой решимостью двинулся туда.

Стоявшая на табуретке сальная свеча отбрасывала бесформенную тень Лизы на замызганную известковую стену и, по — барочному преломив ее, на низкий потолок. Служанка только что застелила кровать чистой простыней, которая еще топорщилась; пространство комнаты представляло собой взвихренную дымовую завесу. Йорген был возле Лизы и, опираясь на спинку у изножья кровати, выбивал трубку. Он вздрогнул, когда в дверях возник мельник, так, во всяком случае, показалось хозяину.

— Лиза, напои пастора чаем, — сказал мельник, — я вижу, Кристиан уже запрягает.

— Пастор обычно не пьет чаю.

— Да, но… сегодня он, может быть… вечер прохладный… и вообще выпить чего-нибудь горячего никогда не мешает… Твои дела здесь могут потерпеть.

— Иду! — безразличным голосом отозвалась Лиза и, бросив все, как попало, вышла.

Злясь на самого себя, мельник поплелся следом. Почему нельзя было дать ей сначала справиться с делами в людской, ведь две кровати уже перестелены?! А он сглупил, и теперь у нее есть предлог вернуться туда, а мельнику будет неудобно снова околачиваться рядом и вынюхивать, сколько времени она там пробудет и чем они с Йоргеном будут заниматься. «Вынюхивать»! Очень подходящее слово. Они наверняка употребят его, когда станут насмехаться над хозяином. Самое печальное, что оба его раскусили, отчего он смутился и начал спотыкаться в речи. Йорген закашлялся, точно обязательно было в ту самую минуту поперхнуться дымом; в Лизином безразличном тоне сквозило плохо скрываемое презрение; что касается Пилата, кравшегося по пятам за своей госпожой, он словно издевался над мельником изгибом хвоста — большим белым вопросительным знаком, который маячил в темноте у того перед глазами.

 

V

Пастора увезли, и мельник, стоя перед домом, провожал взглядом повозку.

Она почти скрылась из виду, а он по-прежнему смотрел вдаль, хотя шел уже довольно сильный дождь. Дождь стучал по широким листьям тополя, барабанил вверху по галерее и монотонно шуршал по толстому слою соломы, покрывавшему шатер.

Мельник все еще чувствовал успокоительное рукопожатие пастора и видел его обеспокоенный взор.

Что ему наговорила Кристина? Право слово, у нее есть основания жаловаться! Я не был ей тем супругом, каким следовало быть — во всяком случае, в последние несколько месяцев. Лиза совсем задурила мне голову… даже не знаю, как это произошло… Я очень виноват перед женой, а теперь она умрет и мне уже ничего не исправить…

Наконец он повернулся и нехотя пошел в дом. Он боялся входить к жене и тем не менее, тревожась за ее здоровье, хотел повидаться с ней. Только бы долгий разговор со священником совсем не расстроил ее!

Дверь из темной гостиной в комнату больной была открыта, но оттуда просматривался лишь кусок освещенных обоев — тех причудливых обоев, которые, казалось, созданы были для того, чтобы горячечный взгляд заблудился в них во время тягучих часов в постели, а также чтобы разглядывать возникающие там картинки: голову фантастического животного с бородой и рогами, огромный цветок, туловище человека, геометрические фигуры и так далее… Мельник боялся жениного взгляда, который оторвется от этого пустого, бесстрастного времяпрепровождения и устремится на него с извечным вопросом: «Теперь ты идешь от нее?»

И как ему встретить его, не подтверждая ее подозрений и не отравляя этих часов — возможно, ее последних часов!

Но он ошибся. Взор, с которым его приняли, был не искателен, а спокоен; мягкий, просветленный, он исходил из ясных глаз, окаймленных болезненными фиолетовыми кругами. Они находились в тени: лампа была заботливо отставлена за кувшин с водой, чтобы свет не резал больной глаза.

Мельник, улыбаясь, кивнул ей. С него точно сняли тяжкое бремя.

Он сел у кровати и взял левую руку жены, лежавшую поверх синей полосатой перины, против которой тщетно возражал врач. (Притом что у больной был жар, а ночи значительно потеплели, мельничиха обижалась, если ее не накрывали добротной периной.) Еще зимой это была сильная, красная, загрубевшая рука, теперь она исхудала и побледнела, а кожа стала гладкой и прозрачной — слишком изящная рука для мельничихи.

— Что, идет дождь? — спросила больная. — У тебя свитер совсем мокрый.

— Да, похоже, будет настоящий ливень. Пастор может здорово промокнуть, пока доберется до дому. Впрочем, я ему дал зонтик.

— Теперь я тоже слышу. Ничего, пускай поливает, это хорошо для хлебов.

«Хорошо для хлебов!» Прежде чем заколосятся яровые, прежде чем зацветут озимые, тело ее начнет разлагаться в земле, из которой прорастают все посевы, — а у нее мысли об осени. Насколько же больше она должна думать о тех, кого оставляет в этом мире, беспокоясь, как сложатся у них дела после ее кончины… Мельник ощутил подступающие к глазам слезы и усилием воли подавил их, чтобы они не потекли по щекам и не выдали его дум.

— Как ты сейчас, Кристина? — спросил он.

— Спасибо, хорошо.

— Я боялся, тебе будет тяжело разговаривать с пастором… так долго. — Он добавил последние слова, притворяясь, будто имеет в виду лишь усилия, которые ей требовались для разговора, тогда как содержание его никоим образом не отличалось от повседневных бесед со священником.

— Нет-нет, мне стало от него хорошо, очень хорошо.

— Значит, тебя и боли отпустили?

— Боли-то у меня остались, особенно вот здесь, в боку… Но мне все равно куда лучше… словно они теперь не властны надо мной. Просто когда человек попрощался с этим светом и целиком обратил мысли к Господу и ко всему великолепию, которое Он приготовил для нас — для нас всех, если мы верны Христу и его слову, — тогда человека меньше волнует тело… временами тебе кажется, будто ты его вовсе не чувствуешь… То же и с жизнью… такое впечатление, будто она стала маленькой-премаленькой и не имеет значения… Плохое, то, что было тебе не по нраву и причиняло страдания, не становится более мучительным оттого, что ты умираешь, Якоб.

«Что причиняло страдания» — мельник прекрасно знал, о чем тут речь. Раскаяние по поводу своей вины перед женой, трогательность ее слов, которые, при всей их простоте, казалось, исходили от преображенной, а также боязнь потерять ее совершенно взбудоражили его. Он повалился на кровать, из глаз хлынули слезы: они омывали женины руки, в то время как он сжимал их в своих и покрывал поцелуями.

— Нет-нет, Кристина, ты не должна умереть… ты выздоровеешь, поэтому у тебя и болит вроде меньше… ты обязательно поправишься… И нам всем будет очень хорошо, мы заживём прекрасно!

Он сам почти верил своим словам. Мало ли людей выздоровело, хотя им было хуже, чем ей? А чего тогда еще желать? Все остальное уладится! Что ему Лиза? Да он отошлет ее прочь, немедленно, как только найдет другую прислугу. Остаться одному со своей чудесной женой и маленьким сыном — больше ему ничего и не надо!

Но больная покачала головой:

— Не убивайся, Якоб! Ни к чему, если мы знаем, что на все воля Божья. Куда лучше смотреть правде в глаза, тогда можно будет спокойно говорить о чем угодно.

Однако эта мысль как раз и страшила мужа.

— Нет, тебе не следует говорить о смерти, — горячо настаивал он. — Доктор тоже так считает. «Только не позволяйте ей внушить себе, будто она умирает, — сказал он, — в ее состоянии это крайне опасно… Такая навязчивая идея просто убьет ее, хотя бы даже по здоровью она могла выжить», — сказал он… Нет, ты не должна думать о смерти. Я совсем не против твоей беседы со священником, возможно, она пойдет тебе на пользу, ты и сама утверждаешь, что чувствуешь себя лучше… Но теперь, пожалуйста, забудь о ней! Думай обо всем, чем ты станешь заниматься, когда опять наберешься сил.

Кристина снисходительно улыбнулась, как улыбаются своенравному ребенку, которого пока что хотят ублажить.

— Тогда давай поговорим о том, что будет, если меня не станет… Это ведь может случиться, и ты опять женишься…

Мельник вздрогнул: этой темы он втайне боялся больше всего.

Один король в подобном положении, рыдая, вскричал: «Oh поп, поп — jamais! jeprendrais ипе maitresse!». [2]Это французское изречение, означающее: «Нет-нет, ни за что! Я лучше заведу любовницу!» — приписывается английскому королю Георгу II (1683–1760).
Мельник ограничился тем, что замотал головой, загородился руками и жалобно застонал, показывая, насколько он далек от помыслов завести в своем мельничном королевстве новую королеву. Он слишком хорошо знал, что от «любовницы» всего один шаг до «госпожи и повелительницы»; это было известно и его супруге, почему она упорно не оставляла сию тему, вновь устремив на мужа снисходительный взгляд, к которому теперь примешивалась ироническая тревога.

— Конечно, Якоб, ты возьмешь себе новую жену… ты ведь еще молод… а мельнице необходима хозяйка — без хозяйки в доме никогда не бывает порядка… со временем ты и сам поймешь… Но я вела вот к чему: когда соберешься, возьми себе жену, подходящую во всех отношениях… и чтоб она стала хорошей матерью для Ханса, это очень важно для несчастного ребенка… Если тебе приглянется служанка и ты заметишь, что Хансу она не по душе, выбрось ее из головы. Боже мой, у тебя будет достаточный выбор, и тебе нет нужды думать о деньгах или другом приданом, которое может принести невеста, — вдовец не холостяк, он человек обеспеченный.

Мельник машинально кивнул. Он не сомневался в том, что жена давным-давно заметила неприязнь, открыто проявляемую Хансом к Лизе, — возможно, она сознательно насадила ее в мальчике или это чувство передалось от матери к сыну благодаря родственной восприимчивости. Вот против кого направлен разговор: Кристина боится, как бы он не взял в жены Лизу. Такая мысль изумила и перепугала его, заставила посмотреть на дело под новым углом зрения. Что он когда-нибудь женится на Лизе… об этом мельник, как ни странно, даже не задумывался — только о том, что будет все сильнее увлекаться Лизой, что она приберет к рукам и его и мельницу… и что такое положение будет малодостойным и малоприятным.

Вот почему Кристина настаивала, чтобы в дом пришла достойная хозяйка. Она продолжала рассуждать о Мельниковой женитьбе как о чем-то решенном, внушая мужу: выбранная им невеста должна быть кроткой и благочестивой, преданной церкви; в этом залог их будущих успехов, ибо такая женщина будет с тщанием относиться к своим обязанностям, ко всем домашним заботам. Пусть лучше эти качества будут в переборе, чем в недоборе, потому что с тем, кто истово выполняет свой долг, в том числе религиозный, кто даже излишне строг к себе… с ним, может, менее удобно жить, зато такой человек лучше своей противоположности. И не исключено, что подобные люди правы, поскольку в мире слишком много греха и легкомыслия.

Во время ее речи мельнику пришло в голову, что она имеет и виду совершенно определенную женщину, а именно Ханну, сестру лесничего. Брат с сестрой относились к приверженцам так называемой «внутренней миссии», оба были очень набожны, причем лесничий, который был двумя-тремя годами младше мельника, отличался даже некоторым фанатизмом. Когда они познакомились, что случилось несколько лет назад, его фанатизм, пожалуй, оттолкнул бы мельника, однако Кристина сразу же поддержала общение с «такими образованными людьми». Книжной образованности у лесничего Кристенсена было едва ли не меньше, чем у самого мельника, потому что читал он исключительно нравоучительные сочинения, но строгая пиетистическая религиозность, враждебно относящаяся к высокому духовному образованию, полезна по крайней мере для некоего примитивного воспитания души и одним своим присутствием поднимает обладателя ее над теми, кто существует лишь материальными интересами и ищет исключительно плотских удовольствий, посему честная мельничиха была не так уж не права. Что касается Лесниковой сестры, то пока она около двух лет жила у родственников в Копенгагене, она приобщилась также к мирским книгам (конечно, если они были возвышенны по замыслу и его воплощению) и даже научилась немного играть на фортепьяно, исполняя настоявшем в доме лесничего посредственном инструменте не только псалмы и народные мелодии, но и сугубо светские музыкальные пьесы, пусть даже небольшие. Да, нельзя было отрицать, что из всех девушек в округе Ханна была наиболее достойна того, чтобы ввести ее в дом, тем более что она обладала привлекательной фигуркой и красивым лицом, в скромных чертах которого выражалась вся ее дружелюбная и благочестивая натура.

И когда жена завершила свою речь серьезным и настоятельным вопросом: «Ты обещаешь мне, Якоб?» — и он, пожав ей руку, ответил: «Да, Кристина!», — его осенило, что, хотя никаких имен не называлось, он фактически отрекся от Лизы и обручился с лесниковой Ханной, отчего мельник, несмотря на торжественную мрачность этой сцены — на них словно уже опускалась взывающая к смирению и покою тень смерти, — испытал необычное волнение, сродни тому, что охватывает человека, перед которым открылись новые жизненные горизонты.

Больная же, напротив, явно успокоилась. Устав от разговора, она откинулась на подушку и закрыла глаза. Вскоре она попросила мужа почитать ей вслух Новый завет, главу про Нагорную проповедь из Евангелия от Матфея. Мельник принялся, как умел, читать, однако мыслями он только наполовину был со святым Словом. Именно присущее обеим женщинам сочетание религиозного смирения и религиозной строгости вызвало перед глазами живой образ Ханны, уже и так витавший поблизости: вот кому положено было читать эти строки, только в ее устах они бы пробуждали верный душевный отклик! И, развивая это свое представление, он прислушивался скорее к ее голосу, нежели к словам, которые должна была произносить она и которые звучали столь сухо и по-школьному, когда срывались с его губ.

И вдруг слова эти обратились против него самого, подступили к нему с непререкаемостью судии.

«Вы слышали, — читал он, — что сказано древним: “не прелюбодействуй”. А Я говорю вам, что всякий, кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с нею в сердце своем».

У него перестал ворочаться язык; как мельник ни старался, он не мог больше выдавить из себя ни звука. Якоб чувствовал, что своим молчанием предъявляет обвинение самому себе, и потому не решался взглянуть на жену. В нем вдруг возникла потребность выложить все, о чем они тщательно умалчивали, признаться, что эти слова Господа делают его виновным, исповедаться перед Кристиной в своей нелепой и предосудительной страсти, испросить ее прощения, которое она с легкостью ему дарует. Набравшись храбрости и раскрыв рот для признания, он посмотрел на жену… но ее глаза, как ему казалось, испытующе устремленные на него, оказались закрыты, а выражение лица было отсутствующим. Он склонился над ней и прислушался: дыхание подсказало мужу, что она погрузилась в безмятежный сон. Мельник и сам не знал, почувствовал ли он облегчение или ему стало жаль упущенной возможности.

 

VI

Мельник остался неподвижно сидеть, наблюдая за спящей.

До самой весны лицо ее отличалось худобой, однако за время болезни оно опухло, особенно в последние два месяца. Теперь в нем просматривался ее девичий облик, тем более что нездоровость этой припухлости, синюшный оттенок кожи и темные круги под глазами меньше бросались в глаза на белой подушке в тени от лампы. К тому же на губах играла улыбка тех времен. А еще он находил в этом лице детские черты Кристины — можно было подумать, что она видит счастливый сон, который, возвратив ее в пору невинности и покоя, проявился и в облике.

Муж, в сущности, знал ее всю жизнь. Они были примерно ровесниками, учились в одной школе и готовились к конфирмации у одного пастора. Внушительная усадьба ее родителей, Драконов двор, находилась всего в пяти минутах ходьбы от мельницы, где родился и вырос Якоб, а их отцы были друзьями детства; у них была масса случаев для встреч, и каждый мог открыть другому незнакомый тому мир. Особенно восхищалась маленькая Кристина: мельница с разнообразными отделениями и диковинным оборудованием была для нее Страной чудес, и Якобу пришлось все ей показывать и объяснять, пока она не освоилась на каждом из шести этажей, начиная с магазина, где по бокам стояли лари с белой пшеничной мукой, в которую было так приятно и прохладно погружать руки, и кончая шатром с его наклонным дубовым валом, на котором были укреплены крылья и который со скрипом вращался, своим огромным зубчатым колесом приводя в движение всю мельницу.

Мельничный шатер, несомненно, был излюбленным местом детей; они даже предпочитали это тесное, замкнутое помещение открытому размольному этажу с внешней галереей, где было весело бегать, и четырьмя упрятанными в кожухи жерновами, между которыми было замечательно играть, тогда как наверху движения были крайне затруднены. Но у жерновов вечно торчал кто-нибудь из работников, а наверху дети были предоставлены сами себе и скрыты от постороннего мира; кроме всего прочего, это была самая верхотура мельницы; не удивительно, что они забирались именно туда — в шатер. На самом деле его следовало называть не шатром или колпаком, а чепцом, в чем оба были согласны. Вот у мельницы в Суннбю действительно было нечто вроде колпака, даже шляпы с круглой тульёй, а в Сенгелёсе мельницу венчал форменный шлем с навершием. Но обе были крыты дранкой, а кровля так называемой Вышней мельницы была из соломы, там и сям поросшей мхом и имевшей коричневый цвет с переходом в оливковый; и самая его макушка, глубоким вырезом отделенная от большого шатра, очень походила на старый крестьянский меховой капор. Изнутри же она напоминала колоссальное перевернутое гнездо, где пряталось несметное множество настоящих птичьих гнездышек: там стоял писк и щебет, кто-то влетал, кто-то вылетал, кто-то порхал внутри, и все это не раз доставляло Кристине безумную радость.

Однако, вероятно, более всего шатер привлекал своей запретностью — он был не самым безопасным местом для детей и, по правде говоря, им не разрешалось туда лазить. Впрочем, мельников подручный смотрел на запрет сквозь пальцы и всегда звал их вниз, если приходила пора запускать крылья. Исключением стал один раз, когда им совершенно официально разрешили остаться наверху, отведя один уголок и взяв твердое обещание, что они не выйдут оттуда, — находиться по ту сторону вала было ни чуточки не опасно, но, как говорится, береженого Бог бережет. И они стояли в напряженном ожидании, обняв друг дружку за талию, когда вокруг стали твориться чудеса: примерно до уровня плеч все оставалось неподвижным, а то, что было выше, начало медленно, небольшими толчками, поворачиваться. Особенно неприятно было смотреть на могучую тормозную балку, которая, как давным-давно рассказывал Кристине Якоб, если на галерее освободить цепь, прикрепленную к длинному рычагу, выходила из зубчатого колеса, и тогда балка прижимала тормозное кольцо к колесу и мельница останавливалась. Эта гигантская балка толчками отъезжала вбок, причем движение ее казалось грозным и неодолимым.

— Если бы мы стояли вон там, она бы задавила нас насмерть, — с содроганием молвила Кристина.

— Да нет, мы бы ушли оттуда, — ответил Якоб. — Мы ведь только из уважения к Енсу обещали не двигаться с места.

— А если б мы не могли уйти, если б она прижала нас вон к той косой балке? — продолжала Кристина, испытывая свойственную детям и женщинам тягу к ужасам.

Между тем вращение остановилось. Оказывается, шатер повернули совсем немного. И все же поворот был заметен, если смотреть в шатровое отверстие: раньше мельница была обращена в сторону Драконова двора, даже можно было заглянуть в свиной хлев, теперь же она повернулась к усадьбе Ларса Персена.

Это отверстие-оконце, откуда открывался самый замечательный вид во всей округе, тоже было излюбленным местом детей. Конечно, вид оттуда каждый раз ограничивался одним горизонтом, зато они менялись. Сегодня ты смотрел на сушу и мог насчитать двенадцать церквей и девятнадцать мельниц. Завтра, когда мельницу поворачивали к береговому ветру, перед тобой расстилался пролив со своими яхтами и шхунами, которые медленно проплывали мимо, разгоняя штевнем белую пену; а на том берегу пролива взгляд скользил по холмистой Зеландии, представлявшейся другой частью света с чужой, неведомой природой. Дети ощущали себя владельцами огромного кинетоскопа.

Однажды Кристина загадала ему загадку: «Какое окошко всегда открыто, а ветер в него не дует?» Якоб долго мучился, и она даже стала дразнить его: неужели он такой глупый, что не может догадаться? Когда она в конце концов подсказала ему ответ, Якоб очень смутился и сначала не верил, что она сочинила загадку сама. Тогда он впервые испытал восхищение перед тем, что девочка умнее его.

Разумеется, крестьянской усадьбе было далеко до мельницы, и все же Кристинин дом тоже мог кое-что предложить мальчику с Вышней мельницы, где, в отличие от большинства окрестных хозяйств, почти не занимались земледелием. Вместе ехать на раскачивающемся возу с сеном, вязать снопы, носить еду жнецам и закусывать с ними, изображать плавание по морю в душистой золотистой соломе омёта — его подруга могла в случае необходимости расплатиться всеми этими радостями за удовольствия, которые получала в шатре или среди жерновов.

После конфирмации встречи выпадали редко. Зато когда Якоб стал подручным мельника, они виделись регулярно, хотя и на короткое время. Дважды в неделю он приезжал с мельничьим фургоном, и горячие ароматные буханки ржаного хлеба неизменно принимала Кристина. И тогда она коротко расспрашивала о том, как у него идут дела и как себя чувствуют старики; случалось также, что он рассказывал о каком-либо важном для мельницы событии, например, когда на пшеничном сите пришлось поменять шелковый чехол — материю для него изготавливали в Италии, и стоила она целых двадцать четыре кроны. Впрочем, Якоб находил мало тем для рассказов, и разговоры их никогда не затягивались; впрочем, им и некогда было говорить, у обоих полно дел.

Когда Якобу исполнилось двадцать пять, умер его отец и мельницу унаследовал Якоб; тогда как бы само собой вышло, что он посватался к Кристине и получил ее в жены. Трудно сказать, на каком этапе их детская дружба переросла во влюбленность, да и вообще — совершила ли она этот шаг. Однако никто из родных и соседей не сомневался в том, что они должны принадлежать друг другу, а потому не сомневались и они сами. Их отношения больше всего напоминали отношения между принцем и принцессой соседних государств, политика и традиции которых требовали заключения семейного союза, причем в основе его лежала взаимная склонность. Мельница была не хуже Кристининого приданого, к тому же усадьба и мельница находились в непосредственной близости, крайне удобной, если они будут вместе передаваться по наследству. Якоб был хорош собою, а уж такого основательного парня, как он, было не сыскать во всей округе, и это знали все. Кристина, не будучи красавицей, была девушкой милой и статной, молва отзывалась о ней с уважением и считала умелой хозяйкой. Чего еще было желать? Он, во всяком случае, не хотел ничего другого, она тоже. И насколько естественным был их брак, настолько же дружной и естественной была их супружеская жизнь. Года через два у них умерла дочка, но об ту пору народился Ханс, и его удалось сохранить. Однако на четвертом десятке Кристину стали мучить одышка, внезапные страхи и приступы усталости; она исхудала, а лицо ее, до недавнего времени пышущее здоровьем и свежестью, посерело, приобрело синюшный оттенок.

Не исключено, что эти перемены и заставили мельника обратить внимание на цветущий вид молоденькой Лизы.

Вообще-то он не помнил, чтобы она произвела на него особое впечатление той осенью, когда поступила на мельницу. Первую половину дня они проводили вместе в пекарне. Между ними стоял Кристиан; он лепил хлебы из теста, которое отмеривала ему Лиза, а мельник придавал им окончательную форму. Они не смотрели по сторонам и не разговаривали, но рабочий настрой был лучше, чем с предыдущей прислугой, нерасторопной уроженкой острова Лолланн. Ближе всего Лиза подходила к хозяину, принимая хлеб, который он вытаскивал из печи. И тут он заметил изящество ее рук и своеобразную прелесть движений.

Первый случай, который удивлял его самого, когда он, вроде как теперь, предавался воспоминаниям о том времени, произошел на Рождество. Мельник увидел, что Лиза, пока они собирались на праздничное застолье, поманила проходившего мимо кухни Йоргена и что-то тайком сунула ему — это был альманах, который до сих пор доставлял Мельникову подручному множество треволнений. Якоба уязвила мысль о том, что у этой парочки могут быть какие-то тайные отношения. Хозяин он был строгий и рачительный; в доме всегда царило благочестие и соблюдались приличия, там не было места непорядочности и подозрительному легкомыслию, а в Лизе присутствовало нечто неуловимое, что подсказывало: она вполне способна на них… Но только ли беспокойством хозяина дома объяснялось его внутреннее возмущение? Совершенно очевидно, что Якобово настроение в тот день мало соответствовало сочельнику.

До чего же причудливо бывает наше расположение духа и вызывающие его причины! Если б мельник тогда предполагал, что в последний раз отмечает Рождество с доброй и верной женой, у него были бы все основания грустить; однако истинная причина заключалась в том, что служанка подарила одному из работников календарь!

Прошло всего несколько недель с начала нового года, как жене занедужилось, и вскоре ее мужественная натура вынуждена была уступить болезни; Кристина слегла, причем слегла надолго; ноги ее распухли, пульс бился неровно. Следовало искать вторую прислугу, поскольку отсутствие хозяйкиной руки чувствовалось буквально во всем. Однако Лиза вызвалась восполнить недостачу: кроме помощи в пекарне, она взяла на себя кухню и все домашние заботы; еда теперь подавалась позже и была хуже прежнего, уборка тоже едва ли производилась достаточно основательно, и все же дело шло. Мельник восхищался и нахваливал, да и Кристина, будучи прилежной хозяйкой и зная, каких усилий стоит сей тяжкий труд, не могла не выражать Лизе своей признательности. Разумеется, мельничиха делала это крайне неохотно, ибо не питала к служанке особого расположения. Ее сразу насторожило то самое «нечто» в Лизиной натуре, благодаря которому на мельнице, по убеждению хозяйки, вот-вот должны были начаться шашни. Помимо всего прочего, Кристина отметила у Лизы склонность к лентяйству и не слишком ревностному исполнению обязанностей. Тем более поразительно было Лизино стремление во время мельничихиной болезни взять на себя гораздо больше забот, нежели раньше, и не только не требовать за это вознаграждения, но даже отказываться, когда о нем заходила речь. «Надо помогать в доме, который посетила болезнь, — говорила она, — какие тут могут быть счеты?» Подобное великодушие оставалось для мельничихи загадкой, пока ее не осенило, что Лиза хочет стать незаменимой: она наверняка сообразила, что хозяйка недовольна ею и будет при случае не прочь отделаться от нее, и теперь как бы заранее отбила возможное нападение. Надо сказать, весьма успешно, поскольку сейчас без Лизы и впрямь было не обойтись. Притом сколько средств уходило на врачей и лекарства, фру Кристину не оставлял равнодушной и вопрос о жалованье второй служанке, которое оказалось сэкономленным; впрочем, даже если б она предпочла такой расход, уволить Лизу не представлялось возможным — во всяком случае, пока сама Кристина не выздоровеет настолько, чтобы не опасаться возврата болезни, а до этого явно было далеко.

Стремление поскорее вытеснить Лизу с занятой ею главенствующей позиции заставило Кристину сократить срок вынужденного отпуска и быстрее, чем рекомендовал врач, взяться за хозяйство. У нее словно обострилась восприимчивость, и вскоре мельничиха стала замечать в муже перемену: в Якобе чувствовалось какое-то беспокойство, иногда он казался рассеянным. При всей заботе, которую он проявлял по отношению к жене, в его нежности появилось нечто новое, чужое; в то же время бывали периоды, когда он словно забывал про нездоровье супруги. От ее взора не укрылось, каким оживленным он является к обеду из пекарни, и это наблюдение подсказало Кристине мысль о том, что тут замешана Лиза. И почему он принимал близко к сердцу вырывавшиеся иногда у жены пренебрежительные отзывы о прислуге? «Да не цепляйся ты к бедной девушке, — говаривал он, — что бы мы делали без нее?» В его словах была доля правды, чего Кристина не могла не сознавать, но именно потому, что ее нападки на Лизу объяснялись не столько деловыми качествами служанки, сколько неприязнью к ней, мельничиха отмечала и то, что мужнино горячее заступничество также вызывается не чистым, бесстрастным чувством справедливости. Она начала отпускать колкости — иногда довольно обидные — по поводу его влюбленности в Лизу, которые, однако, возымели неожиданное для нее действие.

Только благодаря этим шпилькам до самого мельника дошло, что с ним происходит. Кристина была права: эта служанка привнесла в жизнь нечто новое, неизведанное и, став незаменимой в его хозяйстве, постаралась стать еще более незаменимой в его чувствах — он просто-напросто не мог выбросить ее из головы. Да, мельничиха имела основания ненавидеть Лизу, потому что он — с основаниями или без — был влюблен в нее.

Обнаружить опасность отнюдь не всегда значит сделать шаг к тому, чтоб избежать ее; иногда это значит обратное. Как спящий пробуждается от магнетического ощущения направленного на него взгляда, так иногда пробуждается и опасность, если ее обнаруживают, а пробудившись, спешит наброситься на добычу, пока та не сбежала. Мельниково чувство к Лизе, в неосознанном виде представлявшее собой смутное — по сути говоря, светлое — ощущение, нечто вроде возбуждающего хмеля, теперь превратилось в неодолимую, всепоглощающую страсть.

А вскоре пришла пора новых волнений за здоровье жены: стало очевидно, что ей грозит рецидив. Кристина героическим усилием воли сопротивлялась — не хотела выпускать из рук никакой работы. Мельник умолял ее пощадить себя. «Ну конечно, тебя бы больше устроило, чтоб меня везде заменила Лиза», — отвечала Кристина, и он с ужасом видел, что эта проницательность придает жене отчаянную силу, которая того гляди взорвет ее.

В конце концов мельничиха вынуждена была сдаться. А когда она слегла, на нее обрушились страхи. «Что происходит там в мое отсутствие?!» От безвыходности положения у нее развились сверхъестественные способности, обострилось чутье, позволявшее ей следить за ними повсюду, даже в самых укромных уголках: это чутье больной, которому недалеко до ясновидения сомнамбулы, помогало ей неутомимо собирать факты, чтобы затем, со свойственной ревнивцам гениальной способностью к сопоставлениям, сделать свои выводы и еще расписать все яркими красками; порой все усугублялось лихорадкой, которая раздувала замеченное и с помощью необузданной фантазии рисовала поистине ужасные картины, представлявшиеся в резком свете волшебного фонаря все более и более пугающими. Но, как бы ни искажало и ни преувеличивало их Кристинино воображение, в этих картинах, вероятно, была доля истины, хотя истины скорее символической, пророческой.

Ибо между двумя заинтересованными лицами не происходило тем временем почти ничего, что давало бы повод к таким видениям непредвзятому наблюдателю. По характеру не склонный к поспешности, мельник пока что ни словом не выдал своей влюбленности Лизе, хотя не сомневался, что она все знает, и даже считал ее влюбленной в себя, — за исключением периодов, когда его одолевали подозрения, что служанка предпочитает ему Йоргена, а может, и Кристиана. Надо сказать, все ниже нависавшая над усадьбой тень смерти также отнимала у его страсти жизненную силу, превращая влюбленность в беспокойный страх, в роковую одержимость, а когда страсть временами вспыхивала снова, ее держало в узде таинственное сознание того, что за ним наблюдают, причем наблюдают везде. Взгляд, который провожал Якоба из покоя больной и встречал его там, казалось, преследовал его всюду, но особенно чувствовался рядом с Лизой.

И мельник был уверен, что это не просто навязчивая идея.

Теперь больная не позволяла себе колкостей и горьких фраз. Ее вопросы как будто диктовались лишь интересом хозяйки дома: она хотела следить за делами и быть уверенной, что все идет своим чередом. Но по этим вопросам муж с удивлением замечал, что ей каким-то непостижимым образом многое известно. Однажды она, например, знала, что он помогал Лизе вытаскивать белье из отбельного чана, хотя едва ли до ее комнаты доносились голоса из закута для отбелки, а батрак к ней не заходил. В любом случае из постели нельзя было слышать, что делается наверху мельницы, в шатре, куда Якоб почти не забирался, но однажды полез чинить зубчатое колесо, а потом зашел к Кристине и она спросила, по-прежнему ли в шатре много воробьев, как было в детстве, когда они играли там. Она, мол, вдруг вспомнила об этом, и ей показалось, что он теперь там.

Но особенно убедил его в загадочной жениной способности один случай, тот самый единственный раз, когда мельник забылся.

Якоб осматривал магазин и уже собирался лезть наверх, когда навстречу ему, на крутой лестнице, ведущей к складскому этажу, появилась Лиза: она носила еду работникам. Увидев стоящего внизу хозяина, служанка перевернулась, чтобы не спускаться задом наперед, как было привычнее. Правой рукой она упиралась в стену, а левой приподняла подол (иначе он мог зацепиться и застрять), чуть ли не до колена обнажив сильную, красивой формы, ногу. Ступня, нащупав следующую перекладину лестницы, обхватила ее, точно рукой; ищущее равновесия тело прислуги по-кошачьему изящно выгнулось, а украшавшая ее лицо робкая улыбка довершила зачарованность мельника. Когда Лиза наконец спустилась, перепрыгнув через две последние ступеньки, он сгреб ее в охапку и поцеловал, пытаясь выдать этот страстный наскок за выходку веселого, бойкого парня, за обычное грубоватое ухажерство — впрочем, не совсем удачно, поскольку смех его звучал крайне ненатурально. Бросив на него странный взгляд и сверкнув зубами в улыбке, Лиза освободилась из Мельниковых объятий и выскочила за дверь.

Поднявшись наверх, Якоб пробыл там минут пятнадцать, после чего прошел в дом. Не успел он войти в комнату больной, как к нему кинулась насмерть перепуганная теща. С четверть часа тому назад на Кристину напало сильнейшее удушье, она смотрела перед собой застывшим взглядом и не узнавала мать. Прежде она лежала спокойно и вообще казалось, будто дела ее пошли на поправку. Весь вечер она была вне себя, бредила, и по некоторым ее восклицаниям мельник сделал вывод, что она чуть ли не присутствовала при сцене у лестницы. Это показалось ему не более фантастичным, чем другие случаи ее восприятия на расстоянии, которые обнаружились в последнее время.

С того самого дня Кристинина болезнь приняла скверный оборот…

Мельник замер, размышляя об этих событиях, которые обступили его со всех сторон и находились как бы в равном удалении. Он словно вчера въезжал на усадьбу Кристины, а она выходила ему навстречу принимать еще теплые хлебы. И вроде совсем недавно они стояли в шатре, когда мельницу поворачивали против ветра; на днях она живо напомнила ему этот эпизод, в лихорадочном полузабытьи прокричав: «Их раздавит… подождите… их пришибет тормозной балкой!» Он отчетливо видел перед собой ее тогдашнее, детское личико с ниспадающими по щекам шелковистыми локонами, широко раскрытыми глазами и перекошенным от страха ртом; в лице, которое он видел перед собой на подушке, сохранилось многое от того личика, например, в выражении рта, один уголок которого был приопущен. У Якоба не укладывалось в голове, что эта человеческая жизнь, столь недалеко ушедшая от своего начала и не совсем утратившая детские черты, уже приближается к концу и что их совместная жизнь, которая простиралась перед ним в виде одного дня, должна прекратиться.

Ему вспомнились слова жены: перед смертью жизнь кажется очень маленькой. Неужели ему передалась точка зрения умирающей?..

Внезапно ему захотелось пить, во всяком случае, в горле появилась противная сухость. Не найдя в графине воды, он прошел через залу к себе в спальню. Дверь в комнату больной он оставил приоткрытой.

У него горел свет. Возле кровати стояла Лиза.

— Ты еще не спишь? — удивился он.

— У меня было много дел.

— Но тебе не обязательно было разбирать мою постель.

— Я подумала, может, хозяин ночью все-таки вздремнет.

Мельник в эту пору спал днем, когда приходила теща, а по ночам дежурил около жены.

— Если б мне несколько часов поспать, я могла бы потом тоже подежурить, — прибавила Лиза.

— Ни в коем случае! Еще чего выдумала! — недовольно отозвался хозяин.

У него прямо-таки озноб пробежал по телу при мысли о том, что больная проснется и обнаружит возле постели Лизу.

Стоявшая спиной к мельнику служанка лукаво улыбнулась.

Между тем заворочался и захныкал в своей кроватке Ханс. Отец подошел к нему, поправил одеяло и подушку, осторожно погладил мальчика по голове. Тот мгновенно успокоился и, как по велению магнетизера, погрузился в глубокий сон.

Мельник беспомощно озирался по сторонам, не в силах вспомнить, зачем пришел. Ага, за водой!

Он направился к рукомойнику, налил из глиняного кувшина в стакан.

— Вода свежая, — заметила Лиза, — я только что принесла из колодца.

Хозяин большими глотками опустошил стакан. Прохладная жидкость освежила ему как тело, так и душу. Она точно смыла с него всю персть из комнаты больной и привнесла силу из животворного родника природы.

Он взглянул поверх стакана на Лизу. Удивительно, подумалось ему: в соседней комнате лежит болящая, а тут здоровая стелит ему постель. Служанка была воплощением здоровья, и ветерок, подымаемый ее мощными движениями, пока она возилась с матрасом и простыней, подушкой и одеялом, словно окутывал Якоба насыщенной атмосферой самой жизни.

Как раз когда мельник отставлял стакан, Лиза сделала шаг в его сторону, но крайне удачно подвернула ногу и упала бы, если б он не подхватил служанку. Сдержанный крик трогательно дал знать о ее боли и ее самообладании: Лиза боялась разбудить больную. Тело прислуги бессильно навалилось на его руку, голова приклонилась к его плечу; Якоб ощущал биение ее перепуганного сердца.

Ему не было неприятно, что Лиза на несколько секунд воспользовалась удобством положения и оперлась — если не сказать навалилась — на него.

Затем она перенесла тяжесть на правую ногу и, обернувшись к нему, нежно прошептала:

— Спасибо!

Лицо ее не выражало ни грана лукавства, на нем были написаны лишь благодарность и добродушие, как у довольного ребенка. Никогда еще мельник не находил ее столь привлекательной.

— Ты не повредила ногу? — обеспокоился он.

— Нет, я уже почти могу наступать.

— Погоди. Давай ты лучше сядешь на кровать.

— Разве ж можно? Я собью все белье, — с улыбкой заметила Лиза, когда он усадил ее на край кровати.

— Тссс! — испуганно прошептал он.

Ему почудились вдалеке какие-то чудные, зловещие звуки.

Дверь в залу была приотворена. Он прошел туда. Лиза с трудом встала и, прихрамывая, двинулась следом, чтобы в случае необходимости помочь ему. Замахав на нее руками, он скрылся за дверью.

Кристина сидела в постели, прижимая левую руку пониже груди и со стонами хватая ртом воздух. Ее раскрытые глаза не видели мельника, а содрогающееся тело, видимо, отдалось его поддержке, уже не сознавая этого. Обмякшее туловище откинулось на его руку, голова свесилась вперед.

— Кристина! Кристина! — отчаянно звал он, устраивая жену на подушках.

Но едва ли до нее мог сейчас докричаться человеческий голос.

Дыхание было затрудненным, с сильными хрипами.

Эти звуки долетали и до Лизы, которая прислушивалась, стоя в нескольких шагах от приоткрытой двери спальни. На губах прислуги играла победная усмешка.

 

КНИГА ВТОРАЯ

 

I

В следующую среду на мельнице устроили поминки.

Кроме ближайших родственников — матери и брата, которые были еще и соседями мельника, — присутствовали только лесничий с сестрой, пастор и учитель, а также дальние родственники из двух крестьянских семейств: они приехали на похороны за много миль и их не хотели отпускать домой, пока они немного не подкрепятся.

Для Лизы день выдался хлопотливый, но это был и день гордости, поскольку он выставлял напоказ ее таланты, позволял на глазах всего честного народа выступать в роли хозяйки дома — пусть даже не облеченной внешним авторитетом, но, по крайней мере, действующей с сознанием своей власти. Главное, что разъезжавшиеся гости (лучше бы их было намного больше!) превозносили ее до небес: вот уж прислуга так прислуга, мельник должен быть доволен! Жаль только, что сразу чувствуется отсутствие в доме жены!

Не торопитесь, люди добрые! Кто знает… всему, как говорится, свое время. Сегодня на очереди это мероприятие, ради которого следует поусердствовать. Вот почему Лиза и слышать не захотела о предложенном мельником холодном ужине — не хватало только, чтобы пошел слух, будто она не справилась с приготовлением жаркого!

Итак, сразу после кофе, который несколько приподнял свойственное похоронам торжественно-печальное настроение, предъявило свои деспотические права вышеупомянутое жаркое — огромная телячья нога, и Лиза даже обрадовалась, когда сестра лесничего, Ханна, уже помогавшая ей с кофе, спросила, чем она еще может быть полезна. Ей поручили нарезать шпинат.

Зато Лизе отнюдь не пришлось по вкусу, когда минут через пятнадцать в кухню заявилась необъятная матушка-крестьянка, то бишь теща со своим благожелательным:

— Как дела, Лизочка? Что-нибудь получается?

«А тебе какое дело, старая карга?» — подумала Лиза, бормоча слова благодарности за милостиво проявленный интерес.

Она стояла возле печки, из которой только что вынула жаркое, и посыпала его солью. Огромный кусок мяса восхитил мадам, и та склонилась к прислуге.

— Сегодня мы, прямо скажем, не будем голодать.

— Конечно, я даже думаю, самому хозяину усадьбы не каждый день удается так поесть.

Под хозяином усадьбы подразумевался известный своим чревоугодием сын мадам Андерсен; Лиза не раз слышала, как та жаловалась на него дочери, считая, что эти жалобы не донесутся до Лизиных длинных ушей. Язвительность реплики была завуалирована — никто не мог бы обвинить служанку в недостаточной почтительности, — и все же она достигла своей цели.

— Да, девочка моя, тебе повезло, — не менее колко ответствовала мадам, — такая нога запекается почти что сама по себе.

— Повезло! — отозвалась Лиза. — Можно подумать, она на меня с неба свалилась.

— Если не с неба, так от мясника Хендриксена. Небось, ты в хороших отношениях с этим дамским угодником?

— От Хендриксена? — надменно переспросила она. — А вот и нет. Я велела Кристиану отвезти меня в город.

Фраза «Я велела Кристиану» приятно щекотала язык, тем более что в ней не было преувеличения. Мельник разрешил Лизе действовать на свой страх и риск, так что по части еды поминками заведовала она сама.

На хозяйку усадьбы это замечание произвело ожидаемый, тонко рассчитанный эффект. Она взвилась:

— Ах, ты уже «велишь» запрягать! Барыню из себя изображаешь?! Смотри, милая, как бы тебе это не вышло боком! Такое до добра не доводит!

Она круто отвернулась, прошуршала столетними фамильными шелками по не слишком чистому кирпичному полу и принялась разглядывать все, что стояло на кухонном столе и полках, а также висело на стенах. Лиза бросила на владелицу шелков красноречивый взгляд через плечо: «Теперь ты будешь совать нос в мои горшки и кастрюли? Да твоей роже все равно не похорошеть, сколько б ты ни любовалась на свое отражение в них!» Лицо мадам Андерсен, и так не отличавшееся красотой, в самом деле не похорошело: латунная мельница для кофе вытянула его в длину, как у глупого клоуна, потемневший бок медного котла растянул в ширину, словно голову ее изо всей силы потянули за уши… но при всех этих искажениях зеркальные картинки не оставляли желать лучшего в смысле их четкости. Между тем вдова Нильса Андерсена сама ведала просторной, хорошо оборудованной сельской кухней, которая, однако, не принадлежала к излюбленному писателями-романтиками типу, где на выдраенном столе не найти ни пылинки, а оловянная и медная утварь блестит, словно ею никогда не пользовались, — нет, в такой кухне вдова чувствовала бы себя неуютно, ей бы очень не хватало непритязательной грязи, некоей фамильярной засаленности и скромности, проглядывающей в утрате металлического глянца. Сколько она ни искала, к чему бы тут придраться, это оказалось невозможным.

Она как раз пришла к сему неутешительному выводу, когда сбоку от нее отворилась дверь в людскую, причем отворилась настолько резко и широко, что ручка двери весьма нелюбезно стукнула вдову по спине.

— Ну, Лиза! Когда же мы наконец…

Ворвавшийся в кухню Йорген не успел сказать ничего более, поскольку укоризненный взгляд Лизы и ощущение, что дверь на что-то наткнулась, заставили его посмотреть в сторону и обнаружить сначала лесникову Ханну, смиренный вид которой унял его возбуждение, а затем и тещу самого хозяина, которая своей ушибленной спиной стряхнула с него остатки юношеской самоуверенности. Пробормотав извинение, которое приняли не слишком благосклонно, он вспомнил, что вообще-то пришел разжечь трубку, поскольку в людской не осталось спичек.

Этот недостаток быстро исправили, однако Йорген был так смущен, что, конфузливо ретируясь, плохо прикрыл за собой дверь. Из людской доносился ломающийся дискант «жалкого простофили» Ларса, излагавшего свое мнение:

— Провалиться мне на этом месте, если хозяин не женится еще до нового года… и я даже знаю на ком.

— Еще чего скажешь! — пробурчал Кристиан.

— Да-да, она тут, совсем рядом.

Лиза поспешила закрыть дверь, присовокупив объяснение: «Нам в кухне не хватает только их гадкого табачного дыма». На самом деле приятно было бы дать этой ведьме мадам и этой ханже сестрице с постной физиономией послушать, что болтают мужики про ее планы и надежды заделаться мельничихой! Она коротко взглянула вбок, посмотреть, привлекло ли высказывание из людской их внимание. Но «ведьма мадам», которой Лиза опасалась больше всего, казалась поглощенной своими смешными отражениями и время от времени обращалась к Ханне с тем или иным равнодушным вопросом, застававшим девушку в рассеянности, отчего его приходилось повторять до тех пор, пока, наконец, не следовал смущенный ответ. Лизе бросилось в глаза, что «ханжу с постной физиономией» в эту минуту, видимо, обуревали чисто мирские страсти, и благодаря внезапному озарению, каковые нередко воспламеняют фосфор женского ума, служанка связала это душевное волнение с людской, из которой доносились отголоски нешуточной перепалки… к счастью, слов разобрать было нельзя. Схватив поднос с остатками кофейного угощения, Лиза пошла туда. Дверь за собой она предусмотрительно закрыла.

— …а вы помните, как странно хозяин смотрел на нее там, у кладбищенских ворот, когда…

От Лизиного внезапного вторжения Ларс прервал свою фразу, словно школьник, которого учитель застиг врасплох, за какой-то проказой. Покраснев, он забарабанил пальцами по столу и обратил якобы безразличный взор в окно. Кристиан застыл посреди заинтересованного киванья, хотя на губах играла соответствовавшая его роли в данном споре скептическая улыбка. Йорген же спокойно и гордо попыхивал трубкой, которая торчала в презрительно опущенном уголке рта. Ему забавно было слушать, как другие идут по ложному следу, сознавая, что сам он более посвящен в интимные подробности, — с высоты этого сознания он, улыбаясь, подмигнул Лизе.

Та тоже осталась довольна: она вошла в удачный момент. Из-за хозяйственных хлопот сама она на кладбище не ходила. На кого же мог странно смотреть хозяин, если не на Ханну?.. Ах вот как!

— Удивительный вы все-таки народ, — язвительно проговорила она, ставя поднос на стол. — Я вам несу печенье и булочки, которые специально отложила для вас, а вы только и думаете о том, как бы заиметь новую хозяйку. Вы что, недовольны здешней жизнью?

— Премного довольны! — заверил Ларс, чуть не плача оттого, что обожаемая Лиза бросила ему столь незаслуженный упрек. — Да мы ничего… мы совсем не то имели…

Гнусный Йорген с улыбкой прервал его:

— Ты готов в этом поклясться, милый Ларс?

Поклясться милый Ларс готов не был, а потому подавленно молчал, набычившись и глотая слезы досады.

Но тут внимание отвлек на себя Кристиан, хладнокровно заявивший, что он-то точно недоволен и очень хотел бы, чтоб на мельнице снова появилась хозяйка, и чем скорее, тем лучше.

Лиза уставилась на рыжеволосого веснушчатого юнца, пораженная и едва ли не испуганная этим откровенным бунтом. И пока она разглядывала его спереди, с обоих флангов по нему вели перекрестный огонь взглядами Ларс и Йорген, вытаращенные глаза которых непонимающе твердили: «Да он спятил!» Однако дерзкий мельников подручный, казалось, чувствовал себя превосходно в этой накаленной обстановке, он вытянул ноги подальше вперед и засунул руки поглубже в карманы.

— Да, я так считаю, — растягивая слова, наконец проговорил он. — Разве это гоже, что ты надрываешься на кухне?.. Спервоначалу, когда ты работала с нами в пекарне, все было иначе, правда, Лиза? — При мысли об этом он ухмыльнулся. — Когда я лепил хлебы из теста, которое ты отвешивала для меня, вот тогда была жизнь.

Йорген подался вперед и запыхтел трубкой, скрывая за клубами дыма свое раздражение. Эти утренние часы в пекарне, где Кристиан стоял бок о бок с Лизой и постоянно соприкасался с ней, всегда бесили его. Лиза же, удовлетворенная объяснением Кристиана, искренне наслаждалась гневом Йоргена, пусть даже им грозила опасность задохнуться. Ничто так не льстило ее самолюбию, как возможность вывести из равновесия одного кавалера при помощи другого.

— Ты хочешь нас всех разогнать своим противным дымом? — спросила Лиза, закашлявшись и пытаясь рукой развеять клубы. А когда Йорген вынужден был взглянуть на нее и пробормотать что-то вроде извинения, она ласково, многозначительно улыбнулась Кристиану, словно и у нее в памяти сохранилось много добрых воспоминаний.

— Да, тогда нам и впрямь было здорово… Во всяком случае, куда веселее, чем стоять на кухне в полном одиночестве… ну, с Пилатом, только он ведь существо бессловесное.

— Это потрясающий кот, — находчиво вставил Ларс, — гораздо лучше Киса.

Лиза вознаградила его преданность благосклонным кивком.

— Вообще-то я иногда и теперь наведываюсь в пекарню, — прибавила она, вроде как в утешение Кристиану, но скорее чтобы позлить Йоргена.

— Ну, бывает, только всегда второпях, так что потехи от твоих наведываний мало… Нет, раньше было совсем другое дело: каждый божий день я целое утро проводил рядом с Лизой — она отмеривает тесто, я леплю хлебы. Вот как должно быть! Давайте выпьем за то, чтоб так было и впредь!

Он плеснул себе в стакан остатки вина, которым Лиза предусмотрительно снабдила людскую, и, отпив половину, протянул его служанке, которая опустошила стакан, улыбаясь всем троим.

— Да, давайте выпьем за то, чтоб нам всем тут было хорошо. А если мельник захочет жениться, я ничего не имею против, скорее даже наоборот.

Йорген, вслед за Ларсом торжественно осушивший свой бокал (припомнив золотой кубок с мальвазией, из которого рыцари в его альманахе пили за здоровье возлюбленных), поймал многозначительный взгляд, которым служанка подчеркнула последние слова, и вновь почувствовал свое превосходство над другими как единственный посвященный, как Лизин сообщник; а Кристиан услышал в ее «даже наоборот» заверение в том, что она тоже скучает по возможности снова помогать ему в пекарне. Но одному лишь Ларсу было известно о нежном взгляде, который Лиза при словах «нам всем» обратила к нему, тайно намекая, что питает интерес отнюдь не только к двум главным спесивцам!..

Вернувшись на кухню, Лиза с радостью обнаружила, что мадам Андерсен удалилась. Служанка осталась наедине с Ханной и теперь особенно зорко приглядывалась к предположительной сопернице, которая чинно резала для нее шпинат. В эту минуту Лизе была не по нраву такая деловитость: «фрёкен» чувствует себя здесь как дома! она, видите ли, уже изображает хозяйку!..

Черное шерстяное платье, отливавшее на освещенных местах синевой, придавало фигуре юной девы мало ей свойственные изящество и стройность, особенно на фоне весеннего света из окна; голова девушки была наклонена вперед, и верх ее собранных в пучок волос золотился от такого освещения. Каштановые волосы были гладко зачесаны назад, оставляя открытым лоб, что вызывало презрение у Лизы, которая не реже двух раз в неделю подкручивала себе челку щипцами для завивки. Беглый взгляд в ближайшую кастрюлю лишний раз убедил ее в том, насколько залихватский, задиристый и в то же время элегантный у нее вид с этой пламенеющей челкой — не хуже, чем у городских провинциальных дам. По части прически она была уверена в своем превосходстве. В остальном же у нее было неоспоримое и весьма неприятное чувство, что, посмотрись она не в искажающий изображение предмет кухонной утвари, а в волшебное зеркальце из сказки, ее самодовольно улыбающееся лицо сильно потеряло бы от сравнения с другим лицом, которое в этот миг с деланным спокойствием склонилось над хозяйственной работой: даже в наиболее романтизированном виде красивому Лизиному лицу недоставало обаяния, зависящего не от внешнего блеска отшлифованных граней, а от внутренней тонкости, каковую можно скорее ощутить, нежели увидеть.

Это смутное чувство привело Лизу отнюдь не в лучшее расположение духа, за что чуть не поплатился ее любимчик Пилат. Пока на кухне пребывала мадам Андерсен, «потрясающий кот» сидел, притаившись в углу за плитой. Теперь он напомнил о своем существовании, выйдя оттуда и начав тереться о руку служанки, когда та, опустившись на колени, поливала знаменитый телячий окорок мясным соком. Лиза несколько раз отпихнула кота в сторону. Огорченная таким обращением с животным, Ханна хотела подманить его к себе и утешить кусочком свинины, однако же кот, не удостоив ее даже взгляда и льстиво извивая хвост, снова стал ласкаться к своей капризной хозяйке, которая вдруг прониклась сочувствием к верному зверю, а точнее, к объекту его верности, то есть к самой себе. «Я знаю, ты хороший друг, ты предпочитаешь меня… да-да, пускай соблазняет, сколько угодно, ты все равно ничего у нее не возьмешь, правда, Пилат? А если она обоснуется здесь и выгонит меня с мельницы, ты ведь не станешь попрошайничать у нее, ты лучше уйдешь со мной… верно, дорогой Пилат?..» Лиза чуть не плакала, настолько отчетливо она вообразила себе эту картину: ее лишают крова, гонят прочь с этой мельницы, на которую она приобрела полное право, и гонит пришлая, чужачка… и вот Лиза бредет по морозу с узелком под мышкой, одна-одинешенька на всем белом свете… И когда Пилат любовным «мяу» несколько раз откликнулся на ее немой разговор с ним, Лиза налила в большое блюдце остатки кофе из кофейника и щедрой рукой добавила туда молока с толстым слоем сливок. Затем она села на деревянную лавку и поставила блюдце себе на колени, а Пилат, вытянувшись во всю длину и опираясь передними лапами ей на ноги, принялся розовым язычком лакать драгоценное питье, время от времени поднимая на хозяйку свои янтарно-желтые глаза. Та наблюдала за котом сквозь слезы, вызванные негодованием и жалостью к себе… в ее взгляде светилось также суеверное благоговение перед высшим существом, перед воплотившимся в этом звере добрым духом. Он был похож на священное животное, которому жрица приносит жертву.

— Вы, наверное, очень любите животных? — сочувственно произнесла Ханна.

— Пилата я действительно очень люблю, — с вызовом ответила Лиза, правоверная жрица, не признававшая «других богов».

— Это его зовут Пилат?

— Да, а вы разве не знали? — в свою очередь спросила служанка, удивленная подобной неосведомленностью.

— И кто же так назвал кота?

— Понятия не имею… его всегда звали Пилатом.

— Я бы его переименовала. Негоже называть животных именами из священной истории.

Лиза презрительно усмехнулась.

— Любимую охотничью собаку моего брата зовут Гектором, — продолжала Ханна, — а у меня есть очаровательная косуля… я называю ее Енни.

— Собак я терпеть не могу, но к косулям отношусь хорошо, по крайней мере, к жареным… Ваш брат мог бы прислать нам косулю к осеннему столу.

— Он бы с удовольствием, только он не имеет права распоряжаться дичью.

«А, одной косулей больше, одной меньше — владельцы леса и не заметят», — чуть не выпалила Лиза, однако вовремя спохватилась: не стоило выдавать себя. Хотя эта Ханна вызывала у нее сильнейшее раздражение… Что она, собственно, притворяется?! Уж наверное, у лесничего дня не проходит без дичины на столе!

— Что вы говорите? Я в этом совсем не разбираюсь, — спокойно отвечала Лиза с видом простоватой невинности, которая полагалась ей как родственнице закоренелых браконьеров.

Разговор зашел в тупик, о чем служанка сожалела. Вероятно, ее неприязнь к Ханне так или иначе чувствовалась; во всяком случае, гостья явно не расположена была продолжать беседу. Но на руку ли это Лизе? Куда разумнее было бы дать Ханне возможность поболтать и, глядишь, проболтаться… Прежде всего хорошо бы разнюхать ее планы в отношении мельника — если таковые вообще имеются. Ведь не исключено, что это была ложная тревога. А вдруг у Ханны есть возлюбленный? Можно было бы хитростью заставить ее если не признаться в этом, то хотя бы обронить намек… ненароком упомянуть какую-нибудь мелочь, вроде бы совсем по другому поводу: например, что она вечерами выходит одна из дому (куда ей еще идти, коли не на свидание?) или что она пишет много писем… ведь резоннее всего подозревать у нее роман в Копенгагене, где она гостила с год назад. Нет, у Ханны должна быть какая — нибудь тайная любовная история, иначе чего бы ей изображать из себя святошу?.. А быть посвященной в такую тайну крайне важно — на случай если мельник все же начнет пялить глаза на сестру лесничего.

Встав рядом с Ханной, Лиза взялась точить ножи и одновременно стала выспрашивать о том, как проходили похороны, много ли было народу, что сказал пастор и какие там пели псалмы… она ведь не могла пойти на кладбище, слишком много хлопот по дому… Ах, неужели пастор говорил о покойнице такие красивые слова? Впрочем, ее дорогая хозяюшка вполне их заслужила — как терпеливо она сносила свои муки!.. И совершенно естественно, что на панихиду собралась вся округа… и мельнику должно быть приятно, что народ откликнулся… хоть и слабое утешение, а все же хорошо, что приехали… Сам-то мельник, конечно, убит горем, да и может ли быть иначе? Вообще дело к этому шло уже давно, и, говоря по правде, слава Богу, что она быстро отмучилась, потому как на выздоровление надежды не было, а такая болезнь, бывает, затягивается на несколько лет. Да и для мельника оно, может, к лучшему, коль скоро ничего поделать было нельзя; мужчина в расцвете сил, и, когда горе уляжется, ему еще не поздно приглядеть себе новую жену — на мельнице ведь ох как тяжело без хозяйки!..

Поначалу Ханна охотно поддерживала беседу. Она подробно рассказала обо всей церемонии похорон, считая, что служанке, которая хотела проводить в последний путь свою госпожу, не мешает получить хоть какое-то представление об этом обряде; затем она сама принялась расспрашивать о течении болезни, о том, сильно ли покойница мучилась в последние дни, как вел себя мельник и, конечно же, как воспринимал происходящее несчастный ребенок. Однако, когда разговор перешел к Мельниковой женитьбе, Ханна перестала поддерживать его. Ей было больно оттого, что не успела чья-то жена испустить дух, а люди уже думают о том, кем бы заполнить освободившееся место. Ну почему человек значит так мало, почему так быстро исчезает его след на земле?! И почему так скверно устроен этот мир, что пустяковые материальные заботы о домашнем и прочем хозяйстве вынуждают деревенских жителей отодвигать в сторону уважение к горю ближнего, не позволяют им сохранять любовь и верность к усопшим?! Жизненный опыт подсказывал ей, что в городах дела обстоят несколько иначе. А вот в сельской местности… До чего же тут все диктуется соображениями практичности! Грустно!.. Но Ханну встревожила не только мысль об этом. Она прекрасно расслышала Ларсовы слова о будущей мельничихе, которая, дескать, совсем рядом, — и даже вздрогнула от них. Кого он имел в виду? Во всяком случае, не ее! Тогда кого же? Там ведь никого не было, если не считать двух-трех замужних женщин; мысль о Лизе даже не пришла ей в голову. Как Ларс додумался до этого? Неужели мельник и вправду питает к ней особые чувства, и это стало заметно окружающим? Господи, грех-то какой — в день похорон брать в голову подобные мысли! А теплится ли у нее в сердце симпатия к этому серьезному, если не мрачному человеку, который сегодня у кладбищенских ворот необычайно торжественно посмотрел на Ханну, пожимая ей руку, — об этом она не хотела и думать. Вот почему она особенно болезненно восприняла поворот разговора в сторону будущей женитьбы мельника. А у столь непосредственной натуры это должно было проявиться в лаконичности ответов, в тембре голоса, в выражении лица, даже в движениях. Она и не подозревала, что ее собеседница, напрягая всю свою наблюдательность, следит за такими признаками и уже отметила их все, одновременно вроде бы простодушно рассуждая на ту же тему дальше.

По мнению Лизы, мельник вовсе не был стар для повторного брака, если, конечно, он не захочет взять за себя совсем молоденькую девушку. Ему бы, например, очень подошла какая-нибудь вдова: и хозяйству от нее была бы польза, и мачеха для Хансика получилась бы хорошая — разумеется, если б сама она оказалась бездетной. Среди прочих, в городе есть вдова шорника, которую мельник прекрасно знает и не раз хваливал…

Лиза считала такой поворот разговора безумно удачным и восхищалась собственной ловкостью, прежде всего потому, что он отводил всякие подозрения от нее самой. Ханна ведь очень доверчива! Хотя Лиза, склонная в каждом предполагать тайные грехи или по меньшей мере слабости, и видела в этой девушке расчетливую ханжу, которая «корчит из себя святошу», но которая на самом деле скорее хуже, нежели лучше остальных, это не мешало ей со странной непоследовательностью смотреть на Ханну свысока, считая ее этакой простушкой, которой можно внушить самую несусветную чушь. Теперь, если в округе заговорят о том, что Лиза мечтает заделаться мельничихой, Ханна наверняка опровергнет эти слухи. Кроме того…

— Ну почему обязательно вдова? Мельник не стар и для молодой… если, конечно, он захочет жениться…

Ага, попалась!.. Ради такого откровения Лиза и ставила свою ловушку.

Ханна и сама не могла бы объяснить, почему ее вдруг задело за живое это определение в супруги мельнику вдовы. Возможно, она просто-напросто желала ему возможно лучшую партию — наделенную красотой, непосредственностью, свежестью, желала нежной, чистосердечной любви… и в своей наивной ограниченности не предполагала, что все это может найтись у вдовы. Никакого собственного интереса Ханна не преследовала, а потому ей и в голову не пришло скрыть свое мнение — ей, которая всегда славилась откровенностью.

— Вы так думаете? — удивленно переспросила Лиза. — В самом деле?

— Да, а почему бы нет?

— Но у него уже седина на висках.

— Она ему идет.

— И, между прочим, на лбу глубокие морщины, он кажется стариком.

— Это оттого, что он много размышляет. Морщины не должны никого пугать.

— Может, оно и так… Не берусь сказать… Только, по-моему, вдова ему подойдет больше.

Лиза добилась этим разговором всего, чего хотела и чего им можно было добиться, и когда Ханна собрала в кучку нарезанный шпинат и спросила, не может ли помочь чем-нибудь еще, служанка, рассыпавшись в благодарностях фрёкен, ответила, что теперь справится сама, а барышню не стоит и дальше отрывать от общества, которое наверняка соскучилось без нее. Ее так и подмывало прибавить: «Мельник уж точно скучает», — но она удержалась… Зачем понапрасну скалить зубы, словно глупая собака? Лучше выбрать подходящий момент и всадить когти наверняка, правда, Пилат?

 

II

К тому времени, как Ханна вернулась в залу, компания разбилась на группы. Мельника в помещении не было. Он разговаривал в саду то ли с лесничим, то ли со школьным учителем, то ли с кем-то из крестьянок, которые все высыпали на улицу… за исключением мадам Андерсен, выслушивавшей утешения от пастора в угловой комнатке, где скончалась ее дочь. В обыденной жизни комната эта не использовалась, и сейчас в ней были уничтожены все признаки того, что она служила покоем больной: тут остались лишь комод, небольшой столик и два-три стула. Дверь в залу стояла распахнутая, там на диване и скамьях расположились вокруг стола владельцы окрестных усадеб, заполнившие помещение синеватым табачным дымом, клубы которого тянулись к другой открытой двери, в сад, а некоторые завихрялись в обратном направлении.

Обстановка казалась натянутой из-за противоречия в чувствах собравшихся. С одной стороны, это вроде был съезд гостей, предполагающий веселье и жизнерадостность; с другой — поводом для сбора послужили смерть и похороны, а значит, следовало сохранять торжественно-печальное настроение. В деревнях такое противоречие обычно разрешается в пользу веселья, однако в данном случае возобладанию привычной радости мешали тревожность и подавленность хозяина. Больше всего томился от двусмысленности положения брат покойной.

Хенрик Андерсен, которого, как владельца усадьбы под названием Драконов двор, по заведенному на Фальстере обычаю величали Драконом, был розовощекий цветущий блондин; ему уже перевалило за тридцать, и он начал чуть заметно полнеть. Дракон изначально не был склонен слишком мрачно воспринимать случившееся: с сестрой он виделся раза четыре в год, и перспектива провести остаток жизни без этих редких встреч не казалась ему достаточным поводом для уныния. К тому же Дракону пришлись по вкусу и кофе с булочками, и портвейн с сигарой, не говоря о том, что оброненные матерью слова об аппетитной телячьей ноге породили в нем надежду на плотный ужин. Наконец, он вполне разделял чувство, одухотворявшее его компанию крепких мужиков: дескать, теперь, когда смерть получила свое, надо бы отдать должное и жизни, — тем более что чувство это по контрасту усиливалось сознанием того, что они сами преуспели в ней и едва ли в скором времени дадут повод для поминок по себе. Впрочем, за всем этим Дракон не забывал о своем положении «скорбящего близкого», чем и объяснялись довольно резкие перемены в его поведении. Он, например, только что опрокинул в себя очередной бокал портвейна и причмокивал расплывшимися в улыбке губами, когда в залу вошла Ханна; при виде лесниковой сестры уголки рта у него внезапно опустились, лоб нахмурился и вместо блаженного «У-у-ух!», которым он собирался воздать должное замечательному напитку, с губ его сорвался печальный вздох. Как-никак, скорбящий близкий…

И тут, словно одного скорбящего было недостаточно, из боковой комнаты донеслись стенания, мгновенно перешедшие в пронзительный вой.

Стоило мадам Андерсен, которую на кухне занимали чисто практические материи, очутиться рядом с пастором, как она почувствовала подергивания губ и все большую влажность в глазах и носу, что вызвало необходимость воспользоваться батистовым платочком, — чисто рефлекторная реакция на воспоминание о том, как пастор описывал перед прихожанами глубоко опечаленную мать покойной. Когда же священник, желая сказать мадам Андерсен несколько теплых слов поодаль от шумной компании, завел матушку в угловую комнату, на нее нахлынули воспоминания о долгих часах, которые она провела тут у постели болящей. Хотя сама комната изменила свой облик, вид из окон оставался прежним: в одну сторону палисадник с клумбами, начавшая снизу редеть подстриженная боярышниковая изгородь и поля с тополиными рощами, в другую — яблони с узловатыми сучьями и поросшими мхом стволами. И мадам Андерсен в голос зарыдала, завыла, отчасти из — за волнения, но более потому, что считала плач подходящим к теперешнему случаю.

Пастор — этакий здоровяк с полными губами, крупным широким носом и седоватыми курчавыми волосами — произнес массу утешений, а когда им не вняли, заговорил строже. Неверно, даже, можно сказать, не по-христиански так воспринимать смерть. Нам следует скорее завидовать… хотя это едва ли правильное слово… завидовать усопшим, которые отошли в мир иной и, приобщившись к Господу, наслаждаются вечным блаженством. Он и сам потерял возлюбленную супругу, так что теперь денно и нощно молится о скорой встрече с ней. Не зря первые христиане праздновали день смерти как день рождения души покойного… вероятно, подобные верования были в древности даже у некоторых языческих народов, поскольку такой обычай обнаружен и у них.

— Вы, конечно, правы, господин пастор, — всхлипнула хозяйка Драконова двора. — Что мы знаем в этой жизни, кроме тяжкого труда? Видит Бог, ничего.

Они опять прошли в залу, где Дракон — в виде приветствия им — поспешил насупиться и опустить уголки рта.

— Вам пойдет на пользу капелька вина, дорогая мадам Андерсен, вы только попробуйте, — молвил священник.

Подойдя к столу, он налил полбокала ей и плеснул на донышко себе — в отличие от Дракона, мельников портвейн отнюдь не привлекал пастора.

— Давайте осушим бокалы, — обратился он к присутствующим, — за то, чтобы Господь был милостив к нашему другу мельнику, пока он… в общем, чтобы его великое горе было просветленным…

Под одобрительный гул все подняли стаканы, а Хенрик — как регент церковного хора — посчитал себя обязанным выразить сей гул словами:

— Ну уж конечно… все просветлеет и образуется, господин пастор… с Божьей-то помощью… непременно так и будет.

— Да благословит вас Господь за ваши чудесные слова, — добавила мадам Андерсен, чокаясь со священником.

Звон бокалов получился жалобный — глухой, да еще с каким-то странным призвуком, словно домовой икнул.

Вероятно, икание настоящего домового не вызвало бы на лице мадам Андерсен большего испуга, чем там было написано теперь. Она широко открытыми глазами уставилась на бокал пастора, куда обратил взоры и весь забывший про свои стаканы, обеспокоенно загудевший хор.

Забыл выпить и пастор — его взгляд также был прикован к бокалу, который он продолжал держать поднятым: от края до самого низа бокал пересекала сверкающая трещина. Пастор страшно побледнел, рука его затряслась, грозя пролить доброе вино (разумеется, если б оно было добрым).

Наконец он опомнился, влил в себя вино — словно пил отраву, что, впрочем, никак не было связано с качеством напитка, — обвел взглядом собравшихся и, робко улыбнувшись, слабым голосом произнес:

— Ну, мы люди не суеверные.

На самом же деле он принадлежал к семейству, члены которого почитали себя ясновидящими, а потому придавали большое значение всяческим предчувствиям и знамениям, так что в эту минуту он проникся уверенностью, что блаженство, которое он только что нахваливал, скоро станет и его достоянием, ибо еще до конца года его ежедневная молитва исполнится и он перейдет в лучший мир. Ведь на поминках по его незабвенной супруге за столом сидело тринадцать человек!

Посреди сего потрясения он не столько ощутил, сколько учуял на себе еще один взгляд — взгляд человека, не принадлежавшего к данной компании. Пастор и не заметил, когда к столу подошел за сигарой лесничий. У этого лесного жителя, как почти у любого, кто постоянно соприкасается с природой, была сильно развита мистическая жилка: он верил в знамения едва ли не более всех присутствующих и мгновенно оценил положение. Подняв взор, святой отец натолкнулся на пронзительный взгляд смотревших из-под кустистых бровей ясных и бесстрастных голубых глаз; он знал, что этот пиетист подозревает его в увлечении мирскими радостями… он, видите ли, «ломберный пастор»… как будто такой уж большой грех иногда перекинуться в картишки! В этом взгляде читалось откровенное презрение к страху смерти, которого не сумел скрыть служитель алтаря. «Еще хорошо, — подумал пастор, — что лесничий не слыхал моих речей к мадам Андерсен, хотя из Писания ему должно быть известно: “дух бодр, плоть же немощна”».

Священнику стало не по себе в этом обществе, особенно рядом с этим человеком, и он вышел в сад. Ох, какая благодать — после густого дыма сигар, причем отнюдь не гаванских, вдыхать нежный влажный весенний воздух, в котором к аромату пробивающейся зелени примешивается более резкий запах морской свежести!.. Пусть его тысячу раз считают малодушным, думал пастор, но он пока жив и полной грудью вдыхает в себя воздух сей «долины плача».

Его преподобие огляделся кругом с улыбкой, источавшей благословление всех присутствующих, отчего хозяйки усадеб, которые, словно куры на насесте, сидели на длинной скамье с правой стороны, умолкли в трепетном смущении. Тогда пастор посчитал необходимым подойти к ним и углубиться в весьма полезный для его душевного спокойствия практический разговор о делах их хозяйств, о видах на урожай и об аренде пасторской усадьбы, срок которой вскоре истекал. Он отвлекся всего один раз, когда по нему скользнул взглядом выходящий из залы лесничий. Последний присоединился к сестре и мельнику, и они втроем удалились в глубь сада, под старые фруктовые деревья. На скамье напротив крестьянок остались лишь учитель и маленький Ханс, существа не менее безобидные, чем пудель Дружок, который, сидя на дорожке и посматривая то на одного, то на другого, иногда совал между ними морду.

На кладбище Ханс горько плакал, но потом его мрачные мысли развеялись благодаря множеству незнакомых людей, и кофе с печеньем окончательно взбодрил мальчика. Теперь Ханс попал в лучшие руки, нежели прежде, когда его рвали на части разные женщины, оспаривая друг у друга право побаловать ребенка; его смело освободил из-под бабьего ига школьный учитель, чтобы самому взять над ним опеку. Это был очень юный, бледный, слегка болезненный человек, привязанный к детям не столько по натуре, сколько прислушиваясь к доводам разума, еще не разочаровавшийся в своем «призвании» (все таки наставник молодого поколения) и полный наивной веры в могущество образования. Сейчас он, вероятно, стремился приподнять поникшую было головку едва распустившегося цветка, живописуя Хансу, как на будущий год тот будет каждый день ходить в школу, учиться разбирать буквы, писать на грифельной доске. А поскольку мальчик, похоже, не видел и таких занятиях ничего соблазнительного, учитель прибавил, что там можно будет лазить по жердям, некоторые из них аж на высоте флагштока, а некоторые стоят наклонно и на них висишь, уцепившись руками и ногами, словно мартышка. Это настолько развеселило Ханса, что он сбегал домой за книгой и показал учителю картинку с повисшей на дереве забавной обезьяной; а когда он уяснил для себя, что в школе будет много других мальчиков и девочек и что он сможет играть с ними, будущее показалось ему вполне привлекательным и он забросал юношу вопросами об устройстве школы…

Между тем мельник с другом и его сестрой, несколько раз пройдя из конца в конец весь сад, остановились в одном его углу, возле склонившегося над небольшим прудом куста бузины. В полумраке плавали две белые утки, от которых расходились круги по темной воде; там и сям покачивались, напоминая кораблики эльфов, их изогнутые грудные перья… Разговор зашел в тупик: сам мельник был слишком взволнован, чтобы поддерживать его, а у брата с сестрой точно было на душе что-то, чего они либо не имели возможности, либо боялись высказать.

Прудик был сокрыт от посторонних глаз, его зеленовато-черная вода таинственно поблескивала; место было покойное и располагающее к беседе.

— Якоб, — мягко, непривычным для себя голосом заговорил лесничий, — а ты знаешь точный час, в который умерла твоя жена?

— Знаю, — после минутной задумчивости отозвался мельник, — когда часы пробили двенадцать, я еще держал ее в своих объятиях.

Ханна перекинулась с братом многозначительным взглядом, который упустил мельник, поскольку он в это время смотрел на воду.

— Так мы и думали.

— Что ты имеешь в виду? — оторвался от воды мельник. — Откуда вам было знать?

— Нас, можно сказать, оповестили. Но об этом пускай лучше поведает Ханна.

Сестра лесничего зарделась и отвела глаза в сторону, подальше от вопрошающе устремленного на нее чудного, несколько испуганного взора.

— А что, собственно… случилось?.. Как вы узнали, фрёкен Ханна?

Нервно стиснув руки, она упрямо следила за белым перышком на фоне темного пруда.

— Просто в тот вечер я легла спать в обычное время, около десяти, и вдруг проснулась от стука в окно.

— Кто же стучал? — спросил бледный мельник и схватил Ханну за руку, но в величайшем волнении тотчас выпустил ее.

— Разумеется, никто, просто звук был похож.

— Как будто стучали костяшками пальцев, — дополнил сестру лесной смотритель.

— А вы не выглянули?

— Выглянула, только не сразу… Сначала я испугалась, а потом перевернулась на другой бок и хотела спать дальше… Думала, мне почудилось. И вдруг стук совершенно четко послышался опять. Я вскочила с кровати и подбежала к окну, но там никого не оказалось. Было довольно светло, луна поверх деревьев освещала все пространство перед домом, до самых теней от ближних елок. Но там никого не было.

— Никого не было? Вы, наверное, безумно перепугались?

— Нет, на меня даже нашла какая-то торжественность. Я накинула платье и бросилась к Вильхельму. Он еще сидел в гостиной.

— Я занимался отчетом, который нужно было в воскресенье представить главному смотрителю лесов. Я как раз взглянул на часы и увидел, что дело движется к полуночи, и решил, что на сегодня пора кончать… И тут входит Ханна… не то чтобы испуганная, но какая-то странная, она и сама признаёт… И когда она мне все рассказала, я произнес следующие слова — совершенно бездумно, словно они вырвались сами по себе: «Значит, — говорю, — померла Мельникова жена».

— А еще непонятнее было, что Вильхельм как бы высказал мою мысль… хотя я вроде и не задумывалась о смысле происшедшего.

— И тогда мы сложили руки и тихонько помолились за ее душу…

Лесничий пробормотал это, потупившись от религиозного смущения, которое нападает даже на самых благочестивых, если их застают за молитвой, а потому упоминание о ней дается им не без труда.

— Вот молодцы! Как чудесно, что вы помолились за Кристину! — воскликнул мельник, тронутый этим жестом и угнетаемый сознанием того, что сам не сообразил поступить так же, хотя ему покойница была ближе всех; его голова была занята мирскими волнениями и плотским страхом.

— Вообще-то я не верю в пользу такой молитвы, — ответил лесничий. — О чем молиться постороннему человеку? Каждого ведь будут судить по его собственной жизни и вере. Но, если даже молитва не принесет пользу усопшему, она будет полезна тебе самому… Потом я зажег фонарь и мы вышли посмотреть под окном, в подобных вещах всегда нужно разбираться, пусть не ради себя, так ради других… И под окном точно никто не ходил, там не было чужих следов, а следы от наших ног на мокрой земле проступали вполне отчетливо.

— Хм. — Мельник снова потупил взгляд и не спеша покачал головой, не столько с сомнением, сколько просто в задумчивости.

Лесничий же истолковал его движение на свой лад.

— Да и кто бы до такого додумался? — после недолгого молчания прибавил он. — Нет, Якоб, в окно стучал не человек.

Чувствуя себя медиумом (хотя не более чем в данном случае), Ханна слегка обиделась на предполагаемый скептицизм мельника и повернулась к нему со словами:

— Мы все и раньше слышали, что душа обладает чудодейственными способностями, тем более душа умирающего… в момент отделения от тела…

— Кристина еще при жизни обладала такими способностями, — пробормотал мельник.

— Ну да?! Неужели? В чем они проявлялись? — забросали его вопросами брат с сестрой.

— По правде говоря, они стали проявляться только во время болезни.

— Да, когда тело отказывает, душа обретает крылья, это дает о себе знать ее бессмертие! — восторженно пояснила Ханна.

— И какие у Кристины появились способности, Якоб?

— Она стала видеть и слышать недоступное простому глазу и уху. Прикованная к постели, она знала все, что происходило на мельнице… во всяком случае, все, что ей было интересно.

— Ну, в этом нет ничего удивительного, — сказал лесничий.

— Возможно, перед смертью она вспоминала своих друзей и среди них подумала о нас, — заметила Ханна.

— Да, — подтвердил мельник. — Только о вас она думала совершенно иначе, чем о других, я точно знаю… Это и могло привлечь ее душу к вашему дому… В своей последней воле Кристина… кое-что завещала вам…

Он произносил эти слова возбужденным и одновременно умоляющим тоном, заглядывая Ханне в глаза тем же странным торжественно-серьезным взором, которым смотрел на нее у кладбищенских ворот, только еще с мистическим подтекстом. Она смешалась, тем более что до нее плохо доходил смысл его слов: какое наследство могла ей оставить мельничиха? и как сама Ханна могла перехватить мысли умирающей — они ведь никогда не были близкими подругами?.. До сих пор она тешила себя мыслью о том, что покойница таким образом попрощалась с ней; это был своеобразный знак отличия, пожалуй, даже приятный для ее благочестивого тщеславия. Но мельник воспринял этот сигнал иначе, разглядев в нем нечто более мистическое, и такой трактовкой разволновал Ханну. Она чувствовала, как колотится ее сердце.

— Значит, Кристина говорила о Ханне? — спросил брат.

— Да… вернее, нет… не напрямую, имени ее она не называла… Но думала о ней… на некоторое время она целиком погрузилась в раздумья о Ханне, словно лелеяла одну мечту…

— Хм… А в чем это выражалось?

— Мне трудно… понимаете…это сложно объяснить.

— Да, но мы спрашиваем, потому что… В общем, это такой необычный случай, а люди склонны к предрассудкам, к высмеиванию всего, что не поддается чувственному восприятию… Они же материалисты. Им нужны конкретные вещи, которые можно пощупать руками, которые можно доказать… А мне кажется, надо собирать именно исключительные…

— В другой раз… я расскажу, как это проявилось у нее… только потом, когда придет время.

Таинственное замешательство мельника передалось Ханне, которая, поворотившись, направилась к дому. Мужчины медленно последовали за ней, каждый погруженный в собственные мысли. Мельник не сводил глаз с идущей впереди девушки, к которой чувствовал себя привязанным не только обещанием, данным умирающей жене, но и некими мистическими узами, которые скрепила постучавшая в окно невидимая рука духа.

Когда Якоб и его друзья приблизились к скамьям у дома, навстречу им кинулся Ханс, радуясь возможности сбежать от учителя, который уже наскучил ему своими благонравными усилиями. Мальчик напомнил отцу, что тот обещал в скором времени взять его в лес, в гости к «тете Ханне и дяде Вильхельму». Заодно ему вспомнилось, что отец дал такое обещание в тот вечер, когда мать еще была жива, и они собирались на другой день помолиться за нее в церкви. У него из глаз хлынули слезы. Сев на скамью и посадив мальчика на колени, Ханна сумела утишить его плач, расписывая прелести леса, к которым вот-вот добавятся земляника и малина, и рассказывая про Гектора с Енни и двух гнедых пони. Отец Ханса млел от восторга, видя, как естественно она взяла на себя предназначенную ей судьбой (о чем она и не подозревала) материнскую роль, и был очень доволен, что сын тоже с детской доверчивостью льнет к «тете Ханне».

Учитель же, недовольно наблюдавший за тем, как мальчик впал в плаксивое настроение, стоило ему снова очутиться в женских руках, пытался поднять боевой дух юного гражданина громогласными рассказами о школе и тамошних требованиях, о мужских занятиях с пером и книгой, о телесных упражнениях и прочем. Он даже призвал на помощь пастора:

— Не так ли, господин пастор? На будущий год…

Пастор вздрогнул. При упоминании о будущем годе ему опять почудились глухой звон бокалов и икание домового.

И тут из дома вышла Лиза — забрать со стола в саду тарелки и чашки.

Ага! Приманила мальчишку на колени! Умеет же эта расчетливая ханжа втереться в доверие, понимает, с какой стороны заехать! Нет, вы только посмотрите, как повис на ней этот паршивый плакса, которого сама Лиза напрасно пыталась привлечь к себе… А рядом стоит мельник… вот, значит, каким «странным взглядом» он на нее пялился… Трогательная семейная сцена! Тут и пастор с учителем, словно эту парочку уже пора обвенчать!

Лизу прямо-таки передернуло от огорчения. Красивая позолоченная чашка выскользнула у нее из рук и разбилась о каменный бордюр дорожки.

Все взгляды устремились на служанку.

Но прежде чем она нашла подобающие случаю выражение лица и осанку (нужно было выразить угрызения совести по поводу разбитой фамильной ценности), Лиза метнула на мельника взор, уловленный только им самим.

По лицу хозяина пробежала тень, которую едва ли можно было списать на счет разбитой чашки.

 

III

А йомфру Метте и оруженосца ждал страшный конец.

Уже наступила середина августа. Мельница либо вовсе простаивала, либо работала еле-еле, на одном поставе. Над золотящейся на соседнем поле рожью висело красноватое марево; на размольном этаже, несмотря на плотную соломенную кровлю, было жарко и душно; здесь-то и трудился в поте лица Йорген, одолевая последние страницы повести из дареного альманаха. Время от времени он задремывал на мешке, и тогда ему снились удивительные сны — нагромождение кошмаров на основе всего прочитанного.

Йомфру Метте добилась-таки своей цели: стала подругой жизни рыжего рыцаря, заделалась хозяйкой Хольмборга и в отсутствие супруга преступно наслаждалась любовью в объятиях оруженосца Яльмара. Эти двое уже принимали меры для того, чтобы окончательно разделаться с рыцарем, когда в замок неожиданно прибыл его дядя, достопочтенный епископ Отто. Сему благочестивому человеку явился призрак коварно убиенной йомфру Карен — не затем, чтоб отомстить, а чтобы спасти от такой участи своего возлюбленного. В тайниках фру Метте, которые тут же обыскали, были обнаружены, помимо подозрительных порошков, каббалистические письмена. Вместе с любовником ее заковали в кандалы и отвезли в город, где обоих бросили в башенную темницу, а там, поскольку они не признавали свою вину добровольно, их стали подвергать мучительным допросам по всем правилам искусства.

Автор этой истории, вероятно, когда-то посетил башню пыток в Нюрнбергском замке или другой каземат, столь же хорошо оборудованный для проявления изощренной человеческой жестокости, ибо не преминул подробнейше проследить за всеми допросами фру Метте и с безжалостной наглядностью описать каждое орудие, в том числе изображая его в действии на все более обнажавшемся corpus delicti. [6]Выражение corpus delicti (лат.) обычно означает «вещественное доказательство», «состав преступления» и т. п. Здесь явно обыгрывается буквальное значение слов, т. е. «преступное тело».
Дело в том, что если ранее благопристойность мешала пишущему для народа литератору руками невидимых амуров обнажать последние прелести фру Метте, он посчитал, что палач имеет право на все, так что пыточная скамья стала тем ложем, на котором читатель мог, не краснея, лицезреть даму нагой.

На простодушного, а потому восприимчивого и наделенного буйным воображением Йоргена все это производило столь сильное впечатление, что по мере чтения он буквально чувствовал, как ему ломают кости, выворачивают суставы, как его колесуют. Но и закрыв книгу, отложив ее в сторону, он не избавлялся от ужасов: они самым отвратительным образом проникли в окружающую его обстановку и обосновались на мельнице. Если в начале повествования мельница была замком с галереей и вышкой, то теперь она превратилась в гораздо более реалистическую башню пыток, в которой человека с каждым этажом ожидали все более изуверские мучения. Со своими неприглядными, запыленными, обвитыми паутиной балками мельничные этажи — особенно в сумерках — весьма напоминали угрюмые помещения башни, о которых читал Йорген. А уж поздно вечером, когда свет на размольном этаже сосредоточивался вокруг небольшой лампы посередине, отступившая за пределы этого круга тьма сгущалась до полной кромешности: все словно было приготовлено к допросу, в котором маячившему в тени огромному ситу отводилась роль ждавшей своей жертвы скамьи для пыток. Стоило заскрипеть наверху лебедке, которая поднимала со складского этажа очередной мешок, как Йорген вспоминал о своем романтическом alter ego, Яльмаре, которого поднимали вверх, подвесив за большие пальцы рук. Стоило Йоргену взяться за ворот, чтобы повернуть мельницу, как он вздрагивал при мысли о «железной бабе» — дыбе, которая с помощью такого же ворота вздергивала свою жертву, чтобы затем вонзиться в нее кинжалами и раздавить. Но хуже всего была сама мельница, медлительный и ворчливый скрип которой доносился постоянно, за исключением периодов полного безветрия. Она казалась Йоргену огромным и сложным сооружением для казни: одни колеса его были из тех, вокруг которых — в сочетании со столбом — «оборачивали» человека (Йорген плохо представлял себе, что означает это выражение при колесовании, однако резонно считал такое положение малоудобным), другие с каждым оборотом ломали по косточке, третьи — зубчатые колеса — зубцами вгрызались в плоть и раздирали ее. Еще немного, и подручный увидит весь верх залитым кровью и услышит, как она капает с яруса на ярус.

Но одновременно с превращением в мрачную башню пыток мельница обрела статус эротического святилища. За распространяемым страшными образами мраком таился блеск неприкрытой женской красоты, а к дрожи, вызванной испугом, примешивалась сладострастная дрожь от представления сего горделивого и греховного тела, которое отдали на растерзание орудиям пытки, — представления, разумеется, смутного и робкого, каковое только и может быть у деревенского парня, чье воспитание не включало в себя лицезрения ни статуй, ни даже красивой плоти, изображенной на картинке. Воображение Йоргена, благодаря которому Лиза некогда предстала перед ним в роли йомфру Метте, в вяло текущие, праздные часы полуденного зноя морочило ему голову разнообразными грезами, от которых сердце его болезненно-сладко сжималось, пульс бешено скакал и дело нередко кончалось слезами, непонятными самому Мельникову подручному; он испытывал лишь удивительную злость ко всему и всем, а также безграничную тоску и сожаление по поводу своего одиночества, но одновременно эти слезы совершенно очевидно вызывали страстное томление по Лизе.

Да, он томился и тосковал — словно Лиза была далеко от него. Так близко, как они очутились друг к другу в темноте людской (в ту ночь, когда умирала мельничиха), им больше побыть не удавалось; можно сказать, это был последний раз, когда они по-настоящему были наедине. Иногда он закрывал глаза, чтобы увидеть причудливые черты ее тогдашнего лица, освещенного снизу спичкой, и если лицо появлялось в его грезах — что бывало отнюдь не всегда, — оно приводило Йоргена в сильнейшее и долго не отпускавшее волнение.

В подобном настроении он и пребывал однажды ввечеру, когда Лиза пришла к нему на размольный этаж с кашей к ужину. Обычно она посылала ее с Ларсом, и это поручение явно было по душе славному малому, ибо свидетельствовало о том, насколько мало Лиза ценит наглого Йоргена. Изредка, впрочем, она относила еду сама, причем не старалась тут же исчезнуть, ее вполне можно было задержать наверху. На этот раз даже не понадобилось прибегать к каким-либо уловкам: запыхавшаяся от жары, она без приглашения села на мешок и устремила взгляд на Йоргена, который прямо-таки оторопел от нежданного счастья. Однако же он быстро обрел привычную рассудительность: выглянув незадолго до прихода Лизы с галереи, он видел, как мельник с Хансом направляются к теще. Это была редкостная удача, и Йорген не собирался упускать ее.

— Перестань таращиться на меня, ешь лучше кашу.

Йорген принялся за еду.

— Это хорошо, что ты можешь иногда присесть, — проговорил он с набитым ртом, — а то хлопочешь день-деньской как заведенная.

— Да, мне тоже кажется, что дел у меня на мельнице хватает, приходится вертеться. Но сегодня я весь вечер свободна… да и жара стоит несусветная.

Лиза откровенно зевнула.

Йорген шагнул в сторону люка и осторожно открыл его, чтобы заглянуть вниз, на складской этаж.

— Не волнуйся, я послала его в сад собирать крыжовник.

— Лиза!

— Да что ж ты себе позволя…?

Договорить ей не удалось. Взыграв при мысли о том, что Лиза таким образом подготовила беспрепятственное свидание с ним, Йорген уже обнимал ее. Она храбро противилась, но вскоре сопротивление ее ослабло и Йоргену даже на миг почудилось, будто, наклоняясь, дабы избежать его поцелуя, она крепко прижимается к нему. Он был в восторге, опьянен радостью победы. Однако стоило его усам коснуться Лизиной щеки, как служанка непостижимым образом выскользнула из рук Йоргена и, опрокинув его на мешок, очутилась возле лестницы.

— Это еще что такое?! — сердито вскричала она. — Я прихожу поболтать с тобой… все чинно-благородно… а ты… Постыдился бы!

Он действительно устыдился… но лишь своей неудаче.

— С чегой-то ты изображаешь недотрогу? Ты пока что не мельничиха!

— Именно поэтому.

Ее чудной взгляд совершенно сбил его с толку.

— Что ты хочешь сказать?

— Я хочу сказать, что ты дурачок, а тебе, между прочим, будет только лучше.

Она повернулась, намереваясь идти вниз.

— Ты сама мне рассказывала, как мельник тебя поцеловал, — угрюмо, чуть не плача, пробурчал Йорген.

— Ну, мельник — это другое дело.

— Почему другое дело?

— Сам знаешь! Он ведь будет моим мужем.

— Тогда о таком никто не заикался, при живой-то жене.

— Бедненькая! Но уже видно было, что долго она не протянет. А в таком случае почему бы мужчине заранее не оглядеться по сторонам?

— Он что, прямо обещал на тебе жениться? — спросил Йорген, неожиданно сменив мрачно-плаксивый тон на заинтересованный.

— Об этом мы с тобой и могли бы поговорить… и о многом другом… если б ты был умнее… Я затем и пришла, а ты сразу со своими глупостями!

— Ладно, только присядь… я… в общем, пусть будет по — твоему.

Лиза опустилась на мешок.

— Каша, небось, совсем остыла. А я-то торопилась принести ее!

— Не остыла, просто не очень горячая и не надо на нее дуть, — сказал Йорген, с аппетитом снова принимаясь за кашу.

— Нет, до обещаний дело у нас еще не дошло, — помолчав, продолжила Лиза. — Это тебе кажется, что все происходит с бухты-барахты.

— После похорон много воды утекло.

— Ты помнишь, о ком вы говорили на поминках в людской? О лесниковой сестре.

— Не мы, а жалкий простофиля Ларс!

— Простофиля, говоришь? Да этот простофиля оказался умнее тебя.

— Что-что? — вылупился на Лизу Йорген. — Уж не ее ли собрался взять в жены хозяин?

— Ну, оглашения брака пока что не было, но если оно не состоится, ни она, ни ее братец тут будут не виноваты.

— Почему ты так решила, Лиза?

— Да мельник каждую свободную минуту бежит к ним в лес, а потом ему вроде как стыдно передо мной… он будто и не хочет туда ходить, и молчит про это, а мальчишка все разбалтывает. Только и слышно его стрекотание про тетю Ханну и «милую Енни»…

— А кто такая Енни?

— Да ручная косуля, которую лесникова сестра… Ух, как я ненавижу эту бестию! И мальчишка к нему пристает, дескать, уже целых две недели не ходили туда… А она вовсе не дура, эта сестрица, сразу поняла, что привораживанье надо начинать с сына.

— Я знал, что тебе будет трудно с Хансом, он ведь не больно тебя жалует.

Лиза одарила его не самым добрым взглядом: напоминание об этом недруге задело ее.

— Ладно, а хозяин-то что?

— Что, что! Ходит с ней и со смотрителем в лес, а потом сидит у них в гостиной, слушает ейную игру на фортепьянах. Фрёкен Кристенсен у нас настоящая дама!

— Ну, это понятно. А дальше что? Он в нее влюблен?

— Влюблен! — презрительно фыркнула Лиза. — О влюбленности тут навряд ли речь… но жениться на ней он хочет… так мне, во всяком случае, кажется. Потому что тогда он освободится от меня.

— Освободится от тебя? — непонимающе воззрился на нее Йорген. — Но я думал… он что, больше не… Разве он не предпочел бы?..

— Покрутить со мной любовь или что-нибудь такое — это он пожалуйста. А вот в жены взять — очень сомнительно… тем более что ребенок ко мне плохо относится… и мельник уверен, что мачеха из меня выйдет никудышная. Зато та, другая, не чета мне… Настоящая фрёкен, даже на фортепьянах играет… Куда лучше бедной прислуги, которая умеет только горбатиться по хозяйству.

Лиза умолкла и, закусив нижнюю губу, потупилась, предалась жалости к самой себе; это чувство, которое нередко охватывало служанку, по крайней мере доказывало наличие у нее воображения.

Несколько минут в помещении слышались только постукивание деревянной ложки о тарелку, грохот вала, приглушенный скрип и скрежет мельницы. Но вот Йорген встал, чтобы подсыпать зерна в воронку жернова.

— Да, нехорошо. Что ж теперь будет) Лиза?

Внезапно подбодренная унынием Йоргена, она откинула назад голову и засмеялась, раскрыв рот в белозубой улыбке.

— Ничего, я его еще приберу к рукам.

Засим она снова опустила взгляд и принялась водить пальцем ноги по мучной пыли на полу.

— Больше всего мешает мальчишка. Мельник, черт бы его подрал, везде таскает сына за собой, и не подступишься. А тот зыркает на тебя своими сердитыми глазищами… Я уж ему и леденцы подсовывала, и носки связала… Шерсть, между прочим, на собственные деньги купила… А если пеку блины, так непременно зову его и угощаю с пылу с жару. Ну чем мне его еще ублажить?!

Отбросив черпак на кучу зерна, Йорген засунул руки в карманы и изобразил важную позу и назидательную мину, которые бы приличествовали глубине размышлений, коими он собирался поделиться со служанкой, размышлений, свидетельствовавших о его знании людей.

— Видишь ли, Лиза, с ним такие уловки не пройдут, тебе его не одолеть. Скажу больше: был бы он лет на десять постарше, ты бы могла вскружить ему голову, как… как кружишь нам всем. Но сейчас тебе с Хансом не справиться.

Тихий смешок Лизы подтвердил Йоргенову правоту; к злости служанки по поводу того, что Ханс неподвластен ей, примешивалось лестное чувство удовольствия от безоговорочного признания ее власти над всеми взрослыми мужами.

— Ну что за вздор ты несешь! — воскликнула она. — Лучше б пораскинул мозгами и помог мне… Чем-то его наверняка можно взять, — добавила она в убеждении, что каждый покупается, надо только знать, какой ценой.

— Прямо не знаю… Разве что… да нет, это глупо…

— Очень может быть, — отвечала Лиза, сев на мешке подальше и получив возможность болтать ногами в синих бумажных чулках. — Может, и глупо, а ты все-таки скажи.

Йорген покосился на две ножки, которые, изогнувшись в воздухе, словно ласкали подошвами друг друга. Ему и впрямь хотелось дать Лизе дельный совет.

— Просто я подумал… мне пришло в голову, что Ханс очень привязан к Дружку…

— Ага! Значит, я должна теперь пресмыкаться перед дворнягой?!

— Нет, просто я… конечно, это глупо…

— Погоди, это совсем не глупо… даже здорово…

Она задумчиво кивала головой.

Йорген, приятно удивленный сим признанием, уселся обратно на мешок и принялся свистеть, одновременно выскребая трубку на пол, а потом набивая ее.

— Кончай свистеть! Неужели не можешь посидеть тихо? — прикрикнула на подручного Лиза, после чего уморительно сжала губы и наморщила лоб, давая понять, что сосредоточенно думает.

— Знаешь, что я сделаю, Йорген? — наконец проговорила она уже безо всякого напряжения на лице, как человек, разрешивший сложную проблему. — Я попрошу своего брата Пера пристрелить Енни.

Сначала тупо вылупив на нее глаза, Йорген вдруг расхохотался во всю глотку, словно посчитал Лизины слова забавной шуткой.

— Чего гогочешь?

— Ты что, всерьез? — опешил Йорген. — Какой тебе прок с того, что несчастная тварь будет убита?

На миг бросив взгляд в дверь, мимо Йоргена, Лиза надменно надула губки — другого ответа молодой человек не удостоился, тем более что ответить ему было непросто. Как могла Лиза объяснить, что в ее необузданной женской фантазии, не ограничиваемой рамками здравого смысла или соображениями логики, проснулись первозданные мифотворческие способности, породившие представление о таинственной связи между косулей Енни и ее госпожой, связи, благодаря которой через зверя можно было задеть хозяйку, так что убийство косули означало бы конец Ханниной власти над мельником? Лиза ведь немного лукавила, говоря Йоргену, что мельник, кажется, хочет жениться на Ханне, дабы освободиться от ее собственных пут; и если она действительно не считала хозяина влюбленным в его возможную невесту, то своей соперницы она боялась, а в мельнике видела человека, подпавшего под ее чары, причем чары эти были иного свойства, нежели те, что исходили от самой Лизы: Ханнино пленительное колдовство в старину называли белой магией, тогда как Лизино совершенно очевидно принадлежало к черной, а мурлычащий кот с горящими глазами исполнял при ней роль spiritus familiaris, то есть духа — хранителя. Теперь же дух-хранитель соперницы, кроткий, пугливый лесной зверь, мех которого хранил в себе свежий аромат травы, а в бездонных глазах которого таилась тень нависших над прудом дерев… — в общем, теперь зверь будет уничтожен, и посмотрим, что из этого выйдет! Чем черт не шутит…

Оба молчали: Лиза углубилась в свои фантазии, которых не могла бы выразить словами; Йорген продолжал ломать свою бедную голову над тем, почему Лизе выгодно убийство Енни. Он даже забыл зажечь трубку, и они долгое время сидели тихо под привычный шум мельницы, сегодня настолько слабый, что им почти не приходилось при разговоре повышать голос.

— На ней ошейник, отделанный новым серебром… он блестит в лунном свете… и еще звенит колокольчик, — проговорила служанка и снова умолкла.

Йорген украдкой посмотрел на Лизу, огорченный безмятежным ходом ее мыслей, которого он совершенно не понимал. Он видел, как она похорошела, стала иной: в ней появилось нечто чужое и высокомерное, некий отпечаток большей духовности, отчего созерцание ее было мучительнее прежнего: ну вылитая йомфру Метте!

Он не мог отвести глаз.

Помещение все больше заливалось потоками красного вечернего света, через регулярные промежутки пересекаемого тенями от крыльев, которые попадали и на Лизино лицо: на свету оно разгорячалось и становилось все более манящим, а в торопливой тени — все более угрожающим. В открытую дверь виднелся кусок свинцово-серого неба над белыми копнами жита и переливающейся тополиной рощей. На припорошенной мукой галерее стали появляться черные пятна — с легким стуком, точно о деревянный настил шлепались какие-то жуки.

Выглянув на улицу, Лиза заспешила уходить.

— Я так и знала, что будет дождь… Смотри, что ты натворил! — продолжала она, оглядывая платье. — Если я выйду в таком виде под дождь, считай, платье пропало.

Йорген встал и принялся отряхивать Лизу, но она тут же хлопнула его по рукам.

— Как будто это поможет! Нет, тут не обойтись без щетки.

— Щетка внизу, в людской.

— Значит, пойдем туда!

Прихватив с верха лущильной машины пустую тарелку, Лиза начала спускаться. Йорген двинулся следом.

В людской Йорген с великим тщанием почистил ее щеткой и стоял, рассматривая плоды своих трудов: не запряталось ли где мучное воспоминание об его отважной попытке обнять Лизу. И вдруг она задрала голову и поцеловала его прямо в губы.

Йорген остолбенел — отчасти от неожиданности, отчасти потому, что не решался заключить ее в объятия, боясь снова испачкать мукой и навлечь на себя гнев.

— Ну вот! Теперь ты догнал мельника… и даже перегнал, — сказала Лиза и выпрыгнула в арку подклети, где ее чуть не переехала резво влетевшая туда повозка.

Кристиан еле остановил лошадей, когда откуда ни возьмись выскочила Лиза и с криком прижалась к стене, подбирая подол, чтобы его не порвало дышлом.

— Здрасьте, пожалуйста! Ну и спешка у тебя! — прокричал Кристиан.

— У меня всегда спешка… Будь я на месте возницы, наши откормленные гнедые бегали бы иначе.

— По-моему, они и так бежали хорошо.

— Еще бы, потому что ты не можешь их удержать, когда они рвутся в конюшню. Тоже мне, кучер!

— Ты уже и лошадьми хочешь заправлять, как заправляешь хозяином и Йоргеном.

— Как это я ими заправляю?

— Да можно сказать, водишь за нос.

— Что ты говоришь?! Только их, тебя это не касается?

— Не-е-е, со мной такое не проходит, и ты, милая Лиза, прекрасно это знаешь.

Закусив губу, Лиза вызывающе смотрела на улыбавшееся ей с подводы красное веснушчатое лицо. Она прекрасно знала, что на самом деле Кристиан сходит по ней с ума не меньше мельника или Йоргена, но его бойкий нрав неизменно подсказывал ему, что лучше напустить на себя надменность и изобразить дело так, будто это она бегает за ним, на что Лиза злилась, тем паче в эту минуту, когда стоявшему в людской Йоргену было слышно каждое слово.

— Хвастун! Пусти меня выбраться отсюда.

Она действительно оказалась заперта. Лошади зашли в арку настолько далеко, что дышло едва не упиралось в стену. Впрочем, сзади проход был свободен. Однако неужто Лизе предлагается бежать кругом по дождю и слякоти?

Она топнула ногой.

— Подай же коней в сторону, я хочу выйти.

Кристиан только рассмеялся.

— Лезь-ка лучше сюда и помоги мне выгрузить мешки.

— Ты что думаешь, мне нечем себя занять?!

— Да мы мигом… Тебе нужно будет только насаживать мешки на крюк, небось не надорвешься.

— Тогда пошевеливайся.

Она поставила ногу на поперечину дышла и с кошачьей ловкостью забралась в повозку, не приняв протянутой Кристианом руки, а тот, услышав ее нетерпеливое «прочь», спрыгнул на другую сторону и вошел в мельницу.

Не успела дверь за ним закрыться, как Лиза, схватив вожжи, хлестнула лошадей так, что они рванулись из арки к конюшне. Но Лиза придержала их и заставила сделать не очень уклюжий разворот вправо, а затем встать у дверей на кухню, где и соскочила.

Кристиан столь рьяно кинулся вверх по лестнице, что ничего этого не слышал и оторопел, когда, открыв люк складского этажа и спустив канат подъемника, не обнаружил внизу ничего, кроме каменной платформы.

— Какого черта!

Он сунул голову в люк, но вместо повозки или Лизы увидел Йоргена: он стоял в дверях людской, ухмыляясь и поглаживая свои припудренные мукой усики.

— Слезай оттуда, Кристиан, и пригони повозку назад! Теперь уж я помогу тебе поднять мешки наверх, так будет сподручнее.

— Спасибо за доставку, Кристиан! — прокричала Лиза. — Я даже ног не замочила.

Кристиан покраснел и чуть не лопнул от злости, — не столько потому, что его поставили в дурацкое положение в присутствии свидетелей, сколько из-за Йоргена, который, оказывается, находился в людской, откуда стремглав выскочила Лиза. Значит, между ними что-то было.

 

IV

Тем временем мельник с маленьким Хансом сидел за вечерней трапезой в Драконовом дворе.

Комната, как и во всех фальстерских усадьбах, ничем не походила на крестьянскую горницу, а напоминала просторную и чопорно обставленную городскую гостиную. Не посрамляла залу и величавая хозяйка: в ее наряде не было и намека на «деревенскость» и под ним вполне могли скрываться прелести, достойные провинциальной дамы. Что касается ее сына, владельца усадьбы (воздержимся оттого, чтобы, польстив его самолюбию и удовлетворив тайное желание, назвать сего землевладельца помещиком), то в его костюме присутствовали отложной воротничок и шейный платок и он даже подумывал, не нацепить ли манжеты, однако решил не насиловать себя подобными неудобствами. Наконец, единственный посторонний человек в этом семейном кругу, хозяйка близлежащего хутора, также была одета по последней моде, еще и с целой клумбой ярких матерчатых цветов на шляпе, которую она, несмотря на уговоры, не сняла — то ли потому, что все-таки посчитала это невежливым, то ли из-за того, что сей (несомненно, новый) предмет туалета был ей особенно дорог. Она лишь развязала ленты, к явному облегчению двойного подбородка, на котором остались следы их насилия над ним. При всей припухлости нижней части лицо ее было довольно худым, остроносым и морщинистым. Эту невзрачную крестьянку звали в обиходе Заячьей вдовой, поскольку хутор ее с незапамятных времен именовался Заячьим двором.

Мадам Андерсен уже несколько часов принимала у себя в гостях Заячью вдову, которая пришла к многоуважаемой «госпоже» посоветоваться насчет дочери: Зайка-Ане собиралась идти в услужение, и важно было пристроить ее на хорошее место. Не увольняют ли в октябре горничную с пасторской усадьбы, а, мадам Андерсен?

Мадам восприняла это как указующий перст, как подсказку с небес. Почему бы Ане, девушке работящей и к тому же из приличной… даже, можно сказать, хорошей… семьи, не поработать у ее зятя? Мадам Андерсен давно пыталась исподволь потеснить Лизу с ее полновластием на мельнице, понимая, что надежды на ее падение и изгнание крайне мало. Она раз за разом подзуживала Якоба взять еще одну прислугу (дескать, не может так продолжаться вечно), но дальше общих разговоров дело не шло; теперь же она могла порекомендовать конкретного человека: Зайку-Ане.

Да, она слышала, что пасторова Трина уходит. Только зачем девушке туда? Работать на пасторской усадьбе удовольствие маленькое, особенно летом, когда туда стекается вся родня, одних гостевых комнат сколько убирать!.. Нет, она бы предложила кое-что другое. На мельнице у Якоба, чем не место для Ане?

Ну, если б Ане взяли на мельницу, это было бы замечательно. Просто Заячьей вдове казалось, что тамошнее место занято. Значит, Пострельщиковой Лизе теперича дадут расчет?

К сожалению, нет, пока что она остается, однако пара лишних рук там не помешает.

Разумеется. Хотя, насколько слышала Заячья вдова, Лиза с ее расторопностью успевает везде — и по хозяйству, и в пекарне.

Увы, она действительно работает за десятерых! Но с этим пора кончать, потому что Пострельщикова Лиза до добра не доведет.

Заячья вдова наморщила лоб, фактически упрятав его под волосы, и так нажала на двойной подбородок, что выпятился нижний его слой; губы у нее задергались, а уши… если б они обладали той подвижностью, какую от них следовало ожидать из-за прозвания вдовы… ну, по крайней мере, левое ухо непременно склонилось бы к мадам Андерсен, которая, качая головой и подмигивая, нагнулась совсем близко к собеседнице.

Вообще-то мадам не была болтлива и, если речь шла о семейных делах, умела держать язык за зубами; однако к Заячьей вдове она издавна испытывала нечто вроде снисходительного доверия, хотя теперь, при обсуждении столь деликатных материй, вовсе не собиралась раскрывать ей коварную игру, затеянную на мельнице Лизой еще при жизни своей хозяйки, дочери мадам. Да если б не Ханс, прислуга бы, наверное, уже заставила Якоба повести ее к венцу, только ответственность за ребенка мешала мельнику дать сыну в мачехи этакую мерзавку. Просто удивительно, что он чуть ли не искал защиты у сына. Якоб постоянно держал его при себе, особенно в последнее время, из чего мадам Андерсен сделала вывод, что положение, вероятно, снова обострилось, тогда как раньше ей казалось, что все постепенно утрясается. Вот почему Ане подвернулась очень кстати; мадам вовсе не хотелось при данных обстоятельствах подсовывать на мельницу кого ни попадя, Ане же была девушка добропорядочная и сметливая. Может, если Лиза больше не будет там одна, все пойдет иначе и в конце концов эта гадина удалится сама по себе.

Заячья вдова весьма сочувственно выслушала историю о происходящем на мельнице, но, поддакивая, одновременно прикидывала: коль скоро Лиза того гляди возвысится из прислуг в хозяйки, почему бы и ее Ане не попробовать добиться того же, если удастся вывести соперницу из игры? Посему вдова склонна была отказаться от планов с пасторской усадьбой и предпочесть вариант с мельницей, тем более что служба у пастора ни в коем случае не обещала такого возвышения, как мельница.

Дабы ковать железо, пока горячо, отправили за мельником подпаска. Мельник не замедлил явиться, ведя за руку Ханса…

И вот теперь они сидели за ужином, а когда первый голод был утолен, мадам Андерсен выступила со своим предложением, горячо рекомендуя зятю Зайку-Ане как совершенно незаменимую прислугу. Дракон посчитал нужным подкрепить материнскую рекомендацию одобрительным бормотанием, которое он издавал, продолжая жевать, а Заячья вдова слезливым голосом заверила всех, что ее Ане будет выкладываться изо всех сил, поскольку и не желает себе лучшего места, нежели на мельнице.

Хотя мельник кивками и междометиями выразил полное признание достоинств Зайки-Ане, он явно не торопился соглашаться на это предложение. Позволяя другим высказываться, сколько душе угодно, он упорно молчал, не отводя взгляда от тарелки и с машинальной старательностью нарезая кубиками бутерброд.

Настроение у Якоба было прескверное. Он понял, что это наступление на Лизу. Выпады против нее случались и раньше, но теперь речь шла о хорошо подготовленной, решительной атаке. Уступи он, и на мельнице появится постороннее лицо, которое устроит слежку, а при одной мысли об этом Якоба бросило в жар. С другой стороны, атака исходила от весьма уважаемого им человека — матери покойной Кристины и бабушки Ханса, которая имела право на свое мнение; к тому же в ее словах была немалая доля истины.

В разговоре возникла пауза, нарушенная Хансом, который в продолжение беседы переводил сияющие глаза с одного ее участника на другого.

— Значит, когда появится Ане, Лиза уйдет?

Мадам Андерсен обменялась с Заячьей вдовой понимающим взглядом, что еще более обеспокоило и раздосадовало мельника. Однако Дракон, обычно пребывавший в блаженном состоянии обособляющей от других тупости, вероятно, захотел по доброте душевной утешить мальчика: пускай, мол, не боится, Лиза никуда не уйдет, ведь Ане тоже вряд ли потянет на себе всю мельницу. Последнее подтвердила и вдова, заметив, что, конечно же, как Ане ни сильна и проворна, ей всех дел не потянуть, особенно в первое время.

К глазам мальчика подступили слезы разочарования.

— Да что ж ты, Ханс, сразу распускаешь нюни! Сказано, она не уйдет. Никуда Лиза не денется, она останется на мельнице и дальше. Слышишь?

Ханс прекрасно слышал и потому заревел:

— А я как раз не хочу, чтоб она оставалась. Пускай будет Ане…

Неожиданный протест настолько обескуражил дядю, что тот, откинувшись на спинку стула, выпучил глаза на племянника.

— Что за ребенок! Только что хныкал, что Лиза уйдет, а теперь знать ее не хочет… Удивительное создание… Матушка, налейте-ка ему киселя, может, успокоится.

Пока мадам Андерсен следовала этому хозяйственному совету, который, кстати, возымел действие, мельник объяснял, что он никак не возьмет в толк, зачем ему кормить и поить двух работниц (да еще платить обеим жалованье), если имеющаяся у него одна прекрасно со всем справляется.

Его шурину это соображение показалось настолько очевидным, что он даже удивился, как оно не пришло в голову ему самому. Отложив нож, он стукнул кулаком по столу.

— Ты совершенно прав, Якоб. Действительно, какого черта!

Впрочем, укоризненный взгляд матери дал ему понять, что он сморозил глупость и вообще не разбирается в предмете разговора. Дракон пристыженно умолк, запил свое смущение водкой и, несмотря на сопротивление мельника, налил и тому: дескать, нет ничего лучше стопки датского самогону, чтоб шибал сивухой, вот он берет за живое, не то что всякие ихние аквавиты, а закусить хорошо краюхой черного хлеба с тминным сыром — такого сыра, как делает матушка, ни у кого не сыскать.

— Ты вот говоришь, что со всем справляется одна прислуга, — продолжила свои рассуждения мадам Андерсен, — но некоторые вещи, наверное, не мешает и улучшить. В ту пору, когда за кухней и подвалом приглядывала покойная Кристина (при этих словах Дракон глубоко вздохнул, а Заячья вдова покачала головой), кое-что на мельнице, пожалуй, было иначе… Да и за ребенком сейчас приглядеть бывает некому, к Лизе у него доверия мало, а ты не можешь вечно ходить за ним по пятам. Особо экономить на еде и жалованье тебе, слава Богу, не надо, если же в доме будет больше порядка и заботы — это, между прочим, тоже дорогого стоит.

— И то правда, — подхватил Дракон, стремившийся всячески загладить свою оплошность, — матушка говорит очень верные слова. Ты бы, Якоб, подумал над ними.

— Тут, можно сказать, счастливый случай, — продолжила матушка, — не каждый день представляется возможность нанять дельную работницу.

— Уж будьте уверены, Ане будет трудиться не покладая рук.

— Еще бы, постоянная работа сейчас на дороге не валяется, — вставил Дракон.

— Ладно, я поговорю с Лизой. Может, она и сама захочет помощи, если ей предложить.

— Не знаю, зачем тебе спрашивать Лизу, — колко заметила мадам. — А уж чего она хочет, и так всем известно.

От столь прямого намека мельник покраснел и украдкой обвел взглядом остальных присутствующих. Вдова успела изобразить на лице полное неведение, шурин же многозначительно закивал, мол, и впрямь «всем известно», при этом лихорадочно и безнадежно маясь вопросом, что имела в виду мать и какого рожна хочет Лиза. Дело в том, что мать считала Хенрика непростительным болтуном, а потому не делилась с ним своей тревогой по поводу происходящего на мельнице.

Мадам Андерсен попыталась еще раз переубедить мельника, однако тот стоял на своем: он должен поговорить с Лизой, и если она по-прежнему хочет вести хозяйство одна, пускай ведет.

На этом он встал: пора домой. Небо затянуло тучами, в окна стучал дождь, но мельник не захотел пережидать его. Завтра ему рано вставать, дел невпроворот. Оказалось, что Ханс заснул, положив голову на бабушкины колени.

— Пускай мальчик переночует, смотри, как он сладко спит.

— Нет, я его забираю с собой.

— Ну что ты его потащишь под дождь сонного!

— Ничего, не растает за две минуты, небось не сахарный… Ханс!

Наполовину проснувшийся и уловивший последние фразы мальчик принялся тереть глаза, бормоча, что хочет остаться у бабушки. Мельник нервно поскреб бороду, затем взял со стула свою шляпу и Хансову шапку.

— Нет, Ханс, пойдем. Тебе лучше быть дома…

Все трое, стоя у окна, смотрели, как отец с сыном идут по рябиновой аллее. Высокая фигура мельника пошатывалась, в его осанке и походке чувствовалось какое-то безволие. Мальчик, которого он держал за руку, бойко вышагивал чуть впереди, и создавалось впечатление, будто это он ведет отца, а не тот его: один раз он обвел мельника вокруг большой лужи. Постепенно их фигуры растворились в пелене дождя.

— Ну, сами видите! — глубокомысленно закивала мадам Андерсен. — Он даже не посмел… у него просто потребность иметь при себе ребенка.

— Да, было заметно… Он вроде как боится, — согласилась Заячья вдова, снова упрятывая двойной подбородок в силки шляпных завязок.

— Во-во, он у нас такой… Якоб всегда был боязливый, это мы знаем, — подтвердил Дракон, хотя для него оставалось загадкой, что за чушь несут пожилые дамы.

Однако пожилые дамы вовсе не несли чуши, они говорили правду. Мельник боялся Лизы, но пуще того боялся себя, своего страстного волнения, своей алчущей любви, которая в последнюю неделю разгоралась все сильнее и сильнее. А он было подумал, что она затухла. При этом взгляд его все равно был устремлен к будущему браку с Лесниковой Ханной, браку, который казался ему делом решенным. Брак был как бы предначертан, скреплен обещанием перед умирающей и возвещен рукой привидения. Разве дух Кристины уже не сосватал его в дом лесничего? Его обитатели, вероятно, не подозревают тайного смысла сего знамения, поскольку Якоб еще не поведал им, в каком качестве виделась Кристине в последнее время сестра лесничего. И все же у мельника создалось ощущение, что Ханна благоволит к нему; ему даже казалось, что они с братом тоже считают их свадьбу само собой разумеющейся, хотя предположительные супруги еще не обсуждали ее и ни тот, ни другая не осознали окончательно такого решения. Вот почему Якобу приятно было захаживать в окруженный лесом гостеприимный домик, наслаждаясь там благотворным покоем и воскресной тишиной, что приносили отдохновение и обещали со временем стать неотъемлемой принадлежностью мельника, выгодно приобретенной земельной собственностью, на которой можно построить добротный дом для себя, которую можно возделать и в виде доходного наследства передать сыну. Увы, все это было не более чем фантазией, причем фантазией, порожденной внешними желаниями Якоба, его чувством долга и воспитанным в нем здравомыслием; и пока воображение добросовестно подкидывало все новые подробности скучной идиллии из добропорядочности и уюта, его внутренние, первобытные желания рисовали порочные картины бурных любовных утех, жизни между сомнением и надеждой, жизни, подхлестываемой ревностью, полной счастливых сюрпризов и внезапных разочарований, находящей беспокойный роздых в жаре сладострастья. Ведь в мельнике жила (неиспользованная и только начавшая осознаваться) огромная чувственность, которой отнюдь не хотелось и во второй раз удовольствоваться подменой — законченным супружеским счастьем; это было все равно что натянуть на себя удобное домашнее платье — вместо оперения, коего требовала натура, чтобы пуститься в опасный полет.

И мельница начала бунтовать против домика лесничего.

Его уютная приземистая избушка стояла посреди леса: с трех сторон ее окружала непролазная чащоба, с четвертой же, с севера, до самого берега тянулась полоса лесных посадок. Море, которое кое-где просвечивало между стройными буками и к которому вела просека, было не своенравным океаном, а мирным проливом, где не прибивало к берегу рыболовецких ботов и даже ни разу не опрокидывалась яхта. Там все казалось обворожительней: зима — одетой в более праздничный блестящий наряд, весна — более зеленой, осень — богаче разукрашенной, а закат солнца (которое сияло между стволов, просвечивало сквозь листву и отражалось в воде) — более сверкающе-золотистым, более пламенеюще-ярким. А когда на сушу налетал ураган, он проявлялся лишь в глухом гуле бескрайних дерев и однообразном кипении прибоя на песке.

Вот что можно сказать про дом лесного смотрителя.

Мельница же стояла на открытом месте, причем на возвышении, отчего по дороге туда нужно было ехать чуть в гору, а обратно — с горы; не случайно она называлась Вышней мельницей. Вознесшись над верхушками деревьев, она тянула свои четыре руки-маха к небесам и молила об одном — о ветре, о токе воздуха, а боялась тоже лишь одного — безветрия! Еще мельница была Лизой: эта женщина пронизывала ее насквозь, начиная от своей каморки под самой крышей жилого дома (супротив покоя, где умерла Кристина) и кончая мельничным шатром, куда сама она никогда не поднималась, но куда залетали и где витали ее мысли. Ведь по дому и мельнице, в пекарне, во дворе и по морю были рассеяны самые разные напоминания о Лизе; больше всего кругом чувствовалась ее страсть к обладанию всем этим и к тому, чтоб не терпеть рядом никого другого, даже если ради этого придется работать наравне с мукомольными жерновами, лущильными машинами и ситами… Она-то и одушевляла мельницу, точно становясь с ней единым целым.

Когда Якоб к вечеру возвращался из лесничества и перед ним вырисовывалась из сумерек мельница, как она вырисовывалась сквозь завесу дождя теперь, ему чудилось в ее темных очертаниях нечто сердитое и грозное: так встречают человека, сошедшего с праведного пути.

Вот почему на него благотворно действовала рука сына, которая как бы служила Якобу живым амулетом. С одной стороны, в ней материализовалась бесплотная рука духа, призывно стучавшего в окно к лесничему, с другой, — мельник мог сжимать эту руку из плоти и крови, со всеми ее косточками, давая торжественный обет не навязывать Лизу в мачехи Хансу. И мельник стиснул руку сына с такой силой, что Ханс удивленно взглянул на отца и только мальчишеская гордость не позволила ему застонать.

Его поразило выражение отцовского лица, и он чуть было не спросил: «Что случилось, батюшка?» — но удержался, хотя на душе у него было тревожно.

В тот вечер мельник и правда чувствовал себя скверно и особенно нуждался в амулете. Неужели ему действительно следует нанять вторую прислугу… и лишиться возможности без помех наслаждаться Лизиным обществом — возможности, которой он уже давно старательно избегал пользоваться? Когда теща предложила оставить Ханса у себя, мельник воспринял это как соблазн, от которого сильное его тело затряслось, словно в лихорадке. Он не мог один возвращаться домой и ночевать под одной крышей с Лизой, стена в стену, зная, что ему достаточно лишь открыть ведущую к ней дверь.

 

V

Когда они вошли в дом, Лиза мыла на кухне Дружка, который, покорясь судьбе, терпеливо сносил обработку своей грязной шубы мылом, щеткой и гребнем. Он не осмелился ни кинуться к хозяевам, ни даже подать голос и приветствовал их хитрым подмигиванием и вилянием хвостом, служанка же казалась настолько поглощенной работой, что заметила хозяев, только когда они вступили из темного коридора в освещенную жестяной лампой кухню.

— Что случилось с Дружком? — удивленно спросил мельник.

— Ничего особенного. Просто я давно собиралась его помыть… Бедного зверя заели блохи, и теперь у меня наконец выдалось для него времечко.

— Это уж слишком, у тебя и без него дел с избытком… Но об этом мы поговорим позже.

— Нет, если заниматься каждым делом по очереди, то все и успеваешь.

Заинтересованный Ханс подступил к самому корытцу и с любопытством уставился на мутную воду, которую зачерняло множество копошащихся точек — живых свидетельств того, что Лизино благодеяние приносило свои плоды. «Почему он сам не додумался до такого?» — удивился малыш. Ему казалось, что он бы вполне справился с подобной работой. Он ведь любил Дружка, который, в свою очередь, просто обожал Ханса, тогда как Лиза на самом деле терпеть не могла собаку — и все же взялась мыть ее. Между прочим, она и к нему всегда была доброжелательна и хотела сделать что-нибудь приятное, хотя он вечно раздражался и не любил ее. Почему, спрашивается?

И вдруг Лиза бросила щетку и всплеснула руками:

— Боже мой, в каком у нас виде ребенок?! С него же течет в три ручья!

Выскочив из кухни, она примчалась обратно с домашней одеждой и мельника, и Ханса. Хозяин прошел в гостиную, не закрыв за собой дверь. Лиза собственноручно стянула с мальчика пиджак и пощупала, не мокрая ли рубашка. Еще не хватало, чтоб он простудился!.. Приготовить чаю? Мельник отказался… Хансу все равно пора в постель.

— Нет, вы только посмотрите, как он уделал красивый новый костюм!

Только теперь Ханс обратил внимание, что на нем был городской костюм, который он до этого надевал раза два, не больше. Костюм и впрямь выглядел жалко: на правом рукаве серая материя стала черной, брюки внизу были заляпаны грязью. И Ханс в голос зарыдал. Лиза всячески утешала его; она повесила пиджак расправляться на спинку стула, чтоб его мокрые складки не соприкасались и он был к утру как новенький; а брюки, когда они высохнут, пообещала отчистить так, что на них не останется и пятнышка. Такие виды на будущее утешили мальчика, и Ханс, перестав рыдать, лишь потихоньку всхлипывал от сознания того, что не стоит Лизиного участия. Его не веселил даже Дружок, который после перенесенного купания предался безудержной щенячьей радости и, подпрыгивая, лизал ему сначала руки, а потом и лицо; напротив, мокрая собака напоминала Хансу о заслугах недооцененной ими обоими Лизы. Наконец, когда отец из гостиной велел ему прекратить плач, мальчик взял себя в руки и согласился пойти спать. И в этот необычный вечер он не только позволил Лизе поухаживать за ним, помочь ему раздеться, но даже был ей благодарен; а когда она кротко напомнила, чтобы он помолился перед сном, Ханс обнял ее за шею и поцеловал.

Между тем мельник сидел в гостиной, в которую через коридорчик доходил слабый свет из кухни, и, обхватив голову руками, предавался раздумьям. Что только вытворяет эта прислуга! Ее хитрость с Дружком попала в самое яблочко… При этом не поднимает шума вокруг содеянного, ведет себя просто и естественно, как ни в чем не бывало… Неужели ему все же придется взять вторую служанку, которая скорее всего нарушит покой мельницы, принеся с собой неприятности и распри? Конечно, примирить двух работниц будет невозможно… не говоря уже о том, что за второй из них стоит теща. С другой стороны, Лиза как будто и впрямь берет на себя больше, чем может потянуть, а он как хозяин отвечает за порядок в доме; в таком случае он обязан позаботиться о том, чтобы у нее появилась подмога.

Владелец Вышней мельницы, несомненно, проявил бы себя храбрым человеком, если бы ему приказали защищать окоп. На поле битвы он бы сражался, как лев, однако он был, что называется, не большой охотник до перебранок, тем более до мучительного выяснения отношений с женщиной, где пускаются в ход не только обидные и колкие намеки, но и укоряющие взгляды, вздохи, голос с надрывом и слезы… даже истерические рыдания. Он против воли отправился сегодня к теще, когда за ним прислали: так ведь и знал, что начнутся посягательства на его покой; а теперь его ждет еще одно сражение!

Вот почему мельник с тяжелым сердцем вышел в кухню, заслышав, что Лиза уже вернулась туда и принялась за уборку.

Он крайне осторожно завел речь о своей ответственности хозяина — такой предлог был ему более по нраву, поскольку не имел ничего общего с его истинными мотивами. Мельник, дескать, боится, что Лиза взяла на себя непосильно много забот, а сейчас представилась возможность нанять ей помощницу. Он ожидал резкого отпора, но Лиза кротко ответила, что, наверное, так будет правильно; ему, мол, лучше знать.

— Впрочем, нам не обязательно что-то решать сию минуту. Я только хотел рассказать тебе, чтоб ты могла подумать.

— Делайте, как считаете нужным, — сказала Лиза и принялась чистить миску.

— Ах так… ну-ну… Мы еще всегда можем… Доброй ночи, Лиза.

— Доброй ночи, хозяин.

Мельник пошел к себе в спальню, обескураженный тем, как Лиза приняла это известие. Ее благонравная покладистость была наихудшей из возможных реакций, поскольку перекладывала решение целиком на его плечи. И еще: если Лиза не стала бурно сопротивляться, у него нет повода отказать теще. Значит, в доме неизбежно появится новая прислуга… Почему Лиза столь безразлично отнеслась к такому делу? Наверное, ей уже плевать на хозяина, раз она не имеет ничего против чужих глаз, которые станут теперь следить за ними. И он уговорил себя, что все к лучшему: так они не поддадутся соблазну, а когда он (скажем, ближе к весне) женится на Ханне, Лизе придется уйти и тогда будет хорошо иметь другую работницу, уже знакомую с хозяйством.

Дня два ни Лиза, ни мельник не затрагивали этой темы. Каждый вечер он ждал, что нагрянет теща, и каждую ночь ложился спать со вздохом облегчения оттого, что еще один день окончился мирно и без принятия решения.

А потом Ханс обеспокоенно поведал отцу, что у бедной Лизы, наверное, болят зубы: он видел, как она ходит, прикрывая рот платком. Мельник вышел в сад, где Лиза собирала черную смородину, и сказал, что, если она мучается зубами, нужно поскорее к врачу.

Нет, у нее ничего не болит; просто она очень расстроена. Она ведь считала, что со всем справляется, а теперь выяснилось, что хозяин недоволен, раз он хочет нанять еще одну прислугу.

Напрасно мельник уверял Лизу, что ничего не имеет против нее, что решение целиком в ее руках; хотя ей следует подумать, не надорвется ли она от такой нагрузки. Лиза твердила свое: конечно, это разумно — взять новую прислугу, если хозяин недоволен ее работой. С другой стороны, самая трудная пора уже позади, скоро и осень минует… а зимой дел поубавится, особенно в пекарне, так что, коль скоро она управлялась со всем раньше, переживет и зиму… Но, конечно, раз хозяин…

— Будь благоразумна, Лиза! — наконец прервал ее мельник. — Я сказал тебе: мы сделаем так, как захочешь ты сама. Если ты считаешь, что у тебя достанет сил…

— У меня — сил?! — Лиза вдруг расхохоталась и, торопливо задрав рукава, вытянула руки в стороны. — По-моему, тут еще кое-что осталось!

Это были крепкие женские руки, округлые мышечные бугры которых золотились на августовском солнце, тогда как легкая, ажурная тень дерева придавала зеленовато-желтый оттенок загорелому Лизиному лицу, ослепительно улыбающемуся, сверкающему глазами и зубами.

— Разве по моему виду скажешь, что я надорвалась? Может, хозяину кажется, что я похудела? А может, мне плохо живется на Вышней мельнице?

Она по-прежнему стояла, вытянув руки в стороны, отчего ее фигура четко выделялась на фоне сада и была видна со всеми контурами, которые оживлялись ритмичными волнами дыхания: Лиза вдыхала воздух полуоткрытым ртом, продолжая лучезарно улыбаться хозяину. От всего ее облика исходило ощущение неизбывного здоровья, на лице светилась победоносная уверенность в своем превосходстве.

Мельник почувствовал, как эта волна здоровья накатывается на него, пронизывает каждую его жилочку и в них начинает трепетать ошеломляющая жажда жизни. Перед силой Лизиного взгляда он, пристыженный, потупил свой — потому что, кроме искрившейся в ее глазах радости, он уловил в них издевку: «Да ты никогда не осмелишься! Вся эта история чепуха! Ты не посмеешь впустить в дом вторую работницу, как не смеешь сейчас взять меня, хотя я стою перед тобой и волную твои чувства. Ты ничего не смеешь! А я смею все… когда хочу!»

— Хорошо, Лиза! Мы больше не будем говорить на эту тему, — пробормотал он в бороду и поспешил удалиться в гостиную.

В тот вечер мадам Андерсен таки завернула на мельницу. Но она опоздала. Номер с Зайкой-Ане больше не проходил.

 

КНИГА ТРЕТЬЯ

 

I

— Енни, Енни, Енни, Енни… Ен-ни, Ен-ни, ми-ла-я Енни!

Это Ханна звала свою ручную косулю.

Они с мельником стояли на опушке высокоствольного ельника в каких-нибудь ста шагах от дома лесничего. Ханс поил из колодезного корыта двух жесткогривных пони, от рыжих спин и крупов которых, как туман над полем, поднимался на солнце золотистый пар, а с одной из морд, только что вытащенной из корыта, искрами падали капли. Одновременно во мраке конюшни, что располагалась прямо в жилом доме, белела рубаха лесничего, вешавшего на крюк у дверей сбрую. Между передней стеной дома и зарослями орешника, из которых пробивались новыми побегами молодые дубки, начиналась проселочная дорога к морю. Она шла вдоль небольшого поля (оно было почти до подстриженных тополей бархатисто-коричневое от свежей вспашки), и плуг, застывший на краю придорожной канавы, отмечал место, где недавно прервали работу низкорослые лошадки. На блестящей поверхности пролива отражалось два-три белых облачка. Сентябрьское солнце беспокойно играло, переливалось в пятнисто-бежевых кронах буков над поросшей мхом крышей, и в то же время его свет широкими потоками лился сюда, к подножию елей.

— Енни, Енни!..

У Ханны была оригинальная манера кричать: можно сказать, в ее зове прослушивалась определенная мелодия. Первые три-четыре раза слово «Енни» вырывалось залпом, крещендо, на одной ноте, затем, после небольшой паузы, голос поднимался октавой выше и спускался полутонами до заключительного «милая Енни», причем теперь слова разделялись и каждый слог произносился с нажимом, так что крик этот звучал особенно звонко и разносился по всему лесу. Он был удивительно вкрадчивым, призывным и нежным, и мельнику нравилось слушать его, как нравилось слушать музыку, передающую бодрый настрой леса… но нет, в той музыке трепетала валторна и чувствовалась возбуждающая, первобытная жестокость охоты, тогда как Ханнин зов был осторожен и смиренен, она словно мягко заклинала лес.

— Сегодня Енни не хочет приходить, — сказал мельник, надеясь, что это промедление животного заставит Ханну еще много раз кликать его.

— Если она вообще меня слышит. Возможно, другие отогнали ее подальше.

— Какие другие?

— Другие косули. Многим из них не нравится, что она приходит сюда; вероятно, еще потому, что на ней ошейник.

— Неужели такое бывает?

— Да, не далее как вчера наш работник видел трех гнавшихся за ней косуль. Но Енни бегает быстро.

Они не спеша миновали ельник и теперь стояли на почти совсем затененной поляне.

Прямо перед ними высились буки. Яркое солнце золотило их кроны, бронзовые с зелеными проплешинами, сквозь которые тут и там просвечивали облачка, а ниже освещало стройные серые стволы, выхватывая их из чащи, в которой они пытались спрятаться. В самом низу, не обращая внимание на сезон, зеленели кусты орешника, боярышника и буковые сеянцы — их цвет был по-летнему насыщен и сочен.

Время от времени над головами мельника и Ханны проносился шорох хвои или пахнущий смолой, бодрящий порыв ветра, который сдувал девушке на щеку пряди шелковистых волос. Она была одета в широкое и свободное темно-синее платье, собранное в талии кожаным ремешком. На голове сидела — довольно залихватски-серая вязаная шапка, и этот мальчишеский головной убор придавал ее спокойному лицу проказливое очарование.

Она снова позвала Енни, на сей раз видоизменив зов.

— Что вы сказали? — добродушно улыбаясь, переспросил мельник.

— Я сказала: «Козочка». Это ее ласковое прозвище. Она ведь попала ко мне совсем малышкой, и я до сих пор называю ее этим именем.

Сзади донеслись торопливые шажки: прибежал Ханс, а за ним — Гектор, белая с коричневым охотничья собака, которая начала прыгать на своего друга мельника.

— Что, Енни не хочет приходить? — спросил запыхавшийся Ханс.

— Наверное, она сегодня забежала в глубь леса, — ответила Ханна. — Мы можем сходить на другой край и покричать там, хотя я была уверена, что она где-то рядом.

Приставив руку ко рту, она закричала во все горло.

— Не стоит напрягать голос ради нас, — сказал мельник. — Вы же можете охрипнуть.

— Нет-нет, ради этого я готова кричать хоть час без передышки. Да и Хансу хочется посмотреть Енни.

— Ой, тетушка Ханна! Если б вы знали, как хочется! — умоляюще проговорил мальчик.

Когда они наведывались к лесничему, Енни была либо в доме, либо на конюшне… или вообще еще не приходила из лесу, поэтому Хансу было очень любопытно присутствовать при том, как «тетушка» вызовет животное из лесных дебрей. Вот почему он с трудом выдержал на своем посту у поильного корыта, пока пони не напились всласть и не побрели к воротам конюшни.

И тут Гектор вскинул голову и принялся резко, отрывисто лаять. Все трое напряженно прислушались и вскоре уловили слабый, далекий звон колокольчика, который, однако, быстро приблизился. Вот что-то мелькнуло среди листвы и выскочило на поляну: темно-рыжая косуля длинными, элегантными прыжками торопилась к Ханне. С криком «Енни!» та захлопала в ладоши, радуясь как дитя. Косуля с налету сунула острую морду Ханне между ладонями, потом стала тереться ей о бок и принимать ее ласки. Принимать же ласки от посторонних она не хотела, так что, когда Ханс попробовал погладить ее по спине, косуля вывернулась и убежала. Она игнорировала и Гектора, который прыгал вокруг, подбивая ее на игру.

Все пошли обратно к дому, где лесничий обтирал пони пуком соломы. На одной из крайних елей висела подстреленная другая косуля, между еловыми корнями запеклась лужица крови. Мельника поразило, что Енни беззаботно пробежала под убитой товаркой, тогда как Гектор застыл у корней, нюхая кровь.

— Вам не жалко животных, которых убивает ваш брат?

— Еще бы не жалко! Сначала я просто никак не могла с этим примириться, но теперь желаю одного: чтоб он поражал их с первого выстрела и животные не мучились… К счастью, он меткий стрелок, при этом никогда не открывает огонь, пока не подкрадется близко. Он лучше вернется совсем без дичи, чем выстрелит наобум.

— Конечно, рано или поздно животное должно умереть, — заметил мельник, — от старости или от болезни… пожалуй, так гораздо лучше, быстро и неожиданно. Подобной смерти не грех позавидовать.

— Ну что вы! Для зверя оно, может, и лучше, но не для человека.

— Почему ж не для человека?

— Я бы не хотела для себя такого ухода. Мне нужно время, чтобы приготовиться к смерти, попрощаться с родными и близкими, со всем этим светом… и особенно — настроить свою душу на вечность.

Когда разговор принял столь серьезный оборот, мельник застыл на месте, с восхищением глядя на девушку. «Какая она умница! — рассуждал про себя он. — Об этом никто не думает, а ведь она права — я тоже не хотел бы, чтобы уход застал меня врасплох… может, посреди самых низменных мирских помыслов. Она умна и благочестива. Рядом с ней обязательно станешь лучше! Поразительно, как Кристина это разглядела… Мне просто повезло, что она умирала спокойно и могла вести со мной такие беседы; сам бы я ни за что не додумался».

Ханну смущало воцарившееся молчание. Она боялась, что воспоминание о смерти жены надолго опечалит их гостя, а потому не стремилась продолжать разговор. И вдруг в каком — то порыве обернулась к брату.

— Вильхельм, ты уже допахал?

— Нет.

— Надеюсь, ты не из-за меня прервал работу? — спросил мельник. — Мне было бы неловко.

— Да нет, пони устали. Этим малышам трудновато таскать плуг, особенно левому в паре — он у нас молоденький. Но без плуга ходит резво.

Левый и в самом деле стоял грустный, положив голову на холку второму пони и перекосив круп в одну сторону. Ханна обеими руками погладила его по морде, еще мокрой после водопоя, и пробормотала ему в ноздри, словно это были уши:

— Ну что, Мишка косолапый, недоволен такой работой? Как ты сказал? Кто любит есть ржаной хлеб, потерпит?..

Мишка хитро подмигнул ей и замахал хвостом, по его стриженой гриве пробежала дрожь, точно от щекотки.

— Ты его совсем разбалуешь, — произнес брат, но довольная улыбка свидетельствовала о том, что он не слишком озабочен педагогическими промахами сестры. — Скоро ошейник на него наденешь… как у Енни. Нет, вы только посмотрите, что она вытворяет!

Вернувшаяся Енни действительно «вытворяла». Она с такой силой прижималась к Ханне, что та с трудом сохраняла равновесие. А рядом еще уселся Гектор; он перебирал передними лапами и укоризненно поскуливал оттого, что никто не обращает на него внимания.

— Ой, я совсем забыл! — отбрасывая соломенный пук, воскликнул лесничий. — Мне нужно к старику Оле, есть разговор.

— Я пойду с тобой. Хочу размяться, — сказал мельник.

— Хорошо, тогда идите сразу, чтоб не очень откладывать ужин, — напомнила Ханна. — А я пока займусь малышами.

Она распахнула дверь в конюшню, и «малыши» охотно зашли внутрь. Мельник кинулся помочь Ханне, но его услуги были шутливо отвергнуты: неужели он считает, что она не справится сама?! Не сказать, чтобы ему это было неприятно: он с удовольствием стоял, опираясь о нижнюю половину двери, и любовался проворными движениями Ханны, пока она надевала на дергающих головами пони недоуздки; в полутьме конюшни ее добродушное лицо виделось ему лишь в самых общих чертах. Ей пытался помочь (но больше мешал) маленький Ханс, смертельно напугавший ее, когда он залез под брюхо Мишке и стал дергать коня за переднюю ногу, которую тот задрал на перегородку между стойлами. Хотя нрава малыши доброго, они все-таки глупенькие и не всегда соображают, когда лягаются, так что Хансу нужно быть с ними осторожнее! Насыпав в ясли сечку, Ханна зашла с рядном овса в стойло к другому пони, который так соскучился по этому угощению, что сразу полез в мешок, не давая хозяйке подвесить его, и Ханне пришлось силой отворачивать его морду в сторону. Во время этого противоборства из-за перегородки сунул голову в чужое стойло Мишка. Неожиданно ощутив у себя на затылке его сопящие ноздри, Ханна испуганно вскрикнула, после чего все трое дружно захохотали, поддержанные ржанием лошадей и ликующим лаем Гектора, который, сидя в дверях, слышал, что хозяин собирается в лес. Хохот не прекращался, пока Ханна наконец не отделалась от Мишки, как следует толкнув пони и стукнув его по горбу, — все обошлось потерей шапки и мокрым от слюней платьем. Но это было неважно: хотя платье было почти новое, оно практически не пострадало. А шапку довольно легко отвоевал Ханс, когда Мишка обнаружил, что и овес, и сечка на вкус куда приятнее.

Мельника давным-давно не видели таким веселым, причем это было замечательное, здоровое веселье — его чистый, освежающий смех был родником, бившим из-под земли просто от хорошего настроения, а не скважиной, пробуренной язвительностью или острословием.

Все еще смеясь со слезами на глазах, Якоб взял протянутый лесничим суковатый дубовый посох. (У самого лесного смотрителя в зубах была трубка, а на плече висело ружье.) Зато от предложенной сигары мельник отказался: он предпочитал наслаждаться лесным воздухом. И двое друзей ходко двинулись по тропе, которая сначала шла среди зарослей кустарника параллельно сверкающему на солнце проливу или даже по кромке песчаного берега, а затем углублялась в густой прохладный лес.

Мельник сдвинул шляпу на затылок и, размахивая посохом, насвистывал какую-то мелодию. Он уже не помнил, когда у него на душе было столь легко и свободно. Он испытывал к этому прибрежному лесу всю любовь, на которую только был способен, а природу он любил сильно; такое чувство, безотчетное и непосредственное, встречается у много сидящих взаперти людей без образования. Как поверхность пруда темнеет при грозе и светлеет в солнечную погоду, так и его душа воспринимала краски окружающего мира. Уже два часа назад, только вступив с Хансом в лес, мельник расценил юную осеннюю красу со всем ее великолепным разноцветьем как праздничный привет себе; а с тех пор у него накопилось множество других приятных и добрых впечатлений, последним из которых стала эта жизнерадостная сцена в конюшне, все еще отдававшаяся эхом внутри него, словно она заблудилась там в лабиринте и никак не могла найти выхода.

Душа его тем более радовалась ощущению свободы, что он давно жил под гнетом, который теперь, словно по мановению волшебной палочки, был снят. Хотя в последнее время между ним и Лизой ничего не происходило, атмосфера на мельнице была на редкость угрюмой и давящей… как и погода: до самого сегодняшнего утра тянулась череда пасмурных дней с нависшими тучами, а тут вдруг «развиднелось» и Якоб решил сходить к друзьям.

Он и теперь дерзко хотел не просто радоваться радостному настрою, но сохранить его, удержать, превратить из залетного гостя в постоянного жильца. Эта лесная избушка… Якоб видел в ней свой дом! Даст Бог, он распрощается с мельницей, отдаст ее Йоргену… с Лизой в придачу, а сам переселится сюда, возьмет в жены Ханну и станет лесничим… А Вильхельм — мечтать так мечтать — может пойти на повышение и получить должность смотрителя королевского леса неподалеку отсюда… Сейчас все это казалось неосуществимым, но что-нибудь да произойдет, не может не произойти.

Сначала мельник оживленно беседовал с другом о порубках леса, о небольшом питомнике, который тот собирался заложить, о публичных торгах и связанных с ними заботах, однако постепенно стал менее разговорчив и лишь отдельные ни к чему не обязывающие фразы доказывали, что он все-таки следит за рассказом лесничего о новом пасторе в одном из соседних приходов, который подписывается на столь безбожное издание, как газета «Политикен»… Какой из него священник? Вообще священники в их краях… впрочем, есть тведерупский пробст…

— А, которого крестьяне называют религиозным оптовиком…

— Ну, насмешничать-дело легкое…

— Они вовсе не насмешничают, говорят совершенно всерьез — из-за его связей с миссией в Индии; если верить молве, он «поставляет на экспорт религию»… А знаешь, что мне сказала о нем одна женщина? «Этот хваленый пробст такой женолюб и лиходей, что просто слов нет».

— Пробст?! — негодующе воскликнул лесничий и даже остановился.

— Ну да. Называя его «женолюбом», она имела в виду, что он любит свою жену и сторонится прихожанок, под «лиходеем» разумелось, что он потрясающе энергичен и деятелен, чем заслужил всеобщее признание, то есть стал «хваленым». Так что сей отзыв был исключительно восторженным.

И мельник расхохотался; раскаты его смеха разнеслись по всему лесу, и им вновь овладело довольное настроение. Будучи по натуре веселым малым, смех подхватил и лесничий, хотя он не был уверен, что прилично смеяться, даже по такому косвенному поводу, над одним из столпов религии, прославившимся как внутри страны, так и за ее пределами.

— А возьмем, к примеру, нашего пастора, — продолжил свою речь лесничий. — На похоронах твоей жены я обратил внимание на то, как он побледнел, когда у него лопнул от чоканья бокал. Конечно, это было знамение, и подобные приметы почти всегда сбываются, однако неужели священник настолько боится смерти? Неужели он настолько держится за мирское существование?

Мельник ответил лишь согласным бормотанием. Он воспринял слова лесничего в качестве приглашения к разговору, которого сам желал, вернее, на который решился: он тоже может вспомнить похороны и беседу, что тогда вышла между ними около пруда. Ему оставалось лишь ухватиться за одну из реплик, и слова «Ты упомянул похороны» уже просились с его губ, но мельник испугался этого решительного шага и предпочел послушать, как друг будет развивать тему излишней привязанности к мирскому.

Лесничий же приписал молчаливость мельника его незаинтересованности в религиозных проблемах. Якоба необходимо пробудить! Эта сложная, замкнутая натура, к тому же прошедшая благодаря своей утрате очищение страданием, наверняка открыта для Божьей благодати и в бессознательной полудреме только ждет ее пробуждающего прикосновения…

Когда они добрались до избушки помощника на краю леса и лесничий отдал распоряжения старому Оле, друзья пошли обратно не по тропе, а чащей, так что побочные разговоры отпали сами собой.

Отодвинув в сторону мешавшие ему ветви, мельник ступил на опушку. В каких-нибудь ста шагах впереди был залитый солнцем ельник, между тонкими стволами которого проглядывал беленый флигель. Якоб и не подозревал, что они настолько близко от дома: это было то самое место, где к ним выскочила Енни. Гектор с лаем умчался, чтобы возвестить об их возвращении. Лесничий вышел чуть правее мельника; улыбаясь, он выпутал из вьющейся светлой бороды застрявшую там паутину и, сняв фуражку, рукавом отер со лба капельки пота.

— Вот видишь, как мы быстро вернулись!

Мельник глубоко воткнул посох в податливую влажную землю.

— Ты помнишь, — непривычно торжественным тоном обратился он к лесничему, — помнишь день похорон, когда мы с твоей сестрой стояли около прудика в саду?

— Еще бы не помнить… Я помню и все, что тогда было сказано, слово в слово.

— Прекрасно… Значит, ты знаешь, что моя покойная жена в последние дни много думала о Ханне, и думала очень серьезно.

— Конечно. Ты рассказывал об этом… хотя, мол, она и не говорила о сестре вслух.

— Да нет, говорила, только не называя ее имени, это верно… И я еще обещал рассказать, что именно она говорила, только потом, когда придет время.

— Как же, я и эти слова помню, я часто с тех пор думал о них… Ну что, пришло время?

— Мне кажется, да.

Лесничий выжидательно смотрел на друга, а тот устремил взгляд в землю, словно буравя ее рядом с посохом.

— Понимаешь, бедняжка Кристина тогда уже как бы покончила счеты с нашим миром. Она думала не о себе, а о нас, тех, кого покидает. И, среди прочего, говорила о моей женитьбе, потому что считала, что мне нужно жениться второй раз. Так, дескать, будет лучше во всех отношениях, особенно для сына. И она внушала мне самыми красивыми словами, чтоб я непременно взял в жены добропорядочную христианку.

— Ах вот как… Хм… И, по-твоему, она имела в виду Ханну?

— Я уверен.

— Что ж, может быть… Хотя… есть ведь и другие семьи, где жив религиозный дух… пусть даже он не столь крепок, мирское ведь — увы! — все больше берет верх… Но кое-кто… например, весьма богобоязненна семья Поуля Енсена, а еще в Скиббю у пасторского арендатора есть очень набожная дочь, она ходит на все молитвенные собрания… впрочем, остальные члены семьи там будут похуже…

— Нет, здесь нет никакой неясности. Кристина ведь еще говорила, что вы, пожалуй, перегибаете палку… она точно имела в виду вас с сестрой…

— Что значит «перегибаем палку»? Разве мы, люди, можем…

— Да ты не обижайся. Она прибавила, пусть, дескать, меня это не смущает… потому что по сути дела вы, наверное, правы.

— Ну, ежели так…

— А вскоре был стук к Ханне в окно, как раз когда Кристина кончилась на моих руках… Нет, тут ошибиться невозможно.

Кивнув, лесничий молча устремил взгляд в пустоту. Речи мельника удивительным образом подкрепляли его недавние мысли о «пробуждении» друга. Если безвременная кончина Кристины исправила слишком большой крен мельника в сторону мирского, разве не очевидно, что Ханне предназначено благотворно повлиять на его жизнь, направив ее к потустороннему, привести этого человека к Спасителю, которого он раньше признавал только на словах?

— Якоб, мне рассказать Ханне?

— Нет-нет, по-моему, пока не надо… Лучше потом… впрочем, ты и сам должен понимать. Но я тебя вот о чем хотел спросить… Как ты думаешь… она бы пошла за меня?

— Ханна? Да она замечательно относится и к тебе, и к Хансу, так что не представляю, кого другого она хотела бы себе в мужья.

— Хм… Просто… может, в Копенгагене… она наверняка знакома с людьми более образованными… прошлой зимой она опять ездила туда, и я подумал…

— Насчет этого можешь быть совершенно спокоен — она там не помышляла о браке. А вообще ей скоро пора завести себе мужа, ведь таково предназначение женщины… Видишь ли, если на то будет воля Божья, твой путь приведет тебя к Ханне, ибо этот способ достижения цели всегда безошибочен, в отличие от нашей собственной греховной воли, тем более ослепленной страстью.

Мельник стыдливо отвел взгляд — он слишком хорошо знал, куда чуть не завела его собственная, ослепленная страстью, греховная воля, и был рад, что собеседник не в состоянии прочесть его мысли.

— Значит, быть нам с тобой свояками, Вильхельм! — сказал он, чтобы лесничий не заметил его смущенного молчания.

— И это будет совсем неплохо, — засмеялся тот.

Крепко пожав друг другу руки, мужчины быстрым шагом пересекли поляну и вошли в ельник, в коричневатой полутьме которого догорали последние золотые лучи солнца. Каждая отходившая от ствола сухая веточка сверкала стеклянной нитью, и сквозь эту светящуюся сеть мельник разглядел Ханну: она с порога высматривала, не идут ли они, ведь Гектор давным-давно возвестил об их приходе.

 

II

В этот дождливый вечер середины октября в зале царило оживление.

На конце стола, как раз напротив Лизы, сидел гость — ее брат Пер Вибе. Этот знаменитый на всю округу (или печально известный — в зависимости от компании, в которой о нем заходила речь) пострельщик-браконьер был отнюдь не атлетического сложения. Он также не отличался ростом (сидя, был чуть выше сестры), а маска, под которой он скрывал свой характер авантюриста, представляла собой довольно заурядное мужицкое лицо, обрамленное едва ли не обязательной в тех краях бородой, которая, начинаясь от самых висков, кончалась под выдвинутым вперед, черным от щетины подбородком. Возможно, внимательного наблюдателя удивило бы, что взгляд, который горел в маленьких глазках под нависшими бровями, нередко бывал пронзителен и тревожен, то есть плохо сочетался с мирным ремеслом земледельца. Кожа его была сильно обветрена. Пер был десятью годами старше сестры, но на вид ему давали гораздо больше.

Изо рта у него свисала резная трубка с богато изукрашенной головкой, дым из которой смешивался с дымом ее бедных родственниц, находившихся во владении Кристиана и Йоргена, а также почерневшей, чуть ли не обугленной носогрейки, торчавшей из пасти Ларса.

Сей «простофиля», поставив локти на столешницу и подперев голову руками, вылупил белесые голубые глаза на этого поразительного человека, невзрачного и сутулого, над головой которого сиял ореол искателя приключений, едва ли не разбойника — ореол, воочию проступивший в табачном дыму после того, как парни, поднажав на Пера, заставили его рассказать несколько увлекательных историй о своих приключениях, приправленных не только так называемой «латынью охотников», но и греческим браконьеров. Утомившись от своих баек, Пер вытащил изо рта чубук, сплюнул на пол и для восстановления сил хлебнул из стоявшей перед ним глиняной кружки.

— Прямо скажем, Лиза, этому пиву не сравниться с тем, которое варила ты сама! У того даже привкус хмеля был совсем другой.

— Да, теперь мне не до варки пива, хватает других забот, — сказала Лиза, не отрываясь от вязания.

— Ну что ты горбишь спину с утра до вечера!.. На черта тебе это сдалось? Могла бы, по крайней мере, потребовать двойное жалованье.

— Я как-нибудь сама разберусь, Пер.

— Хозяин не обеднел бы, если б добавил хоть половину жалованья, — заметил Кристиан. — Но он всегда был прижимист.

— Не нужна мне никакая прибавка, дубина ты стоеросовая! — проворчала Лиза, которая весьма дорожила своей репутацией прислуги на редкость работящей и на редкость нетребовательной. Такая репутация в самом худшем случае обеспечивала ей приличное место на будущее.

— Ты, Лизочка, просто слишком хороша для этого света, — засмеялся Кристиан, — глядишь, Господь вознаградит тебя на том.

Ларс был огорчен новым направлением разговора.

— А правда, что вы участвовали в убийстве предыдущего лесничего? — встрял он.

Из-под нависших бровей метнулся прицельный взгляд, от которого Ларс чуть не выронил изо рта коротенькую трубку. Взгляд скользнул по оштукатуренному потолку с дрожащим на нем световым пятном от каганца, и Пер-Браконьер угрюмо пробормотал:

— Ерунда! Никто его не убивал. Он умер в своей постели, и это может подтвердить пастор, который лесничего соборовал.

— Да, но сначала на него напали, — уточнил Йорген.

— Господи Боже мой, а чего старика понесло бегать ночью по лесу, да еще в тумане?! В туман я б и молодым такого не советовал, ничего хорошего из этого не получается.

— Может, это туман дал ему прикладом по шее? — ухмыльнулся Кристиан, ероша свою рыжую шевелюру.

— Нет, туман только дал ему подножку, так что он грохнулся головой об пень! — вдохновленный всеобщим натиском, выпалил Лapc.

— Не буду спорить, раз вы знаете лучше моего… Мне вообще больше ничего не известно. Я к этому делу отношения не имею, я тогда раздобывал козла.

— Наверное, в вашем промысле всякие бывают случаи, — заметил Йорген, коль скоро Пер-Браконьер, похоже, не собирался продолжать разговор.

— Это уж точно, — улыбнулся Пер. — Недели две назад, когда я был в лесу… по делам… выяснилось, кто станет новой хозяйкой у вас на мельнице. Чем вознаградите, ежели поделюсь?

Лиза с Йоргеном торопливо обменялись взглядами.

— Ну, вы даете! — вытаращив глаза, воскликнул Кристиан.

— Лесникова Ханна! — ликующе вскричал Ларс. — Верно? Да я об этом твердил, еще когда хоронили мельничиху… Хозяин так странно смотрел на Ханну у кладбищенских ворот, что я сразу сказал: он на ней женится.

— А я-то думал удивить вас своей новостью.

— Вы, наверное, видели их вдвоем в лесу? — осведомился Йорген.

— Ага, и, по-моему, там кипела страсть… Стояла третья неделя сентября, и бесподобно светила луна, самая что ни на есть подходящая погода для влюбленных и пострельщиков.

У всех, кроме Лизы, это сопоставление вызвало гомерический хохот; Лиза только пощекотала спицей спавшего у нее на коленях Пилата.

— Они что же, целовались? — спросила она.

— Я уверен, что да, хотя сам этого не видел. Некоторое время они были буквально в двух шагах от меня. Просто я лежал под кустом в канаве и не хотел попадаться им на глаза.

— Оно понятно, — усмехнулся Кристиан.

— Вообще-то они… были заняты собой, хе-хе-хе! Хотя разговор шел сугубо серьезный и даже высокопарный. Девица что — то бормотала насчет Христа и греховности человеческих помыслов… чистый проповедник в юбке… мельник поддакивал и потом сказал «аминь». А еще он попросил ее сыграть дома красивый хорал, который она играла раньше… чтоб уж получилась форменная церковная служба.

— Занятный способ проведения времени для влюбленных… при луне, — язвительно фыркнула Лиза, хотя в ее смешке чувствовалось раздражение, а спицы нервно задребезжали.

— Да, мне известны более интересные способы, — под дружный хохот заявил брат.

— Послушай, Пер! — обратилась к нему Лиза, когда все отсмеялись. — А ручная косуля тоже была с ними?

— Ну конечно! Она бродила среди кустов и иногда подходила так близко, что я мог бы упереться в нее дулом ружья.

— Ах, какая мука! У кого-то прямо руки чесались! — с издевкой произнес Кристиан.

На этот раз смеху, казалось, не будет конца. Уж очень забавное создалось положение: браконьер сидит в кустах, а рядом беспрепятственно ходит косуля и двое влюбленных воркуют о греховности человеческих помыслов.

По правде говоря, долго смеялись только работники. Пер быстро умолк — из-за неприятного ощущения, что хохочут, собственно, над ним. А Лизе вообще было не до смеха. Она покраснела и насупилась. Вот насмешка судьбы! Брат прячется в канаве и дрожит, как бы Енни не выдала его. Такая сцена воплощает в себе поражение браконьерской семьи Вибе и победу лесничества, разве нет?

— Ну, мне пора двигаться к дому, — наконец прервал веселье Пер. Он трижды обмотал вокруг шеи длинный платок, аккуратно завязал его у подбородка, застегнул сверху куртку. Затем поднялся, взял свою палку и откланялся.

Лиза проводила его через кухню в сени.

— Помнишь, что ты мне обещал, Пер?

— Конечно, помню! В тот раз, сама видишь, сделать это было несподручно.

— Но, пожалуйста, поторопись.

— Да-да, только… довольно трудно подобраться на расстояние выстрела, потому что теперь она держится ближе к дому. Кстати, я не возьму в толк…

— Я ж тебе объясняла, все дело в ошейнике…

— Сдался тебе этот ошейник… На нем даже не настоящее серебро, а так, мельхиор… вот колокольчик, может, из настоящего, он приятно звенит… хотя какого черта…

— Ну, если мне хочется его иметь…

— Да, уж если женщине чего приспичило, то берегись, это мы понимать можем.

— Я тебе свяжу три пары носков… из самой лучшей шерсти.

— Носки мне очень даже пригодятся. Так что вяжи, сестричка, за ошейником дело не станет. А теперь прощай!

— Прощай, Пер.

Лиза прошла к себе в комнату, зажгла огарок свечи и, сев на кровать, задумалась о навязчивой идее, которую вновь пробудили к жизни приход брата и его рассказ. Впрочем, на сей раз главным в раздумьях стало не мистическое представление о том, что убийство Енни отнимет у Лизиной соперницы силу, а вполне реалистическое желание причинить боль ненавистной женщине.

Лизу просто трясло от отвращения к этой набожной ведьме, которая из своего лесного затворничества обвораживала хозяина, притягивала его к себе, соблазняла благочестивыми мыслями, которые ее понаторевшие в Священном Писании уста нашептывали ему на ухо, а также мелодичными псалмами, которые ее натренированные пальцы выбивали на пианино, ибо как сам этот инструмент, так и умение извлекать из него звуки были в Лизином понимании окружены ореолом магии.

Она уже месяца два чувствовала, что мельник постепенно отдаляется от нее. Подслушанный братом в лесу разговор с благочестивыми мечтаниями при лунном свете внезапно разъяснил то, что происходило на протяжении долгого периода с последней крупной победы Лизы, когда она отбила атаку Мельниковой тещи, прикрывшейся Заячьей вдовой, с того радостного мига, когда она стояла в саду под августовским солнцем и торжествующе ощущала, как пронизывает мельника флюидами, идущими от ее выставленных напоказ пышных женских форм, отчего он вынужден был потупить глаза и ретироваться… — и до настоящего времени, когда она более не знала, что с ним творится, когда он сделался недосягаем для ее взглядов и перестал вспыхивать страстью от малейшего ее движения.

Причем мельнику настолько шли эта отчужденность, это замкнутое равнодушие, эта завлекательная недоступность, что в алчущей душе Лизы создалась иллюзия влюбленности в него. Несомненно, ее раззадорил прежде всего страх не добиться положения, за которое она столь давно и неутомимо сражалась, пополам с обидой из-за того, что человек, поддавшийся ее женским чарам, начал освобождаться от них. В вызванном этими чувствами страстном возбуждении она усмотрела признаки обманутой любви. Томясь по мельнице, Лиза заменила предмет тоски на мельника, а ее честолюбивое стремление к власти замаскировалось под тягу к преданности. И теперь она обливалась горючими слезами, разумеется, чувствуя себя бедной брошенной прислугой, у которой «увела ее мельника» хитроумная барышня, искусно пользовавшаяся приемами обольщения, которые были недоступны простодушному крестьянскому уму самой Лизы.

Разве у нее недостаточно поводов ненавидеть эту барышню? И Лиза рисовала себе, как, завладев ошейником Енни, она прокрадется ночью к дому лесничего и повесит ошейник на ручку двери. Там уже дня два как хватились косули, а, увидев ошейник, все поймут, что Енни убита браконьером, охотничья гордость которого не позволяет ему присваивать чужое — за исключением самого павшего от его пули зверя. И фрёкен Ханна примется оплакивать свою любимицу, свою «милую Енни», которую она больше никогда не сможет призывать из чащи, и выплачет все глаза, такая уж у нее мягкая и нежная натура, и мысль о ее слезах будет для Лизы не менее живительна, чем прохладное питье для мечущегося в жару больного.

Между тем Лиза была слишком практична, чтобы успокоиться тем, что она удовлетворит свое законное чувство мести. Скинув одежду, загасив свечу и свернувшись калачиком под одеялом, она постепенно убаюкала себя спутанными мыслями о том, как бы раздуть пламя из угольков, которые наверняка еще тлеют под золой в неверном сердце мельника.

 

III

Стоял полдень.

Яркий солнечный свет вливался через маленькие окошки в мрачное пространство складского этажа, загроможденное горами мешков. Каждый раз, когда Йорген провозил на тачке очередной мешок, золотистая мучная пыль убыстряла свою пляску в пучке лучей, а когда он сваливал мешок на кучу других, добавляя в перенасыщенный воздух новую порцию взвеси, облако пыли закручивалось в хаотический вихрь, словно гонимая ветром туманная дымка.

Йорген работал в одиночестве. Ларса отправили наверх следить за поставами — под надзором мельника, который между тем точил жернов.

Итак, Йорген был наедине со своими мешками и своей несчастной любовью. Он ведь ни на йоту не продвинулся с того августовского вечера, когда вроде бы многого добился и, как ему показалось, до окончательного успеха осталось рукой подать. Увы! С тех пор к Лизе было не подступиться; ужин она посылала с Ларсом, а людскую убирала днем и притом в самое разное время. Если же Йорген по какому-то случаю и оказывался с ней один на один, ее нельзя было тронуть пальцем и из нее почти невозможно было выдавить хоть слово. Два месяца, и ни с места! Надо было предвидеть такое в тот раз, когда она поцеловала его, а он честно простоял, даже не коснувшись ее, только бы опять не испачкать. Может, тут он и допустил ошибку: Лиза сочла это проявлением холодности. Разве в его повести где-нибудь сказано, что Яльмар принимал поцелуй навытяжку, точно оловянный солдатик, чтобы не запачкать платье йомфру Метте? Но Яльмар всегда ходил в шелку и бархате, а на руках у него были перчатки из буйволиной кожи. Ему-то было хорошо!

Впрочем, к размышлениям Йоргена то и дело присоединялась более насущная мысль о том, что скоро пора идти наверх обедать. Неужели хозяин и теперь не слезет с размольного этажа? Однако ритмичный стук молотка по камню все также неутомимо примешивался к мельничным шумам.

И вот заскрипела лестница снизу и из-за горы мешков вынырнула голова служанки. Лиза принесла поднос с тремя тарелками, на которых была разложена жареная свинина и картошка.

— Что такое? Мы разве не пойдем есть в застольную? — спросил Йорген, невольно растягивая слова.

— Хозяин сказал, что сегодня очень много дел и он хочет обедать на рабочем месте. Придется и вам, остальным, удовлетвориться тем же.

— Да мы не против, раз уж ты любезно принесла обед сюда, — произнес мельников подручный, беря Лизу за подбородок, чему она не могла помешать, поскольку руки у нее были заняты подносом, а наваленные мешки не давали возможности отстраниться.

— Нечего распускать руки, — проворчала Лиза, но, хотя лоб ее смешно наморщился, в глазах светилась улыбка. Служанка понизила голос — чтобы ее слова не донеслись до размольного этажа, откуда по-прежнему раздавались удары молотка. Для Йоргена ситуация была особенно пикантной благодаря близости хозяина и тому, что они все время слышали его стук.

— Разве ж это весело, Лизонька, не распускать руки?

— Еще бы не весело. Я как вспомню тот раз, когда по доброте душевной влепила тебе поцелуй, а ты, весь такой порядочный, держал руки при себе… как вспомню эту сцену, хохочу аж до колик. Куда ты тащишь весь поднос? Тебе что, одной порции не хватит?

— Нет, у меня сегодня зверский аппетит, — отвечал Йорген, забирая у нее из рук поднос и ставя его на уступ мешочной горы, после чего, в подтверждение своих слов, схватил Лизу за плечи, притянул к себе и поцеловал. Она вынуждена была молча стерпеть такое обращение, дабы не выдать себя.

И пока Йорген смаковал этот поцелуй, подтвердивший для его скудного опыта мужчины расхожую истину о том, что давать приятнее, нежели получать, наверху с бесстрастной регулярностью звенели удары молотка.

— Ну вот, — сказал Йорген, наконец отпуская Лизу, — это тебе в благодарность за прошлый раз, а то за мной остался должок.

— К такому дикарю и подходить-то близко не хочется, — недовольно заметила она, оглядывая измазанное платье.

— Погоди, я сейчас сбегаю за щеткой.

— Не надо, сегодня погода сухая, — сказала Лиза и забрала поднос, предварительно составив с него тарелку для Йоргена.

— Нет, ты не можешь так идти… Послушай, Лиза!..

Но Лиза уже взобралась на несколько ступенек по следующей лестнице и, обернувшись, шикнула на него.

Йорген в ужасе смотрел ей вслед.

Чегой-то она? Неужели он своим поцелуем отшиб у Лизы всякую осторожность? Да хозяин в два счета выставит их за дверь, во всяком случае, его, а уходить отсюда одному — это самое страшное. Прислуга-то наверняка соврет и выпутается, хотя сама была очень даже не против.

Между тем Лиза предстала перед мельником, который, сидя на жернове, острым ручником высекал одну из бороздок, что расходились от середины к краям. Он даже не поднял головы, когда она со словами «Пожалте, хозяин» поставила рядом с ним тарелку, только кивком поблагодарил ее.

— Ой! Неужто жернова такие? Вот красота!.. А если на него долго смотреть, он вроде бы сам кружится.

Мельник с улыбкой взглянул на Лизу, но, приглядевшись к ее платью, тут же посерьезнел, лицо его залилось пунцовой краской.

Лиза перевела взгляд с хозяина на себя.

— Тьфу ты, в каком я, оказывается, виде! На этот складской этаж лучше вообще не заходить, столько мешков, что потом чиститься и чиститься… Хорошо хоть мука легко отряхивается.

Засим она оборотилась к Ларсу, застигнув его в невероятной позе: он стоял на цыпочках на мучном. Ларс и, вытянувшись в полный рост и напрягаясь изо всех сил, засыпал содержимое мешка в лущильную машину.

— Ларс! Тут тебе еда, мальчик мой! — задорно прокричала Лиза. Потом, как ни в чем не бывало кивнув и бросив доброжелательное «Кушайте на здоровьечко, хозяин!», она принялась торопливо перебирать одетыми в чулки ножками, спускаясь на предыдущий этаж, где ее поджидал Йорген.

— Он что-нибудь сказал?

Хотя слова эти были произнесены испуганным шепотом, Лиза опять шикнула на него. Затем покачала головой и, насмешливо улыбаясь, заспешила дальше.

Но Йорген понял, что хозяин, буде он и промолчал, все заметил и истолковал правильно; это обнаружилось через два часа, когда мельник спустился на складской этаж. Сначала он придрался к мешкам: дескать, свалены беспорядочно и к тому же непрактично, тут можно уместить в два раза больше мешков так, чтобы не мешали и всем было удобно. Потом он полистал гроссбух и объявил, что записи невозможно разобрать.

Оказалось также, что прохудился пеклевальный мешок и плохо сеет сито, о чем Йорген обязан был давным-давно сообщить хозяину, уж можно было бы починить. А он только слоняется без дела и чихать хотел на все.

«Ищет предлога выгнать меня», — подумал Йорген и чуть не заплакал при мысли о том, что теперь, когда все складывается так хорошо, ему придется уйти с мельницы.

Однако его вздорный хозяин и знаток благородного мельничного ремесла тоже не ведал душевного покоя. Пока он долгими часами насекал жернов, пока ел, пока бродил на вечерней заре по саду, пыхтя трубкой и выпуская облака дыма, пока метался без сна на кровати, перед ним то и дело возникал образ Лизы с подозрительными мучными пятнами на сине-сером домотканом платье, и мельник напрасно напрягал воображение, пытаясь разрешить сложный вопрос: можно ли было так задеть мешок, чтобы появились именно эти пятна, которые столь очевидно напоминают следы объятий? Правда, Лиза говорила о них спокойно и естественно, на лице ее не выразилось и тени смущения, по щекам не пробежал предательский румянец, так что трудно было не верить ей… И все же — можно было или нельзя?..

А если нельзя, если это Йорген поставил на ней свое клеймо и она ему позволила (зачем было иначе замалчивать, вместо того чтобы пожаловаться на его наглость), то какое до этого дело ему, мельнику, который собирается жениться на Ханне, который, можно сказать, втихомолку едва ли не помолвлен с нею? Ему должно быть безразлично или, вернее, даже приятно, что легкомысленное восхищение Лизиными прелестями, которого он, к сожалению, не сумел скрыть от нее самой, по крайней мере, не имело дурных последствий, что она не стала связывать с хозяином свои любовные надежды; ведь в противном случае оставалось бы только пожалеть бедняжку.

Его рассуждения были обстоятельны и основывались на здравом смысле. Их трудно было опровергнуть, но, увы, еще труднее было успокоиться ими.

Напрасно он раз за разом вызывал перед внутренним взором образ Ханны — как она кличет Енни, возится в конюшне с пони, смеется своим чистым, невинным смехом, ведет благочестивые и дружеские речи, извлекает из фортепьяно серьезные, печальные или веселые мелодии, — ее образ быстро улетучивался, и вместо Ханны перед ним возникала таинственно улыбающаяся Лиза, которая стирала с плеч и груди подозрительные пятна… а пятна появлялись сызнова.

 

IV

Из открытой дверцы печи пахнуло дурманящим пряным жаром: на поду ожидали появления на свет Божий семьдесят больших караваев ржаного хлеба. Мельник длинным шестом с деревянной лопатой на конце вынимал по два каравая и передавал Лизе, та выносила их в коридор, где встречавший ее Кристиан, перехватив караваи, тащил их охлаждаться на месилку, которая, отработав на сегодня, застыла в неподвижности со свисающими с железных зубьев лохмотьями серого теста, похожая на борону с комьями налипшей земли. Обычно эти многочисленные встречи между месильней и пекарней давали дерзкому рыжему подручному повод для всяческих интимных проказ и мимолетного ухажерства, но сегодня он чувствовал, что Лиза чем-то расстроена, а потому не осмеливался распускать ни язык, ни руки.

Она окинула грустным взглядом знакомую комнату, всю обстановку которой составляли занимавшая заднюю стену хлебопекарная печь да длинный стол напротив, который шел под окнами и вдоль третьей — короткой — стены. На нем сейчас были разложены аппетитные буханки ситного. В углу стояли весы, на которых Лиза отвешивала тесто для тысяч буханок и караваев, а в остатки теста была воткнута лопатка, которой служанка орудовала столь привычно, что почти всегда клала на весы точно столько теста, сколько нужно.

Тем временем подоспела новая пара караваев для передачи Кристиану; Лиза вынесла их в коридор, где была открыта дверь в сад и откуда в жаркую пекарню тянуло прохладой. Она пробежала взглядом по саду, залитому ярким октябрьским солнцем, которое сверкало в лужах и подсвечивало желтым флигели. В кухонном окне нежился на солнышке ее любимец Пилат, а на окнах гостиной пламенела герань — той самой гостиной, в которой положено было бы сидеть хозяйкой Лизе. В левом флигеле была открыта верхняя половина двери в коровник, во мраке которого промелькнул, сверкая на солнце, рыжий хвост; туда она бы тоже перестала ходить — посылала бы на дойку прислугу. В переднем углу сада, чуть справа, проплывали тени от мельничных крыльев, неумолчный гул которых в сочетании с хлопаньем парусины и воем ветра можно было расценивать как весточку от гигантского механизма из колес и жерновов, без устали трудившегося ради Лизиного благосостояния. На гравий падала тень от галереи с силуэтом Йоргена, который вращал ворот, чтобы повернуть шатер; Йорген также принадлежал к имуществу Лизы — для эпизодического развлечения. Но в Кристиане, который, принимая у нее из рук караваи, уловил ее минутное замешательство и посмел ухмыльнуться, — в Кристиане она видела лишь слугу, которому по воскресеньям велит надеть на холеных гнедых плакированную сбрую и запрячь их в парадную карету, поскольку они с мужем хотят съездить в гости или в церковь.

С мужем? Лиза вновь очутилась рядом с мельником, который склонился у печи — без сюртука и жилетки, в одной расстегнутой рубахе с закатанными рукавами на мускулистых волосатых руках, он шуровал там длинной лопатой. С висков, где курчавились седоватые волосы, стекали ему в бороду капли пота; худое лицо выражало напряжение… он был целиком поглощен работой и рядом с ним вполне могли стоять что та коренастая и медлительная уроженка Лолланна (ее предшественница), что сама Лиза со своими мягкими, ласкающими глаз формами и живостью во взоре… А может, это ей только кажется и его напряжение вызвано насилием над собой, тем, как он старается не замечать ее близости? Ведь на днях, когда мельник, затачивая жернов, увидел на Лизином платье мучные пятна, в нем совершенно точно проснулась ревность, которая раздула тлевшие в его сердце угольки, отчего лицо его зарделось…

Нет, все будет иначе! Она потеряет и эту мельницу с усадьбой, на которую заработала себе право, и этого мужчину, которого не зазорно назвать своим благоверным и с которым не зазорно пойти под венец — помытый и приодевшийся, он был представительнее любого помещика, не говоря уже о владельцах мелких наделов. Он уже почти принадлежал Лизе, оставалось лишь протянуть за ним руку… Если б только не ее порядочность! И чем она вознаграждена?! Теперь мельник выкинул Лизу из головы и бегает за другой.

Перед служанкой опять явственно всплыла картина похорон, когда эта «другая» хозяйничала в ее кухне. Конечно, Лизу прогонят со двора, с ее собственного двора, лишат дома и крыши над головой, даже не поблагодарив за все труды, за радение о здешнем хозяйстве. Она видела, как покидает этот дом в слякоть и стужу: вот она бредет по мокрой дороге прочь, скитаться по белу свету, в руках у нее узелок и верный Пилат — он же не захочет расстаться с ней, да и нельзя будет оставить кота дома, где та, другая, может вышвырнуть его из кухни, а бешеный Кис — выцарапать ему глаза, если он захочет вернуться на мельницу. Нет, Лиза не такая, она не бросает тех, кто привязан к ней!

Она заметила в себе нарастающее волнение, но даже не попыталась скрыть его, ходя от мельника к Кристиану и обратно. Зачем? Кто может требовать от бедной прислуги каменного сердца?

Мельнику показалось, будто он во второй или в третий раз слышит рядом тяжкий, прерывистый вздох. Он поднял голову. Глаза у Лизы были полны слез, несколько крупных слезинок скатились ей на грудь, и так уже мокрую от жары.

— Что случилось, Лиза? Ты не заболела? — спросил он, перестав доставать хлебы.

— Нет, хозяин.

Мельник оставил лопату на противне и разогнул спину.

— Да как же не заболеть!.. Ты совершенно загнала себя работой и того гляди свалишься… Это безумие, Лиза.

Она покачала головой и повела плечом в сторону Кристиана, который не встретил Лизу в коридоре и теперь стоял у двери, выпучив на них свои рыбьи глаза.

Мельник вновь склонился к печи и залез в ее полутьму лопатой. Руки его, однако, дрожали, и ему не сразу удалось выманить упрямые караваи из их уютного, теплого местечка в самой глубине.

Хождение между мельником и Кристианом возобновилось и продолжалось без помех, пока все семьдесят хлебов не были перенесены в месильню, после чего Кристиан лениво пошел на мельницу. Лизе же хозяин мигнул, чтоб она осталась.

Мельник утер рукавом пот со лба и встал, опершись одной рукой сзади о стол. Поскольку хозяин отвернулся от окна, лицо его оставалось в тени, тогда как Лизино было освещено. Лиза стояла, чуть покачиваясь (сидений в пекарне никаких не было) и с таким видом, будто ей сейчас больше всего хотелось прошмыгнуть в дверь — примерно так, как это делает школьник, которому не сулит ничего хорошего разговор один на один с учителем.

— Ну, Лиза! Что случилось?

— Да ничего не случилось, хозяин… просто на меня что-то нашло… Подумалось, как я привыкла к усадьбе и к мельнице, как тяжко будет уходить.

Она заморгала и чуть снова не заплакала. Но мельник и без того встрепенулся.

— Ты собираешься уходить? Почему?

— Да уж придется, когда вы женитесь.

Мельник обеими ладонями уперся в край стола, отклонившись назад и напряженно расставив локти в стороны.

— Это еще что за новости? Кто сказал, что я женюсь?

— Неважно, кто сказал, только до меня дошло, что вы скоро возьмете себе вторую жену, фрёкен Ханну из лесничества, и, кстати, поступите очень разумно.

Мельник помолчал. У него не хватало смелости напрямую отвергнуть такое обвинение.

— Глупые сплетни! — наконец выпалил он. — Стоит человеку войти в дом, где есть молодая женщина, и тут же какая — нибудь старая грымза… О браке у нас с фрёкен Ханной не было и речи.

— Может, оно и так, раз вы говорите… Во всяком случае, мне вы не обязаны давать отчет, если надумаете жениться.

— Да я даже не знаю, захочет ли она меня.

— Господи Боже мой! Вот уж в этом хозяин может быть уверен!

Это восклицание прозвучало столь убедительно, и Лиза дополнила его столь уверенным взглядом, что не приходилось сомневаться в ее искреннем мнении: любая здравомыслящая девушка почтет за счастье заполучить в мужья владельца Вышней мельницы. А сей предмет всеобщего обожания смотрел на носки сапог и чувствовал, как краснеет — не только оттого, что ему пощекотали самолюбие, но более потому, что это простодушное заверение явно свидетельствовало о влюбленности самой Лизы.

— Еще не хватало, чтоб она отказала вам!.. Так что когда женитесь…

— Я ж тебе толкую, что и разговора такого не было… между мной и Ханной (он поторопился прибавить последние слова для оправдания перед самим собой)… и не стоит принимать это близко к сердцу… Горевать — так когда срок придет… если он придет… А вообще в жизни бывают и хорошие часы… Между прочим, никто не станет тебя гнать из-за моей женитьбы — прислуга на мельнице все равно будет нужна, поэтому решать тебе.

— Вы, хозяин, и впрямь думаете, что я смогу остаться на мельнице, когда тут поселится жена?

Задавая этот вопрос, Лиза шагнула в сторону мельника, отчего тот вздрогнул. Хотя Якоб упорно смотрел вниз, он чувствовал на себе ее вызывающий взгляд и прекрасно знал, что на губах ее играет улыбка, что смысл написанного у нее на лице прямо противоположен вопросу: «Я что же, обыкновенная прислуга? Разве между нами ничего не было?.. Разве между нами — раньше или позже — не может быть чего-нибудь еще… если я не уйду?» Мельник и сам не раз задавался этим вопросом и давным-давно ответил на него категорическим: «Лизе придется уйти, оставить ее было бы слишком большим прегрешением перед Ханной…» Но это когда дело будет решено… Теперь же ничегошеньки не решено, зачем Лиза приступает к нему и мучает его?

И, будучи не в состоянии дать ей ответ, он переменил тон на сердитый и нетерпеливый:

— Чего ты хочешь, Господи Боже мой? Если ты считаешь, что тебе лучше уйти, тебя никто не держит… Но я тебе толкую, пока что речи о женитьбе нет, и мне кажется, ты могла бы на этом успокоиться. Не будешь же ты требовать от меня обещания никогда ни на ком не жениться?!

— Я вообще ничего не требую, разве бедная прислуга может чего-то требовать?! Мне просто тяжело было подумать… я только хотела, чтоб все оставалось по-прежнему, чтоб мне можно было и дальше тут жить и по мере сил вести хозяйство… Больше я ничего на свете не хочу… Как можно чего-либо требовать от вас?!

Она поднесла к глазам фартук и вышла из пекарни, заливаясь слезами от ощущения собственного бессилия, от мысли о том, что не может ничего требовать… оставив мельника в состоянии ошеломленности — взволнованным, смущенным и сомневающимся.

Бедняжка! Разумеется, ей тяжело уйти отсюда после всех ее трудов… И разве она не любит его, эта девочка, твердо уверенная, что его должны любить все? При этом она ничего не требует, только хочет, чтобы все осталось по-прежнему, то есть чтобы ей было позволено трудиться с утра до вечера как для его блага, так и ради порядка на любимой мельнице, с которой она буквально срослась. А в таком случае нужно ли ему торопиться с женитьбой на фрёкен Ханне, обязателен ли этот брак?.. Конечно, если сия добродетельная, набожная фрёкен питает к нему нежные чувства, самое лучшее будет жениться на ней, она наверняка принесет ему счастье, большое счастье. Как бы то ни было, следует подождать, пока события сами повернутся в ту сторону, в подобных делах нельзя спешить. Сегодняшнее положение всех устраивает, особенно с тех пор, как Лиза поладила с Хансом.

Мельник нагнулся и через низенькое оконце выглянул во двор, где мальчик как раз бежал к Лизе со своим луком, у которого что-то сломалось и который Лиза с присущей ей доброжелательностью по отношению к ребенку тут же взялась починить, хотя ее ждали куда более важные дела… но и они все будут переделаны.

И мельник с улыбкой закивал, бездумно теребя в руках лопатку, которой Лиза обычно нарезала тесто для хлебов.

 

V

В тот воскресный день мельник с Хансом опять уютно сидели за накрытым столом в низенькой гостиной у добросердечного лесничего и его сестры.

Последние несколько недель они сюда не заглядывали. Но в субботу письмо от лесного смотрителя уведомило мельника о важном событии: Ханна испекла свой знаменитый песочный торт, и хотя бы ради него им следует пожаловать назавтра в гости, даже если погода не слишком благоприятствует лесным прогулкам.

А погода и в самом деле была не лучшей. В первых числа ноября привычная датская осень показала себя в самом отвратительном из своих обличий. По разбитому мокрому проселку отец с сыном все же добрались до гостеприимного дома, где теперь и радовались защите четырех стен. Снаружи мрачно шумел лес, словно оплакивая многочисленные листья, которые взметало и уносило вихрем, а в такт к этому шуму подстраивался размеренный глухой рокот набегавших на отлогий берег волн. Однако суровые звуки стихий лишь дополняли ощущение приятности от кипения медного котла, что сверкал в самой середке небольшой изразцовой печи. Вода бурлила, и прикрывавшая котел крышка нетерпеливо позвякивала. Но вот Ханна вытащила его из печки, и в чайник, который держал Ханс, полилась вода. Мужчины тем временем раскурили трубки, хотя, по мнению Ханны, могли бы и подождать с этим, пока не отдадут должное ее торту.

Сие украшение стола возвышалось посреди белой скатерти в изящном окружении чашек и десертных тарелок. Мельник устроился в углу дивана и выпускал подсвечиваемые лампой клубы табачного дыма, предаваясь чувству покоя и безопасности, которое испытывал только в этом доме. Оно было сродни чувству, которым временно наслаждается капитан в порту, когда за молом пенится открытое море и он даже не прочь вскоре снова рискнуть своим кораблем, но надеется, что ему удастся отделаться малой кровью, то бишь не выходить из надежной, доказавшей свою безопасность гавани.

Деятельный лесничий, которому постоянно требовалось какое-либо занятие, приготовил кривые корни и дубовые ветки со снятой корой, ворохом лежавшие перед ним на полу. Он выбирал из них лучшие, сравнивал между собой, ставил метки. Его любимым занятием в часы досуга было создание «уголков природы» — жардиньерок типа той, на который так замечательно стояли цветочные горшки между диваном и окном. То, для чего лесничий сейчас тщательно подыскивал материал, должно было превзойти не только эту подставку, но и все его прежние изделия; он замыслил изготовить многочисленные ответвления от основной площадки, разместив их по принципу канделябра, и предназначалась эта жардиньерка для украшения гостиной на Вышней мельнице.

— Похоже, эта штука станет моим шедевром, — с улыбкой пробормотал лесничий.

— А я просто уверен, — отозвался мельник. — Боюсь только, мне не хватит на нее цветов. При жизни Кристины я бы не сомневался, больно легкая у нее была рука.

— Что правда, то правда. Для хорошего роста цветам нужен женский уход. На нас, мужчин, они даже не глядят, если, конечно, им не попадется садовник. С Ханной та же история… посмотри, в каком все цвету.

Он указал мундштуком трубки себе за спину, на столик с растениями, и бросил мельнику мимолетную улыбку, доверительно подмигнув ему: дескать, об этом можешь не беспокоиться, у тебя будет ничуть не хуже.

Разумеется, мельник ответил другу понимающим взглядом, однако на лице его читалась какая-то вялость и рассеянность. Он забился еще глубже в угол дивана и отгородился еще более густой дымовой завесой.

Наступил торжественный миг разрезания торта; над чашками уже поднимался пар от чая. Но стоило разложить по тарелкам первые куски, как послышались сетования хозяйки: тесто не пропеклось, попадаются водянистые комочки. Конечно, мельник заверил ее, что так даже лучше: водянистость придает торту освежающий вкус; Ханна посчитала, что он сказал это в утешение ей, хотя сама втихомолку придерживалась того же мнения. К счастью, нельзя было заподозрить в стремлении угодить ни Ханса, проявлявшего отменный аппетит, ни тем более Енни, которая с радостью набросилась на торт — впрочем, не раньше, чем ей протянула кусок сама Ханна. Зато когда то же угощение попытался навязать косуле работник, поднялся большой гвалт. Парень гонялся за Енни по всей комнате, а та ускользала от него, нередко забиваясь под стол, где сидела в полусогнутом положении, едва не касаясь пола брюхом, что было вполне в ее натуре, ибо животные эти вообще очень пугливы.

— Трудная у тебя должна быть сейчас служба, Вильхельм, — заметил мельник, невольно выглянув в окно, за которым громче обычного стонал, напоминая о себе, лес.

Лесничий тоже посмотрел за окно. Над качающимися вершинами елей надутым парусом изгибался молоденький месяц.

— Сейчас еще ничего… Вот когда нашей луне будет дней на восемь больше, тогда наступят самые что ни на есть браконьерские ночки.

— Это уж точно! Наступит пора мне дрожать от страха, потому что ты будешь по ночам обходить дозором участок, — сказала Ханна.

— Да нечего тебе дрожать от страха. Меня так просто не возьмешь. Но сказать, что гоняться за ними-дело приятное, тоже нельзя, даже азарта никакого нет, особенно из-за того, что погоня кончается ничем. Браконьеру ведь достаточно бывает залезть на дерево, и как мне его там найти?

— Разве собака не может учуять его на дереве?

— Ну, ее я даже не рискую брать с собой. Застрелят, и вся недолга.

Гектор, заслышав, что речь идет о нем, принялся бить хвостом об пол.

— Чего стоит один Пер Вибе, — вставила Ханна, — о котором рассказывают всякие страсти. Говорят, он был среди тех, кто забил до смерти старого лесничего.

— Да, это парень опасный, тут ничего не попишешь. Если б мне когда-нибудь удалось схватить его с поличным, я бы ради этого целыми ночами бегал по лесу.

— Кажется, его сестра служит у вас? — уточнила Ханна. — Да.

— Она как будто девушка работящая. Только вот лицо ее мне не нравится, хотя черты, пожалуй, красивые.

— О, Лиза у нас очень работящая, я даже не представляю себе, чтоб кто-нибудь другой успевал переделать столько дел.

— Ну да? На твоем месте, Якоб, я бы ее остерегался, иначе, неровен час, будешь потом жалеть. От этой семейки ничего хорошего не жди… Оба брата пострельщики, один, как пить дать, убийца, отец и дед того же поля ягоды… Их так называемая усадьба под Виркетом-лачуга, которую они именуют Вересняк, — прямо-таки рассадник всяческого зла. Полагаться на твою прислугу ни в коем случае не стоит, уж поверь мне.

— Оправдана ли такая подозрительность? — усомнился мельник.

Ханна также посчитала суждение брата излишне поспешным: нехорошо вменять Лизе в вину грехи родни.

Мельник чрезвычайно удивился, что Лиза вдруг стала предметом разговора, особенно потому, что, сам того не замечая, неотступно думал о ней и страстно желал ее. Она присутствовала в нем как противовес изящному образу Ханны, как искомая фигура на загадочной картинке… и, подобно такой фигуре, играла главенствующую роль. Тут только до него дошло, насколько непримиримы противоречия между ней и его друзьями, обитателями лесничества. Ведь она — дочь, сестра и внучка браконьеров!

Он не мог не улыбнуться подозрению, что Лиза способна обокрасть его… или что там думал про нее лесничий. Она, которая ведет все хозяйство и ни разу не согласилась на повышение жалованья, хотя с лихвой заслужила его. А уж в последние две-три недели Лиза настолько рьяно отдавала себя работе, что он всерьез забеспокоился, как бы она не надорвалась. Подобно Бисмарку, которого в период кризиса шестьдесят шестого года обнаружили спящим с портфелем под мышкой в приемной короля, мельник не далее как вчера застал Лизу с тряпкой в руках уснувшей у него на кровати. Он и теперь представлял себе очертания ее раскинувшейся во сне крепкой и стройной девичьей фигуры, словно служанка, внезапно поддавшись усталости, без сил упала на незастеленную постель. Мельник более не видел уютную гостиную с ее милыми и спокойными обитателями, своим верным другом и своей нареченной невестой; он видел лишь её, столь мало подходящую к этой компании и этим обстоятельствам, почти непристойную фигуру из загадочной картинки.

Дабы скрыть, куда забрели его мысли, а может, и для того, чтобы отвлечь себя от них, он попросил Ханну что-нибудь сыграть для него.

— С удовольствием, — откликнулась она, тут же направляясь к пианино. Она зажгла свечи, поставила перед собой тоненькую тетрадь и заиграла.

Это была ария Папагено «Я самый ловкий птицелов».

— Что скажете? — осведомилась Ханна по окончании игры, выжидательно глядя через плечо на Якоба.

— Изумительно красивая пьеса.

— Конечно, но вы разве не узнали ее? — с некоторым разочарованием спросила она.

— Боюсь, что нет.

— А я-то думала, вы как раз ее хотели когда-нибудь послушать.

— «Волшебная флейта»?

— Да, ее называют именно так.

— Что вы говорите? Пожалуй, мелодия действительно похожа… Я, наверное, просто забыл.

Якоб еще мальчишкой попал в пасторскую усадьбу, когда там играла на фортепьяно одна дама, и на него произвела очень сильное, неизгладимое впечатление мелодия под названием «Волшебная флейта». Поскольку Ханна часто играла ему, у мельника возникло нетерпеливое желание вновь услышать эту музыку, отголоски которой стали в его воспоминаниях звучащим чудом, видением из совершенно иного мира, в чем он не раз признавался Ханне. На днях ей пришло в голову, что эту его любимую пьесу можно поискать в полученной из Копенгагена старой подшивке нот, которые ежегодно выпускал Эрслевский музыкальный музей; и вот, пожалуйста: в первой же взятой тетрадке Ханна обнаружила «Волшебную флейту». Она старательно разучила пьесу и предвкушала, какое произведет впечатление — а впечатления никакого не последовало.

— Да-да, это та самая пьеса, — утешил ее Якоб, — я просто не сразу вспомнил.

— Ой, подождите минутку, — проговорила Ханна, разглядывая заднюю страницу обложки. — Здесь сказано, что это не единственная мелодия под таким названием. Ее сочинил великий композитор, Моцарт. У вас хороший вкус.

Похоже было, что Ханна едва ли не гордится хорошим вкусом мельника.

Она достала из книжного шкафа стопку нот, нашла среди них одну тетрадку и сразу же принялась играть по ней.

«Как полон чар волшебный звук…»

— Да! — вскричал мельник на первых же нотах, просияв, точно ребенок. Теперь он больше не думал о Лизе. Душа его очистилась соприкосновением с великим искусством, которое принесло неизменный покой.

Когда пианино смолкло, лесничий, не отрывавшийся от возни с дубовыми ветками, тоже улыбнулся и одобрительно закивал.

— Да, такая музыка и мне пришлась по нраву. Хотя она вроде бы и веселая — похоже даже на танцевальную мелодию, — в ней чувствуется какое-то смирение и благочестие. Я был бы не прочь послушать дальше.

— Тут еще очень много, и я с удовольствием поиграю. Сегодня я, кажется, в ударе и довольно хорошо читаю с листа.

— Только час уже поздний, — возразил мельник, — нам пора трогаться в обратный путь.

— Какая досада! — заметил лесничий. — Мы так хорошо сидим все вместе. Но ты, конечно, прав: мальчонку и впрямь не стоит томить слишком поздно.

— Тогда у меня есть хороший совет, — сказала Ханна, отворотясь от пианино. — Оставьте Ханса ночевать здесь. И вообще, если вы завтра пришлете работника с его одеждой, мальчик может побыть у нас несколько дней. Кстати, я даже обещала ему испросить вашего разрешения. Да и погода, может, будет получше.

— Будет-будет, барометр пошел вверх, — подтвердил брат.

Если бы они в эту минуту внимательно наблюдали за мельником, то, к своему удивлению, заметили бы на его лице невесть откуда взявшийся страх. В памяти Якоба живо всплыл вечер у шурина, когда перед ним возникла та же дилемма, которую он расценил как искушение. В тот раз он ни в коем случае не захотел расстаться с сыном и одному идти домой — к Лизе. Мельнику необходимо было иметь рядом это невинное создание, живое супругино наследство, которое служило ему ангелом-хранителем от злых духов. А теперь? Теперь то же предложение пробудило в нем плохо сдерживаемое желание оставить мальчика у своих благочестивых друзей… освободиться от него, как освобождаются от мук совести, и стремглав нестись домой, к Лизе. Поначалу это открытие испугало Якоба. Ему не хватало смелости воспользоваться подвернувшимся случаем; он даже не отваживался поднять взгляд. Ему было безумно стыдно перед этой чистой душой, которая столь наивно, ничего не подозревая, играла на руку демону соблазна, поскольку сама давала другу, коему призвана была служить добрым гением, возможность предать ее.

— Что скажешь, Ханс? — чуть слышно спросил он. — Хочешь остаться у дяди Вильхельма и тети Ханны?

Мельник с надеждой смотрел на мальчика: может, Хансу больше хочется домой, и тогда он ни за что не станет уговаривать сына.

Но Ханс подпрыгнул от радости и обещал вести себя самым примерным образом.

— Ну, если он не будет вам в тягость… — пробормотал отец.

— Как вы можете такое говорить? Нам с ним будет только веселее.

Якоб встал и прошел в угол, к табачному столику, чтобы заново набить трубку.

Ханна тем временем продолжила игру… Ария Зарастро и величественная храмовая музыка привели брата с сестрой в еще больший восторг, чем первые пьесы; мельник же пребывал в таком смятении чувств, что божественная красота музыки не находила отклика в его душе.

 

VI

В тот воскресный день на Вышней мельнице пахло грозой, и наколдовала эту грозу ведьма по имени Лиза.

Даже Пилат, по-кошачьи чутко воспринимавший всякую непогоду, не решался приблизиться к служанке. Дружок вообще скрылся с глаз. Что касается Йоргена, он попробовал было подкатиться к ней с предложением приятно провести время вдвоем (хотя после того поцелуя на мельнице Лиза держалась весьма неприступно), но ему, видимо, порядком откозырнули. Обиженный, он — наподобие Фауста — погрузился в изучение своей библиотеки: вытащил популярный альманах и принялся штудировать его с самого начала, то бишь с метеорологического обзора, в котором, увы, не нашлось описания такой погоды. Между тем мельница у него потихоньку молола зерно.

Поскольку Лиза к тому же не могла жить без какой-нибудь каверзы, она сосредоточила свои усилия на Кристиане и кокетничала с ним до тех пор, пока он не расплылся в улыбке.

Потом она сварила кофе и даже влила туда рому. Ошеломленный всей этой добротой, Кристиан тем не менее выпил горячий напиток, отчего все его прыщи расцвели пышным цветом. После кофе Лиза предложила прокатиться вдвоем в экипаже, и эта затея изрядно позабавила парня. Впрочем, когда служанка всерьез потребовала, чтобы Кристиан шел запрягать, он испуганно воззрился на нее: подручный никак не мог пойти на такое без разрешения хозяина. Лошадям положено отдыхать.

— А, чепуха, — заявила Лиза, беря ответственность на себя. Видит Бог, она так много делает для этого дома, что мельник едва ли рассердится за доставленное ей маленькое удовольствие; а его, Кристиана, он наверняка похвалит.

Кристиан поплелся в конюшню и, вздыхая, надел на гнедых плакированную сбрую — он сообразил, что о повседневной сбруе сейчас речи идти не может; затем, кляня все на свете и с дрожью думая про ноябрьскую распутицу, выволок из сарая нарядный охотничий возок. Запрягши лошадей, он, однако же, переменил свой взгляд на предстоящее развлечение и подкатил к дверям гордый и довольный, нащелкивая новым, предназначенным для города, кнутом.

Двери, правда, не отворились, зато сзади, с черного хода, показалась на пороге Лиза — с засученными рукавами, в подобранной юбке и с ворохом стирки в руках — и удивленно спросила Кристиана, какой бес в него вселился… должен же вроде понимать шутки… В довершение всего, с другой стороны послышался хохот Йоргена, коего привлекли на галерею грохот повозки и хлесткие удары кнута.

И Кристиан, в библиотеке которого не было ни одной книги, распряг лошадей и повалился в постель — отсыпать свою злость.

Непогода посвирепствовала достаточно, и мельничная ведьма, развеяв злые чары, предалась рукоделию. Сидя у окна своей каморки, она занялась вязанием — с таким видом, словно плела роковые, смертоносные колдовские сети. На самом деле под ее спорыми руками появлялся красивый шерстяной носок, который до наступления темноты изрядно подрос. В саду ветер, похоже, срывал с яблонь и груш последнюю листву; на лужайке уже не было видно травы под слоем черных, гниющих листьев. За калиткой печальной фиолетовой пустыней тянулись поля, сливаясь на горизонте с покрытым тучами небом. В окно то и дело билась обнаженная лоза дикого винограда, время от времени ухала сова. Постепенно настолько стемнело, что Лиза почти не видела собственных рук, но света для вязания ей нужно было не больше, чем коту для мурлыкания; предположим, сидеть с зажженной лампой было бы уютнее, однако Лиза пребывала отнюдь не в том настроении, когда хочется уюта. Если же глаза ее совсем слепли от темноты и им требовался прилив новых сил, можно было перевести взгляд пониже и наткнуться на два интимно светивших навстречу желтых шара: глаза Пилата.

Конечно, этот ее spiritus familiaris мгновенно распознал, когда Лизино скверное настроение улеглось, и, само собой, очутился рядом, что также было воспринято как должное. То ли за те часы, в которые он благоразумно затаился, словно мышь, в нем скопилось невообразимо много мурлыкания, то ли тому была какая-то иная причина… во всяком случае, услышав его мурлыкание, никто бы не подумал, что такие звуки исходят от простого домашнего кота, скорее они наводили на мысль о пантере, которая, закусив олененком, мурлычет от довольства и кровожадного опьянения. И под этот излюбленный Лизой аккомпанемент пронзительно резко позванивали железные спицы, наколдовывая бедной Енни погибель и смерть.

Нельзя сказать, чтобы Лиза сколько-нибудь подобрела с того дня, когда смутила мельников покой. Просто ее недоброжелательство и зловредность как бы сконцентрировались и обрели определенное направление, почему более не были обращены на окружающих, а пустились странствовать по свету. Как про индийских святых рассказывают, что они собирают свою душу и направляют внимание в конкретную точку земного шара, пронизывая этот уголок своим благожелательством, своей любовью, своей симпатией и абсолютным сочувствием к каждому живому существу, так и Лиза направляла все свое внимание на норд-норд-вест (будучи браконьерским дитем болот и лесов, она имела в голове встроенный компас и обращала взгляд по диагонали комнаты на ближний угол комода), пронизывая вселенную в нужном направлении своим презрением, своим гневом и своей абсолютной ненавистью ко всем и вся. Затем она концентрировала свое устремленное вдаль существо в определенном месте, пронизывая его своей самой неистовой, прямо-таки раскаленной добела злостью. И место это было домом лесничего. Лиза прекрасно знала его из рассказов Ханса, представляла себе и дорогу туда, и сам дом: вот прихожая, налево дверь в кухню, направо — в гостиную. Дом ярко освещен, свет из окон уходит далеко в лес… Там они сидят, конечно же, за накрытым столом, а посреди стола — торт.

Песочный торт… да-да, Лиза знала и о нем. Стоило мельнику и мальчишке уйти со двора, как она обыскала все и нашла-таки письмо от лесничего — там могли содержаться намеки на будущее свойство или на заговор против нее. В письме (к ее мимолетному облегчению) не оказалось ничего подобного; там был только торт, этот якобы невинный, лицемерный предлог, под которым можно было утащить мельника от нее в проклятый дом лесничего. В общем, посреди стола был песочный торт; и как попавшая в кровь желчь отравляет материнское молоко, так и Лизина злость, «пронизав» песочный торт, могла бы обратить его в смертельный яд — если бы к этой всепроникающей злости присовокуплялся ее телесный субстрат, если бы речь шла не о странствиях эфемерного создания… Но мельнику она желала куда большего! В его устах каждый кусочек должен был стать теми диковинными напитками и яствами, о которых ей рассказывал сведущий в средневековых обычаях друг Йорген: таких, например, какие умели приготавливать умные люди вроде йомфру Метте — чтобы от такого снадобья человека охватывало безумное и безудержное вожделение. Почему бы и нет? Дают же скотине такие травы, почему бы не давать и человеку? Но если в первых она разбирается, то во вторых… Что себе думала эта глупая старая карга в Вересняке, ее матушка, не научив Лизу вещам, которые могли ей по — настоящему пригодиться?.. Да, ему подошло бы упоительное, граничащее с сумасшествием, помутнение рассудка, которое бы погнало его очертя голову через лес, несмотря на темноту и непогоду, домой, к ней! А остальным — смертельную дозу ядовитой желчи! Всем остальным, но в первую очередь, конечно, ей, той, которую Лиза ненавидит так, как только одна женщина может ненавидеть другую, и ему, заклятому врагу всей Лизиной родни; ну, еще мальчишке, которого Лиза вроде бы приручила, но который изначально не терпел ее и может в любую минуту вспомнить свою нелюбовь; и дворовому псу, и Енни — тогда братец сберег бы пулю. Лиза не забыла никого, даже пони (вход к ним справа), которые в эту минуту, ни о чем не подозревая, стояли в своей уютной конюшне, обмахиваясь короткими хвостами и жуя отравленный овес, который, однако, действовал на них не больше, чем отравленное пиво на Вёльсунга Сигмунда.

Так она сидела час за часом, почти не замечая течения времени, погруженная в дремоту и скучающая, — вроде оголодавшего, но пока затаившегося хищника. Руки ее машинально перебирали позвякивающие спицы, и носок все удлинялся. Вскоре он стал достаточного размера для мужской ноги, и был он толстый и плотный, чтобы согревать ее в смазном сапоге, если нога эта будет дерзко топтать осеннюю грязь. И был он уже такой длинный, что, когда Пилат терся о Лизу, вытягивая шею и задирая голову кверху, он натыкался на свисающий носок и чихал от щекотности.

Наконец Лиза встала, скинула платье и, не зажигая огня, залезла в постель.

Это она проделала легко и быстро, а вот заснуть оказалось сложнее, и похоже было, что засыпание растянется надолго. Она ворочалась с боку на бок, так что кровать скрипела. Пилат, свернувшийся в уютном закутке между комодом и кухонной стеной, пару раз громко зевнул, явно пытаясь внушить ей свой звериный покой, как бы сказать: «Да угомонись ты, несносное дитя человеческое, перестань мешать мне! Неужели не видишь, что я хочу спать?!» Но она не угомонилась. Только теперь, в постели, ее охватило нетерпение. Лизу кидало в жар, и она наполовину сбрасывала с себя одеяло; потом начинала мерзнуть и снова укрывалась. Час-то, небось, уже поздний! Может, они вовсе не собираются возвращаться? Только бы знать, что он тут, за стеной, а не рядом с этой… Ну уж нет! От Лизы ему так просто не отделаться! Вероятно, эта сейчас сидит за пианино и играет для него… как пить дать, играет!

Лиза принялась холить эту мысль, поскольку не могла выдумать для себя худшей муки. Загадочность совершенно для нее непостижимого искусства игры на фортепьяно давным — давно раздула этот в высшей степени скромный талант соперницы до невероятных размеров и придала ему ослепительный ореол символа. В данном случае и так уже изрядная ненависть бескультурья к образованности превращала разделявший их ров в настоящую пропасть. И Лиза со сладострастным головокружением заглядывала в эту бездну.

Мысли прислуги обратились к тому мигу вчерашнего утра, когда ей, наводившей порядок в Мельниковой комнате и заслышавшей его шаги, внезапно пришло в голову упасть на его постель и притвориться, будто она задремала от усталости. Усталости у нее за последнее время накопилось достаточно, как душевной, так и чисто физической, — постоянная борьба рвала Лизу на части. И вот входит он… останавливается совсем близко, наблюдает за ней. Она и через закрытые веки видела, как он пожирает ее взглядом; нет, она чувствовала это всем своим телом, точно его взгляд был щупальцем, которое шарило по ее коже. Она вскочила, в испуге и растерянности… принялась извиняться, а он утешал ее, даже дрожащей рукой погладил по щеке и пошутил: придется, наверное, посылать за Зайкой-Ане… Еще чего!..

Все вроде бы шло хорошо. А теперь это ощущение благополучия опять развеялось из-за козней соперницы. По правде говоря, не было ничего удивительного в том, что Лиза со своими наивными и довольно банальными женскими штучками проигрывала такой ученой и хитроумной обольстительнице. Этой ханже, которая гуляет при луне с воздыханиями и восторгами по поводу звезд и вечности! Которая имеет для выигрыша в своей коварной игре такие козыри, как Господь Бог со всеми ангелами! Которая дает мельнику книги стихов! Да-да, Лиза сама видела лежащий у него том с золотым обрезом, на котором стоит ее имя, — не иначе как подарок от какого-нибудь копенгагенского возлюбленного. И там были сплошь стихи некоего Кристиана Винтера, и речь в них шла исключительно про любовь, уж это поняла даже она. Вообще-то там говорилась сущая чепуха, такого просто не бывает на свете; и назывался сборник «Гравюры», а никаких гравюр там в помине не было. Йорген сказал, что гравюрами называют картины; он это вычитал в альманахе, и там их было полно, а тут — ни одной… сплошные враки… Но разумеется, чтобы кружить голову нерешительным мужчинам, подобные приемы годятся. Это ж надо быть такой бесстыжей — прямо-таки предлагать себя!

А когда и эти уловки не сработали, пришла пора настоящим колдовским чарам: барышня играла на фортепьянах, чтобы свести его с ума музыкой. Вот что было самое страшное…

И Лиза, перевернувшись на живот, от ярости молилась в подушку и плакала скупыми слезами о себе, бедной, несчастной девочке, которую оттеснила в сторону куда более искушенная соперница, обманом и предательством отняв по праву причитавшееся Лизе. Долго ли ей осталось лежать на этой кровати, прежде чем ее погонят отсюда, как паршивую собаку?

После этого припадка на нее снизошел покой, но не сон; впрочем, спать она и не собиралась. Она хотела знать, когда он вернется оттуда, будет ли это уже с рассветом.

До рассвета, однако, ждать не пришлось, хотя ждала она долго.

Вот открылась входная дверь — наконец-то…

Лиза слышала, как он заходит в сени, оттуда — на кухню, там он зажег свечку. Однако… она навострила уши и даже приподнялась на постели… нет, семенящих, топочущих шагов Ханса не слышно.

Теперь мельник прошел в соседнюю комнату, свою спальню…один…

Лизино сердце бешено заколотилось — со страхом и надеждой.

Хозяин между тем принялся мерить шагами комнату; не похоже было, чтоб он собирался раздеваться; шаги постепенно замедлялись. Раза два он подходил к самой двери. Потом надолго замер на месте. Лизе послышался вздох. Мельник явно стоял за порогом.

В дверь постучали.

Служанка вздрогнула. Надо ли ответить, или лучше сделать вид, что она спит?

Дверь распахнулась.

— Лиза!

— Да, хозяин.

— Ты уже легла?

— Время-то позднее.

— Ах да, — мельник взглянул на часы. — Скоро уже двенадцать.

Он не уходил с порога. Справа и чуть сзади, у него на умывальнике, видимо, стояла свеча, луч которой скользил по щеке мельника. Лизе было видно, что щека эта горит. Глаза его блестели, но во взгляде сквозила неуверенность. В руке он все еще сжимал часы, и было такое впечатление, будто он сам не знает, чего хочет.

— Вам что-нибудь нужно, хозяин? Может, я встану и приготовлю чаю?

— Нет-нет, спасибо… мне вовсе не хочется…

— Тогда в чем дело?

Этот прямой вопрос и в особенности нетерпеливый тон, которым он был задан, весьма болезненно напомнили мельнику о том, что, строго говоря, ему не положено без излишней надобности находиться ночью в ее комнате.

Он поспешно, словно очнувшись от дремы, сунул часы в карман.

— Ни в чем, только… ты слышала гром?

— Нет.

— А там громыхает, надвигается большая гроза. Пожалуй, я все-таки попрошу тебя встать.

— Хорошо, хозяин.

— Ну, как вы сегодня развлекались на мельнице? — спросил мельник уже без прежнего смущения, а может, просто подпустив в голос шутливость, ухмыльчивость.

— Да как здесь будешь развлекаться, когда больше не происходит ничего веселого? — ворчливо ответила Лиза.

— Ну, не скажи, Лизонька, тут…

Он оборвал фразу коротким добродушным смешком, призванным означать, что сей недостаток легко исправить.

— Вы уж, хозяин, выйдите, чтобы могла накинуть на себя одежку, — попросила Лиза.

Говоря это, она приподнялась в постели, опираясь на локоть, и прикрыла грудь одеялом, но у нее тут же начала мерзнуть спина.

— Да-да, я и вправду пойду, Лиза.

Он удалился в свою комнату, однако дверь оставил приоткрытой.

Лиза вскочила с кровати, быстренько натянула самое необходимое из одежды и стала у окна. Над обнаженными кронами деревьев горели звезды. Значит, гроза заходит с другой стороны. При мысли об этом служанка не смогла удержаться от улыбки, поскольку не очень-то верила в надвигающуюся грозу. Мельник просто-напросто выдумал ее, понукаемый желанием выиграть время — он ведь, по обыкновению, не мог решительно и жестко приступить к делу. Впрочем, эта гроза пришлась кстати и Лизе, потому что ей тоже нужно было выиграть время. Не для раздумий, а для того, чтобы собраться. Ей не требовалось решать, как вести себя, — все было давным — давно решено. Надо было лишь сосредоточиться и твердо стоять на своем: не уступать тому, что должно сейчас последовать.

А вот и оно!

Дверь тихонько скрипнула, послышались неуверенные шаги — и мельник очутился рядом.

Он осторожно потрепал Лизу по щеке. Она раскраснелась, рука же хозяина была холодной и влажной.

— Бедняжка Лиза, — прошептал он, — она хочет спать, а я ее поднял с постели.

— Я вовсе не хочу спать, — отозвалась она, нешироко зевая.

— Ах вот как? Приятно слышать, потому что я тоже не хочу спать… ха-ха… ну просто совсем не хочу.

— Это даже хорошо, что мы будем вдвоем дожидаться грозу. Мне кажется, она не придет; я пока не слышала ни одного раската.

— Не придет, так не придет, ха-ха-ха!

Мельник радостно засмеялся — куда радостнее, чем позволяло его настроение — и одобрительно похлопал Лизу по плечу.

— А что тут смешного? — простодушно спросила она.

— Ха-ха, смешного! Ну и Лиза! Какая ж ты у нас проказница, какая плутовка!..

— Да что вы, хозяин!..

— Можно подумать, ты не знала, что никакой грозы нет.

— Откуда мне было знать? Зачем же вы тогда говорили про нее?

— Зачем говорил? Может, для того, чтоб ты снова не легла спать. Потому что меня в сон не клонит, вот я и подумал… мы с тобой могли бы… поговорить о том о сем. А? Я ведь очень соскучился по тебе, Лиза.

— Ясное дело!

— Нет, правда, Лиза.

— Вы бы, хозяин, лучше не внушали мне таких мыслей… тем более только что от нее… от лесниковой Ханны.

Она повернулась к нему спиной, очевидно, одолеваемая ревностью.

— Верно… от нее… но там я все время думал о тебе… и как только смог, примчался домой, к тебе. И вот я с тобой.

Мельник попытался обнять Лизу за талию, но та поторопилась отступить вбок.

— А где же Ханс? — спросила она, задыхаясь, словно испуганная мыслью о том, что мальчик может в любую минуту войти к ним.

— Он в лесничестве… Я сам оставил его, потому что хотел побыть наедине с тобой — наедине с моей Лизой.

Мельник попытался притянуть ее к себе, однако она воспротивилась, упершись локтем ему в грудь.

— Нет-нет, что выделаете?

— Лиза!

— Пустите меня! Слышите? Пустите!

Голос ее задрожал от внезапного ужаса, который столь вовремя пришел ей на помощь из поры девственности, удивив не только мельника, но и ее самое.

— Что с тобой, Лиза? Разве мы… сама знаешь, как ты мне нравишься, да и ты ко мне неравнодушна, верно?

Прижав Лизу к себе, мельник несколько раз крепко поцеловал ее.

— Хозяин! — взмолилась она.

В молящем голосе снова послышался страх, и мельник чувствовал, что она дрожит всем телом.

— Вот глупышка! — прошептал он.

— Нет-нет-нет! Я не хочу! Не хочу! — вскричала Лиза и неожиданно ловко вырвалась из его рук.

Озадаченный мельник застыл на месте, тогда как она в два прыжка достигла двери, откуда ей открывался удобный путь к отступлению. Все же она не воспользовалась им, а притаилась в закутке за комодом; там оказался и Пилат, который, словно придавая Лизе смелости, стал тереться об ее ноги.

— Что ты ерепенишься? — сердито бросил мельник. — Кончай свои детские капризы!

И направился к прислуге.

То ли у Пилата возник порыв защитить хозяйку, то ли он посчитал, что страшные шаги угрожают ему в его закутке, — во всяком случае, кот скакнул вперед, выгнул спину и злобно, по-бесовски, зашипел.

Эта негаданная атака на мгновение остановила мельника. Он вообще не подозревал, что за комодом есть еще и кот, и его неожиданное появление в столь разъяренном виде невольно испугало мельника — точно чертенок выскочил из подпола. Мельник вытаращился на кота, кот — на мельника, один с шипением, второй с ворчанием.

— Бесовское отродье!

Пинок отшвырнул бесовское отродье к стене.

Лишившись защиты своего доброго гения и увидев себя один на один с мужчиной, Лиза издала душераздирающий крик — и Якоб, вместо того чтобы сделать шаг вперед, отшатнулся аж к стоящей у окна кровати, туда, откуда шел, — настолько его ошарашило это бурное сопротивление, к которому он совершенно не был готов. Мельник не распознал в этом пронзительном крике страх не столько перед «им, сколько перед ней самой, страх перед собственной похотью, которая вот — вот заставит Лизу сдаться, тогда как она решила ни в коем случае не уступать.

— Чего разбуянилась? — пробормотал он. — Тебе нечего меня бояться!

Впрочем, Лиза больше и не боялась мельника. Она слышала по его голосу, что получила преимущество, и прекрасно использовала выгодное положение.

— Фу, как это гадко с вашей стороны! — завела речь Лиза. — Только потому, что я бедная служанка, что работаю за кусок хлеба… С той, другой, вы бы себе такого не позволили… С ней вы пойдете под венец, а меня… меня, значит, можно и так…

К сожалению, Лиза не сумела выдавить из себя слез. Между тем голос ее звучал вполне плаксиво, пока она выкладывала мельнику эти и многие другие жалобы и укоризны, одновременно роясь в ящике комода.

Мельник был совершенно обескуражен сим словесным потоком. Иногда он пытался поставить на его пути запруду, бормоча унылые, расплывчатые извинения, но от этого поток только бежал резвее, становился еще более бурным, еще более бешеным.

Лиза понимает, что не ровня своей сопернице (она все-таки не барышня), однако если она не умеет играть на фортепьяно и не раздает книжек с золотыми обрезами, это не значит, что она какая-нибудь гулящая… Да, она родилась не в семье лесничего, а бедной девочкой из Вересняка, но ее отец и братья пострельщики, они целятся не хуже, а может, и лучше лесничего… И браконьерство никакое не преступление, у землевладельцев дичи хватит на всех! И пусть ее зовут Пострельщиковой Лизой, у нее тоже есть своя порядочность… Коли она не бегает на молитвенные собрания, это не значит, что она забыла десять заповедей и что она-не стыдно повторить еще раз — какая-нибудь гулящая.

Здесь поток на мгновение приостановился из-за небольшой преграды в виде Мельникова замечания. Он, мол, вовсе не собирался оскорблять ее, просто не знал, что она имеет на него такой зуб, что ей так скверно живется, что…

На этом месте запруда заколебалась и была прорвана и снесена бешеным водоворотом.

Да, Лиза не станет отрицать, что неравнодушна к хозяину, о чем ни капли не жалеет! Но она прекрасно понимает, что между ними не может быть ничего серьезного, слишком она мелкая сошка… и она всегда хотела, чтобы у них все было по — прежнему. А вот этого она от него никак не ожидала… Ну да ладно, кто старое помянет… Теперь все позади!

Тем временем Лиза извлекла из ящика платок и шляпку. Она нагнулась (ведь теперь все позади) и резким движением достала из-под комода пару кожаных туфель.

— Зачем тебе понадобились платок и туфли? — осведомился мельник, который все изумленнее наблюдал за этими приготовлениями при слабом свете свечи, пробивавшемся из-за приоткрытой двери.

— Мне надо уходить! — жалобно прозвучало из закутка.

— Это еще что такое?

— Я хочу домой, домой…

Мысль об уходе и в особенности образ дома — лачуги под названием Вересняк — растопили ее запас слез, и Лиза разрыдалась, одновременно пристукнув надетой туфлей и снова заведя трогательное «Я хочу домой!».

— Ты что, рехнулась? Посреди ночи!

— А хоть бы даже и посреди ночи, а хоть бы даже под гром и молнию (в изменившихся обстоятельствах Мельникова гроза пришлась ей весьма кстати)… Я тут оставаться не могу. Я все — таки порядочная девушка.

— Господи Боже мой! Одумайся, Лиза! Право, мне будет неловко, если ты сейчас сбежишь… Что скажут люди?

Лизе было плевать на то, что скажут люди. Она вообще не просила людей обсуждать ее. Да и у кого повернется язык сказать о ней что-нибудь плохое? Она (еще раз) девушка порядочная, а не какая-нибудь (в последний раз) гулящая, и только хочет, чтобы ее оставили в покое.

— Послушай, Лиза! — сказал мельник. — Кончай болтать весь этот вздор. Из дома я тебя не выпущу. Но я ухожу к себе в комнату, так что ты можешь, если хочешь, запереться в своей.

На этом условии и был заключен мир. Дверь Лиза, по доброте душевной, запирать не стала.

Мельник, однако же, не лег сразу спать. Он сидел на стуле, пока не догорела в подсвечнике свеча: несколько смущенный, но больше пристыженный, он размышлял над неожиданным оборотом, который приняла его авантюра. Лиза предстала перед ним в новом свете. Ее слова о том, что она честная и порядочная девушка, были искренни. По какому праву он думал иначе? Конечно, в ней было что-то вызывающее. Ему вспомнился августовский день, когда она стояла под отягощенными плодами яблонями и, подставив обнаженные руки солнцу, смеялась, точно говоря: «Ну же, возьми меня, если посмеешь!» Но разве не он сам вложил этот смысл в ее взгляд, ее улыбку, ее жесты?.. Так что виноват он, не она. А она неравнодушна к нему, она любит его!..

По другую сторону стены лежала Лиза, смертельно усталая, однако слишком потрясенная и разгоряченная, чтобы подумать о сне. Она тоже перебирала в мыслях свои отношения с хозяином, но ее выводы не были настолько самообвинительными, как его. Напротив, она в общем и целом была довольна собой.

И когда мельничная ведьма наконец к утру заснула после бурного — грозового — дня, она сделала это успокоенная, с сознанием того, что наколдовала себе значительное продвижение к намеченной цели.

 

КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ

 

I

Лиза долго ворочалась в постели и протирала глаза, пока они, наконец, не открылись по-настоящему. Комнатушку заполнял блеклый сумеречный свет. Штор на окошке не было, но казалось, что свет проникает сквозь очень плотную темно-серую ткань, — такой густой туман висел за окном; печальное ноябрьское утро обещало быть серым и хмурым, без малейшего проблеска солнечного света. Грачи в кронах деревьев кричали хрипло, под стать унылому рассвету; а когда запели петухи — по очереди, один — на мельнице, другой — на Драконовом дворе, — их перекличка не помогала людям встряхнуться и бодро начать день; птицы, казалось, за ночь наглотались туману и теперь с трудом выкашливают, отхаркивают его.

И сама Лиза проснулась далеко не бодро. Ее первая мысль была: а который сегодня день? Пятница. Минуло четыре дня с той памятной ночи, и за все это время между нею и мельником ничего не произошло. Дело не продвинулось ни на шаг. А скоро вернется домой Ханс, и удобный случай будет упущен. Лизу все сильнее одолевали сомнения: а правильно ли она себя вела? Хотела как лучше, но только все испортила. Небось, уступи она тогда хозяину, это быстро и как бы само собой привело их под венец. Теперь же, казалось, разочарование придало ему силы вырваться из ее сетей, он замкнулся в себе и знать ее не хочет. Дура, недотрога чертова! Она, видите ли, слишком честная, вот и осталась с носом, как оно всегда и бывает с послушными и благонравными детьми.

Накануне вечером она долго не засыпала, лежала тихо, как мышка, прислушиваясь к каждому звуку в его комнате. Иногда садилась в постели, чтобы посмотреть, не появилась ли полоска света в щели под дверью. И, не переставая, повторяла: дай Бог, чтобы в дверь снова постучали или чтобы дверь просто открылась, она ведь не заперта. Но Бог, по-видимому, не хотел давать ей ни того, ни другого (видно, он недолюбливал ее, ведь она не бегала по молитвенным собраниям, как та, другая)… «Вот если бы… — подумала Лиза, вспомнив о своем умении ворожить, — вот если бы началась гроза, да нешуточная! Мы бы оба встали, я бы жутко испугалась (я ведь и правда боюсь молний и грома), он бы принялся успокаивать меня, обнял бы — и могучий раскат грома довершил бы остальное. Так получилось бы, что, дескать, в свое время я выказала себя честной девушкой, но нельзя же требовать от меня, чтобы я была деревянная или каменная».

Да только в это время года гроз не бывает, а наколдовать ее было не под силу захудалой ведьме с мельницы.

Ее понемногу начало охватывать отчаяние. Конечно, надежда пока оставалась, однако убывала с каждым днем. И это серое и безнадежное утро еще раз напомнило ей, что надо действовать… Но как?! Не иначе и этот день пройдет бесплодно.

И тут в окошко постучали.

Собственно, легкий стук в окно она слышала много раз: это ударялась об него лоза дикого винограда, свидетельствуя о том, что, несмотря на туман, на дворе довольно сильный ветер. Однако этот стук был совсем другой: такой же легкий, но удары были тверже, увереннее — она сразу это расслышала. Лиза приподняла голову с подушки и стала вглядываться в завесу тумана.

Ей не пришлось долго ждать. Стук повторился, и производила его не мистически-астральная рука, какая стучалась к ее сопернице: нет, над оконной рамой она разглядела совершенно реальный кулак, почерневший от пороха и запятнанный кровью, и из кулака свисало что-то блестящее; кулак скоро исчез из вида, но маленькая вещица продолжала слабо поблескивать — как будто туман, зажатый в кулаке, спрессовался в воду и капает крупными прозрачными светящимися каплями.

Проворным и бесшумным кошачьим прыжком Лиза вскочила с постели и бросилась к окну.

Почерневший от пороха и выпачканный кровью кулак принадлежал, разумеется, Перу Вибе, который собственной персоной стоял под окном, в лохматой меховой шапке, сплошь усеянной блестящими жемчужными капельками, в огромном шерстяном платке, трижды обернутом вокруг короткой шеи и закрывавшем порядком обросший щетиной подбородок, с ружьем за плечами, смазные сапоги чуть ли не доверху заляпаны глиной, к которой пристали мокрые жухлые листья и мелкие веточки. Но самое интересное в облике Пера Вибе, по крайней мере в глазах Лизы, была вещица, свисавшая из его кулака, которая оказалась мельхиоровым собачьим ошейником с прелестным колокольчиком.

Лиза беззвучно шмыгнула к комоду и вытащила из ящика пару добротных шерстяных носков. Так же беззвучно она открыла окно и обменяла носки на ошейник, заботливо придерживая колокольчик, чтобы он не звякнул.

И все это в полном молчании.

Вот такая между ними разыгралась «сцена у окна».

И после нее Лиза пришла в отличное расположение духа. Ошейник был, несомненно, вестником удачи, который не мог обмануть. От блеска серебра засверкал хмурый рассвет, колокольчик звонил к празднику. Ошейник Енни в руках у Лизы — это была ее победа над соперницей, победа семьи браконьера над семьей лесничего. День, который начался так прекрасно, обязательно принесет ей удачу!

Лиза встала немного позже обычного, а дел было по горло, ведь как раз сегодня надо было печь сдобу, но не беда, все сразу загорелось у нее в руках, она работала играючи. И когда малыш Ларс просунул голову в кухонную дверь, чтобы попрощаться, потому что он на несколько дней уходил навестить больную мать, Лиза зазвала батрака к себе, развязала его узелок, взяла с противня пригоршню еще горячих крендельков и упаковала ему с собой. В приливе доброжелательности она даже смачно поцеловала его в детские губы, затем вытолкала раскрывшего рот от изумления паренька из кухни и после этой интермедии с удвоенным рвением взялась за работу.

Ее прилежным рукам не мешало то, что мысли ее часто переносились далеко в лес: она представляла себе, как та, другая, стоит сейчас перед домом лесничего, и Ханс рядом с ней; она зовет «Енни, Енни!», и ей отвечает эхо. Но маленький колокольчик не звенит далеко в чащобе, и Енни не прибегает на зов. И так же она будет звать вечером, и завтра, постепенно теряя надежду, пока, наконец, не поймет, что ее дражайшая Енни никогда к ней не вернется, — и тогда ее зов умолкнет навсегда.

Такие идиллические фантазии поддерживали превосходное настроение служанки. Ведь она, Пострельщикова Лиза из Вересняка, была сродни лесному зверю, множеством нитей связанному с природой. Отнюдь не только пустое злорадство заставляло ее ликовать; нет, у нее было мистическое чувство, будто могущество той, другой, сломлено тем, что ее священное животное сметено с пути, и также, как она не сможет дозваться Енни, она не сможет заманить и мельника к себе в дом. Именно это чувство придавало гибкость и упругость всему телу Лизы, зажигало дерзкий блеск в ее глазах. И она победоносно наблюдала за своим собственным священным животным, верным Пилатом, жирным и лоснящимся, который мурлыкал, вертел хвостом, с удовольствием облизывался и жмурил глаза, словом, был счастлив и благополучен, как только может быть кошка, в то время как Енни с потухшими глазами и вывалившимся языком висит в сарае у какого-нибудь укрывателя краденого.

Мельник, в одиннадцатом часу вернувшийся из пекарни, у себя в гостиной услышал ее веселое пение. Оно проникало туда вместе с приятным запахом поджариваемых кофейных зерен, и это сочетание воодушевило его больше, чем могли бы сделать самое яркое солнце и самое лазурное небо. Мельник позволял себе роскошь в это время дня выпивать две чашки кофе — причем это был кофе отменного качества и очень крепкий; первую он выпивал с крендельками и печеньем, а когда пил вторую, то раскуривал трубку, набитую отнюдь не крестьянским табаком, а добрым голландским канастером: да, он был в некотором роде сибаритом, этот Якоб Клаусен. Сегодня он в ожидании кофе закурил сигару. На нем была чистая рубашка и выходной серый сюртук, а лицо светилось некой торжественной решимостью, соответствующей наряду.

Лиза со своей стороны, перейдя от черной работы к приготовлению кофе, захотела прихорошиться под стать своему праздничному настроению. В новом темно-синем платье и кремовом переднике с вышивкой на груди, она, улыбаясь, внесла в комнату кофейник и была так мила, что даже «lа belle Chocoladiere», которая благодаря рекламным картинкам проникла и в эту фальстерскую глушь, не выдерживала сравнения с нею.

Мельнику бросилось в глаза, что сегодня она вся светится, и, приятно удивленный этим, он с улыбкой кивнул ей.

— Возьми себе чашку, Лиза, садись и попей кофе со мной.

Она радостно поблагодарила и послушалась его.

Якоб взял сдобный кренделек и обмакнул его в кофе. И после того, как кренделек легко и приятно растаял во рту, и несколько других так же искусно повторили этот маневр, услаждая нёбо, мельник улыбнулся и не мог удержаться от замечания, что крендельки на этот раз особенно удались ей. Лиза, несмотря на свою скромность, не отрицала, что очень постаралась — и на этот раз так оно и было, как будто она хотела победить в состязании с соперницей, — и призналась, что счастлива от хозяйской похвалы.

Хозяин ответил, что было бы черной неблагодарностью с его стороны не похвалить ее, после того, как она на славу потрудилась и все вообще так удалось ей — к примеру, кофе тоже был хорош на диво, он может сказать, что сроду не пивал такого. И он шутливо высказал предположение, что лучшего не пьет и сам султан.

Лиза согласилась: да, возможно, в последние дни кофе получается вкуснее, потому что теперь она поджаривает зерна на очень маленьком огне, что, конечно, занимает больше времени, но ведь она знает, как ценит хозяин добрую чашечку кофе.

Мельник с довольным смешком сознался: мол, да, есть у него такая слабость, Лиза разгадала его — а может, у него есть и другие слабости, и их она тоже разгадала?

Тут Лиза увидела, что его чашка пуста, и поднялась налить ему. Когда она нагнулась над столом, взгляд мельника охватил ее ладную, крепкую фигуру, которая в простом, но изящном наряде для дома выглядела особенно привлекательной.

Славная женушка, скажет о ней всякий.

Лиза будто прочитала его мысли; она немного покраснела, как подобает порядочной девушке. В очаровательном смущении она провела рукой по волосам, особенно задержавшись на кудряшках надо лбом: она знала, что это ее козырь; уж прической-то она больше похожа на настоящую барышню, чем та, другая — ханжа с безыскусно прилизанными волосами.

Не бросилось ли в глаза и мельнику превосходство ее прически? Не привиделось ли ему лицо той, другой, не взглянула ли она на него со скорбным укором? Не прошептал ли ему внутренний голос, что вот сейчас он готов променять хлеб насущный на лакомые сдобные крендельки? Не это ли зрелище и не эти ли мысли он постарался стереть, нервно проведя рукой по глазам и по вдруг покрывшемуся морщинками лбу?

— Налей себе тоже еще чашку, Лиза, — сказал мельник и чиркнул спичкой, чтобы зажечь сигару.

Она налила себе полчашки.

— Спасибо. Этак вы еще избалуете меня, хозяин.

— Избалую? Что за вздор!

Он откинулся на спинку стула и несколько минут молча курил, выпуская дым то через рот, то через ноздри, пока их обоих не окутало плотное облако. Лиза сидела напротив него на краешке стула — как и подобает служанке, — и время от времени прихлебывала мелкими глотками из чашки, которую держала в руке. Наконец, чашка опустела, Лиза поставила ее на стол и сделала движение, как бы собираясь встать.

Мельник поднял на нее глаза.

— Кто нам мешает почаще этак сидеть вдвоем и уютно попивать кофеек? Что скажешь, Лиза?

Он смотрел на нее доброжелательно. Она изобразила на лице благодарность скромницы; но будь его взгляд острее, он заметил бы в самой глубине ее глаз выражение напряженного ожидания.

— Да, само собой, мне это было бы куда как приятно, тут и разговору быть не может. Разумеется, кофе еще вкуснее здесь, в этой комнате, а к тому же когда пьешь его не в одиночестве. Да только мне недосуг рассиживаться. Нынче у нас обед, который стряпать попроще, потому я и смогла выкроить минутку-другую…

— Ну, это мы как-нибудь уладим, — сказал мельник.

— Стало быть, хозяин все же решил взять на работу эту Зайку-Ане? — спросила Лиза, явно очень напуганная.

— Ее или еще кого… я одно знаю: твоих рук мало для…

— Это дело хозяин должен сам… разумеется, если хозяин считает…

— Да, считаю. Я давно говорю: работа у тебя непосильная, вспомни, не далее как на прошлой неделе ты до того вымоталась, что заснула прямо на моей кровати.

Лиза могла бы утешить его, сообщив, что ее усталость в то утро все же не лишила ее ясности мысли. Но она предпочла почесть тот случай исключением: она в ту ночь почти не спала.

— Вот видишь? Бессонница, она от переутомления бывает, о том и речь… Да, кстати, ты говорила тогда, что я-де наверняка собираюсь снова жениться и что тебе это совсем не по душе.

Сейчас мнение Лизы изменилось, ей была очень по душе мысль о повторной женитьбе хозяина, но она не стала ему перечить.

— Ты хочешь, чтобы все на нашей мельнице осталось, как было, верно, Лиза?

Этого Лиза ни в коем случае не хотела и выразила свое нежелание тем, что вздохнула и заморгала глазами — совсем не подумав, что мельник может понять эти знаки в противоположном смысле.

— Н-да… но это все равно невозможно, — заявил он, — в точности так продолжаться не может и, как знать, а вдруг насчет этого мы с тобой придем к согласию.

Лиза уже и сейчас была полностью согласна с ним; но с подлинной женской скромностью она ограничилась тем, что не стала возражать — она снова вздохнула и еще сильнее заморгала глазами.

Мельник положил окурок сигары на блюдце, сплел руки между колен и стал вращать большими пальцами.

— Ну… а что касается того… чтобы ты совсем ушла отсюда…

Лиза проворно достала из маленького кокетливого кармашка на своем переднике — совсем как у Хольберговой служанки — чистый носовой платок и поднесла его к глазам.

— … что касается этого… н-да-а, хм… об этом тоже не может быть и речи, потому что… видишь ли, наша мельница привыкла к тебе… и… по правде говоря, мельник… он тоже к тебе привык. И я решил, что коли мы с тобой поженимся, тут-то всей закавыке и придет конец.

Вот они, те слова, на которые она так долго надеялась и которых сейчас ждала, смертельно боясь, что они так и не прозвучат. И когда они все-таки прозвучали, близость желанной цели привела ее в блаженное потрясение, похожее на то, которое испытывает человек искренне и смиренно любящий, внезапно узнав, что чувство его взаимно. Ее рука дрогнула и не сумела за чистым носовым платочком скрыть слезы в глазах.

— Да я ничего лучшего не могу придумать, — сказал мельник и наклонился к ней, перегнувшись через стол. — Ну а ты, Лиза, что скажешь ты?

Лиза сказала (а он в это время поднялся и стоял к ней вполоборота), что нехорошо с его стороны насмехаться над бедной девушкой, ведь это, конечно, насмешка, потому что нельзя же…

Вот что успела сказать Лиза, пока голос ее не пресекся; после чего она, прикрыв пылающее лицо кремовым передником, поскольку чистый носовой платочек был для этого слишком мал, бросилась к двери.

Мельник был весьма растроган ее смирением и хотел было бежать за ней, чтобы успокоить ее и убедить ласками и вкрадчивыми словами — пожалуй, он и правда завел разговор слишком в легкомысленном и шутливом тоне. Но тут его внимание привлек грохот повозки, которая, по-видимому, свернула с дороги и направлялась в усадьбу.

— Только гостей нам сейчас и не хватало, — пробормотал он раздраженно, но при этом лукаво улыбаясь в бороду.

Лиза, стоявшая у двери, первая увидела повозку; она наклонилась вперед, чтобы получше ее рассмотреть.

— Это бричка вашего шурина, — сказала она, очень недовольная. — Впрочем, на облучке всего лишь батрак, а на сиденье никого, — добавила она, успокаиваясь. Она было испугалась, что это явилась теща ее ухажера, а хуже ее появления в этот решающий миг ничего и быть не могло. Тем не менее она вообще не ждала ничего хорошего с Драконова двора, так что даже вид туповатого и совершенно безобидного паренька и желтой шведской лошадки с коротким хвостом был ей неприятен. Какого черта им здесь понадобилось? Наверное, увезти с собой мельника, и как раз в ту минуту, когда дело начало, наконец, устраиваться.

— Ах да, — сказал мельник, — я запамятовал.

Он подошел к окну и открыл его; и ему пришлось крепко держать раму, потому что ветер с силой сотрясал ее.

Одноконная бричка остановилась перед окном.

— Пер! — крикнул мельник. — Поезжай и поставь лошадь в конюшню.

Туповатый парень несколько раз дернул за вожжи, и лошадка тронулась с места. Лиза смотрела вслед бричке, медленно пересекавшей двор, и у нее было чувство, что она избежала большой опасности.

Мельник закрыл окно и повернулся к ней.

— И как это я забыл сказать тебе… Скоро я уезжаю и вернусь только завтра к вечеру. У меня дело к одному зерноторговцу в городе, а потом я сразу пойду в окружную контору и выправлю разрешение на брак без оглашения. По дороге я заеду к пастору, которому мне надо заплатить десятину, и, кстати, поговорю с ним. Пусть готовит красивую венчальную проповедь. Возможно, он скажет, что еще слишком рано, но я не желаю ждать, пока новая свадьба будет ему по нраву… Ну вот, Лиза, — заключил он, подходя к ней. — Ты все еще считаешь это неудачной шуткой? Ну а если тебе вообще не по душе эта затея, я отошлю Пера с повозкой обратно. Мои дела с зерноторговцем подождут до другого раза.

Лиза вскрикнула с неподдельной радостью и бросилась на шею своему суженому, своему будущему супругу.

 

II

Настольные часы под стеклянным колпаком на комоде пробили три.

Прошло больше двух часов, как уехал мельник, и все это время Лиза провела очень приятно, вступая во владение домом. В своем новом качестве хозяйки она обошла все комнаты. Предстоят большие перемены. С собственной каморкой она распрощалась — здесь будет жить новая служанка, — и почему бы не нанять Зайку-Ане? Девушка и лицом не вышла, и вообще ничем не взяла, а это главное. Сегодня же вечером Лиза велит Йоргену перенести ее кровать в угловую комнатку справа, ту, где умерла первая жена мельника; там она устроит свою штаб-квартиру на несколько дней до свадьбы. Эта комнатка была немного больше и гораздо красивее: стены там были не беленые, а оклеенные настоящими обоями, и еще там висело зеркало. Кроме того, это было некоторым образом более прилично, чем жить в смежных комнатах, как раньше: теперь между ее спальней и спальней мельника простиралась во всей своей величественной пустынности зала. Привидений Лиза не особенно боялась, тем более в этом случае, потому что, насколько она догадывалась, покойная мельничиха была не из тех, кто после смерти будет мучить живых. А вообще-то, после свадьбы в этой комнатушке будет жить Ханс.

Да и в других комнатах кое-что следует изменить. Вот, например, зала кажется чересчур пустой: один угол лишь кое — как заполнен двумя-тремя стульями.

Она вспомнила, что скоро в одной пасторской усадьбе в миле от них состоится аукцион — вчера вечером она случайно увидела объявление в газете; возможно, там можно будет дешево купить фортепьяно, которое отлично заполнит этот угол. На этом фортепьяно им будет иногда играть сестра лесничего. Ведь теперь Лиза больше не боялась лесной ведьмы и ее колдовства, и как победительница она хотела выказать великодушие. У нее была также смутная догадка, что жена поступает неумно, если сразу же после свадьбы пытается разлучить мужа с его друзьями; а главное — ее тщеславию чрезвычайно льстила мысль о том, что она будет принимать в своем доме лесничего-она, дочь браконьера, Пострелыцикова Лиза.

Когда она, предаваясь таким мыслям, сидела у окна, часы пробили три… и она любовно посмотрела на них. Часы представляли собой домик красного дерева с инкрустированным желтым деревом фронтоном и двумя черными колоннами, увенчанными капителями из позолоченного металла; перед домом сидел на страже ангел, а на крыше лежал лев, оба покрытые толстым слоем позолоты. Сколько раз она вытирала пыль с этих часов! Но только сегодня, когда они стали ее собственностью, она заметила, что они очень красивые.

Она оглядела двор, где ветер вихрем кружил несколько соломинок. По ту сторону двора, прямо напротив, она стояла месяц назад у окна пекарни и смотрела на хозяйский дом, где в окнах горела ярко-красная герань; и тогда она подумала, что в сущности ей, Лизе, следует сидеть у одного из этих окон как хозяйке дома. И вот, пожалуйста! Она и вправду сидит здесь. Правда, герань давно отцвела, но тем лучше можно разглядеть хозяйку. Смотри, смотри, девчонка из пекарни! Видишь меня — меня, мадам Лизу Клаусен с Вышней мельницы… а торговцы в своих письмах будут называть меня фру Клаусен… ну что, теперь ты довольна?

Она встала, пошла в кухню, открыла дверь во двор, созвала кур и голубей, насыпала им корму. Увидев щенка, притулившегося возле колодца, она стала подзывать и его, и когда тот немного неуверенно и с опаской подошел, поставила перед ним миску с кусками хлеба и хорошей говяжьей костью — и это вовсе не из расчета, как она делала раньше, чтобы подольститься к Хансу, а из чистой благожелательности, раз уж дворняжка была теперь частью ее мельницы. Потом она прогулялась по саду, хотя единственным его украшением были несколько запоздалых астр, которые так беспощадно трепал ветер, что казалось, головки вот-вот оторвутся от стеблей. Она еще раз обошла комнаты, но ничего нового не придумала; потом она уселась на диван в гостиной.

Ей показалось, что время тянется слишком долго. Много раз она бросала взгляд на красивые часы… уж не стоят ли они?.. Минуло всего полчаса! Вообще-то она могла найти себе дело… но нет! Бог свидетель, она достаточно наработалась. Теперь настало время отдохнуть.

К сожалению, это было скучновато — отдыхать вот так, в одиночестве.

И тут она вспомнила про Йоргена.

Он тоже один там, на мельнице, ведь Ларс уехал к больной матери, а Кристиан в это время дня развозит хлеб. Йорген тоже один, но, конечно, не сидит без дела. Ветер задувает довольно сильно, как и положено в ноябре, и даже наполовину одетые парусом крылья мельницы вертятся с бешеной скоростью, так что там нужен глаз да глаз. В сущности, она с удовольствием поможет ему, это будет скорее игра, чем работа, ведь она совсем не похожа на ее обычные обязанности. Да и вообще глупо, что они оба скучают в одиночестве каждый в своем углу!

Славный Йорген! Он принимал живейшее участие в ее судьбе, и он еще не знает о том, какой в ней произошел решающий, счастливый поворот. Ничего, сейчас он услышит об этом от нее самой, и уж он-то обрадуется, тем более что в последнее время он не слишком ладит с хозяином. Йорген часто выказывал строптивость, и мельник не раз жаловался, что работник все больше и больше ленится. Наверняка у Йоргена были основания побаиваться, что ему при первой возможности откажут от места. А причиной всему было то, что в это решающее время, когда на карту было поставлено все, Лиза считала необходимым держать его на расстоянии, да и по правде говоря, так была захвачена азартом борьбы, что и сама не думала о нем. Что ж, во всяком случае сейчас она немножко утешит его; он этого вполне заслужил, он же с самого начала был ее наперсником и советчиком.

Стоит ему услышать, что теперь его хозяйка она, и все его опасения развеются, как дым, и он почувствует, что крепко сидит в седле. Она ведь давно обещала ему, что, если она станет хозяйкой в доме, он не уйдет отсюда, покуда сам не захочет.

Она зашла в свою жалкую каморку и переоделась в платье, подходящее для мельницы. Потом вытащила из ящика ошейник Енни и, несколько раз пропустив его между пальцами, словно монахиня, которая молится, перебирая четки, шаловливо надела себе на шею. Потом пошла на кухню, выманила Пилата из его любимого теплого уголка за печью. Он охотно потрусил за ней через двор. Войдя в подклеть, свернул налево, предполагая, что они несут еду работникам. Но Лиза открыла дверь на саму мельницу и остановилась, поджидая, чтобы он вошел.

Пилат оглядел ее с видом крайнего изумления: неужели девчонка не знает, что теперь он никогда не ходит на мельницу — принципиально?

— Ну что, долго мне еще ждать? Давай, поторапливайся!

Пилат потянулся, зевнул и со спокойным достоинством пошел обратно во двор, не обращая внимания на окрики Лизы. Но ей втемяшилось в голову, что сегодня она обязательно возьмет своего любимца на мельницу. Она побежала за котом. Тот не пытался улизнуть; когда она догнала его, он лег и закрыл глаза. Лиза схватила его за шкирку, подержала в воздухе, потом взяла на руки.

— Кой черт в тебя вселился, глупая животина? Ты что, еще не понял своей тупой башкой, что я хозяйская жена? Сколько раз мне это повторять? Со мной ты теперь можешь спокойно ходить куда угодно. Ты, видать, боишься Киса? Чепуха! Пускай он сам боится, как бы я не приказала его прогнать! Хотя, конечно, нам нужно, чтобы кто-то ловил мышей.

С трудом она протиснулась в дверь, которая тут же захлопнулась за ее спиной от сквозняка. Ее встретил оглушительный шум, и лестница, по которой она поднималась, дрожала. Дойдя до первого этажа, она спустила кота на пол. Вдохнув такой знакомой, но за давностью полузабытой мучной пыли, Пилат расчихался — однако это можно было только видеть, но не слышать, неистовый грохот заглушал все звуки. Кот, казалось, чувствовал себя не в своей тарелке; он вертелся, выискивая лазейку, возможность убежать поверх мешков, потом с мольбой поднял свои стеклянные глаза на Лизу, которая загораживала ему дорогу, и, судя по движениям его пасти, стал жалобно мяукать. Демон явно советовал вернуться. Но своенравная ведьма не прислушалась к мудрому совету.

— Марш, глупая животина! Давай поднимайся, да поживее! — И она пнула его ногой.

И тут с котом произошла внезапная перемена: шерсть его встала дыбом, как будто сквозь него пропустили электрический разряд, он выгнул спину и яростно фыркнул на Лизу. Она так громко вскрикнула, пораженная и испуганная внезапным превращением своего любимца в дикого зверя, что даже услышала себя; еще немного — и она бы повернулась и бросилась вниз по лестнице. По ее спине побежали мурашки, вряд ли вызванные только страхом перед животным, и она и в самом деле подумала отказаться от посещения мельницы.

Но Пилат с этой вспышкой строптивости словно бы превратился вновь из домашнего кота в мельничного, и теперь он без видимой причины повернулся и большими прыжками бросился вверх по лестнице.

Лиза с бьющимся сердцем последовала за ним.

Здесь стоял невероятный шум. Что-то гремело и громыхало, дребезжало и скрипело, трещало, жужжало и свистело; к этому добавлялось еще и глухое шипение, словно бы от подземного водопада, а сверху — шелест и возня, как будто там огромная птица билась крыльями о прутья клетки, чтобы вылететь на волю. И все это проникало в уши с тем большей силой, что глаз не видел почти никакого движения. Только четыре из шести мощных стояков, уходивших в потолок, сотрясались, с такой бешеной скоростью вращаясь вокруг своей оси, что их очертания теряли четкость, и они казались столбами из воздуха, а от сучков в дереве распространялись маленькие светлые кружочки.

Не меньше минуты Лиза, ошеломленная, оцепенев, стояла у лестницы. Потом сделала несколько шагов вперед и только тут обнаружила Йоргена, который сидел на мешке, согнувшись и опустив голову на руки.

Он не заметил, как она подошла к нему, и не пошевельнулся, даже когда она окликнула его. Тогда она наклонилась к нему и позвонила серебряным колокольчиком в самое ухо. Разбуженный ее прикосновением, он вскочил.

— А, Лиза… Я было подумал, никак это хозяин. Он вечно за мной следит.

Она расслышала только слово «хозяин».

— Благоверный мой уехал, — закричала она.

— Кто?

— Мой благоверный, супружник мой! — заорала она ему прямо в ухо.

Он отступил на шаг и зажал уши.

— Женитесь?

— Скоро… в город… за разрешением.

Йорген смотрел на нее все еще немного недоверчиво.

— Это правда, — прокричала она, сложив руки рупором у губ, и несколько раз энергично кивнула.

Ошарашенный Йорген не знал, плакать ему или смеяться. Доводы рассудка были за то, чтобы радоваться победе своей соучастницы, и все же он почувствовал укол в сердце. И потому таращил на нее глаза безо всякого выражения.

— Ты что, язык проглотил? Али не рад?

Он не ответил, только показал рукой на ошейник, который только что заметил.

— Мой брательник… пристрелил… Енни.

Он понимающе кивнул. Теперь он вспомнил тот августовский вечер, когда она поведала ему, что хочет попросить брата убить косулю. Значит, как она задумала, так и вышло. Все это напоминало страшную сказку.

— А Ханс? — крикнул он вдруг и показал рукой на открытую дверь, через которую был виден большой лес у пролива.

Она кивнула.

— Одна?

— Одна! — закричала она и кивнула.

— … вернется… хозяин?

— Завтра.

Он выбежал на галерею. Она пошла за ним и увидела, что он разматывает железную цепь. Она вернулась в помещение и даже испугалась, когда неожиданно наступила тишина. Только сверху, постепенно затихая, доносился скрип.

Стояки вращались все медленнее и наконец остановились — наступила полная тишина. После недавнего грома и грохота эта мертвая тишина угнетала. На Лизу она обрушилась совершенно неожиданно, потому что, хотя девушка уже около года служила здесь, она понятия не имела о том, как устроена и как работает мельница. Пустое любопытство было ей чуждо, и она замечала лишь то, что могло послужить ее интересам. Зато уж тут она смотрела в оба.

— Зачем ты это сделал? — спросила она вошедшего Йоргена.

— Я сегодня больше не желаю работать.

— Нет, ты будешь работать! Я ведь для того и пришла, чтобы помогать тебе.

— Ты? — он рассмеялся. — Ты же ничего не умеешь.

— А ты мне покажешь, что делать.

— Работать? Сейчас? Что за глупости!

— Конечно, работать. Здесь стало совсем скучно — как в гостиной. Гораздо веселее было раньше, когда ничего не было слышно. Мне очень нравилось.

— Но ведь нельзя было и словом перекинуться!

— Ну и что за беда! К чему болтать всякий вздор? Главное ты слышал. Он женится на мне и поехал в город выправлять разрешение.

— Само собой… но…

— Ну давай пошевеливайся. А не то я уйду.

Он неохотно направился к двери.

— Эй, Йорген!

Он обернулся.

— Скажи-ка мне, а о чем ты думал, когда я пришла, а ты сидел вот так — и она передразнила его позу.

— Я думал о тебе и о том, что ты теперь совсем не обращаешь на меня внимания.

— Не болтай вздор!

— Что вздор? Что ты не обращаешь на меня внимания?

— Все, что ты говоришь, — вздор. Гораздо лучше, когда твоих слов не слышно. Давай поторапливайся!

Он исчез на галерее.

И вот опять вверху заскрипело, стояки начали вертеться, и через несколько секунд на мельнице шумело и грохотало пуще прежнего.

Йорген подошел к воронкообразному ковшу лущильной машины и потянул за рукоятку, с помощью которой открывалась задвижка. Лиза вздрогнула, потому что теперь заклокотало и забурлило вдвое против прежнего, так что казалось, пол уходит у нее из-под ног. Йорген широко улыбнулся. Лиза дала ему понять, что и она бы с удовольствием потрудилась. Он показал на гору зерна, рядом с ней; огороженная дощатой изгородью в локоть высотой, она целиком заполняла один угол этажа. Лиза проворно схватила черпак и сгребла в ковш столько зерна, сколько ей позволил Йорген.

Он вспрыгнул на мучной ларь и сделал ей знак; в ответ на ее вопросительный взгляд он показал на груду мешков и на веревку с крюком, свисавшую сверху. Лиза закрепила крюк на одном из мешков и, когда ее учитель показал на тонкую веревку рядом, слегка потянула за нее. Мешок тут же пошел вверх и поднялся без всяких усилий с ее стороны — как будто он парил в воздухе сам по себе, пока Йорген не поймал его и не потянул вбок; тогда она невольно выпустила веревку и смотрела, как он устанавливает мешок на специальной подставке. Йорген вытащил крюк, развязал мешок и высыпал его содержимое в закром.

Лизе так понравилось это чудо, что она захотела сразу же его повторить. И тут она что-то вспомнила. Она рупором приложила руки ко рту и закричала во всю силу своих легких:

— Кристиан!

Йорген, который опорожнял мешок в желоб, обернулся через плечо.

— Кристиан! — вопила она.

Он уставился на ее улыбающееся лицо, потом, наконец, до него дошло. Он вспомнил, как Кристиан хотел, чтобы она помогала ему поднимать мешки, и как потом она уехала на мельничном фургоне, а он сам поднялся на складской этаж. Йорген энергично закивал, гордясь тем, что понял ее, и оба расхохотались так громко, что почти могли услыхать свой смех.

После того, как этот постав был обеспечен работой, они вернулись к лущильному жернову. Из темной дыры в полу Йорген вынул плоскую железную бадью и потряс ее, после чего зерно, которое оказалось достаточно очищенным от шелухи, отправилось в сортировальную машину. Потом Йорген вскочил на другой ларь, где чудо с мешками повторилось. Пока Йорген наполнял закром, Лиза должна была засыпать зерно в ковш и открыть задвижку; это она правильно угадала из движений Йоргена.

Йорген наслаждался и гордился тем, что вот так, мановением руки, может повелевать ее движениями. Она сама пока еще получала удовольствие от работы. Действительно не работа, а игра. Но ей вдруг стало стыдно, что она не знает, как останавливают мельницу, хотя совсем недавно ее это совсем не интересовало. И поскольку работа вскоре потеряла для нее прелесть новизны, ей захотелось посмотреть и остальные этажи, где она до сих пор никогда не бывала. Ведь мельничиха должна знать собственную мельницу как свои пять пальцев.

Вскоре оказалось, что сообщить товарищу по работе — или по игре — о своем желании, находясь рядом с поставами, невозможно. Лиза взяла Йоргена за рукав и потянула его на галерею. Вот уж здесь действительно можно было поведать другу тайну, если, конечно, кричать на всю усадьбу. Йорген понял и тут же согласился показать ей мельницу. Сначала они щедро обеспечили жернова работой, затем стали подниматься по лестнице, которая дрожала, как веревочный трап на корабле.

На следующем этаже потолок был такой низкий, что они едва могли стоять во весь рост, и было так тесно, что Йорген в страхе прижал Лизу к себе, чтобы ее платье не затянуло в какое-нибудь колесо. Огромное зубчатое колесо вместе с деревянной сетью балок заполняло почти все помещение и вертелось так быстро, что от одного его вида начиналось головокружение. Шесть стояков, которые прорастали сквозь пол из размольного этажа, были увенчаны шестернями, расположенными вокруг большого колеса. Четыре малых колеса вертелись от соприкосновения с большим, и еще быстрее, чем оно, а два, не касаясь его, оставались неподвижны. Йорген подтолкнул к большому колесу одного из этих лентяев, и оно тоже завертелась как бешеное — словно танцор на балу, который сначала важничал, стоя в углу и разглядывая толпу в лорнет, но потом, захваченный стихией танца, сам бросился в ее гущу.

Лиза сделала движение.

— Осторожнее, — закричал Йорген, — чтоб с тобой не случилось как с йомфру Метте.

Здесь, наверху, шум был гораздо тише, чем на размольном этаже, так что их уши, почти оглохшие там, все же могли воспринимать отдельные фразы, если их прокричать достаточно громко.

— А что же с ней случилось?

— Ее колесовали — на таком же вот большом колесе; ее расплющило и разорвало на куски.

— Фу, какой ужас!

Сам Йорген ужаснулся еще больше, чем Лиза. Его старое представление о мельнице как о пыточной башне вновь ожило в нем.

Он остановил запущенное им колесо; и так как они больше не знали, что им делать на этой антресоли, они поднялись еще на несколько ступенек на предпоследний этаж.

Это помещение было полностью закрыто сверху дощатым потолком, который, однако, был сколочен так небрежно, что сквозь щели видно было, как наверху что-то движется. Поскольку мельница от галереи и выше постепенно сужалась, бросалось в глаза, насколько предпоследний, элеваторный, этаж меньше, чем размольный, — едва ли не в половину. Посередине вращалось небольшое колесо со скошенными сторонами; вокруг него было несколько еще меньших колес, укрепленных вертикально на горизонтальных осях; они как будто только и ждали, чтобы их присоединили к этому прилежному работяге с его пока совершенно бессмысленным трудом, от которого они были совсем близко — на ширину ладони. Йорген потянул за тонкую веревку, которая через дырку в полу уходила вниз. Желание одного из маленьких колесиков исполнилось: оно придвинулось на ладонь к центральному колесу, пришло в движение и намотало на свою ось веревку.

— Вот так поднимают мешки, — объяснил Йорген.

Лиза кивнула с понимающей улыбкой. До нее вдруг дошло: за эту тонкую веревку тянула она сама, когда помогала Йоргену. Это показалось ей очень забавным, и, держась за балку, она мелкими шажками пробралась туда, где сбоку не было перекрытия, скрывавшего размольный этаж, чтобы посмотреть, как движется там веревка, которая навивалась на ось. Но тут ее внимание привлекло нечто совсем другое.

— Ну ты подумай! Пилат поймал мышь. На это стоит посмотреть.

Она поспешила вниз по лестнице. Йорген ухватился за одну из веревок и спустился по ней, так что мог по-рыцарски встретить ее у подножия лестницы.

Вошедшая в поговорку жестокая игра была в самом разгаре. Пилат то позволял несчастной мыши ускользнуть, то ловил ее снова. Лиза бежала за котом и натравливала его на добычу, сама по-кошачьи изогнувшись, с блеском в глазах и раздувающимися ноздрями. Наконец, мышь стала неподвижна, и кот утащил ее в угол, чтобы съесть на покое.

— Вообще-то мне не очень нравится, что Пилат приохотился к мышам и снова одичал, — сказала Лиза. — Боюсь, он больше не уйдет со мной с мельницы.

— Тем лучше! Тогда ты будешь часто приходить сюда. Ты же без него жить не можешь. На нас, остальных, тебе плевать.

— Вот как! И, по-твоему, это очень глупо с моей стороны?

— Ты играешь с нами, как Пилат с мышью. Хозяина ты уже проглотила.

— Держи ухо востро! Тебя я тоже проглочу.

И она постучала зубами, а глаза ее смеялись.

— Приятного аппетита, — ухмыльнулся Йорген.

Теперь они так привыкли к шуму, что при необходимости могли связно побеседовать. Правда, они не щадили голосовых связок, а говорящему приходилось каждый раз почти касаться уха слушателя губами. Во время такой своеобразной игры в разговор было самым естественным делом поцеловаться — и они действительно стали целоваться. Начал Йорген, а она смело возвращала ему поцелуи.

— Вот я и откусила от тебя кусочек.

— Ну и как, вкусно?

— Да, когда распробуешь.

— Вот тебе еще.

— Ладно, хватит, успокойся. Я еще не побывала на самом верху.

— Там ничего нет, кроме шатра.

— Ну так покажи мне шатер.

— Ай, да там и смотреть-то не на что.

— Чепуха, пошли!

И, ускорив шаг, они двинулись вверх по лестнице — к шатру.

Попасть в это самое верхнее помещение было трудновато, потому что тормозная балка отклонилась так, что перегораживала лестницу — так бывало всегда, когда ветер дул с севера.

— Что это за противное грязное бревно?

— О, это тормозная балка. Именно она останавливает работу. Ты же видела раньше, что я размотал цепь на галерее.

— Да, ну и при чем же тут эта мерзкая балка?

— А вот при чем. Видишь длинный брус, который высовывается из отверстия? Сейчас он в наклонном положении, а наклонила его цепь. Если я сейчас освобожу цепь, брус поднимется вверх — видишь, для этого и нужен большой камень в ящике, — и тогда конец балки прижмет большой венец вокруг колеса, и колесо больше не сможет двигаться.

— Ловко придумано! Ты бы небось такого не изобрел.

Йорген почесал в затылке.

— Нет, наверное бы, не изобрел.

— Ну ты подумай, как здорово! — воскликнула Лиза и оглядела маленькую комнатку, напоминавшую улей: остроконечный соломенный свод, держащийся на балках, которые едва доставали ей до плеча — все серое от толстого слоя пыли вплоть до самих некогда «золотых» осей, и подернутое блестящей как шелк паутиной, которая там и сям свисала маленькими знаменами, слегка развевавшимися на сквозняке. Ласточки и воробьи, щебеча, влетали и вылетали, и почти везде, где стропила соломенной крыши сходились под углом, видны были их гнезда. Шум мельничного механизма проникал сюда глухо, щелканье и свист крыльев казались, наоборот, очень громкими.

— Стало быть, здесь с той стороны прикреплены крылья? — спросила Лиза и показала место позади большого колеса, где гигантская, установленная немного наклонно ось проходила через стену, в которой, казалось, своим энергичным вращением сама пробурила дырку.

Йорген кивнул и показал ей, как большое шатровое колесо, насаженное на эту ось, соединяется с горизонтальной шестерней внизу и таким образом приводит в движение всю мельницу.

— Но так бывает только на больших голландских мельницах, — объяснял он. — В козловых мельницах все находится вместе в ящике, как часовой механизм. Но там всего лишь одна пара жерновов и одна лущильная машина и больше ни для чего нет места. Какая дурость, — когда надо установить крылья, приходится поворачивать всю мельницу, представляешь, сколько с этим хлопот?

— А здесь можно повернуть одни крылья?

— Крылья? Здесь поворачивают шатер.

— Вот как? Но ведь ты поворачивал внизу на галерее.

Йорген, ухмыляясь, уставился на нее и хлопнул себя по ляжкам.

— Вот это да!.. И ты еще хочешь быть мельничихой?!

— Ну так покажи мне, как все устроено, а не трать время на дурацкие шуточки. Я не хочу, чтобы люди, и особенно мой муж, смеялись надо мной, что я ничего не знаю о мельнице.

— Ну ладно, тогда иди сюда!

Он помог ей подняться по забавной карликовой лестнице, через которую из тесной глубины помещения под шатром можно было пройти к внешнему ряду балок, и подвел к проему в шатре, где они сели рядышком на наклонную балку…

— Выражаясь технически точно, мы сидим на короткой диагональной балке, — начал он с подобающим случаю важным видом. — Длинная диагональная балка проходит точно так же сквозь шатер, только спереди, с той стороны, где насажены крылья, и ее части, выходящие наружу, гораздо длиннее.

— Может быть, поэтому ее и называют «длинной»? — предположила Лиза с улыбкой.

— Ты думаешь? Очень остроумно. Ну вот. Отсюда вниз уходит «хвост» — эту большую балку называют «хвост», — Лиза болтала ногами, и Йорген ласково шлепнул по одной из них, — который идет вниз до самой галереи, а на конце хвоста — ворот — видишь? Ну вот, а наклонные стержни связывают все это вместе в единый механизм. Так вот, если ворот поворачивают и он начинает двигаться, то вместе с ним движется и хвост, и потом вертится весь механизм и, как ты понимаешь, шатер тоже.

Лиза, чрезвычайно внимательно следившая за его объяснениями, задумчиво кивнула:

— Да, мне все понятно… Посмотреть бы на это своими глазами! Я хочу подняться наверх.

— Ну что ж, это нетрудно устроить. Не помешало бы и повернуть шатер — ветер с чертовской быстротой меняется на восточный.

— Как, наверное, оттуда красиво!

— Да, точно, похоже на карту в школе, с той разницей, что все настоящее.

С несказанным удовольствием озирала Лиза свои владения, простиравшиеся у ее ног. К сожалению, они ненамного выходили за пределы дворовых строений и сада; всего лишь полоску земли, которой едва хватало, чтобы прокормить несколько коров и лошадей, могла она назвать своей. Но вокруг нее раскинулись ухоженные земли, — тут были и пашня, и свекольное поле. Драконов двор, к которому они относились, и откуда сейчас выезжала, направляясь к свекольному полю, пустая телега, запряженная крупными упитанными лошадьми, тоже был виден, как на ладони, с гонтовыми крышами над желтыми, отделанными коричневыми балками, каркасными домами, в одном углу огромная навозная куча, в которой копались куры, в другом — великолепный ток, окруженный живой изгородью из гигантских кустов. Красивая обсаженная рябинами аллея доходила до проселочной дороги, а ближе к мельнице был большой пруд, где в воде, отражающей облака, кувыркались утки; стадо белых гусей семенило по оставленному под паром полю по ту сторону аллеи.

Эй! Да не сама ли это Дракониха идет по двору усадьбы? Взгляни, взгляни на меня, мадам Андерсен! Подойди же, поцелуй мне ручку, мы с тобой всегда так любили друг друга, а теперь я тоже, так сказать, член семьи!

Да, она была членом семьи, и потому все, что она видела, радовало ее глаз — славная мадам Андерсен не может жить вечно, а Дракон от обжорства скоро лопнет. Тогда наследником станет ее пасынок, а если он слабым здоровьем пошел в мать… о том, чтобы он не женился слишком рано, позаботится она, Лиза… ха, может случиться, что ее собственное потомство станет хозяйствовать в Драконовом дворе.

Чрезвычайно довольная этим обзором реальных и возможных владений — уже достигнутая цель вела к новым, еще более великим целям, — Лиза повернула голову и стала смотреть на север, стараясь заглянуть так далеко, как только возможно, и для этого нагнувшись: она увидела кусочек леса, большую часть которого заслонял шатер, но ей и этого было достаточно — там наверняка теперь, в этот предвечерний час, звучит тщетный зов: «Енни, Енни, Енни…» Вот бы иметь такие длинные уши, чтобы услышать его! Как было бы забавно послушать. Вот бы самой оказаться сейчас там, где дорога к дому лесного сторожа серой ниткой уходит в красноватую чащобу. Оттуда вдруг выскользнула черная точка, наверное, повозка об одну лошадь. И это навело Лизу на мысль о ее дорогом мельнике, который где-то тоже вот так колесит в повозке об одну лошадь. Впрочем, что за чепуха! Он давно в городе — возможно, разрешение на брак уже у него в кармане.

Она гордо улыбнулась, перевела взгляд дальше — и чуточку правее — и стала вглядываться еще пристальнее; она явно искала глазами что-то определенное и что-то далекое. И так как сидя она находилась недостаточно высоко, чтобы высмотреть свою цель, она осторожно поднялась. Одной рукой она держалась за проем шатра, куда ей пришлось втиснуться до пояса, чтобы поместиться; и, поддерживаемая Йоргеном, обхватившим ее за талию, стояла теперь во весь рост на балке, и перед ней открывался вид на широкие однообразные просторы, на бесконечную равнину острова, которую вдруг залил золотисто-алый поток света. Ибо именно в это мгновение совсем низко, у самого горизонта, выступило солнце и послало свои лучи вверх, и вышитое серым по серому покрывало тумана внезапно растворилось и превратилось в оранжевые облака, которые быстро проплывали мимо и друг над другом на фоне нежно-голубого неба. Внизу на равнине освещенные верхушки голых тополей теперь отливали желтым и сливались в единую поросль, откуда там и сям проглядывал то крестьянский дом, то приземистая церковная башня, а кое-где вспыхивали пурпуром облетевшие буки. Но Лизин взгляд не потерялся в этой красивой вечерней картине, он переходил с одного на другое в поисках чего-то определенного, и великолепный закат был кстати лишь потому, что помогал найти то, к чему она стремилась. Без этого света она едва ли могла бы различить церковь там, сбоку от мельницы; вот, вот: две рощи, одна из совсем невысоких деревьев, лишь одно высокое торчит как раз посередине! Между рощицами только такой острый взгляд, как у Лизы, мог различить несколько разбросанных березок: там находилась усадьба «Вересняк». Лачуга была, разумеется, слишком мала, и ее нельзя было разглядеть, и Лизе вовсе не хотелось, чтобы она была более заметной. Тщательно сопоставляя приметы, Лиза определила ее местоположение: вот здесь, она могла бы воткнуть сюда булавку. Да, низеньким и жалким был ее отчий дом и находился далеко. Она проделала длинный путь и высоко залетела — она, Пострельщикова Лиза! И как человек, шедший целый день пешком, она утомилась. За последнюю неделю у нее накопилась усталость, и теперь непреодолимая лень разлилась по всему ее телу. Но она странным образом соединялась с внутренним беспокойством, которое то пробегало по жилам как огонь, то скользило по коже влажным холодом лихорадки, а часто бросалось в голову, и она начинала кружиться — в особенности теперь, когда Лиза стояла так высоко. И головокружение потянуло ее упасть — не вперед, в бездну, а — гораздо благоразумнее — назад, в объятия Йоргена.

Но, падая, она повернула голову, и взгляд ее скользнул по дороге, ведущей из леса к мельнице. Она опять увидела там черную точку, которая, приблизившись, действительно оказалась повозкой об одну лошадь, и смутная тень омрачила радостный настрой Лизы, ей стало не по себе, более того, она испугалась, — как часто бывает с нервными людьми при виде подползающего к ним насекомого.

Однако поведение Йоргена быстро отвлекло ее внимание.

Этот честный работник, хоть и начитался романтических бредней, не поднимался, в отличие от своей дамы сердца, до того, чтобы связывать с видом на окрестности столь далеко идущие и глубокие мысли, и ему было бы ужасно скучно, если бы перед его глазами был всего лишь пейзаж, а не человеческая фигурка на нем, и это в буквальном смысле, потому что ему приходилось держать Лизу за талию, чтобы она не потеряла равновесие; и, поскольку места было очень мало, он стоял на коленях, зажатый между нею и краем проема — неудобная, но при его настроении очень приятная поза, которая напоминала ему йомфру Метте и Яльмара у бойницы башни в Хольмборге, откуда они смотрели, как рыжебородый рыцарь уезжает в поход, желая, чтобы он подольше не возвращался.

Теперь, когда человеческая фигурка вырвалась из картины и превратилась в живую женщину у него в объятиях, он смело спрыгнул на пол с нею на руках, не обращая внимания на ее крики и ее жалобу, что подпушка на платье запачкалась об черную смазку оси. Столь же мало внимания он обратил на Лизину просьбу опустить ее на пол; стоя посреди тесного помещения между осью, колесом и тормозной балкой, он баюкал девушку на руках и нежно прижимал к груди.

— Что ты себе позволяешь, нахал! — кричала Лиза. — Разве можно так вести себя со своей хозяйкой?

— Да, думаю, что можно, и ты тоже так думаешь.

— Не смей мне дерзить!

Она взлохматила его кудрявую шевелюру.

— А что ты мне дашь, если я докажу тебе это?

— По морде я дам тебе в любом случае… Ну, так что ты имеешь в виду?

— Помнишь, я сказал тебе однажды, чтобы ты не задирала нос и не строила из себя недотрогу, ты пока еще не мельничиха. А ты улыбнулась — как ты иногда умеешь, своей хитрой улыбочкой, и ответила: в том-то и дело.

Лиза лукаво улыбнулась и сейчас.

— Тебе нельзя говорить ничего толкового. Ты слишком хорошо все запоминаешь.

— Об этом надо было думать раньше. Но ты говорила мне и многое другое, очень толковое, о том, что будет, когда ты, наконец, станешь мельничихой.

— Заткнись же наконец!

— Например, ты говорила…

— Нет, нет! я не хочу слушать! — И она зажала уши руками.

— Ты сказала: нам будет так хорошо вместе — нам вдвоем.

— Нет, негодяй, грязное животное!.. А теперь опусти меня на пол, ты же не понесешь меня вниз по лестнице…

— А почему бы нет?

— Отпусти! Слышишь? А то я по-настоящему рассержусь.

— А, так, значит, до сих пор ты сердилась не по-настоящему?

— Чепуха!.. Слышишь, что тебе говорят?

Он поставил ее на пол по другую сторону от тормозной балки, не преминув взять плату в виде парочки смачных поцелуев.

— Ну ладно, пошли вниз, — сказала Лиза.

Она совсем забыла, что собиралась побывать на самом верху и посмотреть, как поворачивается шатер. Йорген-то помнил, однако не имел ни малейшего желания покидать ее.

Йорген спустился на несколько ступенек по лестнице, но тут Лиза вскрикнула, и он обернулся. Оказалось, что ее платье зацепилось за сучок тормозной балки.

— Чертово бревно! — пробормотала она.

В ее движении, когда она нагнулась отцепить платье, было что-то неопределимое словами, отчего Йорген, до сих пор лишь слегка хмельной, вдруг почувствовал себя пьяным до бесчувствия. Он взбежал обратно по лестнице, оба бросились на верхнюю ступеньку, — Йорген так ударился о тормозную балку, что у него потемнело в глазах, но продолжал крепко обнимать Лизу. Она отталкивала его вытянутыми руками и смотрела на него диким и боязливым взглядом.

А потом с жадностью притянула его к себе.

 

III

Когда мельник у Нёрре-Киркебю повернул к лесу, он посмотрел на часы. Было около трех.

Он-то думал, что в это время будет находиться совсем в другом месте, например, у Хасселагерской мельницы, откуда впервые глазу открывается городок, вытянувшийся вдоль пролива — красные крыши, остроконечный шпиль церковной башни, — и откуда лошадка бодрой рысью под уклон быстро довезет его до близкой цели.

Вместо этого он ехал к лесничему.

До того он успел побывать в пасторской усадьбе. Он ехал туда с неспокойной душой. Знал, что пастор будет очень удивлен этой скоропалительной женитьбой, против всяких приличий чуть ли не сразу после смерти его первой жены. Нет сомнения, что его преподобие будет лезть к нему в душу с неприятными вопросами, настоятельно уговаривать не торопиться и уж во всяком случае сначала посоветоваться с родней. Как страшил его этот разговор! Он с удовольствием заплатил бы пастору вдвое, если бы тот сухо и по-деловому принял его сообщение и они обговорили бы самое необходимое. И поэтому для него было истинным облегчением, что служителя Божия не оказалось дома. Разумеется, неприятный разговор всего лишь отодвигался — но мельник и за это был благодарен. Он заплатил пасторской дочери свою десятину и покатил дальше к городу.

В доброй миле от пасторской усадьбы он как обычно остановился передохнуть на одной придорожной мельнице, где был также трактир. Лошадке задали корму на конюшне, а он в это время тоже перекусил и поболтал со старым знакомым, мельником-трактирщиком, который за компанию пропустил рюмочку-другую вместе с ним. Когда хозяин услышал, что его гость направляется в город поговорить с его добрым приятелем зерноторговцем Мадсеном, он сообщил, что тот как раз уехал по делам на остров Богё, но непременно вернется завтра вечером.

Таким образом, самое разумное было отложить поездку до понедельника. Мельник направился домой. Но в какой-нибудь полумиле была развилка, и направо — дорога, которая вела сначала к проливу, а потом, как он знал, поворачивала на север и приводила к южному краю далеко раскинувшегося леса; и тут он решил сделать этот довольно большой крюк и в последнюю минуту повернул кобылку, хотя ей совсем не хотелось откладывать возвращение домой.

Кобылка могла бы утешаться тем, что мельница была не намного ближе, чем дом лесничего; но, несомненно, по просекам ехать гораздо труднее, чем по наезженной большой дороге.

А о том, что их промежуточной целью был дом лесничего, шведская лошадка догадалась сразу; и догадка превратилась в уверенность, когда на другой развилке мельник вместо того, чтобы двигаться по направлению к Нёрре-Киркебю, повернул в лес. Кобылка больше не сопротивлялась и побежала немного живее. Она разбиралась в топографии этих мест, потому что год назад проделала с мельником тот же самый путь; тогда она не так резво бежала по лесным дорогам, потому что мельник был с женой, а та тоже что-то весила, хотя с хозяевами кобылки — Драконом и его матерью — их все равно было не сравнить.

Таким образом, мысли кобылки совпали с мыслями седока. Мельник сидел, убаюканный мягкой тряской, успокаивающим и навевающим размышления движением легкой, на рессорах, брички по деревенскому проселку. Он правил сам, но пренебрегал обязанностями кучера, опустив вожжи в одной руке, а другой бесцельно волоча по краю дороги кнут, который порой то сбивал стебель крапивы, то срезал голую головку одуванчика; мельник сидел, утонув в мягкой обивке, одетый в длинное теплое пальто, закутанный в полость и защищенный пристегнутым кожухом, подняв воротник пальто, закрывавший ему лицо, как шоры, из-под которых он, словно загипнотизированный, смотрел на круп упитанной желтой лошадки, по спине которой от гривы до хвоста тянулась темная полоса; он сидел и едва мог отличить настоящее от прошлого, так все было похоже. Тогда тоже день был ветреный. Ох, как задувало здесь, на дороге, совсем рядом с серым проливом, который виднелся за плоскими полями! Ветер выгибал дугой вожжи, иногда он прихватывал и лошадиный хвост, отдувая его в сторону, а гриву закручивал маленьким вихрем. Сейчас было то же самое, и именно эта мелочь была тем волшебством, которое погрузило мельника в воспоминания, совсем не подходящие к цели его сегодняшнего визита, и иллюзия обрела над ним такую власть, что на минуту ему показалось, будто Кристина сидит радом. Но вместе с тем тогда все было иначе — ведь это было до того, как он узнал Лизу!

Лиза! Почему он не поспешил кратчайшим путем домой, к ней? Он уже почти раскаивался, что свернул с дороги на мельницу, которую он, если с усилием поворачивал голову налево и немного назад, еще мог видеть вдали.

Зачем, собственно, он едет в лесничество? Ну, хотя бы затем, что вот уже почти восемь дней там находится маленький Ханс. Отец хочет узнать, как чувствует себя ребенок, не надоедает ли он хозяевам и, может быть, они не против, чтобы мальчик пожил там еще немного. Ведь мельнику было бы крайне некстати, если бы паренька вдруг привезли домой лишь потому, что эти славные люди полагают, будто отец очень скучает по нем! Поездка в город в понедельник, которая того гляди затянется на несколько дней, была великолепным предлогом, чтобы оставить Ханса пожить в лесу, и чем дольше, тем лучше: мельник ожидал возвращения мальчика со страхом. Но еще больше, чем эта практическая причина, мельником руководила внезапная тоска — непреодолимое стремление увидеть дом лесничего и проститься со всеми воспоминаниями, связанными с ним. Ведь, как знать, может, он больше никогда не приедет сюда? А если и приедет, все будет совсем по-другому, и прежняя дружба не восстановится…

Итак, часа в три пополудни мельник свернул в лес, и мельница, которую прежде он мог видеть отовсюду, скрылась за деревьями. Путника окружали буки, не слишком высокие, но толстые. Все они были странно узловатые, и стволы и ветки были искривлены, — особенно ветки. На этих деревьях не рос мох, только серые лишайники на стороне, обращенной к суше; со стороны моря их кора была совсем голой и гладкой, отполированной до блеска, удивительного светло-серого цвета. Справа за этими деревьями блестел пролив — черные волны с белыми гребнями пены, которая на плоских отмелях собиралась в длинные кипящие полосы. С другой стороны дороги деревья, которые здесь постепенно становились выше, сливались в красновато-серую туманную массу. Только там, где среди враждебной толпы стойко держался одинокий дуб-великан, сверху золотилась желтая листва; а ниже листья были медно — красные — единственные живые краски, которые хоть как-то нарушали однообразную серость. Лес шумел — но не свежо и бодро, как в тот раз, когда в своем роскошном многоцветье встречал первые осенние бури, а мрачно и сердито, стегая воздух розгами веток. А вдали на побережье фыркали волны, словно шлепало губами чудовище с пеной у рта и бородой из водорослей, которое распласталось на брюхе и дразнило лес. Время от времени пролив начинал бурлить так неистово, что заглушал скрип колес и шипение рессор, и тогда увядшие листья тучами перелетали через придорожную канаву и шелестели, опускаясь на дорогу.

Высоко над верхушками деревьев, беспрерывно крича, кружила пара сарычей.

Сумрак леса покрывалом опустился на душу мельника. Стоило ему потерять из виду мельницу, как одни чары сменились другими. Конечно, отсюда было далеко до лесничества. Возможно, нога Ханны никогда не ступала здесь, более того, вполне вероятно, что даже ее легконогое священное животное никогда не забредало сюда, эти приземистые, изуродованные и отполированные до блеска буки никогда не слыхали серебристого звона колокольчика Енни. Но тем не менее они были в точности такие же, как те, что росли к северу от лесничества, где он часто гулял с Ханной, слушая ее добрые и умные речи, а буки, опираясь на свой вековой опыт и глубоко укоренившуюся мудрость природы, своим шелестом подтверждали их.

И снова нахлынули воспоминания о том единственном случае, когда он приезжал сюда с Кристиной. Вот высокий дуб справа от дороги, Кристина тогда указала на него мужу. Мельнику почудилось, что и теперь она сидит рядом с ним и одобрительно кивает: «Правильно, Якоб! Ты на верном пути! А то уж ты было совсем заблудился!» Да, конечно, так бы она сказала, более того, она так и сказала, потому что она действительно была с ним, хотя он не мог ее видеть и слышать. «Да, но я еду не за тем, я еду просто попрощаться». — «Ты обещал мне, Якоб! И зачем тебе прощаться? Потому что ты хочешь жениться на Лизе! А ведь ты обещал не делать этого. Не отговаривайся тем, что мы не называли имен! Ты хочешь дважды нарушить обещания, данные умирающей жене?..» «Иначе не может быть, Кристина! Я не могу иначе! Я боролся… наверное, ты это знаешь, — но больше я не могу. Я разрываюсь на части; я должен положить этому конец, и вот теперь все решено». — «Еще нет, Якоб! Еще есть время».

А вокруг загадочно и сурово шумели деревья, словно весь мир растений понимал этот беззвучный разговор и обращался к мельнику, увещевая его хранить верность лесу. Однако животный мир, воплощенный в лошадке, везущей экипаж, казалось, не чувствовал близости привидения, потому что лошадка не выказывала ни малейших признаков беспокойства; наоборот, теперь, когда вожжи совсем ослабли и кнут бездействовал, она бежала все медленнее и под конец перешла на шаг, пока из этого приятного состояния ее все-таки не вывел удар кнута.

А мельник вскоре снова погрузился в раздумья, он даже не заметил, что дорога в лесничество от развилки уходила вправо. Но это заметила лошадка и по собственному почину так резко повернула, что заднее колесо наткнулось на камень у края придорожной канавы. Мельник пробудился от своих размышлений. Он как раз думал о том, что, пожалуй, все-таки лучше ехать прямо на мельницу, дорога на которую ответвлялась влево где-то в двух сотнях шагов впереди. Теперь он уже ехал по хорошо знакомой лесной дороге: ее бурая полоса шла совершенно прямо между лиловато-серыми стенами буков, потом по обе стороны они сменились яркой зеленью елей; а вдали, замыкая перспективу, белел дом. Мельнику всегда очень нравилось, что дорога дальше никуда не ведет, а кончается у дома, как будто здесь — конец всего мира. Вбок отходило только несколько тропинок, огражденных калитками, так что, оказавшись здесь, уже нельзя было ускользнуть; и в этой мысли для мельника было что-то успокаивающее. Решительная лошадка сделала выбор за него и теперь в полном спокойствии везла его к месту назначения. Поскольку эта боковая дорога не была выложена камнями, она была сильно разъезжена, колеса утопали, вязли в наполненных водой колеях, и здесь уже кобылка с полным правом перешла на шаг, опустив голову и широко расставляя задние ноги. Мельник не возражал бы, если бы она двигалась еще медленнее. Чем ближе была цель, тем больше ему становилось не по себе. Что ему здесь, в сущности, надо? И что он скажет? Ну да, про Ханса! А еще? Все, конечно, заметят его странное расположение духа и будут терзать расспросами. Вообще-то он должен сообщить им о своих планах; это было бы самое правильное, более того, это был его долг — во всяком случае, перед Вильхельмом. Нет, нет! Что в этом проку? В свое время они все равно узнают.

С каким легким сердцем обычно он поворачивал на эту дорогу, оставив за спиной все домашние неурядицы — а теперь…

Приподнявшись на сиденье, мельник прислушался.

«Енни, Енни, Енни, Енни… милая Енни!» — донеслось из — за елей.

Еще несколько минут, и Ханс с Ханной, перепрыгнув через канаву, радостно бросились к нему.

— Вы приехали забрать у нас Ханса?

— Я и в самом деле подумывал об этом. Если он вам надоел, заберу его.

— Нет, нет! Он нам не надоел.

— Ну, тогда пусть еще побудет у вас. В понедельник мне все равно надо уехать на несколько дней.

— Ура! Я останусь на целую неделю! — закричал мальчик.

— Ханс, веди себя скромнее!

Дернув за вожжи, мельник тронул с места. Ханна и Ханс шли рядом с экипажем.

— А Вильхельм дома?

— Нет… я думала, вы уже поговорили с ним. Он ведь где-то прямо у дороги.

— Я сегодня приехал другой дорогой. Вообще-то я ездил по делам. А на обратном пути решил заглянуть к вам, посмотреть, что и как.

— Сделайте милость, поужинайте с нами!

— Спасибо, не смогу.

— Какая жалость!

Она была явно разочарована и не пыталась это скрыть.

Мельнику стало неловко. Она уже полюбила меня, подумал он, но этого не должно быть!.. С этим покончено, и сделанного не воротишь. И он глубоко вздохнул. Ханна удивленно посмотрела на него. Он поспешил взять себя в руки и спросил, как поживает Енни.

— Ах, она сегодня не хочет приходить! Я звала ее рано утром, и в полдень, и только что… Вчера она приходила. И я очень боюсь за нее, потому что этой ночью в лесу стреляли… и совсем недалеко от дома.

— И знаешь что, батюшка? Дядя Вильхельм говорит, что это был Лизин брат, его ружье стреляет очень громко, говорит дядя Вильхельм, совсем не так, как у других.

Повозка остановилась перед домом. Мельник бросил вожжи на спину лошади, вылез из повозки, ослабил упряжь и повернулся, направляясь в дом.

— Как? Вы не будете распрягать?

— А, право, не стоит, я скоро поеду.

— Нет, стоит! Лошадка же совсем запарилась. В конюшне она сможет поесть за компанию с нашими малышами.

— Действительно! Вы правы, и сейчас я ее распрягу.

В шесть рук они распрягли шведскую лошадку, отвели ее в конюшню и в избытке снабдили кормом.

— Выпьете хоть чашечку кофе? — спросила Ханна, когда они вошли в гостиную и мельник с видом полного изнеможения опустился на диван.

— Нет, большое спасибо, нет, — ответил он чуть ли не со страхом, вспомнив обстоятельства, при которых в прошлый раз пил кофе.

— Ну, тогда что-нибудь другое? Может быть, стакан пива?

— Да, спасибо, пивка я попью с удовольствием.

Ханна вышла. Ханс забрался к отцу на диван и без умолку болтал, рассказывая о своих впечатлениях за эти восемь дней в лесу. Мельник слушал вполуха. Он гладил сына по голове и время от времени задавал какие-то вопросы, а сам осматривался в комнате. В углу была жардиньерка, где так красиво цвели любимцы Ханны; у окна — ее швейная машина; дальше маленькая блестящая печурка с медным котлом, и — между нею и дверью — книжный шкаф, где помещались не только книги, укрепляющие дух, но и красивые томики стихов, которых Ханна постепенно собрала много; они стояли аккуратными рядами, только в одном зияло пустое пространство: томик, который обычно занимал это место, находился дома у мельника.

На фортепьяно стояли раскрытые ноты. Мельник подошел к нему в ту самую минуту, когда Ханна вернулась в комнату и поставила на стол поднос с кувшином и стаканом.

— Да, вот видите, я разучиваю все эти пьесы, и надеюсь, что скоро смогу сыграть их вам.

— Сыграйте мне прямо сейчас, только одну маленькую пьеску, — ту самую, вы знаете, какую.

Ханна села за фортепьяно и сыграла сначала ту маленькую пьеску, «Как полон чар волшебный звук», а потом «Вражда и месть нам чужды» — вещь, которая больше всего нравилась ей самой.

Мельник ушел в себя. Звуки пели ему о потерянном рае и земле обетованной, право на которую он утратил. С неколебимой уверенностью он чувствовал, что те минуты вечером в прошлое воскресенье, когда это маленькое мелодическое чудо из времен его детства снова витало вокруг него, вызванное к жизни волшебством быстрых рук Ханны, были безвозвратно ушедшими минутами душевной чистоты и счастья в его жизни.

Ханна подняла глаза от нот и посмотрела на мельника, ожидая похвал — она считала, что справилась со своей задачей очень хорошо. Но он молчал, опустив и отведя от нее глаза; один глаз мигнул, мельник сделал непроизвольное движение, как бы прогоняя муху, но это не помогло: крупная слеза покатилась по его щеке.

— Не надо стыдиться своих слез, — сказала Ханна, вставая. — Эта музыка действительно так прекрасна, что хочется плакать; я и сама плачу, когда играю ее для себя.

— А для меня она слишком красива и добра! Когда я услышал ее впервые — в детстве — тогда другое дело… Боже милостивый, как же я изменился!.. Эта мысль поразила меня до слез. Но вы не можете так чувствовать, потому что вы и сейчас добры и чисты.

— Нет, почему же, я тоже так чувствую, — ответила Ханна, садясь рядом с ним. — Да, детская невинность прекрасна и трогательна, но она не может длиться вечно. Мы набираемся опыта и учимся понимать нашу грешную природу-иначе откуда бы взялись раскаяние и обращение?

— Но ведь Спаситель говорит, что мы не можем войти в Царствие небесное, ежели не будем как дети.

Мельник был очень горд, что сумел «уесть» ее, святошу, цитатой из Библии — во всяком случае, ему так казалось.

— Да, он тоже это говорит, — ответила Ханна. — Он говорит, что мы должны стать, как дети, а это происходит по милости Господней, мы как бы рождаемся вторично; но мы не должны оставаться детьми, даже если бы это было возможно. Будь это возможно, такой невинный человек не стремился бы к спасению, ему была бы не нужна жертвенная смерть Иисуса, а этого не может быть. Все мы рождены во грехе, и мы должны научиться это понимать.

Мельник был в высшей степени удивлен той легкостью и уверенностью, с какой она справилась с затруднительным положением, в которое он, как ему казалось, ее поставил.

— Право слово, вы могли бы читать проповеди лучше нашего пастора, фрёкен Ханна.

Ханна поднялась с недовольным видом.

— Не насмехайтесь надо мной! Не так легко правильно выразить свою мысль, но намерения у меня были благие.

Она чуть не плакала и хотела отвернуться. Но мельник схватил ее за руку и удержал.

— Как вы дурно думаете обо мне, фрёкен Ханна! Но я могу сказать то же самое о себе: не так легко выразить то, что чувствуешь, однако намерения у меня были благие… Я только хотел сказать, что ваши слова всегда такие добрые и красивые, и я был бы рад слушать их постоянно.

— По-моему, вы слушаете меня достаточно часто, — ответила Ханна шутливо, но зардевшиеся щеки и убегающий взгляд выдавали серьезность этой шутки. — Я боюсь, что часто навожу на вас скуку.

— Скуку! Как вы можете так говорить!

Мельник произнес это с некоторым страхом и от замешательства продолжал держать ее за руку. «Господи, — думал он, — что я такое ляпнул. Она может понять это как замаскированное сватовство, особенно если Вильхельм не держал язык за зубами».

Мальчик уже украдкой всплакнул за компанию, увидев слезы на глазах отца; и теперь его в высшей степени удивляло и тревожило, что отец и тетя Ханна, которые, как он считал, были лучшими друзьями, похоже, ссорились. Поэтому он вылез из дальнего уголка дивана и боязливо прижался к тете Ханне; казалось, он подталкивает ее к отцу, как амур на картине сватовства в стиле рококо. Наполовину зарывшись лицом в складки ее платья, так, что мельнику видны были только его большие серые глаза, он вопросительно поглядывал на отца. Глаза у него — особенно с этим выражением, — были точь-в-точь глазами его матери, и под их взглядом мельнику стало не по себе. Потом в них засветилась улыбка, и к мельнику снова, только еще гораздо живее, вернулась иллюзия, которая сопровождала его в поездке: Кристина была здесь, рядом; она смотрела на него глазами сына и одобрительно улыбалась ему: — да, ты поступаешь правильно, Якоб! Теперь ты держишь руку своей суженой, а вот сегодня утром ты сделал большую ошибку.

Тут он заметил, что до сих пор держит руку Ханны, и чуть ли не с ужасом отпустил ее. Потому что хотел он вовсе не этого — и был не в силах хотеть этого, пусть даже он нарушает священный обет!

Ханна тут же стала гладить мальчика по шелковистым светлым волосам, шутливо раскачивать его голову из стороны в сторону и поддразнивать его: он-де только потому ласкается к ней, что хочет отпроситься домой вместе с отцом. Мальчик очень кстати отвлек ее и помог преодолеть смущение, а смущена она была не меньше, чем мельник. Ведь она, конечно же, в самом деле подумала, что его слова подсказаны любовью к ней и, возможно, желанием, чтобы она это заметила. А так как ее безмятежное расположение к степенному другу дома все время мало-помалу росло, его слова были ей словно маслом по сердцу, тем более, что не огорошили ее, как гром среди ясного неба. Ибо хотя брат не передал ей разговора с другом в лесу, но у нее самой возникла догадка о том, что означал мистический стук в окно, а некоторые замечания брата, которые она, по его разумению, не должна была бы понять, открыли ее цепкому женскому уму, что вопрос о женитьбе уже как-то обсуждался. Но было нежелательно слишком близко подходить к этой теме в беседе с дорогим другом, потому что, по ее понятиям, должно пройти еще много времени, прежде чем разговор между ними самими о любви и женитьбе станет приличным. А с другой стороны, было все-таки очень трудно перейти от этого лирического тона к более безразличному, будничному, так что она была очень благодарна Хансу, который помог ей.

Мельник выпил стакан пива и похвалил его, так как пиво было домашнего приготовления. Потом он встал, собираясь распрощаться.

— Кстати, — сказал он, скользнув взглядом по книжным полкам, на одной из которых зияло пустое место, — ведь у меня ваш сборник Кристиана Винтера. Когда я выезжал из дома, я не знал, что поеду этой дорогой, а то бы захватил его.

— А, это не к спеху.

Уверенность, которая крылась за этими простыми словами, покоробила мельника, как ничто другое, происшедшее за время визита. С такой горечью и грустью он еще ни разу не чувствовал, что приехал проститься навсегда. Да, как ей было догадаться, что с возвратом книги и в самом деле надо было поспешить? Неужели всему доброму и прекрасному, что он пережил в этом доме, пришел конец? Это было немыслимо, но он знал: да, всему этому пришел конец.

— Вот как? Я просто подумал, что вам недостает этой книги, — сказал он и пошел к двери.

— Нет, нет! Я и правда люблю ее перечитывать, но охотно поделюсь удовольствием с вами.

Ханна взглянула на него более чем приветливо. Она сама чувствовала, что было бы благоразумнее не смотреть на него так; но когда делишься с человеком чем-то хорошим, нельзя же при этом смотреть на него букой; а то, что она ему сказала, было всего лишь еще одной любезностью. Конечно, как раз в этой книге много говорилось о любви, — и притом о любви на лоне природы: в зеленом лесу, в полях и лугах, в деревне. Правда, о мельнице речь не шла — впрочем, нет! Там было одно стихотворение про мельницу, но про водяную. Ей было бы приятно, если бы там было стихотворение про ветряную мельницу. При этой мысли она улыбнулась, и эта улыбка была тоже не слишком благоразумной.

— Вы любите стихи? — спросила она.

— Люблю.

— Я рада. Я пробовала читать Винтера вслух Вильхельму, вечерами, когда он сидит и занимается резьбой по дереву, но это не для него. Он терпеть не может стихи, если только они не из Псалтири. Но постепенно мы научим его уму-разуму, верно?

Мельник попытался сделать вид, что разделяет ее надежду, и пробормотал что-то, как бы соглашаясь с ней, но одновременно он открыл дверь, и шум леса заглушил его слова.

Запрячь шведскую лошадку было делом одной минуты. Ханс вскарабкался на сиденье, потому что, само собой, он не хотел упустить случай прокатиться. Потом он останется с дядей Вильхельмом, которого они наверняка встретят.

— Привет ему от меня, — крикнула им вслед Ханна, — и скажите, чтобы не опаздывал к ужину. А если по дороге увидите Енни, пошлите скверное животное домой.

И опять лошадка, опустив голову и широко расставляя ноги, с трудом продвигалась вперед, и колеса со скрипом вертелись в глубоких расхлябанных мокрых колеях. Временами какое — нибудь из колес проваливалось в яму, и в таких случаях Ханса, к его большому удовольствию, подкидывало в воздух. Вообще мальчик сидел очень неспокойно, все время оборачивался и призывал к тому же мельника; потому что там ведь стояла перед домом тетя Ханна и одной рукой придерживала забавную шапку на голове, а другой махала носовым платком — без сомнения, лишь для того, чтобы повеселить мальчика. Эту обязанность тети она выполняла так терпеливо, что, хотя платка было не различить, сама она черной точкой виднелась на фоне белой стены даже тогда, когда они свернули на большую дорогу и шведская лошадка перешла на вполне приличную рысь.

Это пробудило мельника от его унылой дремоты. Так, значит, теперь они встретят лесничего. Должен ли он сейчас сказать ему? Ясно, что это самое правильное! Не надо говорить, что он женится на Лизе, это никого не касается; но просто сказать, чтобы лесничий забыл тот разговор, потому что он все — таки не может жениться на Ханне. Ну а если лесничий спросит: почему, что изменилось? Что он ответит? Нет, с таким же успехом можно с самого начала выложить все начистоту. Но с ним был Ханс; при нем вообще ничего нельзя говорить. Однако, если мальчик отойдет подальше — самому отослать его нельзя, Ханс может рассказать Ханне, что у батюшки с дядей Вильхельмом какие-то секреты, а она истолкует это так, как ей хочется; но если мальчик по собственному почину отойдет в сторонку, тогда он поговорит с лесничим открыто и честно, это решено.

Не успели они свернуть на дорогу, ведущую через лес на мельницу, как услышали стук топоров и шипение пил. Вскоре они увидели ряд белых пятен среди подлеска: длинный ствол срубленного бука был уже распилен на одинаковые куски. Над ними — опутанная канатами верхушка другого бука, который при их помощи пока еще держался вертикально. Его длинные голые ветки жалко мотались в воздухе, как бы надеясь за что — то ухватиться. Рядом с ним два высоко вымахавших дуба радостно шумели желтыми листьями, как будто знали, что два их врага срублены ради них, чтобы дать им воздух и свет. И когда листья уносились по ветру, казалось, что эти дубы посылают добрую весть своим собратьям, пока еще задыхающимся в плотном окружении.

Теперь среди других голосов мельник с сыном различали голос Вильхельма, а вскоре и увидели его. Он стоял к ним спиной и смотрел на крону дерева, в то же время при помощи палки дирижируя действиями рабочих.

Повозка остановилась, и Ханс спрыгнул на землю. Мельник тоже вылез, туго намотал вожжи на фонарь, ослабил упряжь. Он не собирался здесь долго задерживаться, но такой разговор, к которому он готовился, неудобно было вести развалясь в экипаже. С некоторым усилием он перепрыгнул в своем длинном пальто через канаву; а вот уже и лесничий направляется им навстречу широким солдатским шагом, ступая кожаными сапогами то в лужу — и тогда поднимается фонтан брызг, — то в высокую кучу палых листьев, которые взлетают в воздух, как пыль.

— А, это ты, Якоб? Ты был у нас?

— Да… Как дела, Вильхельм?

— Спасибо, неплохо. Молодец, что заехал за мной. Мы скоро закончим.

— Нет, мне надо домой.

— Ах вот как, всего лишь краткое свидание, пока брат в лесу! А на пути туда ты украдкой проскользнул мимо — ай-ай-ай, Якоб!

— Я приехал со стороны Нёрре-Киркебю, вообще-то я собирался в город…

Лесничий весело улыбнулся и хлопнул его по плечу.

— Ну, скажу я тебе, сильно же тебя сюда тянуло, потому что это не самая короткая дорога в город.

Мельник выдавил улыбку. Ему было крайне неприятно это заговорщицкое подтрунивание, но в то же время это было отнюдь не излишнее напоминание о необходимости начать трудный разговор. И Ханс как раз отошел в сторону.

— Послушай, Вильхельм! Я хотел тебе сказать…

— Да?.. Ханс! Не ходи туда, оставайся с нами! Я боюсь отпускать его, мало ли что может случиться.

— Само собой.

— Ну так что ты хочешь мне сказать?

Но теперь ребенок стоял рядом и навострил уши. Говорить было нельзя.

— Я забыл. А, вот что — насчет Ханса; он очень хочет остаться у вас. Но скажи мне откровенно, не в тягость ли он вам, потому что твоей сестре я не очень верю.

— В тягость! Придет же в голову… Нам он только в радость. И кроме того, — тут он бросил на мальчика мудрый взгляд педагога, показывая, что тому не следует слышать продолжение его слов, — кроме того, хорошо, что они оба привыкают друг к другу.

— Это как понять, дядя Вильхельм? — спросил Ханс.

Лесничий ошарашенно уставился на ребенка.

— Вот что значит ушки на макушке! Я в его годы ничего бы не услышал.

Мельнику пришлось улыбнуться, хотя ему было совсем не весело.

— Чего бы ты не услышал, дядя Вильхельм? — продолжал допытываться Ханс.

— Ну, смотри, никуда не отходи от отца, — сказал лесничий, разумеется, не ответив на неудобный вопрос. Все это время он одним глазом смотрел через плечо на опутанное веревками дерево. — Якоб, извини, я на минутку отойду, сейчас начнется.

И он зашагал обратно по палым листьям и слякоти.

Мельник сел на пень. Он вытащил трубку и кисет, закурил и в задумчивости стал выпускать густые клубы дыма, которые буйный ветер тут же срывал у него с губ и в мгновение ока рассеивал. К бодрой атмосфере леса, сотканной из запахов влажного перегноя, завядших листьев, подгнивших растений и свежесрубленного дерева, примешался аромат наркотических курений, обволакивающий и успокаивающий. Он напомнил мельнику многие приятные минуты, когда он курил трубку вместе с другом в его лесу. Слова, которые так удивили Ханса, еще звучали в его ушах: хорошо, что они оба привыкают друг к другу. Эти слова настоятельно напоминали о том, сколь необходимо посвятить друга в истинное положение вещей, и вместе с тем делали признание еще труднее.

Куря и размышляя, мельник неотрывно смотрел в пространство.

Над качающимися верхушками деревьев, похожими на большие пучки прутьев, мчались облака — собственно, это были переходящие одна в другую массы тумана, местами потемнее, местами посветлее. Они мрачно проносились над большой поляной, открывавшейся в полусотне шагов, скорее соломенно-серой, нежели бледно-зеленой, поляной, за которой снова начинался лес, казавшийся лиловато-серой туманной горой, на фоне которой группки берез на поляне светились прозрачной сетью желтых листьев.

Верхушка опутанного канатами бука тяжело кивала. Громче и быстрее застучали топоры. Люди кричали наперебой, но их почти заглушали крики и карканье ворон, которые кружили над местом вырубки.

Все вместе было очень печально и совсем по-осеннему. Но ведь мельнику тоже было совсем не весело и его настроение было отнюдь не весеннее. Все это было частью его жизни, и эта часть безвозвратно уходила в прошлое.

— Готово? Давай!

Дерево громко затрещало.

С шумом и грохотом, размахивая ветками, бук повалился к подножию двух шелестящих дубов…

Лесничий вернулся к мельнику, а Ханс, которому теперь никакая опасность не угрожала, побежал взглянуть на поверженного великана. Было самое подходящее время для доверительного признания.

— Твой приезд как нельзя кстати, — начал лесничий, усаживаясь напротив друга и тоже набивая трубку. — Ханна наверняка приободрилась, а то она все грустит… из-за Енни.

— Да, она мне рассказывала. Когда я подъехал, она звала Енни… Но косуля, может быть, еще придет.

— Конечно, — согласился лесничий. — Однако прошлой ночью в лесу стреляли, в каких-нибудь десяти минутах хода от нашего дома, и это был Пер Вибе, его выстрелы я узнаю.

Он зажег трубку и свирепо задымил.

— У него ружье такое же, как у меня, — продолжал он, погладив свое по прикладу, — настоящий «Гринер». Его подарил мне однажды хозяин, когда был особенно доволен мною. Ну что ж, ему оно и служит. А этот негодяй собрал деньги на свое браконьерством да воровством.

— Возможно, с его помощью он уже вернул себе эти деньги.

— Да, так оно и есть, ты в самую точку попал, — ответил лесничий с жестким смешком. — С его помощью он чуть не получил выгодную службу, да только я этому помешал. Примерно час назад хозяин проезжал мимо верхом. Ну, я ему и рассказываю среди прочего, что Пер Вибе сегодня ночью снова орудовал в лесу. И тут хозяин говорит, дескать, есть у него одна мысль. Он хочет взять Пера на службу лесным охранником, а то он у нас всю дичь перестреляет, — так он выразился.

— По мне, так это все равно что нанять волка пасти овец.

— Не скажи, не такая уж это глупость. Нашу дичь он тогда оставил бы в покое. Но кругом хватает других лесов для его прогулок в лунные ночи — например, королевский лес поблизости, да и завернуть на север ему ничего не стоит… Но можно ли терпеть, чтобы преступника еще и вознаграждали? У нас много честных бедных людей, которые были бы счастливы получить эту должность, однако никому из них она не достанется, потому что мы боимся такого вот мошенника и хотим его подкупить! Я возмутился и выложил все начистоту: уж не думает ли хозяин, что я соглашусь иметь дело с этим дурным человеком, про которого даже говорят, что он участвовал в убийстве бывшего лесничего? Правильно ли и по совести ли вступать в такую сделку со Злом? А что касается порядочных людей, которые нуждаются в этой работе… то я назвал ему несколько человек. Нет, сказал я, вы уж не обижайтесь на меня, господин камергер, но в таком деле Вильхельм Кристенсен не участник.

— Ну, а что ответил камергер?

— А что ему оставалось? Он назвал меня упрямцем, отпустил какую-то шутку, чтобы замять разговор, однако же от своего плана был вынужден отказаться. И ему стало стыдно, потому что он понял — он был не прав. Нет, нет, Якоб! Не жди добра, если вступишь в сделку с силами зла.

Лесничий помолчал, усердно дымя и сурово глядя прямо перед собой — он заново кипел возмущением, вспоминая недостойное предложение хозяина.

Теперь наступила очередь мельника открыть свою душу. Но он совсем потерял мужество. Как скажет он сейчас лесничему, что вместо того, чтобы жениться на его сестре, он собирается породниться с этим самым Пером Вибе? А ведь он знал, что, раз начав откровенничать, уже не сможет остановиться на полпути. Неужели он поведает другу, что готов отречься от добра и вступить в «сделку со Злом» — ведь именно так расценит это Вильхельм, и будет прав.

Мельник поднялся.

— Ну, мне пора.

— Так скоро? Что ж, с Богом.

Лесничий проводил его до экипажа и подтянул упряжь.

— Откуда у тебя эта красивая лошадка? — спросил он, похлопав ее по крупу.

— Дал напрокат шурин, — ответил мельник, поднимаясь в экипаж; и при этом слове он не мог не вспомнить своего нового шурина, что отнюдь не ободрило его.

— По-моему, ты уже однажды приезжал к нам на ней.

— Да, год назад.

— Ну да, конечно, теперь я вспомнил: с тобой была Кристина, и, когда вы собрались уезжать, Ханна застегнула кожух с той же стороны, что и я сейчас, а Кристина наклонилась и поцеловала ее. Ах, добрая душа! Что ж, она блаженствует на небесах и, надеюсь, еще порадуется, глядя на Ханну, — иначе не может быть.

Мельник нагнулся застегнуть кожух с другой стороны, и, видно, это далось ему с трудом, потому что, распрямив спину, он был красный, как рак.

— Приезжай поскорее еще, Якоб, — сказал лесничий и сердечно пожал мельнику руку, — но на этот раз всерьез и надолго, то есть и ко мне тоже.

— Да, спасибо, обязательно. Счастливо.

Мельник шлепнул вожжами по спине лошадки, и повозка покатила.

Медленно проплывали мимо деревья, почти каждое — старый знакомый, ведь мельник часто проезжал этой дорогой; вот большой бук, чей купол, выше и шире, чем у остальных, нависал сводом над дорогой; а вот два сросшихся дерева, а вот то, которое по самую крону было увито плющом, чьи изумрудно-зеленые листочки ярко сверкали на уныло-сером фоне и совсем по-другому, чем летом, выделяли это дерево среди других — как и вообще каждое дерево, обнажившись, обрело некую особенность. И — каждое по-своему — они смотрели на него с упреком: одно сурово, другое печально; одно отвернувшись, другое стараясь удержать его своими цепкими ветками; а там тонкая березка махала ему желтым флагом своей листвы, как Ханна носовым платком, — но все вместе они печально шумели, и этот шум приводил его в отчаяние.

Лес стал редеть; там и сям между стволами виднелось небо, и мельнику показалось, что оно светлее, чем в начале дня. Мимо проплыл домик лесного сторожа с терновой изгородью, деревья расступились, впереди простирались поля — сейчас голая земля, — и среди них в высшей точке, прямо напротив стояла его мельница.

Пелена, окутывавшая мельника в лесу, рассеялась. Окружающая природа тоже словно бы освободилась от пелены, и в ней открылись свет и краски. Небо, прежде низкое, плоское, глинисто-серое, мало-помалу становилось светло-голубым и вздымалось высоко над массой облаков, а они все ярче светились желто-красным и проливали на равнину горящие пурпуром капли дождя.

Подгоняемая кнутом и воодушевленная близостью конюшни, лошадка побежала еще резвее.

Скоро они выехали за черту леса, до того защищавшего их от ветра. Ветер был такой же сильный, но он дул им в спину — веселый попутный ветер по дороге домой.

В лесу остались все мысли мельника о Ханне. Теперь он видел только Лизу-это она в образе его любимой мельницы приветственно махала ему крыльями, как носовым платком; и насколько площадь этих крыльев больше дамского носового платочка, настолько власть Лизы была больше, чем власть Ханны.

Живей, пошла! Щелкал кнут, стучали подковы, и брызги летели из-под колес.

А Лиза и не подозревает, что он так близко! То-то она удивится и обрадуется! И вместо того, чтобы провести этот вечер в разлуке, они…

Пошла, пошла! Лошадь бежала галопом, легкий рессорный экипаж, казалось, скакал по дороге.

Солнце справа от мельника зашло. Но прямо перед ним, под красным пластом облаков, протянулась вдоль всего горизонта желтая с металлическим блеском полоса, и на ее фоне мельница казалась угольно-черной. Колеи на прямой, как стрела, твердой проселочной дороге были наполнены водой; земля как будто была всего лишь тонкой пластинкой, которая в этом месте протерлась, так что небо было видно и внизу.

Счастливый и полный надежд, мчался мельник навстречу блестящей полосе.

Но мельница была черна.

 

IV

Мельник вошел в подклеть.

До этого он поставил лошадку в конюшню и задал ей корму, немного удивляясь, что Лиза не выбежала из дома ему навстречу. Но, возможно, она сидит в своей каморке и не услышала, как подъехал экипаж.

Однако он не смог найти ее ни в доме, ни в саду. Жаль, конечно, ну, да наверняка она скоро появится. Может быть, когда после долгих тоскливых часов наконец распогодилось, она пошла прогуляться по дороге. На самом деле такое никогда в жизни не пришло бы ей в голову, но мельник наивно полагал, что то, что нравится ему, должно нравиться и другим людям, и прежде всего — его возлюбленной.

Ну а он тем временем поглядит, что делает Йорген. А может быть, и Лиза как раз сейчас прибирает в людской. Он открыл дверь и заглянул туда. Комната была пуста.

Тогда он поднялся на мельницу.

Неистовый шум сразу сказал ему о том, что здесь кипит работа — как и должно быть в такой отличный ветреный день. На складском этаже, как он и ожидал, никого не оказалось.

Теперь он стоял на размольном этаже.

Работало три мукомольных жернова и одна лущильная машина. Ай да Йорген! И ведь ему никто не помогал, Ларс-то уехал. Но где же сам Йорген? Было уже полутемно, так что хозяин не мог сразу обозреть все помещение, а кричать было бессмысленно. Он поискал у каждого жернова и за мешками, вышел на галерею — никого.

Когда он вернулся в шумное помещение, он уловил в грохоте что-то странное, чего не услышал бы никто, кроме опытного мельника, — своеобразную пустоту, из которой он заключил, что поставы работают вхолостую. Он поднялся на ближайший мучной ларь и опустил руку в ковш: правильно, там было пусто. То же было и с остальными. Да уж, большой прок от работы трех поставов!

Он как раз собирался спрыгнуть с третьего чана, кляня ленивого осла-работника, как заметил в тени под собой какое — то бурное движение. Он нагнулся: там дрались два кота. Один из них был, разумеется, Кис; другой, наверно, кот с Драконова двора, который уже и раньше прокрадывался на мельницу. Впрочем, нет, этот кот белый и похож на Пилата. Вот они выкатились в полосу света из двери и лежали на брюхе друг против друга, шипя и готовясь к прыжку. Возможно ли? Мельник спрыгнул и подошел к ним вплотную.

Да, это был Пилат!

Но как же Пилат попал сюда? Ведь все знают, что Пилат никогда не поднимается на мельницу, ни в жизнь, это исключено — для всех обитателей мельницы это был непреложный факт, вроде того, что Господь создал небо и землю. Веру в это невозможно было поколебать. И все-таки Пилат был здесь, на размольном этаже, в сердце мельницы. Когда вопреки всеобщему опыту происходит подобное чудо, это что-нибудь да означает. Так что же это значит — Пилат на мельнице? И почему лицо мельника, до той минуты красное от ярости, сейчас, при виде кота, чье присутствие здесь было немыслимо, вдруг побелело, как будто на нем осела вся мучная пыль, которую взбило животное, колотя хвостом по полу? Какова бы ни была причина — следствием было то, что мельник отказался от удовольствия и дальше наблюдать за кошачьей битвой, направившись в темный угол, где была лестница, по которой он начал медленно подниматься.

А кошачья схватка продолжалась с неубывающей силой. Потому что храбрые бойцы сражались не ради славы, а из священного чувства справедливости, которую каждый видел на своей стороне. Два королевских тигра в джунглях не более героически сражаются за свое господство, чем бились Кис и Пилат на размольном этаже. Трудно было предсказать, кому из них бог битв дарует победу, потому что силы их были почти равны. В этом смысле они соотносились примерно так же, как крестоносец в железном панцире на ютландском жеребце и сарацин на легконогом коне. Пилат был крупнее и тяжелее, и длинный густой мех лучше защищал его, чем противника его шкура; но Кис был гораздо подвижнее и явно выносливее, и сумей он растянуть битву надолго, победа досталась бы ему, потому что он еще был крепок, как в самом начале, а Пилат уже стонал. Но Кис недостаточно оценил свое преимущество, ведь хотя он и обладал всеми бойцовскими качествами воина — дикаря — проворством, хитростью и умением использовать всякие уловки, — ему недоставало общего представления о вещах; вдобавок Пилат превосходил его хладнокровием, которое настоящему герою дается воспитанием и общением с высшими существами. К тому же еще был большой вопрос, на чьей стороне правовое и моральное превосходство. Всякий знает, что маленькая собачонка в собственной усадьбе может победить в драке более крупную; но кому из двоих котов принадлежала мельница? Кис ни капельки не сомневался, что ему; нельзя также отрицать, что Пилат очень долго — почти целый год — фактически признавал право собственности Киса, которое можно было теперь считать подтвержденным давностью. Однако в отличие от своего тезки Пилат в эти минуты не признавал римского права с его praescriptio temporis, а, напротив, в данном случае исповедовал принцип германского крестьянского протеста: несправедливость, продолжайся она хоть сто лет, не становится от этого справедливостью. Он считал Киса наглым узурпатором, против которого восставала вся его честная душа.

Итак, война продолжала бушевать, принимая разнообразные формы: она шла то на вершинах мешочной горы, где Кис занял позиции, на которые Пилат предпринимал повторные, но безуспешные атаки; то в уголке между верхним и нижним жерновом, где закрепился после неудачной операции в горах потерявший половину уха Пилат и, наконец, после того, как он, улучив момент, снова выступил в поход и ударил во фланг противнику-посреди открытой равнины, прямо на полу. Они ползали на брюхе друг вокруг друга, выискивая у противника слабое место; они одновременно делали прыжок и сшибались в воздухе, они перекатывались друг через друга, вцеплялись друг в друга зубами и когтями, и скоро не осталось ни одного приема кошачьей борьбы, свидетелем которого не был бы размольный этаж, — впрочем, он ничего не видел, потому что тьма быстро заполняла помещение. Умиротворяющее спокойствие ночи опустилось на поле брани; но в это время уже было ясно, что кости выпали в пользу Пилата. Кис осторожно отступил к лестнице, чтобы покинуть поле боя. Но Пилат, достойный носить имя римского полководца, учтя, что его кавалерия, достаточно мощная для атаки, была недостаточно легка для преследования, не допустил этого и собрал все свои силы для решающей битвы, которая повлекла бы за собой окончательный debellatio. На нижней ступеньке лестницы он задержал врага, но тут неожиданно сверху тяжело опустился сапог и разделил две враждующие державы. И как наши предки теряли мужество и прекращали борьбу, если в разгар битвы наступало солнечное затмение, так же и это сверхъестественное вмешательство положило конец смертоубийственной войне, и победитель и побежденный, крадучись, побрели каждый своей дорогой.

Но так же, как высшие существа обращают мало внимания на ничтожные земные дела, для которых их вмешательство становится решающим, а просто идут своим путем, так и мельник даже не заметил, что, проходя мимо размольного этажа, он споткнулся о двух кошек, а, шатаясь, перешагнул через них, и вышел на галерею — он жаждал глотнуть свежего ветра.

И он таки глотнул его, да еще как! Ветер набросился на него, сорвал шляпу — и этого мельник тоже не заметил. А ведь это была его лучшая шляпа, которую он надел, собираясь в город, а потом забыл снять, хотя она была слишком хороша для того, чтобы идти в ней на пыльную мельницу, и тем более для того, чтобы, описав широкую дугу, упасть на землю и покатиться по ней колесом, Бог весть куда, и чтобы никто не побежал за ней.

Во всяком случае, этого не собирался делать ее владелец. Он только почувствовал облегчение, когда свежий ветер стал свободно овевать его лицо и волосы. Он вытер пот на висках, ноги у него дрожали, и он оперся на «хвост». Потом рванул на себе жилет и рубашку, обнажил грудь и подставил ее буре: «Да, дуй прямо ко мне в душу, холодный ноябрьский ветер, да посильнее! В душе я жажду остудить пожар, в душе, а не в голове; я знаю все, я видел все четко и ясно, голова у меня в порядке. Но в душе горит адский огонь — приди сюда, холодный ветер, и согрейся!..» А ветер и не нуждался в таком заклинании. Почти по-зимнему промозглый и еще похолодавший к ночи, он свирепо задувал и, кажется, был сырым от соленой морской пены, запах которой он нес.

«Однако что-то неладно с этим ветром! Где я стою? Это же ворот — и мельник пнул ворот ногой, как будто хотел удостовериться, что это не обман зрения. А тот предмет, на который я опираюсь, это ведь «хвост»? Но как же тогда ветер может дуть мне прямо в лицо и в грудь? Это же просто невозможно! Да уж, сегодня на мельнице всем было не до того, чтобы повернуть крылья против ветра. Крылья обращены на север, а ветер дует с востока; был бы он еще немного южнее, он мог бы ударить по крыльям сзади и напрочь снести весь шатер. То-то было бы весело! Эти двое сами сорвали бы крышу у себя над головой. И распутничали бы под открытым небом. Ха-ха-ха!»

Но теперь вернулся хозяин, и он повернет шатер — сейчас как раз самое время.

Мельник больше не смеется. Судорожно сжав зубы, он уставился в пространство.

Вокруг простирается земля, подобная темному морю. На горизонте, вдоль большой дуги, ограничивающей темный полукруг Земли, еще слабо брезжит вечерняя заря. По небу мчатся облака, и между ними — прямо перед мельником — порой проглядывает бледная луна. Однако его неподвижный взгляд как будто не видит всего этого; ведь не от этого же зрелища трясутся его крепкие руки и ноги, глаза вылезают из орбит и стучат зубы?

И почему он не поворачивает шатер?

Ворот готов. Обычно, когда им не пользуются, он закреплен за деревянную колоду. Но теперь колода лежит не под колесом, а поодаль, у перил, как будто кто-то отбросил ее туда пинком. Кто бы это мог быть? Мельника это удивляет. Как бы то ни было, ворот готов, а ветер вот-вот задует с юга.

Мельник прикасается к железному рычагу ворота и тут же отшатывается, словно обжегшись. Обхватывает руками голову, точно ища в ней опору. Однако голова еще горячее, чем железо; а может быть, рычаг обладает магнетической силой? Он медленно притягивает к себе руки мельника — теперь уже обе.

Руки мельника легли на рычаг ворота — несомненно скорее повинуясь некоему внутреннему порыву, чем для того, чтобы, как обычно, выполнить определенную работу. Потому что похоже на то, что мельник — по той или иной причине — все — таки не собирается повернуть шатер.

Но — что это? Ворот повернулся сам собой?

По крайней мере так кажется мельнику.

Он ведь совсем не нажимал на рычаг, — ну конечно, не нажимал, — но ворот сам пришел в движение и потянул за собой его руки, которых мельник не мог оторвать от рычага — как не может выпустить концы оголенного электрического провода человек, случайно схватившийся за них; мельник чувствует, как что-то тащит его руки — немного… еще немного…

И со звериным криком, в сладострастном неистовстве, он всем своим весом налегает на рычаг.

И дело пошло! Теперь ворот работает на славу. Рычаг так быстро вращается под его руками, как колодезный ворот под руками Лизы, и обычно столь медлительное колесо вертится легко, как колесо тачки Йоргена, когда он везет мешки с мукой по мосткам складского этажа. И «хвост», скрипя и неуклюже вихляясь, начал поворачиваться, и брусья, треща и дрожа, пришли в движение, а наверху заколебались длинные наклонные балки, подобно реям большого корабля, который делает поворот оверштаг. И бодро щелкая и хлопая сильно зарифленными парусами, крутятся крылья, они ловят все больше ветра, и их движение все ускоряется, мощнее становится их жужжание. Да, теперь мы примемся за дело, — теперь, когда ветер так здорово нам помогает… Быстрее, быстрее!.. Мы сгораем от нетерпения! Восточный ветер вращает нас отлично, ветер стал гораздо сильнее, чем до того, как он переменился и мы остановились и не нашлось никого, кто бы помог нам… Но в чем дело? Почему мы опять остановились на полпути? Что за дурак орудует там, у ворота…?

Да, крылья остановились и не могли не остановиться, потому что никакая человеческая сила — будь то даже сила безумца, — не могла повернуть рычаг дальше. Да и мельник уже не безумец, в какого он превратился на одно мгновение. Ибо теперь, когда он снова стоит, опираясь на «хвост», или, вернее, обхватив его обеими руками и только так с трудом удерживается на ногах, ему кажется несомненным, что в предыдущее мгновение он был безумен.

Долго ли он так стоит? Он не знает. Нет, не очень долго… Но за это время подобное морю пространство вокруг стало темнее, а луна, которая видна в большой промоине между серебристыми облаками, приобрела золотистый оттенок и рисует теневой силуэт на досках галереи.

Что он сделал? Повернул шатер. И правильно. Что в этом особенного? Почему же он дрожит всем телом при мысли об этом… или, может быть, он дрожит от холода? Ведь ночной ветер уже долго продувал его, мельник и теперь его чувствует, хотя ворот и «хвост» сейчас больше укрыты от ветра — деревянная колода лежит теперь там, где галерея делает изгиб. Естественно, ведь шатер повернулся… Хорошо, его и надо было повернуть. Но — те двое были наверху! Были — а где же они сейчас?

Разумеется, они спустились и сидят каждый в своей комнате.

Конечно, когда он в безумной ярости вращал ворот, вращал с такой силой, как его не вращал никто и никогда, он и хотел, чтобы их раздавило между тормозной балкой и балками стены. Но теперь, задним числом, он думает, что у них было достаточно времени, чтобы убежать. Не так уж быстро все и происходило. Конечно, там тесно — не повернешься. Но даже если они и остались на том же месте — эта сцена стояла у него перед глазами, как будто за все это время он не видел ничего другого, — они все равно легко успели бы убежать; вот разве только были так захвачены друг другом, что им вообще было ни до чего, пока не стало слишком поздно… И он же не слышал криков.

Криков? Но самый пронзительный двойной крик утонул бы в шуме мельницы и не долетел бы до него.

Однако к черту сомнения: парочка могла спастись и наверняка спаслась. Но уж страху натерпелась! И при этой мысли мельник улыбнулся. Однако в его улыбке не было желчи или злорадства. Это была болезненная, недоверчивая, вымученная улыбка.

Потом его пробрала дрожь — ветер все-таки задувал чувствительно… Вот это-то и странно! Здесь, у «хвоста», ветра совсем не должно быть. Значит, мельница установлена все же не совсем правильно. А почему? Почему вскоре стало так ужасно тяжело вращать ворот?.. Почему под конец он вообще остановился, его было не сдвинуть? Об этом мельник совсем забыл, а когда вспомнил, тут-то его и пробрала дрожь — в этом было что-то загадочное.

Наконец он собрался с духом и вошел внутрь. Но не затем, чтобы довершить свое дело и после того, как он поставил крылья против ветра, насколько это у него получилось, задать работу жерновам. Он даже не зажег света. Он пошел налево, туда, где не было потолка, и стал смотреть вверх, на шатер, который, разумеется, невозможно было разглядеть. Только мощное жужжание и скрип многочисленных колес доносился сверху из мрака.

Потом его как будто щелкнуло по лбу, и еще раз — у самого глаза. Непроизвольно он провел по лбу рукой — рука увлажнилась. Он быстро зажег спичку: рука была в чем-то красном. И когда спичка выпала из этой дрожащей руки и упала на пол, она осветила много больших красных пятен в муке; и еще два пятна с легким хлопком возникли рядом с ней, а третье поглотило ее.

Из шатра шел кровавый дождь.

 

V

Лес шумел также монотонно и уныло, как днем, но на вид он был не таким однообразным и тусклым. Над качающимися верхушками деревьев пролетали окаймленные серебром облака, а луна светила сквозь голые ветки и вычерчивала их движущиеся силуэты на недвижном лице мельника, который лежал вытянувшись во весь рост на корнях огромного бука.

Но как мельник попал в лес? Он и сам этого не знал. Он бросился прочь с мельницы, побежал прямиком через поля и вдруг оказался среди деревьев. Это была часть леса, которая клином вдавалась в поля и была значительно ближе к мельнице, чем та, через которую проходила дорога. Здесь же не было ни дороги, ни тропинки.

Возможно, лес потянул его к себе. До сих пор он жил в двух мирах — у Лизы на мельнице и у Ханны в лесу. Из первого он теперь был изгнан и решил найти прибежище во втором. Правда, и здесь тоже ему было нечего делать. Нигде не было для него надежды. Для него все было кончено.

Таково было чувство, полностью овладевшее им. Мыслей не было. Он знал, что совершил нечто ужасное. Не то чтобы он испытывал отвращение к своему поступку или сострадание к жертвам; но он жалел самого себя — большое несчастье ворвалось в его жизнь и навсегда погубило ее. Лучше всего было бы, если бы в него ударила молния небесная или если бы ветер вырвал с корнем огромный бук и похоронил бы его под ним…

В лесу раздался выстрел. У мельника был не такой натренированный слух, как у лесничего, и он не мог бы определить, что это ружье Пера Вибе, но представил себе, будто так оно и есть, и содрогнулся при мысли, что брат убитой так близко — выстрел раздался в каких-нибудь двух-трех сотнях шагов. Браконьер не хочет, чтобы видели его самого, но если он, прокрадываясь мимо, заметит мельника, не возникнет ли у него впоследствии подозрений? Что же, если мельник будет лежать совсем тихо, он может и не попасться на глаза браконьеру, тому бы только уберечься самому и уберечь свою добычу.

А вдруг еще кто-нибудь видел его, когда он бежал полями? Мельника охватил страх перед разоблачением. Он хотел умереть, может быть, в конце концов он сам сведет счеты с жизнью, однако он решительно не хотел попасть в руки правосудия.

Мельник начал раздумывать и постепенно успокоился. Против него нет никаких улик. Он просто повернул шатер, не зная, что наверху кто-то есть. Какая все-таки удивительная случайность, что он не застал пастора дома и только заплатил свою десятину, даже не упомянув, что ему хотелось бы поговорить с пастором! Окажись тот дома — и он бы пропал. И точно также, скажи он Вильхельму, что хочет жениться на Лизе, — а ведь он собирался, — или хотя бы что он не может жениться на Ханне, уже одно это было бы очень подозрительно, и в таком случае ему вряд ли удалось бы выпутаться. И как он был близок к этому! Дважды эти слова вертелись у него на языке.

Он дивился тому, что, похоже, кто-то заботился о том, чтобы он не выдал себя, и когда до него по-настоящему дошло, как сильно ему повезло, он почувствовал что-то вроде радости, хотя в глубине ее таился ужас: неужели ему помогал дьявол?

Ведь мало того, что тот разговор в лесу не подтверждал обвинения, он даже обернулся в его пользу, потому что из него следовало, что они с лесничим считали его брак с Ханной делом решенным. Ханну, конечно, тоже допросят, и его последний разговор с ней будет свидетельствовать в его пользу… Возможно, Йорген знал о том, что было у него с Лизой, но он уже не сможет дать показания. Единственную опасность представлял Кристиан — и, может быть, еще Лapc. Если кто-нибудь из них покажет, что, по его мнению, мельник ухлестывал за Лизой, что работники толковали между собой про блажь хозяина — это будет скверно, очень скверно. Но нет, Кристиан в своем самодовольстве, Кристиан с безжизненными, как у трески, глазами вряд ли был способен наблюдать. А Пер Вибе? Насколько он знал, Лиза не была особенно близка с братом, как и со всей своей семьей. Наконец, была еще Мельникова теща, которая не моргнув покажет под присягой, что ничего подобного никогда не замечала.

Таким образом, обвинение в преднамеренном убийстве вряд ли можно будет обосновать. Но, может, его обвинят в непредумышленном убийстве, в убийстве по неосторожности? Нет, эксперты — другие мельники — непременно покажут, что в неожиданном повороте шатра нет никакой опасности для работника, находящегося там, внутри, и что, стало быть, незачем было подниматься и проверять, есть ли там кто, перед тем как повернуть шатер, а повернуть его было необходимо, поскольку переменился ветер.

Переход от тупого отчаяния и жалости к себе к размышлениям о вещах практических и предусмотрительной заботе о своем спасении подействовал на него удивительно благотворно.

Он решил еще раз продумать все с самого начала, чтобы не упустить какую-нибудь мелочь, которая впоследствии может оказаться роковой.

Итак, он повернул шатер, не подумав о том, что кто-нибудь может быть наверху, но его насторожило, что ворот вдруг пошел с трудом, а под конец и совсем застрял. Тогда он поднялся на размольный этаж, зажег лампу и, увидев кровь, в ужасе бросился прочь, сам не зная куда, только бы подальше от мельницы.

Стоп! Не покажется ли подозрительным, что он убежал, не посмотрев сначала, что творится наверху? И потом — а вдруг он оставил следы, когда поднимался и спускался по лестнице? Его бросило в жар, и он поспешно проверил карманы: не выпало ли из них что-нибудь. Нет, все на месте! Но в толстом слое мучной пыли могли остаться следы его сапог (о чем-то подобном он читал), и тогда он пропал. С другой стороны, если он скажет, что поднялся наверх, прежде чем выбежать с мельницы, как объяснить, что он не знает точно, что же там произошло?

Ужасная мысль молнией поразила его. А вдруг их раздавило не насмерть, вдруг их еще можно спасти?! Это необходимо проверить. Как ни пугала его мысль о том, чтобы подняться наверх и увидеть изувеченные трупы — ведь их несомненно раздавило насмерть! — он должен сделать это, он не смеет от этого уклониться. Мельник тут же вскочил и быстро пошел лесом. Сучья и ветки трещали под его ногами, он то и дело спотыкался о корни.

Вдруг он услышал суровый, повелительный окрик:

— Стой! Кто идет?

Мельник увидел голову и плечи человека, который укрывался за толстым буком. Блестящий в лунном свете ствол ружья был направлен прямо на него. Мельник смутно представил себе, что это не иначе как отчаянный Пер Вибе, который принял его за лесничего, и у него возникло желание, чтобы браконьер убил его и таким образом отомстил за сестру. Тем не менее он непроизвольно остановился.

— Кто там? Ни с места, или я буду стрелять.

Теперь мельник узнал голос лесничего и, хотя ему было совсем не до смеха, он чуть не рассмеялся, отвечая:

— Вильхельм! Это же я — мельник!

— Черт побери, так это ты! — воскликнул лесничий, по такому удивительному случаю позволив себе невинное проклятье.

Он выступил из своего укрытия и опустил взведенный курок.

— Я думал, это Пер Вибе, — сказал он сконфуженно. — Он опять стрелял полчаса назад…

— Да, я слышал выстрел.

— И где же?

— Где-то поблизости.

— Но ты, Якоб! Ты-то что делаешь в лесу на ночь глядя? И вид у тебя необычный — а где твоя шляпа?

— Шляпа? Не знаю… может быть, я вышел без нее…

— Якоб! Что с тобой? Что-нибудь случилось?

— Да, Вильхельм… На мельнице произошел несчастный случай.

— Господи, спаси и помилуй! Неужто покалечило кого?

— Да я в общем-то и сам толком не знаю, что произошло, но это было что-то ужасное.

И он рассказал другу, как все было, умолчав лишь о том, что он сначала поднимался наверх. Он рассказывал подробно и растолковывал лесничему отдельные подробности, потому что тот не слишком разбирался во внутреннем устройстве мельницы.

— И ты не глянул, что там?

— Нет, очень уж напугался.

— Зря.

— Да, зря, теперь я и сам понимаю, и я как раз возвращался домой… Вильхельм, пойдем со мной.

— Хорошо.

— Спасибо! Мне повезло, что я встретил тебя.

— Это был Промысел Божий, как всегда.

— Да, но… была ли Божья воля на то, что…

Он в страхе спохватился, потому что у него чуть не сорвалось с языка «…что те двое оказались там, наверху», хотя ведь он не должен был знать, кто именно пострадал.

Лесничий кивнул:

— Да, и на это тоже. «Не две ли малые птицы продаются за ассарий? И ни одна из них не упадет на землю без воли Отца вашего».

Они быстрым шагом шли к опушке.

— Когда дело-то было?

— В полшестого или около того. А сейчас сколько времени?

— Скоро половина восьмого.

И вот перед ними уже последние деревья и плетеная изгородь из веток и прутьев, какой на Фальстере всегда огораживают лес. Они перелезли через нее, перепрыгнули широкую канаву и зашагали дальше по жнивью, направляясь к темневшей впереди мельнице.

— И ты не представляешь, кто бы это мог быть?

Мельник не сразу решился ответить на вопрос, которого давно ожидал.

— Понятия не имею.

— А ты видел кого-нибудь в доме?

— Нет, служанка, наверное, вышла.

— А работники?

— Кристиан развозит хлеб, а батрак ушел домой.

— Ну, а еще один работник — Йорген, что ли, — он-то ведь и управлялся на мельнице?

— Да, само собой, но его я нигде не видел.

— Хм-м…

— Но даже будь он наверху — хотя что ему там делать? — он ведь ежедневно на мельнице и знает ее как свои пять пальцев, не понимаю, как он мог пострадать оттого, что шатер повернули; сделай он шаг в сторону…

— Хм-м… н…да… хм-м… Ну, скоро все выяснится.

Мельник глубоко вздохнул, и оба замолчали.

Да, скоро все выяснится. Они перелезли через последний плетень; луг, по которому они теперь шли, уже принадлежал мельнику. Перед ними, в тени, находились строения, а над ними, выделяясь на фоне перламутрово-серых облаков, стояла луна. Путники уже слышали жужжание крыльев, а скоро их беглые тени завертелись у них под ногами, заставляя жемчужины росы на траве мигать, словно маленькие глазки.

Из усадьбы доносился вой Дружка.

И пока они шли полями, воображение нарисовало мельнику удивительную картину. Сначала она мелькала перед ним мимолетным проблеском надежды, повторяясь снова и снова, с каждым разом все отчетливее, все более обогащенная подробностями; а теперь, когда они задами подошли к мельничной усадьбе, надежда превратилась в уверенность.

Вот что это была за картина:

Они входят в усадьбу. В кухонных окошках горит свет. Дверь открывается, и Лиза выглядывает посмотреть, чего это Дружок разбрехался. На мельнице — на складском этаже — тоже светятся окна, только сейчас их загораживает конюшня. Йорген там, занимается своим делом. То есть, конечно, прежде Йорген с Лизой были наверху — это не был плод воображения, но они спаслись, возможно, они спустились раньше, чем он повернул шатер, ведь он наверняка долго простоял на галерее. А вот то, что на размольном этаже что-то капало, кровь на лбу и на ладонях у мельника, как раз и было плодом расходившегося воображения возбужденного человека!

Когда мельник бежал к лесу прямиком по пашням, он один раз упал. Ладонь все еще была выпачкана влажной землей, и было не разобрать, в крови она или нет — так что, возможно, все это ему и примерещилось.

А если это правда — если в доме и на мельнице горит свет, если он сейчас увидит Йоргена и Лизу, — каким чудесным образом перенесется он из пучины несчастья к радостным вершинам свободы! Какое многообещающее будущее улыбнется тогда ему — ему, который пять минут назад считал, что для него все потеряно! И это будущее носит имя Ханна. С Лизой покончено, и даже мысль о ее неверности не причиняла ему боли. В этом смысле он убил ее, она больше не существовала — он был свободен.

Если только это правда…

От всей души возблагодарил бы он Господа! Возблагодарил бы за двойное спасение: зато, что Господь своей могучей дланью вырвал его из-под власти Лизы, и за то, что он не стал преступником. Он даже и не знал, за которое из двух благодеяний больше благодарить. За то и другое вместе, и еще за будущее: ведь Господь позволил ему заглянуть в преисподнюю, а потом открыл ему небеса…

… Если только это правда!

Вот они и пришли. Между передней стеной конюшни и пекарней был вход в усадьбу.

У конюшни мельник остановился, открыл верхнюю половину двери и заглянул внутрь. Только в ближайшем стойле что — то шевелилось. Это была шведская лошадка; его собственных лошадей на месте не было. Значит, Кристиан еще не вернулся.

В этом-то и хотел убедиться мельник. Если бы лошади стояли в конюшне, и он теперь, войдя в усадьбу, увидел свет в кухне, это могло бы означать, что Кристиан ищет себе чего-нибудь на ужин. Но раз его не было, свет могла зажечь только Лиза.

Бдительный Дружок перестал выть и залаял — с яростным гавканьем он кружил вокруг них. Однако голос мельника мгновенно успокоил его, и, визжа от восторга, он прижался к хозяину; бедная животина никогда еще не чувствовала себя такой заброшенной, как сегодня вечером в вымершей усадьбе.

Да, вымершей предстала она перед глазами мельника, когда он, наконец, с бьющимся сердцем завернул за угол. Света не было нигде. И при виде этой унылой картины он сразу понял, как безумна была его надежда.

Только полоска гравия прямо перед ними и часть колодца были освещены луной. Слева, у самого угла дома луна высвечивала треугольник беленой стены и перила веранды, светилась и труба наверху, похожая на часового на посту; посередине, между двумя этими светлыми пятнами, чуть мерцала соломенная крыша, словно губка, впитавшая в себя лунный свет. Все остальное лежало в тени мельницы, которая темной громадой вздымалась к небесам, угольно-черная от шатра до цоколя, — лишь в проеме подклети виднелся небольшой сельский пейзаж с серебристыми облаками над разбросанными там и сям деревьями.

Было что-то особенно жуткое и устрашающее в этой мельнице без единого проблеска света. Ведь в нашем воображении картина мельницы, работающей в ночи, неразрывно связана с представлением о свете — свете, который из маленьких окошек обращен на все четыре стороны и далеко виден отовсюду над темной землей, — скромный сельский маяк для одиноких странников, подающий им весточку о том, где еще бодрствуют люди. Связь между этими двумя представлениями даже породила что-то вроде пословицы, введенной в обиход Грундтвигом. Но не было «света на мельнице». И этот факт, каким бы незначительным и ничего не говорящим он ни мог показаться, произвел такое ужасное впечатление на двух друзей, что они остановились как вкопанные в уголке между конюшней и пекарней, будто околдованные видом этой неутомимо работающей вслепую мельницы.

Лесничий первым сбросил с себя оцепенение и зашагал по двору, сопровождаемый мельником. Дружок прыгал вокруг них с громким веселым лаем, но замолк, стоило им войти в подклеть. А когда двое мужчин свернули направо и вошли в самое мельницу, он уныло остался за дверью, захлопнувшейся перед его носом. Ведь он знал, что там, внутри, — приют дикого зверя в кошачьем обличье и что даже высокомерный Пилат не решается заходить туда. Итак, он остался выть и скулить в печальном одиночестве, дрожа от холода в этом любимом прибежище сквозняка, не решаясь, однако, уйти отсюда, потому что здесь он был ближе всего к людям.

Лесничий снял с себя ружье и прислонил его к стене, в то время как мельник зажег спичку и, защищая ее рукой от ветра, слабо осветил лестницу, по которой они поднимались.

Спичка погасла как раз, когда они добрались до складского этажа. Мельник зажег другую и пробрался между горами сваленных мешков к тому месту, где с большого решета для пшеницы свисала маленькая жестяная лампа без стекла. Он зажег ее. Она слабо освещала ближайшее пространство, зато отбрасывала в более удаленные места удивительные тени. Теперь мельник с лесничим были лучше вооружены против мрака и стали подниматься навстречу все возрастающему грохоту.

— Тс-с! Ты ничего не слышишь? — спросил мельник и остановился посреди лестницы, прислушиваясь. Его голова была уже на уровне пола размольного этажа, и лампа, которую он держал в трясущейся левой руке и защищал от сквозняка трясущейся правой, бросала беспокойно прыгающие, призрачные тени в это большое помещение.

— В чем дело? — спросил лесничий, не поняв его.

— Ты ничего не слышишь?! — закричал мельник.

— Шум, какого никогда не слыхивал до сих пор. Или ты о чем-нибудь другом?

— Нет… ох, нет, ничего другого, видно, и не было.

Мельник же услышал — или ему это только показалось? — звук, который, как ни был он легок и слаб, заглушил для него весь мощный грохот мельницы — звук падающей капли. И еще один…

Он хотел идти дальше, однако ноги его точно приросли к ступеньке, а руки затряслись еще сильнее. Прямо перед собой, там, где лестница вела на верхние этажи, он что-то увидел. Не то чтобы примечательное и, уж конечно, не страшное, что-то еще менее значимое, чем звук падающей капли, — это была серая кошка. Кис лежал, свернувшись клубочком под нижней ступенькой, дрожа и жмуря глаза от света, и зализывал свои раны. Может быть, если смотреть глубже, в этих ранах и было что-то героическое и трагическое, тем не менее картина была скорее жанровой и сама по себе не содержала ничего ужасного, но она напомнила мельнику последние мгновения его жизни, когда на нем еще не тяготел груз вины.

Он быстро поднялся на последнюю ступеньку и обернулся к лесничему.

— Вильхельм! Окажи мне большую услугу! Сходи туда один. Я… я не могу.

— Ладно, — ответил лесничий и взял лампу.

— Подожди немного, я только зажгу еще одну лампу и остановлю механизм.

Он нашел маленькую лампу на ларе с мукой, в точности такую же, как первая, и зажег ее. Потом направился к галерее.

Лесничий удержал его.

— Якоб, послушай! — закричал он, напрягая голос, как только мог. — Ты ведь как-то говорил, что останавливают механизм при помощи тормозной балки?

— Что при помощи тормозной балки?

— Останавливают механизм.

— Да, вот это я и хочу сделать.

— Нет, не надо. Лучше, чтобы все осталось как есть… я имею в виду там, наверху… потому что ведь будет следствие.

— Ладно, но тогда будь осторожен!

— Само собой.

— И береги голову. Кое-где потолки очень низкие.

— Не беспокойся, уж как-нибудь разберусь.

Он исчез во мраке, который царил за пределами круга из шести стояков. Только тусклый огонек лампы еще двигался, подобный светлячку, вырывая из мрака где косую балку, где свисающий канат, где ступеньку, — качаясь, он плыл вверх и, наконец, погас.

Мельник остался один.

Он сел на мешок. У самого его плеча на краю ларя с мукой стояла лампа, а над ней вздымался жернов, в тусклом свете лампы он отбрасывал густую тень на верхушку огромной горы зерна в углу. У самых ног мельника зияло отверстие лущильной машины, его большая воронка еще попадала в круг света. Дальше можно было различить только расплывчатые полоски балок и плоскости кожухов. Кое-где висели большие куски засоренной мучной пылью паутины, которые вяло колебались в воздухе, похожие на крылья гигантской моли.

Как часто сиживал здесь Йорген, на том же месте и при том же освещении, со своим драгоценным альманахом в руках, охваченный мрачными фантазиями, воображая, что все окружающее его — не что иное, как пыточная башня, и скоро начнется допрос, на котором его — alias оруженосца Яльмара — вздернут на дыбу. И все же при этом ему никогда не бывало так жутко, как сейчас мельнику.

Он поднял голову: кажется, до него снова донесся этот звук, страшный, легкий, но звонкий, эта капель, отчетливо слышная, несмотря на окружающий шум. А что это белое, там, слева, куда он не решался глядеть, так странно, крадучись, движется по кругу? Неужели Пилат?..

Мельник взял лампу, встал и сделал несколько шагов. Да, это был Пилат. Он крался по кругу, время от времени поднимая голову и глаза и разевая пасть.

На полу лежала небольшая деревянная колода, раньше мельник нечаянно ударился об нее ногой. Теперь он поднял ее и бросил в кота, но не попал. И животное — если это действительно было животное, — мельник полагал, что это, скорее, дух в обличье животного, — так вот, Пилат не обратил никакого внимания на метательный снаряд, а продолжал крадучись двигаться по кругу.

А центром этого круга было большое темное пятно. Что это такое?.. Вот снова упала капля, и одновременно в темном пятне произошло какое-то движение и что-то блеснуло, словно подмигнул глаз.

Лампа выпала из дрожащей руки мельника и погасла.

…Ему казалось, что прошла целая вечность, а лесничий все не возвращался. Не то чтобы мельник с нетерпением ждал сообщения друга, он и так был уверен, что оба мертвы. Но это было ужасно, как если бы он уже очутился в аду, ужасно стоять здесь в темноте, лишь скупо освещенной лунным светом, отражающимся от мешков, в этом грохоте и скрипе, который, однако же, не заглушал легкого звука падающих капель — стоять и считать, сколько капель упадет до прихода лесничего — вот еще одна — и еще одна!..

Наконец, наверху забрезжил огонек. Он становился все ярче.

Мельник быстро сообразил, что, когда он услышит о двух жертвах, ему надо притвориться ошеломленным и испуганным, иначе у лесничего могут возникнуть подозрения.

Это, конечно, был он, лесничий. Он подошел к другу.

Мельник не смел посмотреть ему в лицо. И его бегающий взгляд рассеянно остановился на предмете, который свисал из руки лесничего и ярко сверкал в свете лампы. Смутно и как бы во сне ему показалось, что он уже видел эту вещицу, и он стал с усилием припоминать, что же это такое.

Лесничий куда-то поставил лампу. Теперь он стоял прямо перед другом. Одну руку он положил Якобу на плечо, в другой небрежно держал загадочный предмет, который, поблескивая, качался туда-сюда.

Теперь мельник узнал его: это был ошейник Енни.

— Якоб! — раздался голос лесничего, — погибли двое — их раздавило тормозной балкой. Это Йорген и Лиза.

— Господи, спаси и помилуй, — прошептал мельник.

Может быть, он и не сумел изобразить, что страшная весть застигла его врасплох. Но на него смотрели не очень наблюдательные глаза.

— Они совокуплялись во грехе, — сказал лесничий.

 

КНИГА ПЯТАЯ

 

I

В маленькой гостиной мельника, в окна которой, выходящие в сад, бодро светило весеннее солнце, сидели Якоб и лесничий — последний на почетном месте на диване, а мельник прямо перед ним, по другую сторону круглого стола.

Лесничий приехал для того, чтобы наконец-то вручить другу счастливо завершенное творение своих рук — жардиньерку. Это великолепное изделие стояло теперь у окна и само по себе выглядело по-весеннему, хотя пока еще без зелени и цветов, но блестевшее свежим лаком, как почка каштана, готовая вот — вот распуститься. Мельник долго и искренне восхищался подарком, но эта тема была исчерпана.

Они курили в ожидании кофе.

— Вот в это самое время год назад умерла Кристина, — заметил лесничий.

— Да, сегодня как раз годовщина, — вздохнув, ответил мельник.

Лесничий тактично занялся своей сигарой, мельник покусывал кончик трубки.

— Хм-м… Знаешь что, Якоб, не пора ли тебе подумать о том, чтобы второй раз жениться?

Он украдкой поглядел на друга, но уловить выражение его лица было трудно, потому что мельник сидел спиной к свету, между двумя окнами; кроме того, голова его была окутана клубами дыма и клонилась вперед, — он и всегда-то немного сутулился, а в последнее время голова его как будто отяжелела, под стать настроению; да и неудивительно! Тем более надо было помочь ему распрямиться и снова поднять глаза к ясному небу Господню.

Помолчав, мельник ответил:

— Ну да… что касается этого… времени прошло достаточно… и теперь, конечно, можно об этом подумать.

Обычно прямой и немного самоуверенный лесничий был в замешательстве. Он попытался затянуться погасшей сигарой, чиркнул спичкой и закурил ее снова, а сам в это время размышлял, с какой стороны подойти, как понять и преодолеть сомнения друга. Он уже собрался было снова заговорить, но тут что-то пронзительно задребезжало. Лесничий вздрогнул.

Мельник встал и прошел в угол между окном и входной дверью, где, как только теперь заметил лесничий, висел телефон.

— Алло!.. Да, это я… Кто говорит?

В облике мельника произошла внезапная перемена, и телефонная трубка задрожала у него в руке. Вообще-то не похоже было, что разговор давал повод для таких переживаний: речь шла о торговой сделке, и к тому же, по-видимому, все решалось в пользу мельника. Лесничий заметил, что, отвечая, мельник раскачивал бедрами, а слушая, останавливался, и только рука его дрожала. Через несколько минут мельник попрощался и повесил трубку и теперь снова сидел напротив своего гостя и опять раскуривал трубку. Он был бледен.

— Это что-то новенькое — телефон на мельнице, — заметил лесничий, который счел разумным отклониться на более безразличную и будничную тему, чтобы потом, может быть, обходным путем внезапно вернуться к главному вопросу, явно немного пугавшему мельника, — да и самому лесничему было неприятно к нему возвращаться. Ведь не так-то просто как бы навязывать другу в жены собственную сестру; но сделать это все равно было необходимо — для блага самого же Якоба.

Мельник отвечал ему как будто с трудом, он теперь всегда, даже беседуя с другом, говорил так, словно ему требовалось усилие, чтобы собраться с мыслями. Да, он считает, что нужно идти в ногу со временем, к тому же это такое умственное изобретение — и вот, он решился его завести.

Лесничий предположил, что это дорогое удовольствие.

— Да, конечно… само собой… пришлось-таки раскошелиться. Но я думаю, что со временем это окупится. Видишь ли, Вильхельм… с его помощью можно избежать множества недоразумений и ненужной траты времени, да и издержек тоже. Вот, например, сейчас я говорил с зерноторговцем из Стуббекёбинга. И это как раз тот самый, к которому я ехал тогда… когда вечером произошел этот случай на мельнице. Часов в одиннадцать я поехал в город, чтобы заключить с ним сделку… помнишь, на обратном пути я еще тогда завернул к вам… я говорил с тобой в лесу, где вы валили деревья… потому что по дороге я узнал, что он уехал на Богё и вернется домой только на следующий вечер… И сейчас, когда я говорил с ним, мне пришло в голову: будь у меня тогда телефон, я бы сначала узнал, на месте ли зерноторговец, да и вообще дело можно было бы обговорить по телефону… и всего этого не произошло бы.

Мельник больше не курил. Он держал трубку между колен и в который раз перебирал в уме бесчисленное количество мелочей, которые, каждая независимо от других, сплелись в одну цепь для того, чтобы это произошло… и с другой стороны, для того, чтобы никто не узнал правды; например, если бы в тот день он застал пастора дома и объявил о своей женитьбе на Лизе, он бы пропал. И он чувствовал, — как и всегда при подобных размышлениях, — что ему помогала какая-то демоническая сила, злой рок, который рассчитал и устроил для него все до мелочей. Он помнил теперь совершенно точно, что еще в сентябре собирался поставить себе телефон. Найдись у него лишние полсотни крон, он бы непременно это сделал. А то, что у него не оказалось этих денег, зависело от цен на зерно, а цены в свою очередь зависели от погоды за год до этого — еще при жизни Кристины! — и от того, что на юге России была пущена новая железная дорога; он вдруг вспомнил, что в свое время читал об этом в газете. Так что не будь дорога достроена — и от чего только это могло зависеть?.. Он непроизвольно обхватил руками голову: перед глазами у него все плыло, и он испугался… Но если бы… что тогда? Тогда бы этого не случилось, он женился бы на Лизе, которая изменяла бы ему и вообще была дурным человеком — это тоже было бы несчастьем, и сейчас он не мог бы сказать, какое хуже. Вот только совесть его тогда была бы спокойна. Она не нашептывала бы ему днем и ночью, что он убийца, который на самом деле должен был бы попасть в руки палача или сидеть в тюрьме.

— Нельзя не подивиться, как подумаешь, — начал он снова, — что, будь у меня тогда эта штуковина, ничего бы не произошло и те двое были бы живы… Как подумаешь, это даже курьезно — что случайность играет такую большую роль.

— Случайность тут ни при чем, Якоб.

— Ты думаешь? Ну конечно, все всегда решает Провидение да и сатана иногда прилагает руку.

— Что касается этого… Видишь ли, ни один добрый христианин не станет отрицать, что сатана имеет большую власть и что он ходит среди людей и выискивает себе жертвы. Но ведь он и сам всего лишь тварь и не может ничего сделать по собственной воле — об этом говорится и в Библии, в книге Иова, — дьявол должен иметь дозволение Господне на то, чтобы искушать человека, и в конце концов Господь приведет дело к тому, что ему угодно и что он замыслил с самого начала. Стало быть, Якоб, на все Господня воля.

— Да, но, возможно, Божий Промысел не всегда успевает вмешаться так, чтобы исполнилась Господня воля — например, когда я имел несчастье убить тех двоих?

— Нет, мы знаем, что на все Господня воля, мы не должны в этом сомневаться, даже когда не можем понять. Не нам толковать Промысел Божий и его пути, но, например, можно себе представить, что, останься эти двое в живых, они сделали бы много зла, а их исчадья еще больше.

— Да, действительно… можно посмотреть на это и так. Но представь себе на минуту, Вильхельм, что дело было так, как подозревал и в чем пытался уличить меня помощник окружного фогта: будто бы я знал, что те двое находились наверху, и повернул шатер, чтобы отомстить им — уж это-то злодеяние не могло быть подсказано Богом… а ведь такие случаи тоже бывают.

— Даже если и так — все равно.

— Нет, нет, Вильхельм! Это не укладывается у меня в голове… Господь не может хотеть зла.

— Верно. Но то, что мы называем добром, не всегда есть добро в Его глазах.

— Этого я не понимаю. Зло — всегда зло. И зачем было Господу допускать такое преступление?

— Может быть, ради тебя самого.

— Ради меня?

Лесничий был слишком захвачен собственными религиозно-философскими идеями, чтобы заметить чрезмерную заинтересованность, с какой его друг выразил свое удивление. Он вообще не смотрел на мельника, иначе выражение лица друга все же бросилось бы ему в глаза; но лесничий не отводил взгляда от цветастой скатерти на столе, с трудом пробираясь через лабиринт своих мыслей.

— Да, теперь мне ясно, что преступление вполне может совершиться ради блага самого преступника. Мы должны вспомнить, что нашей целью не является прожить жизнь невинными — так же как и счастливыми, — и может статься, что самое опасное — это такая невинность, которая ведет к самодовольству и позволяет рассчитывать только на праведность своих дел. Нет, Господу угодно, чтобы мы познали грешную природу мира и прежде всего нашу собственную грешную природу, и в страхе и ужасе перед ней обратились к Господу… Единственно важно спасение нашей души, все остальное не имеет значения. Если человек так отупел, что помочь ему встряхнуться могло только преступление — иначе он никогда не разглядел бы дьявольское начало в себе самом, никогда бы не устрашился и не стал бы униженно молить о милости Господней, — почему бы Божьему Промыслу не избрать и такой путь?

Мельник не отвечал и тоже не поднимал глаз на друга. Он пытался осмыслить открывавшуюся ему новую и совершенно неожиданную точку зрения, которая пугала его. Он крепко сжал зубы, вокруг рта играли желваки, на висках вздулись жилы. Если бы сейчас перед ним сидел следователь, он бы очень скоро услышал признание обвиняемого. Но лесничий истолковал это выражение на лице своего друга и будущего зятя по-другому: он решил, что бремя вины, которое все время угнетало мельника после катастрофы, стало ощущаться еще сильнее, да и неудивительно — ведь они так долго говорили о ней.

— Да, милый Якоб… понятно, что это так угнетает тебя… и в особенности подозрение, о котором ты упомянул… это всякому было бы нелегко…

Мельник тихо застонал и попытался жестом остановить его.

Опираясь локтями о стол, лесничий наклонился к другу.

— Да, это я очень хорошо понимаю… хотя что касается того обвинения, не стоит принимать его близко к сердцу, ведь никто ему не поверил, кроме самого помощника окружного фогта, а законники везде подозревают преступление, для того их и учили; наш помощник фогта к тому же еще и молодой человек, которому наверняка очень хотелось показать свою проницательность. Впрочем, теперь и он так больше не думает, ведь следствие показало, что ни о чем таком не могло быть и речи. Но я хочу подчеркнуть, что все это не должно тебя угнетать. Ты должен принимать это как проявление Божьего Промысла, и снова жить смело и спокойно, и стряхнуть с себя сумрачность — не копаться больше в этой истории, потому что это бесполезно и ни к чему не приведет. И еще я думаю, что пора тебе собраться с силами и жениться на Ханне.

Лесничий откинулся на спинку дивана и вздохнул с облегчением: трудные слова были произнесены, и самым решительным образом.

— Спасибо, Вильхельм, — сказал мельник, — это очень славно с твоей стороны, и я знаю, что ты желаешь мне добра…

— От всей души, Якоб, и я предлагаю это только ради тебя — что до меня, ты сам понимаешь, как мне будет недоставать Ханны, без нее в моем доме станет пусто.

— Надо тебе самому поискать себе жену, — заметил мельник со слабой улыбкой.

— Возможно, так оно и будет. Ведь в Писании сказано, что нехорошо быть человеку одному. Но сейчас эти слова особенно подходят к тебе… Сам понимаешь, я бы не стал так настаивать, если бы мог думать, что у тебя есть серьезные причины, которые этому мешают, я имею в виду, что твои намерения изменились… что ты не хочешь жениться на Ханне…

— Нет, что ты, — пробормотал мельник. — Ты же отлично знаешь, что я хочу…

— Знаю. Тебе не хватает только воли к жизни. И потому я говорю тебе: встряхнись, скинь с себя гнет, начинай жить — ведь то, что у тебя сейчас, это не жизнь.

— Ты прав, это не жизнь — то, как я провел всю зиму… и вот теперь уже весна… о Господи, да! Но я боюсь, что уже не смогу измениться, вот в чем дело.

— Изменишься, непременно изменишься.

— И потому, пойми меня, я считаю, что не вправе связывать свою судьбу с молодой девушкой. Мне жаль Ханну.

— Ах, перестань! Не забивай себе голову вздором. И кроме того, Ханна-да, конечно, она молодая девушка… хотя вообще-то она не так уж и молода… но я хочу сказать, что она ведь не такая, как другие девушки с их ребячеством и тщеславием.

Она понимает, что на нее возлагается миссия, и она в состоянии ее выполнить. Доверься ей, Якоб, ручаюсь, ты не ошибешься.

— Да, но не слишком ли рано, ведь год траура только что истек? — Мельник по своей привычке старался отложить дело в долгий ящик и выиграть время.

— Вряд ли кто так подумает. Это же особый случай. Вспомни, ведь устами тех, кто давал показания на следствии, было всенародно объявлено, что вы с Ханной собираетесь пожениться. Стало известно и про стук в наше окно — то есть что твоя первая жена сама выразила пожелание, чтобы вы соединились. Так что все этого ждут, и недавно даже твоя теща сказала мне, мол, скорее бы уж, а то у тебя появляются странности.

— Вот как? Она это сказала?.. Н-да…

Дверь из передней открылась, и служанка внесла поднос с кофейником и чашками. Мельник облегченно вздохнул — можно было немного отвлечься, и, возможно, теперь разговор перейдет на менее волнующие темы. Лесничий тоже просиял при виде кофе и явно пришел в благодушное настроение, не столько потому, что ему не терпелось выпить чашечку, сколько потому, что он увидел в этом признак возвращения мельника к добрым старым привычкам; быть может, сам того не сознавая, его друг был на пути к примирению с жизнью. Мельник и в самом деле за все это время ни разу не пил своего любимого предобеденного кофе — это напомнило бы ему то утро пятницы в середине ноября прошлого года, когда он за чашкой кофе сказал Лизе решающие слова. Сегодня был первый раз, когда он снова пил кофе, да и то лишь ради лесничего, как радушный хозяин.

Мельник отхлебнул и непроизвольно скорчил гримасу. Это был не Лизин кофе. Кристина тоже не умела приготовить хороший кофе — как ни странно, Лиза единственная смогла ему угодить. И не без гордости за нее он вспомнил, как капеллан однажды сказал, что кофе у мельника лучше, чем в пасторской усадьбе. Сумеет ли Ханна варить ему такой же вкусный кофе? Он с горькой улыбкой посмотрел на лесничего, предполагая, что и он обратил внимание на то, что пьет бурду вместо прекрасного напитка, которым угощали его здесь раньше. Но тот, не будучи столь изощренным ценителем кофе, с удовольствием прихлебывал из своей чашки, обсасывал сливочную пенку с усов и от всего сердца улыбался в ответ на улыбку мельника. И, наливая себе вторую чашку, с решительным кивком возобновил прерванный разговор:

— Как я уже сказал, насчет этого не сомневайся, Якоб.

— Ну да, конечно. Хм-м… Но видишь ли, есть еще одна причина: эта мельница стала не слишком подходящим местом, чтобы молодая девушка могла войти сюда хозяйкой.

— Что за вздор!

— Нет, это правда, Вильхельм, это правда, — сказал мельник, с серьезным видом покачав головой. — Я думаю, что в скором времени сумею продать ее за свою цену, хотя пока мне это не удавалось. Я не так богат, чтобы сбыть ее с рук по дешевке, иначе, Бог свидетель, давно уже моей ноги бы здесь не было.

— Но, милый Якоб, до тех пор может пройти несколько месяцев, а то и больше, и как раз в это тяжелое время тебе нужна Ханна, она будет тебе поддержкой.

— Нет, нет, ты не знаешь, в чем дело, иначе сам бы не пустил ее… Лишь когда я смогу привести ее на новую мельницу, где не будет… Вильхельм, ты веришь в привидения?

Лесничий непроизвольно вздрогнул, ошарашенный вопросом.

— Как тебе сказать, я-то сам никогда их не видел, но допускаю, что эта нечисть встречается.

Мельник всем телом перегнулся через стол и прошептал:

— На мельнице завелись привидения.

— Что-о?

— Да и неудивительно, после того, что там произошло. Где же еще и водиться привидениям, если не там? Я все время этого ждал. Я ведь велел настелить новые доски на размольном этаже, но все время ждал, что на них снова выступят пятна крови. Я слышал такую историю. Мой дядя был на острове Фюн, и там в одной господской усадьбе произошло убийство. В той комнате перестилали полы много раз, однако пятна крови всегда снова выступали.

— И тут тоже выступили пятна крови?

Мельник чуть ли не с презрением покачал головой.

— Но когда же появились привидения?

— Сразу. Началось с кота.

— С Пилата?

— Ну да… Ты, верно, знаешь, что Пилат никогда не ходил на мельницу. Но в тот вечер он был там… да ты же и сам его видел… И что бы ты думал, с тех пор он так и не ушел с мельницы. Может быть, раз-другой побывал на кухне или ненадолго выходил во двор… не слишком удаляясь от мельницы. Но живет он с того вечера на мельнице, а мельничному коту, Кису, пришлось уйти.

— Наверное, новая служанка меньше нравится ему, чем Лиза, а на мельнице он чувствует себя как дома еще с прежних времен.

Мельник иронически улыбнулся.

— Точь-в-точь так я ответил Кристиану; тот сразу сказал, что с котом дело нечисто. Каждый вечер Пилат поднимается на размольный этаж и ходит и ходит по кругу… в одном и том же месте… у лестницы, — как, помнишь, он ходил в тот вечер, и еще он смотрит вверх и мяукает.

— Хм-м. Да, конечно, это удивительно. Но, может быть, такая жалкая тварь тоже способна помешаться, как мы. Мне случалось пристрелить оленя, потому что он впал в бешенство… и у собак бывает водобоязнь.

Мельник снова улыбнулся с видом превосходства, подвинул свой стул так, чтобы сидеть рядом с лесничим, вытянул вперед указательный палец и прошептал:

— Там капает.

— Что-что?

— Там слышен стук капель-там, на размольном этаже.

— Ты сам слышал?

— Нет, я не слышал. Но сегодня утром ко мне пришел Кристиан и рассказал. Он был вне себя и заявил, что не останется на мельнице. Мало того, что в кота вселился дьявол, так еще этот стук капель, хотя на самом деле никаких капель нет, — это, мол, уж слишком… Я обещал ему сегодня вечером, в то самое время, когда он слышал капли, подняться к нему наверх… Мне не очень по душе ходить на мельницу, когда стемнеет, но уж придется потерпеть.

— Хм-м. Вот какие дела… да, не весело. А сами-то они не появляются… я хочу сказать, ты не видел кого-нибудь из них?

— Слава Богу, нет! Я их не видел, но это еще впереди… и это тоже… Так что, сам понимаешь, на моей мельнице не место для твоей сестры и ты не пошлешь ее сюда.

Лесничий поднялся, мельник тоже встал.

— Послушай, Якоб! Плохо же ты знаешь мою сестру, если думаешь, что она побоится встречи с нечистой силой и привидениями, когда долг призывает ее быть утешением и опорой для того, кого она выбрала себе в мужья. Куда бы ни шла Ханна, она идет с Богом, и потому идет спокойно и охотно, и я думаю, что здесь она нужна. Так что ради нее не надо откладывать женитьбу до тех пор, пока ты продашь мельницу Подумай об этом.

И он протянул другу руку на прощанье.

Мельник схватил ее и крепко пожал.

— Спасибо тебе! Я рад это слышать и… возможно, я действительно… да, я обязательно подумаю об этом… обязательно.

Он пошел с другом в конюшню и помог запрячь двух пони. При этом он не мог не вспомнить Ханну, которая у себя в конюшне резвилась с маленькими лошадками. А Мишка сорвал с нее шапку. Как весело смеялись они оба! Он, мельник, больше никогда не будет так смеяться — и, возможно, она тоже. Здесь, на мельнице, она забудет свой радостный смех.

— Счастливо, Вильхельм! Спасибо тебе за красивый столик… и за все. Сердечный привет Ханне.

Мельник вышел на дорогу и долго смотрел вслед коляске, которая в белом облаке пыли катила к лесу. Лес светился свежей весенней зеленью. Теплый, но довольно сильный ветер развевал волосы мельника, тополя шелестели, с неба доносились трели жаворонка, невидного в ослепительных солнечных лучах, так что казалось — это поет само небо; и ярче, чем трава, зеленела невысокая озимь, по которой временами проходили волны — так нервно вздрагивает от наслаждения молодая жизнерадостная человеческая плоть.

Мельник заслонил глаза ладонью. Теперь коляска превратилась в точку, которая вот-вот исчезнет в светло-зеленой массе листвы, как раз в том месте, где ее разделяла полоска тени. А где-то там, глубоко в лесу, спрятавшись в нем, жила Ханна, которую мельник давно уже не видел.

Неужели он и в самом деле заберет ее оттуда? Имеет ли он на это право?

Песнь жаворонка постепенно замирала, как будто солнечный луч мало-помалу втягивал ее в себя. Но почти над самой головой у мельника неизменно звучало жужжание мельничных крыльев, которые сейчас — после недолгого периода бездействия — снова работали. Полностью обтянутые парусами, они вертелись на не слишком сильном весеннем ветру с неким радостным и удовлетворенным спокойствием, без спешки и напряжения. И на вид в них тоже было что-то весеннее и праздничное: паруса были новые и сверкали белизной в солнечных лучах. Эта была не та черная, исхлестанная непогодой ткань, которую тогда трепала ноябрьская буря, не та ткань, которая щелкала и полоскалась, когда он поворачивал крылья против ветра. Однако черные махи, защитная дрань и иглицы, чьи прямоугольные силуэты просвечивали на солнце сквозь белую парусину, были те же самые, они участвовали в том событии, они помнили все: как им вдруг стало трудно вертеться, как они с нетерпением ждали, чтобы их повернули по ветру, который дул в них под углом и подбадривал возгласом «Дальше, дальше!», а они были не в силах повернуться, остановились на полпути с севера на восток и больше не могли двинуться.

Такое происшествие четыре мельничных крыла не могут забыть. В их скрипе у шатра, где они сходились, казалось, звучал разговор об этом, и он шепотом передавался по иглицам, и в жужжании крыльев оборачивался вопросом: «Хозяин, вы ничего не знаете о том, что же тогда произошло, в чем было препятствие? Галерея говорила нам, что именно вы стояли в тот вечер у ворота, а ведь кому как не ей это знать. Разве так должен был сработать сам хозяин, мастер своего дела — или у вас есть серьезное оправдание тому, что вы опозорили себя и нас?»

Хозяин и мастер провел рукой по лбу и побрел к дому, волоча ноги и повесив голову.

 

II

Две маленькие лампы вели тяжелую борьбу за выживание.

Одна стояла на мучном Ларс, другая вверху, на лущильной машине. Обе старались изо всех сил дать немножко света, и язычки их пламени с трудом пробивались из грязных жестяных резервуаров, чтобы длинным темно-красным кончиком и под конец языком дыма, отчаявшись, раствориться во тьме. Та лампа, что стояла на мучном Ларс, вообще сразу же терпела поражение, терялась на своем передовом посту, где только несколько разбросанных стержней ловили и сохраняли частички ее света, в то время как ее более удачливая товарка имела хотя бы прочную поддержку стены, высвечивая ее вертикальные доски и равномерно скошенный соломенный навес, с которого там и сям свисал обсыпанный мукой колос. Это было единственное пятно света. Вокруг подстерегала тьма. Даже туда, где тьма угрюмо и неохотно уступала место слабой светлой дымке, она вдвойне угрожающе врывалась снова в виде причудливых черных теней, и когда оба маленьких язычка пламени начинали колебаться от сквозняка, сеть теней дрожала, как будто все помещение пробирали мурашки.

И мурашки пробирали его почти непрерывно, потому что несчастные огоньки не были защищены стеклянными колпаками, а ветер дул довольно исправно, — не то чтобы буря, но все же крепкий свежий бриз. Он был кстати, потому что работы в это время было много, и подручные мельника задерживались часов до десяти — половины одиннадцатого. Кроме лущильной и сортировальной машин работал один жернов, и шум был такой, что, когда мельник на расстоянии в несколько шагов должен был что-то сказать Кристиану, приходилось кричать — что он и делал сейчас, стоя у сортировальной машины с плоской железной бадьей на длинной рукоятке в одной руке, в то время как другой он вынул карманные часы и поднес их к лампе.

— Когда это произошло? — кричал он. — Примерно в это время?

Наверху над жерновом, там, где горела вторая лампа, вынырнула из-за мешков голова Кристиана, рыжие волосы светились тускло в облаке мучной пыли от только что опорожненного мешка.

— Нет! Около половины десятого.

Мельник сделал несколько шагов вперед, опустил бадью в лущильную машину и зацепил рукоятку за край. Потом сел на мешок, подперев голову руками.

И снова он предался бесцельному занятию — час за часом вспоминал тот день, ровно год назад, и заново переживал все, что тогда произошло. Незадолго до захода солнца он стоял у коляски доктора и дрожащими руками застегивал кожух, а потом спросил, неужели его Кристина умрет, не думает ли доктор, что ее еще можно спасти… Немного позже приехал пастор, и он проводил его в комнату больной. А потом он ходил взад-вперед в саду перед домом, куда падали два тонких лучика с каждой стороны опущенной гардины в комнате больной, похожие на лихорадочный взгляд двух глаз, наблюдавший за ним… А потом? Потом он пошел в людскую, терзаемый мыслью, что Лиза и Йорген сейчас там наверняка вместе. В нос ему ударила вонь махорки, и он увидел полоску света в сенях, наполненных клубами дыма; он вошел в людскую, и там Йорген стоял возле кровати и курил, а Лиза застилала кровать и расправляла простыню, которая в одном месте еще топорщилась… да, вот они здесь оба… и Лиза поворачивает голову и равнодушно смотрит на него…

И тут раздался громкий крик.

Мельник видит перед собой бледное, веснушчатое лицо, над которым встали дыбом рыжие волосы, и две руки в этих волосах, как будто помогающие им подняться еще выше. Он сам уже не сидит на мешке, а стоит во весь рост и вглядывается в это лицо, и мало-помалу до него доходит, что это Кристиан.

— Господи Иисусе!

— Что случилось?

— Я слышал крик.

— Это я кричал. Но разве хозяин не слышал стук капель?

— Нет. А ты?

— Я тоже нет… но вы вскочили и вид у вас был такой чудной, и тогда… тогда я подумал, что, может быть, вы…

— Чепуха!

Мельник нагнулся, вынул бадью из углубления и поднес ее к лампе, чтобы посмотреть на зерно, но его рука дрожала так сильно, что часть зерна просыпалась на пол. Тогда он поставил бадью на ларь с мукой.

— Что ты вытаращился? И зачем ты запустил руки в волосы, как сумасшедший? Ты прикидываешься! Все это ты придумал, чтобы выбить у меня прибавку к жалованью.

— Не нужна мне прибавка к жалованью, я вообще не собираюсь работать на этой проклятой кровавой мельнице.

— Ах вот как! Ну и скатертью дорога! Найдутся другие, кто захочет работать здесь.

— Ну конечно, почему бы нет? Если бы я был из этих других, я тоже охотно работал бы здесь. Не знай я их обоих, то пусть бы себе капало, мне было бы наплевать… Или будь это один Йорген, что мне до него? Но Лизу я любил и она любила меня, Бог свидетель, она меня любила.

Внезапное волнение охватило Кристиана; он стал тереть глаза тыльной стороной ладони. Резким движением мельник отвел его руку, и сквозь слезы Кристиан увидел его непонятный, ужасный, сверкнувший молнией взгляд.

— Это еще что! Ты тоже был ее любовником?

Но прежде чем испуганный работник успел ответить, мельник выпустил его руку, снова сел на мешок и отвернулся, закрыл лицо руками.

Кристиан, который полностью оправился от своего сентиментального порыва, посмотрел на покрасневшее запястье, украдкой бросил взгляд на хозяина и покачал головой: «Он определенно не в своем уме». Потом он занялся лущильной и сортировальной машинами и мукомольным жерновом — никто ведь ему не помогал. Но время от времени он потихоньку отходил в сторону, туда, к лестнице, стоял и прислушивался… и раздраженно качал головой, потом бросал быстрый взгляд на хозяина — заметил ли он его отлучку.

Но мельник сидел неподвижно и ни разу не поднял головы.

Теперь ему не давал покоя разговор с лесничим. Этот разговор вновь неумолимо ставил его перед выбором, перед которым в сущности он стоял все это время, во всяком случае с тех пор, как прошло первое отупение: должен ли он отдаться в руки властей или жениться на Ханне.

Против первого восставал его инстинкт самосохранения, который уже помог ему пройти незапятнанным через следствие. Тогда все оказалось именно так, как он и рассчитал в тот вечер, когда лежал в лесу и с ясновидением преследуемого предугадывал, что могло представить для него опасность, а что — содействовать его спасению. Добавились даже некоторые непредвиденные обстоятельства, говорившие в его пользу. Например, Ларс показал, что еще в день похорон хозяйки среди работников шел толк о женитьбе мельника на сестре лесничего. А Пер-Браконьер, единственный, кого опасался мельник, поскольку не мог знать с уверенностью, что Лиза не поделилась с братом своей тайной, так вот, этот самый Пер-Браконьер показал, что лунной ночью в октябре видел, как мельник и Ханна вместе гуляли в лесу — при этом ему очень трудно было объяснить, почему сам он очутился в лесу, так что ему же еще и пришлось выкручиваться. Таким образом, мельник вышел из передряги чистым как стеклышко, на него не падало ни тени подозрения — и вот теперь он вдруг придет и сам на себя заявит от слабости, просто потому, что никак не может прийти в себя после такого потрясения!

Или из раскаяния? Да, но было ли чувство, которое он испытывал, действительно раскаянием? И была ли у него такая уж серьезная причина для раскаяния?.. Когда он мысленно вновь проживал роковой вечер, с той минуты, когда он стоял на мучном Ларс, с которого сейчас спрыгнул Кристиан, и увидел котов, дерущихся на полу, до того мгновения, когда он стоял на четыре-пять шагов правее и смотрел вверх и на лоб ему упала капля, ему не казалось, что нечто ужасное крылось в нем самом. Похоже, что самое устрашающее находилось вне его: в вороте, вращательном механизме, крыльях и тормозной балке. Но он сам? Было ли в нем нечто дьявольское? Разве он был другим, не таким, каким он обычно знал себя?.. Не шло ли все своим чередом так естественно, шаг за шагом, как будто иначе и быть не могло, и разве не поступил бы так же всякий на его месте? Конечно, он достоин осуждения, и он и в самом деле осуждал сам себя, он приходил в отчаяние, глядя на себя. Но, в сущности, не столько из-за того, что произошло в тот вечер — уж это просто так сложилось, — главным грехом была вообще любовь к Лизе, то, что он дал ей заманить себя в свои сети. В этом он был виноват перед своей женой, и в этом он был виноват перед Ханной. Набожная девушка была дана ему как путеводительница на дороге жизни, как добрый дух, как ангел-хранитель, а он все равно заключил союз с дьяволом. Вот чего он мог и должен был избежать, тут он чувствовал свою полную ответственность и отговориться ему было нечем; и за это он платил непрерывно грызущими его душевными терзаниями. Но должен ли он из-за этого признаться в убийстве? Отдать себя в руки закона? При чем тут эти крючкотворы?

Однако теперь появилось нечто новое, то, что сегодня сказал лесничий и что он понял лишь смутно. Если он совершил преступление, то это был Божий Промысел, Господь желал через преступление привести его к покаянию и спасению. Если теперь он будет противиться воле Божьей, если не даст ей привести себя к намеченной цели, не будет ли это ужасным грехом, еще более ужасным, чем убийство, грехом, который никогда не искупить?

Мельник сжал руками лоб, его сотрясал неведомый доселе страх.

Да, но, может быть, это всего лишь экзальтированные речи, которые всегда ведут последователи «внутренней миссии»? То, что говорил его друг, сильно отличалось оттого, что Якоб обычно слышал в церкви… А, вот что он сделает! Он придумает какой-нибудь предлог, чтобы поехать к пастору — завтра же! — и за беседой как бы невзначай спросит, действительно ли его друг лесничий прав? Дескать, лесничий сказал то-то и то-то — он помнил сказанное от слова до слова, — конечно, они говорили не о нем, а так, вообще. Действительно ли лучше быть ужасным преступником, который раскаивается и униженно молит о милости Господней, чем обычным человеком, не совершившим никакого преступления, который живет как все другие добрые христиане, ходит в церковь и причащается раз в год и читает свои молитвы? С точки зрения лесничего всего этого недостаточно.

Вильхельм и его единоверцы требовали обращения, самоуничтожения, искоренения ветхого Адама и обновления — все это были слова чужого языка, которые прежде были мельнику непонятны; но теперь ему служил переводчиком страх, который нашептывал ему их значение, хотя пока еще неразборчиво. Старый приходский священник был не так строг, он всегда вел мягкие, примирительные речи. Правда, по словам лесничего, он погряз в мирском, но ведь, может быть, из них двоих как раз старый пастор и был прав. Он этому учился и к тому же был посвящен в сан, за ним стояла вся церковь. Да, чтобы разобраться и найти истину, необходимо поговорить с пастором.

Но что это еще за дурацкая затея? Никак он собрался сам полезть в западню! В ближайший же вечер, играя в вист с окружным фогтом, пастор расскажет, о чем толковал с ним мельник, и — благодарные судьбе крючкотворы вновь возьмут след. Нет, он должен взвешивать каждое слово, следить за выражением своего лица. Какое безумие на него нашло, когда он набросился на Кристиана? Одному Богу известно, что подумал парень, он просто оторопел, глядя на хозяина. Подобные мелочи и могут привести к разоблачению… Уже и разговор с лесничим был большой неосторожностью. Надо взять себя в руки и позаботиться о своей безопасности.

С другой стороны, то, как он жил этой зимой и весной, это была не жизнь — с таким же успехом он мог лишиться ее от рук палача или сидеть в тюрьме.

Стало быть, чтобы жизнь была жизнью, он должен жениться, сделать решительный шаг и привести сюда Ханну. Это был единственный выход, и перед ним он тоже содрогался.

Если путь в тюрьму представлялся мельнику чересчур тяжелым, то он был и не настолько легок на ногу, чтобы пройти путь к алтарю. Ему представлялось бессовестным жениться на Ханне, как будто над ним не тяготел рок. И все же он мог думать лишь о том, чтобы оттянуть женитьбу, но не о том, чтобы вообще избежать ее; помешать ей могло только какое-нибудь совершенно непредвиденное препятствие, и он даже не знал, хочет ли он этого. О том, чтобы отказаться самому, не могло быть и речи. Во время судебного следствия в его оправдании решали дело факты, говорившие: нет, это не было убийство из ревности; и главным среди них был тот, что он любил другую и собирался жениться на ней. Поэтому и Ханну вызывали на допрос; она показала, что сама она любит мельника, и, хотя впрямую между ними не было разговора о любви, из ее четких ответов в сочетании с показаниями других свидетелей можно было понять, что их будущая женитьба-дело решенное.

Если об этом и не говорилось во время публичного судебного разбирательства, однако же все это стало общеизвестно — и вдвойне послужило интересам мельника. Тогда колеблющийся и неспособный принять решение человек очень легко сделал шаг, который порой дается столь трудно — без всякого сватовства он оказался официально помолвленным, еще и сам об этом не зная. Так как же он мог теперь отречься? Но и оттягивать женитьбу было трудно после того разговора, который сегодня навязал ему шурин. Значит, надо набраться храбрости, отряхнуть кровь со своей совести, оставить прошлое в прошлом и жениться на Ханне!

…У ног его раздался грохот, похожий на гул водопада. Это открыли задвижку в лущильной машине. Почему это он сидит вечером на размольном этаже? Ах да! Он ждет падающих капель, он ждет привидений. А те заставляют себя ждать и, может быть, вовсе не появятся. Если они появятся, он все-таки пока не женится; придумает какую-нибудь отговорку. Если не появятся — женится. Тогда он пригласит сюда в конце недели лесничего с сестрой, и тещу тоже, и они обсудят все насчет свадьбы.

Он встал. Кристиан, который стоял в нескольких шагах от него и прислушивался, вздрогнул и обернулся-явно смущенный, как человек, которого поймали за чем-то недозволенным.

— Ну, Кристиан, — сказал мельник с насмешливой улыбкой, — сегодня привидения не хотят показываться?

— Как назло именно сегодня такой ветер. Разве можно что — нибудь расслышать в этаком шуме?

— Это ты называешь шумом? Когда я слышал падающие капли, шум был намного сильнее.

Кристиан вылупил глаза.

— Так значит, хозяин тоже слышал эти капли?

— Да, в тот раз, когда на самом деле капала кровь.

— Ах, вот что…

— Привидениям, мой друг, я думаю, никакой шум не помеха. Но пусть поторопятся, потому что мне скоро надоест сидеть здесь и ждать.

— Ну и, конечно, как только хозяин уйдет, тут-то все и начнется.

— Да уж! Ладно, тогда придешь за мной.

Чтобы убить время, мельник поднял мешок и наполнил ковш: он не хотел больше сидеть и копаться в своих мыслях.

— А где же сегодня пропадает Пилат? — спросил он, спрыгивая с постава.

— Ума не приложу. Обычно он всегда ходит вон там и устраивает свое представление.

— Даже кошки, и то нет! — пробормотал мельник, раздосадованный, что привидения, избравшие сценой своего представления размольный этаж, отсутствуют именно тогда, когда их фокусы ему так нужны.

Прошло еще четверть часа. Мельник время от времени помогал Кристиану в работе, а то слонялся по галерее, хотя ему было совсем не легко заставить себя выйти туда в ночное время.

Кристиан снова стоял у лестницы и прислушивался, он уже потерял надежду. Как раз когда он повернулся уходить, вошел мельник, направился к ближайшей лампе и посмотрел на свои часы.

— Ну что ж, я пойду. Уже одиннадцатый час.

Он взял лампу и двинулся к лестнице.

— Если дело примет дурной оборот, позовешь меня; но лучше бы меня оставили в покое.

Кристиан, который прокрался к сортировальной машине, молча пропустил насмешку мимо ушей, не попытался он и удержать хозяина. Он понял, что нечистая сила бросила его на произвол судьбы, по крайней мере на этот вечер.

Но почему хозяин не спускается? Он остановился на верхней ступеньке лестницы и смотрел вниз.

Кристиан поспешил туда.

По лестнице поднимался Пилат.

Не дойдя несколько ступенек, он остановился и посмотрел на мельника своими янтарно-желтыми глазами, где зрачки сжались в черную вертикальную полоску. Потом он снова начал подниматься, мельник уступил ему дорогу.

Пилат сразу же двинулся направо и немного назад, туда, где над размольным этажом не было потолка. И, прокравшись среди мешков, мучных ларей и свернутых канатов, он принялся ходить по кругу, время от времени поглядывая вверх и разевая пасть — мяуканья не было слышно в шуме мельницы.

Во всем этом не было ничего необычного, но мельник и Кристиан стояли не шелохнувшись и не сводили глаз с животного.

Вдруг Пилат встрепенулся, словно его ударило электрическим током. Он остановился, подняв переднюю лапу, сначала посмотрел вверх, как обычно, потом описал круг головой и, тараща глаза так, что они чуть не вылезали из орбит, стоял как вкопанный — по-прежнему с поднятой передней лапой — с полминуты, прежде чем решился возобновить свое бесцельное хождение по кругу.

Это повторялось несколько раз: кот, встрепенувшись, останавливался, короткие уши дрожали, обнажая свое розовое нутро, животное неотрывно смотрело в центр круга, замерев в том положении, в каком застал его воображаемый удар тока.

— Он слышит капли, хозяин, — прошептал Кристиан.

— Вздор, — буркнул мельник, но вытянул шею и наклонил голову набок как человек, который напряженно прислушивается.

Прошло несколько минут — и снова кот повторил свой странный спектакль… и еще раз…

Кристиан вскрикнул — мельник сжал его руку словно тисками.

— Хозяин! Вы слышите?

Мельник не отвечал. Но его судорожно сжатые бескровные губы, вытаращенные глаза, серое, как земля, лицо, движение, каким правая рука, на большом пальце которой висела ручка лампы, обхватила балку, так, что побелели костяшки пальцев, были красноречивым ответом.

Он узнал этот легкий, но звонкий звук, которого не мог заглушить шум мельницы — такой же звук, какой он слышал в тот вечер.

Вот снова… и снова, и каждый раз Пилат вздрагивал и останавливался, а Кристиан чувствовал, как хозяин сильнее сжимает его руку. Теперь и он тоже различал этот звук.

— Слушайте, слушайте, — прошептал он, как будто мельник и так не прислушивался каждым своим нервом.

Они продолжали стоять не шелохнувшись.

Теперь звук повторялся чаще. И мало-помалу он изменил свой тембр. Он не только стал громче — нет, теперь это не были короткие, твердые и сухие удары — они стали медленными, мягкими и под конец плещущими, как будто с крыши капало в лужу.

— Возьми лампу, — приказал мельник, скорее жестом и взглядом, чем голосом, которого не было слышно.

Он ощупью стал спускаться во тьме. Даже дойдя до самого низа и стараясь нащупать ручку двери, он, казалось, слышал ужасный звук падающих капель.

Но, оказавшись у двери, он обернулся на пороге и посмотрел на мельницу, где из открытой двери галереи светил красный отблеск лампы. Мельник упрямо сжал руку в кулак и процедил сквозь зубы:

— И все-таки я женюсь! Они меня не сломают… Я все равно женюсь на Ханне… Теперь я просто должен это сделать, иначе сойду с ума.

 

III

— Уф-ф! — отдувался Дракон.

Он расстегнул несколько пуговиц на жилетке, несколько раз провел пальцем между шеей и воротничком, который начал сморщиваться влажными складками и, откинувшись на скамье, посмотрел вверх, на небо. Хотя время близилось к закату, небо был удивительно бесцветным — его можно было бы назвать белесым, если бы большие гроздья цветов груши на переднем плане наглядно не показывали, что такое белый цвет.

— Ф-фу! — выдохнул Дракон еще раз с легкой, но замысловатой модуляцией и обвел собравшихся взглядом своих маленьких глазок, которые, казалось, плавали в жиру, как фитиль ночника, искоса взглянул на мать, которая сидела напротив, рядом с Ханной, в полученных по наследству шелках столетней давности, пристально — на лесничего, который выпускал в тихий воздух небольшие облака дыма, а иногда — совершенной формы кольца, и укоризненно — на зятя.

Это было одно из тех мгновений, о которых говорят: «Тихий ангел пролетел», все вдруг замолчали, не находя темы для разговора, и потому Дракон ожидал, что его красноречивый вклад в беседу будет поддержан.

— Действительно сегодня жарко! — согласилась Ханна из вежливого сострадания к беспомощному Дракону.

Теперь языки развязались. Все наперебой повторяли, что сегодня нечем дышать, воздух гнетущий, а зной томительный. И возбужденный таким успехом, Дракон прорычал:

— Да, видит Бог, сегодня нечем дышать, видит Бог, зной томительный. — Он вытер лицо носовым платком в красную клетку, от чего оно заблестело еще больше, и добавил: — Уф-ф! Нечем дышать, и такая жарища, что голова раскалывается.

И по его виду в это легко было поверить, хотя, возможно, причиной была не только жара, но и сытный ужин, сопровождавшийся обильным употреблением портвейна.

— А мельница все-таки работает, — заметила мадам Андерсен, взглянув поверх крыши.

— Да, ветерок совсем легкий, но в это время года и таким нельзя пренебрегать, — ответил мельник.

— Я не удивлюсь, если к вечеру разразится гроза, — сказал лесничий.

— Пусть разразится, да еще и дождь как следует польет, нам, черт побери, пригодится каждая капля, — провозгласил Дракон. — Будь я проклят, если земля не пересохла до того, что…

Мир так и не узнал, до какой степени пересохла земля, потому что слова попали ему не в то горло, и он так закашлялся, что, казалось, его того и гляди хватит апоплексический удар. Уже при словах «черт меня подери» мадам Андерсен нахмурила брови, а при словах «будь я проклят» она так сурово покачала головой, что сын и вовсе позабыл, что хотел сказать. Всю короткую дорогу до мельницы она наставляла его, чтобы он взял себя в руки и держался правил хорошего тона и, главное, не ругался в присутствии двух святош, с коими они в некотором смысле собираются породниться, и он был расстроен при мысли о нагоняе, неминуемо ожидавшем его на обратном пути. Наверняка он еще и слишком много выпил за ужином — мать однажды выразительно посмотрела на него, когда он наполнял свой бокал, — и, конечно, из-за этого так разговорился.

Но, слава Богу, курить он мог сколько хотел.

— Послушай, Якоб! У тебя ведь наверняка найдется сигара.

Мельник вздрогнул и какое-то мгновение глядел на шурина отсутствующим взглядом, пока до него не дошло, что тот от него хочет. Прислонясь к дверному косяку, он смотрел на Ханну, вернее, на Ханса, который стоял рядом с ней, положив голову ей на колени и поглядывая на нее снизу вверх.

От мельника не укрылось, что всю зиму мальчик скучал по лесничему и его сестре, с которыми так много общался летом и осенью; за те три недели, которые он жил у них постоянно, их дружба превратилась в семейную близость. Когда мальчик после этого вернулся на мельницу, оказалось, что там все переменилось и стало страшно жить. Он все время вспоминал Йоргена и особенно добрую Лизу, которые умерли такой ужасной смертью. Несколько раз он бывал у дяди Вильхельма и тети Ханны — на Рождество, например, — но тогда ему недоставало отца, который не ходил с ним вместе. И даже когда, наконец, ближе к весне, отец в достаточной степени оправился и преодолел свою нелюдимость, чтобы иногда вместе с сыном захаживать к друзьям в лесу, Ханс все же отлично замечал, что эти визиты были совсем не такими, как летом.

Сегодня мальчик узнал, что тетя Ханна больше не будет его тетей, а станет мамой. Мадам Андерсен взяла на себя миссию сказать ему это, и она не забыла добавить, что его покойная родная матушка очень любила Ханну и что она будет радоваться на небесах, если он будет добрым и ласковым с новой матерью. Мельник со страхом ждал, какое впечатление это произведет на мальчика. У него гора с плеч свалилась, когда сынишка прибежал к нему и, не в силах сказать ни слова, прижался к нему со слезами радости на глазах. И сейчас, когда он смотрел на сына и невесту, его переполняла тихая радость, и, успокоенный, он сказал самому себе, что, конечно, он поступил правильно, хотя бы ради Ханса. Этой зимой у мальчика не было ни матери, ни отца, и так не могло больше продолжаться. Если сам он из-за своего заблуждения и преступления и лишился права на семейное счастье, то его прегрешения не могут быть взысканы с невинного дитяти; и хотя он, вступая в брак, скорее дает ребенку мать, чем берет себе жену, возможно, ради полного счастья ребенка, частица покоя будет дарована и ему самому.

Когда он вернулся с сигарами и угостил шурина, мадам Андерсен как раз спрашивала Ханну о том, кто же будет их венчать, ведь их приходский священник недавно умер.

— Не иначе как сам религиозный оптовик, — заметил Дракон, вертя сигару во рту и облизывая кончик.

— Ты имеешь в виду пробста? — спросила мать, строго поглядев на него, как будто сама никогда не употребляла этого выражения.

— Ну да, ведь так мы его называем…

— Не знаю, кто это «мы», — поставила его на место мать с таким неблагосклонным взглядом, что он пробормотал какое — то извинение.

— Но я же не хотел сказать ничего плохого! Боже сохрани! Пробст ведь хваленый человек, и это будет очень кстати, потому что религиозный… пробст, он ведь один из ваших… Наш прежний священник был попроще! Обожал, черт побери, перекинуться в картишки — особенно в вист, и много раз дело заходило далеко. Говорят, однажды в Нюкёбинге он проиграл и коляску, и лошадей.

— Ах, люди всегда преувеличивают, если речь идет о каком-нибудь недостатке, — резко сказала мать.

Дракон оцепенел под ее крайне недовольным взглядом, и смутно почувствовал, что он вышел далеко за пределы «правил хорошего тона», самое верное дело было держать язык за зубами. Он сердито задымил сигарой. Черт его знает, почему сегодня его все время будто кто-то тянет за язык! Уф-ф! Наверно, это из-за жары. Но впредь он будет держать рот на замке, черт побери, ведь каждое слово оборачивается против него.

Лесничий заметил, что смерть пастора была довольно-таки внезапной. И не успела его сестра вставить сочувственное замечание, а мадам Андерсен мрачно покачать головой и открыть рот, чтобы рассказать, насколько ошеломило ее это известие, как Дракон хлопнул себя по бедрам и обернулся к лесничему:

— Да, клянусь спасением своей души, а вы не помните, господин лесничий, как ровно год назад и именно здесь, во время похорон, у пастора треснула рюмка, и нам всем, черт побери, стало не по себе — видит Бог, я-то точно почувствовал себя не в своей тарелке… ну вот, черт побери, это весьма примечательно, иначе не скажешь.

Поскольку достопочтенный пастор был уже в летах, поскольку он долгое время страдал каким-то внутренним недугом, поскольку, наконец, служил и не выходил в отставку чуть ли не до самой смерти, ничего уж такого необыкновенного в этом событии не было, но тем не менее все согласились с Драконом, что случай был из ряда вон выходящий.

Особенно сильно потрясена была мадам Андерсен:

— О, Господи… и подумать только, что это именно я была такой неосторожной! Я подошла со своей рюмкой и чокнулась с пастором…

Было неясно, в какой степени она прямо или косвенно считает себя виновной в смерти пастора, и под гнетом этой неясности ее сын заметно съежился, почесал в затылке и покачал головой.

— Да, черт возьми, удивительно… Но будь я проклят, если я понимаю, почему человек не мог жить дальше, если в его рюмке появилась трещина.

— Это и не следует так понимать, — ответил лесничий, раздосадованный тем, что глупость Дракона выставляла в смешном свете событие, само по себе серьезное и значительное. — Это знак, который был послан ему, чтобы он успел приготовиться к смерти, чтобы она не вырвала его из числа живых в то мгновение, когда он предается своим грехам.

— Ах вот как! Нет уж, благодарствуйте. Лично я прошу, чтобы меня оставили в покое, до тех пор пока не пробьет мой час! Черт возьми! Целый год мучиться мыслью о смерти, так что ни еда, ни пиво в горло не полезут — нет уж, спасибо! — не надо мне таких предупреждений.

И он доверительно подмигнул матери, как надежному единомышленнику: мол, мы с тобой предпочитаем спокойно поесть, пока не пробьет наш час. Но мадам не поддержала его взгляд; она отвергла его с замкнутым и недовольным выражением лица; мало того, она пошла на прямое предательство, набожно заметив:

— О Господи, как это верно, господин лесничий! Вот для чего нужны предвестия, их посылает нам Господь для нашего же блага.

И поскольку ей бросилось в глаза, что мельник мрачно смотрит прямо перед собой, хотя минуту назад он с явным удовольствием наблюдал за Ханной и маленьким Хансом, она захотела натолкнуть его на более светлые и больше подходящие к случаю мысли и заговорила о том, что в их жизни было еще одно предвестие, которое не имело никакого отношения к смерти и о котором кстати было бы вспомнить сегодня вечером.

— Это еще что такое? — спросил Дракон.

— Ах, будто ты не знаешь, Хенрик.

— Вот как, ты имеешь в виду этот стук в окно? Да, подумать только, что Кристина и здесь приложила руку, а ведь уже была при смерти! Могла бы и не утруждать себя, ведь все и так было бы в порядке, а, Якоб?

Когда Дракон обратился к нему, мельник вздрогнул. После слов лесничего он погрузился в страшное воспоминание о тех, кого Господь лишил жизни без предупреждения, когда они «совокуплялись во грехе», и перестал замечать окружающее. Теперь он непроизвольно схватил коробку с сигарами, которую раньше поставил на стул, и предложил шурину.

— Ну уж нет, спасибо! Так быстро я не могу справиться с сигарой, пусть даже великолепной — да, ты знаешь толк в хороших вещах. Нет, я просто сказал, что и без этого все было бы в порядке.

— Что было бы в порядке?

Тут Дракон разразился громовым хохотом, заерзал по скамейке и снова так побагровел, что голова его, казалось, вот — вот лопнет.

— Ха-ха-ха! До того размечтался о женитьбе, что ничего вокруг не замечает, — обратился он наконец ко всем собравшимся, которых, однако, совсем не развеселила рассеянность мельника, скорее огорчила, и они были далеки от того, чтобы приписать ее мечтам о свадьбе. — Будь я проклят, если я когда-нибудь видел человека, который так же мечтает о женитьбе. И вы еще говорите, что дело не сладилось бы, не возьми на себя Кристина труд постучать в окно. Но вот что я могу сказать, Кристина, черт возьми, тем и отличалась, что никогда не могла предоставить делу идти своим чередом, ей обязательно надо было всюду совать свой нос, — ты напрасно качаешь головой, мамаша, все равно так оно и было.

Мать продолжала качать головой с крайне раздраженным видом.

— Ты напрасно качаешь головой, потому что она, черт побери, действительно во все совала нос и даже в свой последний час не выдержала и постучала в окно, хотя ни одному нормальному человеку это не пришло бы в голову.

Ханна встала и медленно пошла прочь по тропинке, ведущей меж старых яблонь, за чьими белыми, в красную крапинку цветами просвечивало белесое с красноватым отливом небо. Ей было неприятно, что маленькое таинство ее жизни, которое освящало ее любовь и делало ее чем-то большим, нежели просто земное пламя, профанировалось дурашливыми шутками неотесанного мужлана. К тому же ей хотелось побыть одной со своими мыслями, и потому она не очень обрадовалась, услышав у себя за спиной мелкие торопливые шажки. Но бабушка позвала Ханса обратно и стала расспрашивать о школе и отметках.

Мельник проводил глазами девическую фигуру в розовом платье, все больше сливающуюся с розоватой белизной неба и цветов. Ему страстно захотелось побыть с ней наедине.

Ему пришла в голову удачная мысль: он пробормотал что — то насчет горячего пунша — пробормотал с некоторым смущением, которое оказалось совершенно излишним.

— Я не откажусь, Якоб. Если мне предлагают, я не из тех, кто отказывается, видит Бог, не из тех, — заверил шурин громогласно и горячо, как будто кто-то заподозрил его в том, что он такой ханжа.

Мельник пошел в кухню отдать служанке распоряжение насчет пунша, затем вышел в огород, как бы желая за чем-то приглядеть, и поспешил задами пройти в сад, тщательно стараясь не попадаться на глаза сидящим за столом. Ему удалось таким образом добраться до пруда.

Ханна действительно была там и сидела на камне — том самом, рядом с которым в день похорон она стояла вместе с братом и мельником. В тени склоненных кустов бузины маленький пруд казался таким же темно-зеленым, как тогда; две белые утки, как и тогда, плавали в пруду, по воде расходились блестящие кольца, там и сям на воде покачивалось перо. Ничего не изменилось. И Ханна думала о том, что произошло между этими двумя днями — в сущности, это было все, что ей пришлось пережить за свою небогатую событиями жизнь. Она вспоминала, как постепенно росла ее привязанность к мельнику… тихую радость от его визитов… тоску, когда он долго не появлялся, — даже тоска не казалась ей мучительной, наоборот: вспоминая ее сейчас, Ханна находила прелестными также и те вечера, когда она высчитывала, давно ли он был у них прошлый раз, и утра, когда она сразу же после молитвы выглядывала во двор посмотреть, какова погода, не выманит ли она его с мельницы в дом лесничего, и дни, когда она сидела с шитьем у окна, откуда была видна дорога, и часто посматривала, не идет ли кто. Однажды в сумерки, вспоминала она, когда она звала Енни, ей вдруг пришло в голову: если он слышит ее сейчас на мельнице, может быть, и ему захочется прийти к ней? Она вспоминала, как боязливая, робкая надежда перерастала в уверенность, что мельник тоже любит ее… И Ханс, который все нежнее привязывался к ней и которого она сама любила все сильнее, был как бы слепым и пребывающим в неведении амуром между ними. Они обсуждали его характер и склонности, его воспитание, как лучше найти к нему подход, а вскоре стали обсуждать то, что глубже всего волнует человеческую душу: великие вопросы, вечные истины. Здесь она опережала его — она и думала и читала об этом больше, и он скорее учился у нее, а не был, как должно, ее наставником. Это не вызывало у нее высокомерия, но все же, вот так ведя его по пути к Господу, она испытывала некую горделивую радость. И она вспоминала их прогулки по берегу сверкающего пролива, среди пепельно-серых стволов под крышей листвы, раз от разу все сильнее отливавшей золотом и бронзой, или по вечерам в тихом кротком сиянии луны, пронизывающей осенний лес серебряным светом.

А потом случилось это ужасное событие на мельнице — случилось всего лишь через несколько часов после того, как они разговаривали в ее мирной гостиной. Ей показалось удивительным совпадением, что совсем незадолго до этого Лизин брат застрелил Енни. Словно косуля была духом идиллии, и теперь, когда на их жизнь упала такая мрачная тень, этот дух покинул их. Но и в жизни под тенью на ее долю выпало великое, возвышенное мгновение — когда Ханна на допросе у фогта, перешагнув через девичью стыдливость, поведала об их с мельником любви — той любви, о которой они сами еще никогда не говорили в полный голос, мало того, почти не намекали на нее, — ясно и четко рассказала она все до мельчайшей подробности, которая могла иметь хоть какое-нибудь значение, чтобы правда вышла на свет Божий и любимый человек очистился от обвинения, столь же ужасного, сколь и нелепого. Тогда-то она и узнала, что в сущности означал таинственный стук в окно-до сих пор у нее лишь иногда мелькали смутные догадки, и получила подтверждение тому, что, уже тогда любя друг друга и думая о женитьбе, они были далеки оттого, чтобы оскорбить память Кристины…

Потом настало унылое мертвое время — тягучие темные зимние месяцы. Ничего удивительного, что на душе у мельника лежал гнет, что он не мог, с легким сердцем отвернувшись оттого устрашающего и чудовищного происшествия, в котором послужил орудием, отдаться сладостным предвкушениям любви, — она бы первая не поняла его. Иногда, правда, ей казалось, что он мог бы поменьше сторониться людей — по крайней мере, ее с братом: чаще приходить, откровеннее разговаривать; но он и раньше слыл нелюдимом. Все придет само собой, мало-помалу; то же говорил и брат, которыму она изливала душу.

И вот оно пришло! Вместе со льдом и снегом растаяло и его сердце, надежда и радость жизни распустились вместе с почками и расцвели, как цветы. Только бы ей удалось навсегда оградить его от мрачных мыслей, так, чтобы они никогда больше не одержали над ним верх! Ведь они все еще подстерегают его и угрожают ему, она это видела и понимала: иначе не может быть. Скоро этот дом станет ее домом, она будет коротать здесь свои дни и ночи. Не дай ей Бог сидеть здесь в одиночестве и плакать о том, что ее любовь оказалась бессильной прогнать мрачные тени и дать ему покой!

Погруженная в размышления, она не заметила мельника, пока он не оказался совсем рядом.

— Я знал, что найду тебя здесь, Ханна, — сказал он.

— Да, меня потянуло сюда снова… Как славно, что ты пришел ко мне.

— Я тоже очень люблю этот пруд… после того дня. Я часто стоял здесь и думал о тебе.

— Правда, Якоб?

Она взяла его за руку, которую он положил ей на колено, и они посмотрели друг на друга с нежностью, пока еще немного робкой и сдержанной.

— Знаешь что, Якоб? Мне кажется, в тот день я уже любила тебя.

— О нет, Ханна! Навряд ли это было возможно.

— Это было нехорошо, и я даже подумать не могла об этом, но мне кажется, что все равно в глубине души я любила тебя.

— Милая, милая Ханна! — воскликнул мельник и запечатлел поцелуй на ее руке.

Она осторожно отняла у него руку, сплела пальцы на коленях и стала глядеть на пруд — на белое перышко, плывущее прямо к ней.

— Когда ты рассказывал, что Кристина подумала обо мне в свой смертный час — ты, мол, знал это, хотя она и не назвала меня по имени, — мне тоже показалось, что я как будто догадалась… мне это и в голову не приходило, но сейчас я уверена, что знала… я помню, что со мной было…

— Ты как будто немного испугалась, — заметил мельник.

Она раздумчиво кивнула.

— А теперь ты тоже боишься, Ханна? — спросил он, сам пугаясь.

Ханна подняла голову и взглянула ему в глаза с отважной улыбкой.

— Нет, нет! Теперь нет. Я ведь теперь знаю, что это мое право…

Но открытый и доверчивый взгляд, звонкость голоса, выражавшего простоту и цельность, безусловную преданность чистой и наивной души — все это смутило и пристыдило мельника. С устрашающей ясностью ему представилась фальшь его собственного поведения и ответственность, которую он брал на себя, привязывая невинное и набожное существо к своей пропащей жизни. Но что пользы теперь угрызаться, ведь все уже решено и уклониться нельзя — может быть, он еще сумел бы сделать это несколько дней назад, но не теперь.

Ханна сразу же заметила внезапную тень, пробежавшую по лицу мельника, и истолковала ее на свой лад. Она нагнулась к нему и слегка погладила по лбу.

— Да, Якоб, я знаю также, что Господь привел меня сюда, возложив на меня задачу, и с его помощью я решу ее.

— О Ханна! Ты всегда была моим добрым ангелом, — воскликнул мельник.

— Нет, Якоб, ты не должен так говорить!

— Нет, Ханна, должен, я ведь всегда так чувствовал. Ты приведешь меня к добру… Ну а если я все-таки не смогу дойти, — я знаю, что если кто-нибудь был в силах привести меня к добру, то только ты, но, возможно, все получится не так, как ты думала… Ты не знаешь, как тяжело у меня на душе — тебе этого не понять…

— Я пойму, мой друг! Я научусь понимать — мало-помалу… Вот увидишь, мы сможем говорить с тобой также и об этом… ведь добрые супруги могут говорить обо всем… мы разделим эту ношу…

— Нет, нет! Разделим? Ты и я? О нет, ты просто не знаешь, что со мной… Это совсем другое… такое… о, такое страшное я никогда не смогу объяснить тебе… никогда! Ведь ты… о, ты подобна ангелу, это я знаю… когда я смотрю на тебя, мне хочется сложить руки и молиться на тебя.

В возбуждении он приподнялся и стоял чуть ли не на коленях перед ней.

Она не отводила испуганного взгляда от его лица, где удивительным образом смешивались душевная тревога и искренняя преданность.

— Якоб! Не говори так, слышишь, не говори больше — это грешно. Такая слабая и грешная женщина, как я… никогда больше не говори так, хорошо?

— Я не могу иначе, Ханна! Я не могу не боготворить…

— Нет, можешь, конечно, можешь! Ты должен больше думать о Боге и молиться ему за меня, тогда ты будешь вспоминать, что я такая же жалкая грешница, как ты сам, и что мы должны идти вместе и стараться помогать друг другу продвигаться вперед. Тогда тебе не придет в голову боготворить меня, но ты будешь привязан ко мне… потому что… хоть немного любить меня ты должен, Якоб.

Она зарделась, произнося последние слова, потому что они показались ей легким женским кокетством, которого она стыдилась, особенно в таком разговоре. Она не понимала, что на самом деле их источник был глубже. Ведь Якоб всегда, пожалуй, чересчур обожествлял ее и слишком мало любил, она же в своей человеческой слабости и земной влюбленности жаждала именно любви, втайне тосковала по ней, не могла не тосковать — ведь она была женщина, невинная девушка.

Но если этого не понимала она сама, то мельник расслышал скрытый нежный упрек в ее словах и признал себя виноватым. Да, так оно и было, в его чувстве к ней было больше глубокого уважения, восхищения и своего рода благоговения, чем именно любви; может, что-то большее, чему он не знал имени — некая странная очарованность, но все-таки не любовь, и уж наверняка не влюбленность. Так было до сегодняшнего дня. Но сегодня Ханна была такая хорошенькая в своем светлом летнем платье и ожидание свадьбы так преображало все ее существо, что Якоб снова и снова украдкой поглядывал на нее и находил новое для себя удовольствие, следя за ней взглядом, ходила ли она по комнатам или спускалась по садовой тропинке. Он предчувствовал, что, назвав ее своей, испытает счастье, которого не ждал и на которое не надеялся; и он был искренне убежден, что говорит правду, когда взял свою невесту за руку и заверил ее — впервые в жизни, — что любит ее больше всего на свете и что она единственная, кого он когда-либо от всего сердца любил; ибо ему казалось теперь осквернением самого слова «любовь» назвать так тупое, лихорадочное опьянение, которое тянуло его к Лизе.

— Перестань, — возразила Ханна. — Это некрасиво по отношению к Кристине.

— О, я был привязан к Кристине, это верно, но то было совсем другое. Мы вместе росли с ранних лет и привыкли друг к другу, и то, что мы поженились, получилось само собой. И мы были привязаны друг к другу, оба, но это было немного по — иному, — так, как тебя, я ее все-таки не любил.

Он на разные лады повторял эту мысль, а Ханна совсем не без удовольствия слушала, но все же недоверчиво качала головой, словно считала, что все это он просто вообразил себе.

— И пойми, — продолжал он, — Кристина сейчас находится в таком месте, где не считают, что в этом есть какой-то грех по отношению к ней, как полагаешь ты. Мне кажется, что она сейчас смотрит на нас с небес; и я точно знаю, что она радуется нашей любви и благословляет ее.

Ханна посмотрела на него со светлой улыбкой: он высказал то, что было и у нее на сердце. Так, этот неприятный вопрос был разрешен ко всеобщему удовлетворению и самым благочестивым образом.

— Да, я думаю, это правда, — сказала Ханна, — и она видит также, как мы оба любим ее. Я благодарна ей за то, что она дала мне тебя, а тебе меня… что она сама, еще при жизни, подумала об этом — когда никому из нас это не приходило в голову… ведь правда же, тебе не приходило это в голову… тогда?

— Нет, не приходило.

— О, я уверена, что не будь это ее собственной волей, я никогда не была бы так счастлива.

Она и впрямь выглядела счастливой. Теперь, когда она позволила себе любить, когда, чувствуя себя в безопасности, освященная правом, стыдливо пробудилась ее природа, молодая кровь сильнее, чем обычно, прилила к щекам, улыбка стала живее, в глазах появился блеск, который никогда прежде не пробивался сквозь их спокойную ясность, каждое движение ее тела наполнилось непривычным очарованием.

На мгновение его словно пробрали мурашки: в его мозгу молниеносно пролетели сравнения между нею и Лизой — во всем противоположные, обе они объединялись тем, что пробуждали желание, манили, околдовывали — сходство, подобное сходству между черной и белой магией…

Ханна тут же заметила тень, затуманившую его глаза, озабоченно наклонилась к нему еще ниже, улыбнулась еще нежнее и погладила его по лбу, боязливо и вместе с материнским видом превосходства, словно желая стереть заботы; тогда и он сам взял себя в руки и раздраженно стряхнул свою слабость.

Нет, он не хочет быть жертвой прошлого. Он не хочет в отчаянии примириться с тем, что призраки будут преследовать его, населять его беспокойный сон кошмарами, пить его кровь как вампиры — он не сдастся на их милость. Вот перед ним молодая, красивая и добрая женщина, данная ему Богом в залог того, что над его головой не висит злобный приговор, что он не навеки потерял счастье в жизни, став в тот ужасный вечер орудием неисповедимой и суровой воли Провидения. Так сказал лесничий, да ведь и чем иным, если не орудием, он был? Конечно, не бессознательным орудием, как предполагал лесничий, подобным тормозному валу, вороту и ветру, который таким роковым образом переменился; но вряд ли менее безвольным, чем они, ослепленный непроглядной тьмой страсти, отрезавшей его от прошлого и будущего. Нет, то, что он совершил, будучи вне себя, не должно быть взыскано с него — и вот оно, прощение; в объятиях этой набожной девушки была свобода от мстительных теней, новая жизнь и блаженство — стоило лишь решительно протянуть руку.

И мельник пылко, от всего сердца заключил Ханну в объятия и стал целовать в губы, глаза и лоб, шепча ласковые слова, уверения в благодарности и любви и удивительные вопросы, которые возникали в его фантазии — по большей части бессмысленные и непонятные, означавшие лишь любовь. Ханна понимала его и отвечала ему столь же бессмысленными словами любви, и оба плакали и смеялись… и вдруг она содрогнулась и вскрикнула.

В черной воде перед ними как бы подмигнул дьявольский глаз, в котором сверкнула молния; потом глухой торжественный раскат грома прокатился над их головами. Кусты бузины, которые раньше, окутанные сумеречным светом, вздымали к вечернему небу темные прозрачные купола, теперь были едва различимы на иссиня-черном фоне огромной тучи, чей верхний клубящийся слой был теплого, коричневого оттенка, а розоватая пылающая верхушка врезалась в нарождающуюся ночную синеву.

Ханна вырвалась и вскочила. Мельник тоже встал. Эта молния грубо растерзала его счастливый, полный надежды настрой, а от рычания грома он побледнел, но было слишком темно, чтобы увидеть это, к тому же Ханна и не смотрела на него. Смущенная, она отвернулась и приглаживала свой воротник.

Большая туча прямо перед ними — на северо-востоке — была не единственной переменой на небе; справа над полями стояла фиолетовая стена тумана с грязно-бордовым краем на самом верху; только там, совсем высоко, небо было светлее. Когда они посмотрели на эту стену, ее вдруг как будто осветило изнутри. Но пока до них донесся приглушенный, протяжный раскат грома, они уже успели не спеша дойти почти до самого дома.

— Вильхельм оказался прав… и желание твоего шурина исполнилось, — сказала Ханна.

В комнате, выходящей окнами в сад, горел свет и двери были открыты.

В тени последних деревьев сада мельник остановился и обнял Ханну за плечи.

— Это было так чудесно, Ханна, — сидеть вместе у пруда. Какая досада, что началась гроза и спугнула нас.

Она не ответила, только покачала головой и прошла вперед.

Потом она вдруг повернулась, взяла его за плечи и посмотрела на него. Неяркая молния бросила свой скользящий свет под деревья: на глазах у Ханны блестели слезы. Она прижалась к нему, пылко поцеловала его и прошептала:

— Ты прав, Якоб! Я никогда не забуду этого часа… Быть может, такого мы больше не переживем никогда.

— Что ты говоришь? Почему бы нам не пережить его снова?! — воскликнул мельник испуганно. Ему показалось, что и сам он успел подумать о том же.

— Не знаю… просто у меня такое чувство… не обращай внимания — все это глупости.

Она быстро вытерла глаза и пошла к дому.

Маленькая компания собралась вокруг стола, на который служанка только что поставила кувшин с горячей водой. Она задержалась, не выпуская ручки кувшина, чтобы почтительным тоном ответить на благосклонные вопросы Драконихи, которая, называя ее «милая Ане», интересовалась, справляется ли она в пекарне и что слышно у них дома. Ибо это была та самая Зайка-Ане, получившая, наконец, желанное место на мельнице. Но Дракон без промедления приподнялся всем своим тяжелым телом из угла дивана, взял кувшин и приготовил себе пунш с таким выражением лица, с каким профессор смешивает химические элементы для очень важного и даже небезопасного опыта.

Лишь закончив священнодействовать с пуншем, Дракон заметил, что мельник вошел в комнату и подошел к столу. И поскольку одновременно голос Ане пищал у него над ухом, у него произошло одно из тех забавных и неожиданных озарений, которыми он так гордился. Он отставил стакан, который уже поднял и собирался пригубить, снова плюхнулся на диван, звучно хлопнул себя по ляжкам и разразился громким, но слегка деланным смехом, который, однако же, вполне разрешил его задачу, а именно привлек к нему всеобщее внимание — в том числе и внимание Ане, только что милостиво отпущенной хозяйской тещей и не знавшей, уйти ли ей или все-таки остаться, так как Дракон с хитрецой подмигивал ей маленькими глазами и явно хотел удержать ее.

— Помнишь, Якоб, — прорвалось наконец сквозь смех, — помнишь вечер, когда у нас были ты и Заячья вдова? Как раз тогда и зашла речь о том, чтобы ты пошла служить на мельницу, девочка моя… Тогда, черт возьми, ты хотел нанять ее — он, черт возьми, хотел нанять тебя… но боялся Лизу, я готов душу прозакладывать, что он боялся ее.

И в невинности своего заплывшего жиром сердца он снова захохотал, обращаясь ко всей компании, не замечая впечатления, которое его слова произвели на остальных, и не подозревая, до какой степени он был прав, утверждая, что Якоб боялся Лизу. Об этом догадывалась только мадам Андерсен, которая в немом отчаянии от светских талантов своего сына так ломала руки под столом, что пальцы хрустели. Но и остальным от упоминания о Лизе стало не по себе. Ханс, сидевший на коленях у своего новоявленного дяди-лесничего, хотя в сущности мальчику это было уже не по возрасту, расплакался; и Дракон напрасно пытался утешить его, предлагая хлебнуть своей особой смеси.

Дракониха, стараясь направить настроение собравшихся в более подходящее русло, шутливо заметила, что она велела принести еще кувшин с горячей водой для пунша и вообще сыграла роль хозяйки — это ведь был последний раз, когда она имела такую возможность. Ханна в ответ выразила надежду, что мадам Андерсен всегда будет чувствовать себя как дома в прежнем жилище Кристины. Теперь сама она ограничит роль хозяйки только приготовлением пунша для Якоба, что она и сделала с величайшей тщательностью и к большому раздражению Дракона. Что? И этакой бурдой она собирается накачать Якоба? Да ведь это все равно что отравить мужа! Он схватил бутылку рома, чтобы долить в смесь, но Ханна с улыбкой отстранила ее. Правда, лесничий, несмотря на принадлежность к «внутренней миссии» часто выказывающий гуманность, сказал, что можно бы и чуточку добавить; но мельник заявил, что вполне доволен и что Ханна в точности потрафила его вкусу. Видя, как она храбро колдует над стаканом, с помощью бутылки и кувшина, ложки и сахара, в приятном пару, поднимающемся к лампе, он снова пришел в доброе расположение духа, забыв о неудачной шутке Дракона. Он обнял Ханну за талию и с величайшим удовольствием выпил пару глотков ее варева — хотя на самом деле оно, похоже, было приготовлено по известному рецепту: высунуть язык из окна в теплую и сырую погоду.

И тут дверь в сад захлопнулась, слегка зазвенев стеклами, из сада донесся звук, как будто там отряхивается большой зверь. Из сеней вошла Ане.

— Прошу прощения, хозяин, — сказала она, — но правильно ли это, что мельница еще работает…?

— Что?

— Да, все паруса натянуты, а ведь дует сильнее и сильнее.

Мельник со стуком отставил стакан.

— Надо было… Что, Кристиан совсем рехнулся?

Необычно яркая молния полыхнула в саду; Ханна и Дракониха непроизвольно вскрикнули. Ане поспешила запереть дверь в сад на ключ. Мельник быстро вышел в сени и раздраженно рванул заднюю дверь.

Мельница совершенно спокойно вращала своими сплошь одетыми в парусину крыльями. Повернутая на юго-запад, где вечернее небо было еще довольно чистым, она, казалось, совершено не замечала огромных мрачных туч, которые громоздились друг на друга и скрывали остальное небо. Хотя как раз сейчас гром загрохотал достаточно громко, никто не вышел на галерею посмотреть, в чем там дело, более того — там не было даже света наверху, который свидетельствовал бы, что мельница в здравом рассудке.

Ее владелец выругался сквозь зубы и открыл дверь в гостиную.

— Извините, я ненадолго отлучусь, — крикнул он, — мне надо сходить на мельницу.

 

IV

В подклети была открыта дверь в людскую, где горел свет. Кристиан сидел на краю кровати, подперев голову руками.

Когда вошел мельник, он встрепенулся и посмотрел на него необычным испуганным взглядом. Его рыжие волосы, похожие на языки пламени, стояли дыбом, словно буря уже растрепала их.

— Какого черта ты здесь рассиживаешься и не останавливаешь мельницу? — спросил мельник свирепо. — Ты что, не слышишь грома?

— Еще бы не слышать, — ответил Кристиан более сердито и неторопливо, чем когда-либо.

— Так какого черта!.. А ну, пошевеливайся.

Кристиан запустил пальцы себе в волосы, но не двинулся с места.

У мельника внутри все закипело. В бешенстве он подошел вплотную к Кристиану и уже собирался привести его в чувство доброй оплеухой, но пересилил себя и ограничился тем, что встряхнул его за плечи.

— Ты что, не в своем уме, Кристиан?

— А тут у нас и рехнуться недолго, — пробормотал работник.

Выходка Кристиана выбила мельника из колеи, и он, растерявшись, сказал примирительно:

— Давай не тянуть резину. Буря может начаться в любую минуту.

— Тогда поспешите, хозяин, потому что я сегодня больше на мельницу не пойду.

— Что это значит?

— Что это значит, хозяин узнает сам, когда поднимется на мельницу. Возможно, хозяин тоже поспешит вернуться. Я-то еле ноги унес, даже упал на лестнице и разбил колено…

— Чепуха! Пошли, — и мельник снова тряхнул его.

— Делайте со мной что хотите, хозяин…

— Послушай, Кристиан, — сказал мельник почти просительно, — ну посуди сам, ты же умный парень. Надо повернуть мельницу почти на полоборота и убрать паруса — ты сам понимаешь, что один человек потратит на это много времени даже в хорошую погоду, а уж если начнется буря, нельзя терять ни минуты.

— Я тут ни при чем!.. Не по мою душу приходит нечистая сила! Зачем мне вмешиваться в это дело — я что ли размазал тех двоих по стене?.. я никого не убивал… так что уж пусть хозяин сам…

Кристиан вдруг умолк и, защищаясь, протянул вперед руки; лицо мельника было так ужасно, что душа у работника ушла в пятки. «Он убьет меня», — подумал Кристиан. И он уже открыл было рот, чтобы сказать: «Хорошо, я пойду с вами», но тут мельник повернулся, взял лампу, стоявшую на умывальном столике и как ни в чем не бывало спросил:

— Ларс еще не вернулся?

— Нет, хозяин, — ответил Кристиан и успокоился, потому что мельник удалился и закрыл за собой дверь, оставив работника в темноте, которая все чаще разрывалась то молнией, то ее отблеском; Кристиан же сидел и размышлял: «Ну и глаза у него были… как в тот вечер на складском этаже… только еще страшнее… будь у него что-нибудь в руках, он бы убил меня… В общем-то, конечно, это хозяин их укокошил… А еще хотел, чтобы я пошел с ним наверх. Я бы даже и с другим не пошел, ни за что на свете… А еще с ним! Он убил их и теперь они, Господи спаси и помилуй, оторвут ему голову… Ух, ну и погодка! Самая подходящая погодка для такого дела!..»

Когда Якоб, после невольного промед ления, отпирал дверь на мельницу, в подклети, где обычно всегда сквозило, — когда больше, когда меньше, — сейчас было так тихо, что лампа горела ясным и спокойным пламенем, словно в комнате.

Вся природа словно ждала чего-то, в страхе затаив дыхание. На дворе жалобно скулил Дружок; это напомнило мельнику ту ночь, когда он вместе с лесничим шел к мельнице полями. С тех пор он не слыхал этого звука.

Короткий разговор с Кристианом привел мельника в ужас. Последние слова работника показывали, что подозрение до сих пор теплится, передаваясь из уст в уста, но не это больше всего беспокоило его сейчас, когда дверь закрылась за ним и он стоял на нижней ступеньке мельничной лестницы. Что испугало Кристиана наверху? Он не сказал ничего определенного и именно поэтому можно было ожидать всего. Зря мельник не расспросил его как следует! Он уже готов был поставить лампу на ступеньку и вернуться в людскую, но тут же взял себя в руки: нельзя было показывать свой страх и вдобавок терять драгоценные минуты. Скорее всего, это был обычный стук падающих капель, может быть, немного громче обычного, — утешал он себя, — а может быть, Пилат стал проделывать новые трюки. Ведь Кристиан, похоже, верил, что воплощением дьявола был сам кот.

И мельник стал подниматься по лестнице твердым шагом — не столько из храбрости, сколько, чтобы звук шагов был слышнее. Было непривычно тихо, лишь приглушенно поскрипывали валы. Но когда мельник поднялся на складской этаж, он отчетливо услышал звук, которого ждал; он рукой отер холодный пот со лба. Но ведь так было всегда! Следовало бы беспокоиться, если бы он не услышал стука падающих капель на следующем этаже.

«Я быстро пройду по размольному этажу, не оглядываясь», — подумал он, продолжая подниматься. Несмотря на это, он остановился посреди лестницы, чтобы снять нагар с лампы. Его голова была почти на одном уровне с полом размольного этажа, и теперь он слышал стук капель отчетливее — какой неприятный звук! Он был немного другой, чем ему запомнилось.

Ну, вот мельник и наверху. Хорошо знакомое помещение с жерновами, мучными ларями и столами для мешков, с похожими на мачты стояками… низкий потолок, свисающие канаты, отчетливо видная гора зерна прямо перед ним у лестницы. Груды мешков светились и темнели перед ним блеклыми светлыми плоскостями и непрозрачными тенями. Помещение казалось мельнику меньше обычного, ведь до двери было всего несколько шагов. Только ближайший стояк вращался так медленно, будто каждую минуту готов был остановиться.

Мельник едва успел разглядеть все это, потому что лампа погасла, хотя в помещении не было сквозняка. Ни дуновения ветерка не чувствовал он на лице, зато сзади по его волосам прошел холодный поток воздуха. Возможно, у него просто волосы встали дыбом — ноги у него были как ватные. Он быстро сделал несколько шагов вперед, споткнулся о бухту каната и упал на мешки. И тут он услышал совсем близко от себя и левее, в углу, противоположном тому, где капало, тихий шепот и подавленный смех. Мельник оцепенел: он узнал голос Лизы; второй, наверно, принадлежал Йоргену, но голос Лизы он не мог спутать ни с каким другим.

Молния вырвала размольный этаж из тьмы, осветив пронзительным серо-голубым светом. Чего бы это ему ни стоило, мельник вопреки своему решению, не мог удержаться и украдкой бросил взгляд в тот угол, откуда доносился шепот.

Сначала он увидел только постав для размола ржи; потом — внизу-Пилата.

Молния погасла, в помещении после яркого света стало вдвое темнее прежнего, но Пилат все еще был там. Похоже, что он поглотил мимолетную молнию и теперь светился ее светом. Фосфорический свет потрескивал, как электрическая искра, на кончике каждого волоса его толстой шубы-даже мучной ларь был слабо освещен ею с той стороны, куда не проникал через открытую дверь жалкий остаток вечерней зари. Но это была не единственная странность в коте; он сегодня «показывал свои фокусы» действительно необычным образом. Он выгнул спину и стоял, чуть раскачиваясь, в такой позе, как будто терся обо что-то. Мельник, держась за канат, наклонился вперед, чтобы разглядеть получше. Ну разумеется! Пилат трется обо что-то, он не мог бы удержаться на ногах, а перевернулся бы на бок, не будь у него опоры — но опоры не видно. И снова мельник услышал с той стороны тихий шепот. Конечно, звуки издает само животное, и только в ушах мельника они превращаются в голос Лизы; наверняка то же было и с Кристианом. Вот кот потянулся, поднял переднюю лапу, вытянул шею, пошевелил головой с широкой пастью — его морда немного напоминает Лизино широкоскулое лицо, — двигает головой в точности так, как тогда терся об Лизины ноги, но там нет ничего, пустое место, да и что может там быть?

А сзади падают капли, с плеском шлепаются, как капель с крыши в лужу, и после каждого падения тяжелой капли мельник слышит всплеск-даже грому его не заглушить.

Но капли пробуждают его и заставляют встряхнуться, он находит в себе силы вырваться из оцепенения и уйти.

И вот он стоит на галерее.

Он стоит у ворота, совсем как в тот вечер, и самое время повернуть его. Потому что ветер дует ему в лицо, — совсем как в тот вечер, но это ведь невозможно! Когда он, спотыкаясь, выбежал из двери, воздух был почти недвижен, а теперь — через какие-нибудь две-три секунды — поднялась такая ужасная буря! С воем и свистом издалека, с глухим шумом из мельничного сада она приносит вьюгу белых цветов с фруктовых деревьев, которые запутываются у мельника в бороде, облепляют низкие дощатые стены и солому мельничного шатра. И мельник вертит ворот, словно безумный, вертит как тогда. Он никогда бы не поверил, что сможет сделать это; у него такое чувство, что он убивает их еще раз — но у него не было и полсекунды, чтобы одуматься, и прежде чем осознать это, он уже целиком в работе. Он осужден стоять здесь целую вечность и крутить ворот и убивать. Опять полощутся и щелкают паруса, словно тогда, все веселее по мере того, как они устанавливаются против ветра, и точно так же крылья разрезают воздух шумными толчками, все более звучными и частыми. Теперь сам он более или менее защищен от бури. И, совсем как в тот раз, вращение останавливается на полпути, крылья не поймали ветер. Но они повернуты достаточно, чтобы ветер не ударил в них сзади, и обстоятельства не таковы, чтобы делать больше, чем необходимо.

Теперь надо убрать паруса.

Мельник отвязывает тормозную цепь, мгновение держит ее в руке, наметанным глазом наблюдая за вращением крыльев, потом опускает цепь и бежит к крыльям, настигая их как раз в тот миг, когда нижний конец одного из них останавливается над галереей. Пока он отвязывает веревку и сворачивает нижнюю часть паруса, ему кажется, что ветер немного утих. Но когда он взбирается вверх по иглицам, ветер снова набрасывается на него, как будто хочет стряхнуть вниз. Там, внизу, лежит усадьба, освещенная молнией, и в окне гостиной он видит лица, обращенные вверх, — они смотрят на него. Наконец, и самый верхний парус убран и надежно закреплен. Мельник слезает вниз и вытаскивает ставни.

Теперь ему надо вернуться на подветренную сторону, чтобы поставить крылья вполоборота. Но сейчас они вращаются гораздо быстрее, он ошибся в расчете, и когда он достигает крыла, оно стоит слишком высоко над галереей; приходится вернуться и начать все сначала. А когда он снова оказывается на наветренной стороне, его встречает настоящая буря. Теперь уже она одета не в маленькие нежные лепестки яблоневых и грушевых цветов; листья деревьев, солома и пыль со двора мчатся мимо него и шуршат об деревянные стены и соломенный навес. Парус яростно бьется и полощется в его руке, и ему с большим трудом удается свернуть и привязать его. Один ставень выскользает у него из рук, и его сдувает на галерею.

Все быстрее раскаты грома следуют за молниями, как будто хотят догнать их, и иногда кажется, что это им удается, потому что одновременно с громом сверкает новая молния; ведь теперь молнии вспыхивают по всему небу. И мечась взад-вперед по галерее, между крыльями и воротом, убирая один парус за другим, развязывая веревки, вытаскивая защитные ставни и вися на шатре, мельник видит молнии-то они режут ему глаза, то в свете их отблесков мелькают дальние поля и луга. Вот острая зигзагообразная линия вонзается в лес; там и сям то широкой полосой разверзается небо, то огненный меч торчит из горизонта, а кое-где молнии сверкают за тучами, среди которых одна, похожая на гору, то исчезнет, то снова покажется: над проливом внезапно, как по мановению волшебной палочки, воздвигается ярко светящаяся лилово-красная стена, а посередине ее прорезает ослепительно белая зубчатая черта, как трещина в освещенном сзади матовом стекле.

Ну, вот наконец-то и последний парус убран; дело почти сделано. Мельник висит высоко на иглицах. Буря пронизывает его, играя на оголенных деревянных иглицах, как на Эоловой арфе, ревущей безумную мелодию. Вдруг на мельника обрушивается град, стегнув его по лицу, так что он чуть не закричал от боли; град слепит ему глаза и заставляет цепенеть пальцы, которыми он распутывает узел толстого каната, кое-как держась руками за трясущееся дерево крыла. Усадьба под ним постоянно освещена. Она — как игрушка для молний: когда одна, утомленная, готова бросить усадьбу во мрак, другая подхватывает ее и поднимает в своем пронзительнейшем свете. А волны грома-далекие и близкие — переливаются друг в друга, то громыхая, как тяжелые возы на булыжном мосту, то грохоча, как далекая канонада, то щелкая, как ружейные выстрелы, то гудя, как будто кто-то наваливает друг на друга железные плиты.

В небе, белом от града, зажглась ослепительная молния — будто тысячи фиолетовых искр проскочили между градинами, — и не успела она погаснуть, как раздался треск грома, словно на небе демоны разорвали поперек огромную простыню. И град припустил с такой силой, что по сравнению с этим раньше его как будто вовсе и не было. Но это уже неважно. Последний узел надежно завязан, все паруса убраны, и мельник проворно спускается по иглицам.

Теперь осталось только одно — пройти по размольному этажу.

Занятый упорной работой, в борьбе со стихиями за спасение мельницы или, во всяком случае, добросовестно исполняя свой долг хозяина, он мало-помалу забыл о страхе перед привидениями. Но теперь страх снова здесь — он поджидал его.

Мельник опускает на галерею ноги; под ними крошится слой града. Градины пролетают мимо белыми косыми черточками. Корпус мельницы высится тяжело и мрачно, маленькое окошко подмигивает у его левого плеча, отражая далекую молнию: размольный этаж наблюдает за ним своим призрачным глазом.

Но там, внизу, усадьба. Она хорошо видна при свете одной из тех молний, которые неторопливо мерцают высоко между туч — и усадьба следит за ним человеческими глазами: он видит много лиц в окнах, а в дверях стоит его невеста. Почему бы ему не крикнуть им, чтобы принесли лестницу? Тогда ему не надо будет проходить через размольный этаж. Но что он скажет потом? Как он объяснит, почему не спустился по мельничной лестнице?

Нет, он не сдастся. Он сумел сделать все остальное, не побоится и последнего испытания. Усадьба внизу исчезает из вида, только окна жилого дома напоследок ободряют его прощальным взглядом.

Через одну-две секунды он быстро перешагивает через порог размольного этажа — и останавливается как вкопанный.

Они там — в нескольких шагах — прямо у него на пути.

Йорген и Лиза.

В них нет ничего демонического или угрожающего. Они выглядят буднично, как всегда на мельнице, а его даже не замечают. Лиза в старом сером домашнем платье — и мельник знает, что именно в нем она была убита. Йорген кричит ей что — то в самое ухо — это видно по движению губ, но звука не слышно. Она наклонила голову, слушая его, а смотрит вниз, на Пилата, который, ласкаясь, трется об ее ноги.

Кот по-прежнему светится, и, кажется, Йорген с Лизой тоже светятся, — а может быть, это вспышка молний…

Но вот она поднимает голову — на губах у нее улыбка; медленно поднимаются веки, и на мельника устремляется взгляд…

Мельник, который стоял как околдованный, делает шаг назад.

И тут же все исчезает — не во тьме, а в свете, в шуме и свете… что-то толкает его в грудь, и теперь уже все, в том числе свет, исчезает.

 

V

Ханна стояла в дверях, ведущих в сени.

Она видела, что ее жених живой и невредимый спустился с мельничных крыльев. Его фигура исчезла там, где галерея делает поворот — еще каких-нибудь несколько минут, и Ханна заключит его в объятия. Какого страху она натерпелась, когда он, почти невидный из-за града, среди грома и молний, висел наверху, на крыльях, сотрясаемых бурей! А вдруг он сорвется и упадет? А вдруг что-нибудь сломается в механизме и крылья, на которых он висит в воздухе, начнут вращаться?

Но, благодарение Господу, все кончилось благополучно.

Вдруг сверкнула молния, такая пронзительная, как будто весь свет в мире собрался в один язык пламени — и одновременно раздался короткий удар грома, похожий на выстрел крепостной пушки, от которого дребезжат все стекла в окнах…

Ханна выбежала под яростный шквал града, кругом суетились люди, голоса перебивали друг друга: «Молния ударила в мельницу!.. Где мельник?.. Пожар! Якоб вернулся?.. Мельница горит».

— Якоб! — истошно закричала Ханна.

Но как ни страшно ей было, она все же не потеряла голову; наоборот, она сразу догадалась, что нужно делать. И пока ее брат вместе с Драконом бросились в подклеть, чтобы попасть на мельницу, Ханна, словно по наитию, побежала в другую сторону, на дорогу. Наверху, из шатра уже вырывалось пламя.

— Лестницу! — крикнула Ханна. — Несите приставную лестницу! Якоб на галерее!

Он полулежал за дверью, ведущей на размольный этаж, опираясь о перила, которые выступали под углом над галереей. Одна его рука свисала через перила.

Кристиан и Ане побежали за лестницей. Дракон и лесничий, которые тоже услышали ее крик, вышли из подклети.

— Может, лучше все-таки подняться и вывести его через мельницу? — спросил лесничий.

— Посмотри, внутри тоже горит, — ответила Ханна.

Действительно, с размольного этажа пробивался яркий свет.

— Лучше лестницу, — решил Дракон.

Теперь мельник на галерее встал. Он потерял сознание всего на каких-нибудь полминуты — да и в это короткое время он в сущности был всего лишь сбит с толку и ошеломлен.

— Лестница горит! — крикнул он. — Я не могу по ней спуститься!

Он говорил неправду. Насколько он мог видеть, горело только на полу посередине и немного в стороне. Поскольку окна были разбиты, сквозняк гнал густой дым из дверей. Но решительный человек, наверное, сумел бы добраться до лестницы или, во всяком случае, попробовать сделать это. Однако ему казалось немыслимым ступить на размольный этаж — ни за что на свете!

Люди, стоящие внизу, наперебой спрашивали, не ранен ли он, и он успокаивал их: его просто опрокинуло воздушной волной. Тем не менее, чтобы устоять на ногах, ему приходилось держаться за перила, ноги казались ватными. Но он был цел и невредим. И уверял, что без посторонней помощи сумеет спуститься, как только принесут лестницу.

Наверху зашуршало, и на фоне ночной тьмы загорелся огонь.

Мельник посмотрел вверх и крикнул:

— Поторапливайтесь, шатер вот-вот соскользнет вниз!

Все в нетерпении требовали лестницу, а лесничий тоже побежал за ней.

Мельник вспомнил, что, хотя соломенный шатер всегда прикрепляется железной проволокой, когда его настилали в прошлый раз, эту меру предосторожности частично упустили. Впрочем, он не боялся: его пощадила молния, и уж, конечно, не для того, чтобы он был погребен под горящей соломой. Он знал, для чего ему оставлена жизнь, что ему еще предстояло сделать.

Лесничий и Ане с лестницей уже приближались, о чем стоявший поодаль Дракон сообщил мельнику, громко крича в сложенные рупором руки:

— Держись, Якоб! Вот они уже несут ее, держись! — повторял он, хотя вряд ли кто-нибудь мог понять, что, собственно, означает этот призыв.

Лестницу приставили к галерее, но мельник не двинулся с места. Надо было перелезть через перила и начать спускаться, а он, как зачарованный, смотрел на странный предмет, который лежал в проеме двери в нескольких шагах от него; он даже нагнулся, чтобы получше рассмотреть его. Это был лохматый комок, обожженный до черноты, совершенно неопознаваемый, если бы не каким-то чудом сохранившаяся кошачья голова, которая уставилась на мельника единственным желтым глазом, доказывая, что несколько минут назад это был Пилат.

Снизу кричали: «Якоб, лестница здесь», но он был не в силах отвести взгляд от этих останков. Желтый, оживляемый отсветами пожара, глаз уставился на него, как недавно смотрел на нее, а почти полностью обгоревшая щетина только что была длинными усами, прильнувшими к складкам платья, о которые терлась кошачья голова. Значит, молния ударила в кота — совсем радом! — и если бы мельник не замешкался на миг… Теперь ему было совершенно ясно, что, хотя он отчетливо видел Йоргена и Лизу и даже разглядел все подробности (он еще помнил, что на груди у нее было пятно мучной пыли в форме ладони и что ее правый рукав был засучен), прошла лишь крохотная доля мгновения между тем, как он остановился, увидев их, и тем, как он отпрянул от ее взгляда. Не остановись он и не отскочи, а продолжай идти, как сделал бы, если бы никого не увидел, в него непременно ударила бы молния; ведь Пилат находился точно между дверью и лестницей.

Это удивительное знамение — то, что привидение спасло его от смерти, — всецело занимало его мысли, и он оставался глух ко всем призывам, даже к реву Дракона, считавшего его выдержку уж чересчур великолепной.

Но теперь призывы сменились испуганными криками. Слева вспыхнул красный свет и загорелось пламя — часть горящей соломы упала с шатра на галерею: это был первый обвал.

Мельник вырвался из оцепенения и с большей легкостью, чем он ожидал от себя самого, перекинул тело через перила и стал спускаться по лестнице. С возгласом «Слава Богу!» Ханна бросилась ему на шею, и ее голос, идущий от самого сердца, сказал ему даже более отчетливо, чем сами ее слова, какого страху она натерпелась из-за него. Однако он лишь слабо прижал ее к себе, у него не нашлось слов, чтобы ответить ей, и только глубокий, измученный вздох вырвался из его груди, когда он позволил увести себя в дом.

В усадьбе уже собралось много посторонних людей, и Ларс как раз вернулся домой с мельничным фургоном.

Мельник словно в отупении шагал между лесничим и Ханной. Когда они подошли к дому, все закричали в один голос, и они обернулись.

Шатер соскользнул одновременно вперед и в обе стороны. Ветер унес большие связки горящей соломы на поля, где они сметали молодые побеги словно огненной метлой. Но та часть, которая соскользнула вперед — внутрь к усадьбе, — упала на галерею и ветер прижал ее к стене мельницы; ветер живо раздувал ее на отдельные языки пламени, которые скоро подожгли соломенную кровлю в том месте, где она, примерно на уровне человеческого роста, выступала вперед наподобие стрехи. Как беглый огонь, вспрыгивали маленькие огоньки снизу на навес, сразу во многих местах-на темной поверхности они мерцали золотом, напоминая сказочный танец блуждающих огоньков на болоте. Словно горящий шатер, так неожиданно свалившийся с самого верху, хочет отвоевать потерянную позицию и выслал вперед разведчиков, чтобы выяснить, возможно ли будет взять такой крутой подъем. Оказалось, возможно; самые передовые уже размахивали маленькими светящимися флажками на самом верху, на прежней позиции, и вскоре за ними последовал обоз — шурша и треща, огненное войско бросилось ввысь безостановочными штурмовыми колоннами, покрыв, в конце концов, весь корпус мельницы. Потом широкая галерея со своими далеко выступающими вперед перилами тоже занялась и запылала как огромная сплетенная из пламени корзина, полная огненных фруктов.

Этот костер далеко освещал окрестности. Над ним висело огненно-красное облако; небесные облака тоже светились огненным отблеском. На этом фоне молнии были незаметны, как средь бела дня, и гром был почти не слышен в шипении, шуме и грохоте пожара. Впрочем, гроза, кажется, удалялась, разойдясь в разные стороны. Град тоже вскоре перестал.

Та часть усадьбы, которая была ближе всего к жилому дому, была наполнена деятельной толпой людей. Они собрались — никто в сущности не знал, каким образом, — словно выросли из-под земли. Туг были пылающие, поднятые кверху лица, указующие огненные персты, головы с золотым нимбом волос, черные спины и еще более черные ноги, и вытянутые, качающиеся и искаженные тени, которые на сверкающей, покрытой градом земле сливались в единую массу и рассыпались, снова свивались друг с другом и вновь расходились. Особенно густой толпа была посреди двора у колодца, где неутомимо свистел и скрипел ворот; здесь начинался двойной ряд помощников, который тянулся к ближайшему к мельнице углу дома, где толпа снова сгущалась. По двум цепочкам передавались из рук в руки ведра, а человек, который стоял на лестнице посреди крыши, выливал воду на солому, так что с навеса крыши капал золотой дождь.

Гением практичности, организовавшим это, была Дракониха. Ей сразу стало ясно, что опасность грозит именно отсюда. Правда, ветер дул в другую сторону, и горящие соломинки с мельницы не могли перелететь на дом, если только ветер не переменится, что во время грозы тоже было не исключено. Но от мельницы до крыши усадьбы было так близко, что солома могла загореться от одного жара, тем более, что ветер вскоре заметно ослабел. Дракониха приняла также и другие, более чрезвычайные меры. Ей пришло в голову, что где-то должны еще лежать старые мельничные паруса, которыми только весной перестали пользоваться; и Ане вспомнила, что они лежат на чердаке (чистое благословение для мельницы, эта Ане, мадам Андерсен всегда это говорила!). Ханну безжалостно оторвали от любимого, чтобы вместе с молодежью с Драконова двора послать в экспедицию; и, взяв на чердаке паруса, они прошествовали с ними к пруду в конце сада — чтобы не останавливать работу у колодца.

Таким образом, Ханна вновь увидела милое тихое местечко, где недавно сидела с Якобом. Куда девалась уединенная сень, чистота воды, покой? Кусты бузины вокруг отливали багрянцем, а вода, в которую опустили старые, грязные, заскорузлые паруса, превратилась в волнующуюся огненную лужу, и две белые утки — они стали теперь багряными, как и все, что не было укрыто черной тенью, — испуганно махая крыльями, взлетали между кустами.

Появление мокрых парусов вызвало в усадьбе взрыв ликования, на миг заглушивший рев пламени. Вскоре они уже покрывали двойным слоем всю находящуюся под угрозой часть крыши, после чего битву за этот пункт можно было считать выигранной. До сих пор победа была под сомнением, потому что на самом краю солома уже начала дымиться.

Но деятельность Драконихи не исчерпывалась этим главным свершением. Еще когда мельник стоял на галерее, она послала первых, кто прибежал с Драконова двора, в людскую, чтобы вытащить кровати и матрасы, шкафы и одежду. В то же время Кристиан и как раз тогда вернувшийся Ларс были посланы на складской этаж, чтобы сбросить как можно больше мешков в подклеть, где услужливые руки подхватывали их и тащили на другой конец двора, туда же, куда и спасенное добро из людской, которое теперь стояло там, нагроможденное в кучу, как на аукционе.

Вдохновленные этой спасательной операцией, довольно много посторонних по собственному почину ворвались в дом и стали спасать мебель и домашнюю утварь, вытаскивая их в сад — где они были бы окончательно испорчены, если бы пошел дождь (на что люди надеялись и чего ожидали). Другие предметы проворно вытаскивались из окон, причем большинство при этом было разбито или сильно повреждено, — короче говоря, все приносили пользу разными способами и каждый делал, что мог.

Но никто не играл большей роли в событиях, чем Дракон.

Правда, этот честный малый не изнурял себя очень уж заметными физическими усилиями — для этого хватало рук, — но он мелькал всюду, а где не мелькал, там слышался его голос, и его неутомимые возгласы подбадривали и успокаивали тех, кто работал в одиночку и не мог охватить глазами общую картину; ведь благодаря этим возгласам люди убеждались, что у них есть руководитель, который видит все и держит в своих руках все нити, а также узнавали, что происходит в других местах. «Раз, два, взяли! — доносилось до них. — Выше ведра… Тащите шкаф сюда, тут ему самое подходящее место… Правильно, перенесем мешки туда, где сухо, хоть часть денег спасем!.. Вот это здорово, мамаша, ты принесла паруса!.. Да, да, мебель давайте в сад, тут она хорошо стоит, черт побери… давай выкидывай ее из окон!» А когда стали подъезжать повозки с ближайших усадеб, перед Драконом открылось новое поле деятельности: теперь с дороги слышалось: «Подъезжай сюда — в сторону, черт возьми, разворачивай лошадей задом к огню, — вот так! Поезжай к Драконову двору, там, черт побери, воды хватит». А уж когда, наконец, на усадьбу завезли брандспойт и принялись бороться с огнем на драночной крыше пекарни, Дракон оказался подлинно в своей стихии, и в самом дальнем углу сквозь клекот воды и треск огня слышался его веселый зычный рык: «Поднимай, поднимай! Выше старую помпу!»

При таком великолепном руководстве не приходилось удивляться, что самого мельника не было ни видно, ни слышно. К тому же все знали, что его чуть не убило молнией.

Когда мадам Андерсен завербовала Ханну участвовать в парусной экспедиции, та оставила мельника у дверей в сени, полагая, что он зайдет в комнату и отдохнет, как она ему посоветовала — настаивать на этом она, конечно, не смела. Но вернувшись обратно от пруда с мокрыми парусами и пройдя из сада во двор между конюшней и домом, Ханна к своему изумлению нашла его на этом же месте, он прислонился к стене дома и не спускал глаз с горящей мельницы, разве что вздрагивал и поворачивал голову, когда мимо него кто-нибудь проходил.

— Так вот ты где! Зайди же в дом и отдохни, — сказала она.

— Да, отдохни, Якоб! — добавила теща. — Мы и без тебя справимся.

Мельник не ответил. Он только покачал головой и снова стал смотреть на мельницу.

— Он не может глаз от нее оторвать, — заметила мадам Андерсен, когда они отошли подальше, — он сросся с мельницей, да и не удивительно, он ведь здесь родился.

Но в глубине души добрая женщина опасалась, что молния, хотя и не попала в него, но причинила какой-то вред его рассудку. Она слыхала и раньше, что после таких случаев у людей появлялись странности, и на лице зятя, ярко освещенном пламенем пожара, она заметила удивительное выражение, которого она не поняла и не могла объяснить привычкой к старой мельнице, сколь бы ни велика она была у такого однолюба.

— Якоб всегда был однолюбом, ты же знаешь, — продолжала она. — Он был так привязан к своей мельнице.

Ханна ответила, что оно и понятно; но ей тоже бросилось в глаза выражение лица мельника — странно торжественное и словно бы не от мира сего. Она быстро оглянулась через плечо.

Он все еще стоял в углу; красный отблеск пожара освещал его поднятое вверх лицо.

Огонь начал слабеть. Спереди, откуда дул ветер, соломенная крыша по большей части уже прогорела. Там, где она была обвязана железной проволокой, она не могла соскользнуть, но большие охапки полусгоревшей соломы лежали под ней, разбросанные по широкой огненной кривой галерее. Когда ветер относил дым и пламя, наверху обозначался обезглавленный шатер. Мельник видел наклонный дубовый вал с зубчатым колесом, массивную тормозную балку, тесное пространство между устоями, ребра свода впереди и в отверстие шатра — лестницу на элеваторный этаж.

От этого-то зрелища Якоб и не мог оторвать взгляд. Он не смотрел на верх мельницы со дня убийства, и теперь вдруг перед ним был шатер, угольно-черный на фоне красного дыма или на мерцающем золотом фоне искр. Здесь сидели жертвы. Если бы они и сейчас находились там, можно было бы разглядеть их головы и плечи — иногда ему казалось, что он в самом деле их видит, да и почему бы им и не быть здесь, с таким же успехом, как прежде, они были на размольном этаже? — А вот орудие убийства, грубая, неуклюжая тормозная балка, вот она, темная и угрожающая…

Потом взгляд мельника обратился в другую точку, совсем близко от этой, — небольшой сдвиг оптической оси и при этом такое долгое путешествие: от ужаса к идиллии, от преступления к невинности.

Там, слева от зубчатого колеса, он стоял мальчиком вместе с маленькой Кристиной и смотрел, как поворачивают шатер. Они были еще совсем дети, и если бы их подобия стояли наверху сейчас, нельзя было бы разглядеть их головы, так как они не возвышались над балками, но он мог бы указать место, где они находились. И малышка Кристина испугалась и закричала: «А вдруг тормозная балка прижмет нас!»

А потом пришло другое воспоминание. Однажды ночью, когда его жена лежала в лихорадочном бреду, она вдруг села в постели и закричала: «Их раздавит… их пришибет тормозной балкой!» Тогда он услышал в этом лишь воспоминание о случае из их детства; теперь ему вдруг стало ясно, что это, наоборот, было предвидение. Удивительно, что это никогда не приходило ему в голову! А ведь в этом не было никакого сомнения: его жена благодаря загадочной способности, развившейся у нее во время болезни, провидела убийство.

Тот миг, когда эта мысль пришла ему в голову, был, возможно, самым ошеломляющим из всех ужасных минут, которые ему пришлось пережить. Как будто завеса скользнула в сторону и он мельком бросил взгляд в таинственные глубины, которые Господь скрыл от человеческого глаза.

Кристина видела убийство. Значит, оно каким-то таинственным образом существовало, предстояло и ждало. И разве на самом деле уже тогда, сидя у постели больной, он не запутался в узах греха и не сделал первых шагов по дороге, которая мало-помалу привела его к преступлению? И даже если бы дело не дошло до этого — например, если бы Лиза заболела и умерла еще раньше — что тогда? Ему нечего было бы скрывать от людей, совести не в чем особенно было бы упрекнуть его, счастливый и довольный собой, он мог бы жениться на Ханне — но был ли бы он сам от этого хоть немного лучше? Был ли бы он тогда не таким, как сейчас, — преступником и убийцей? В глазах человеческих — да, однако для Господа он был бы таким же, как сейчас.

И он сложил руки и стал молиться Господу, чтобы тот освободил его от него самого, совлек бы с него ветхого Адама и даровал бы ему милость возродиться по образу и подобию Спасителя. Он не смотрел больше на горящую мельницу, он смотрел вверх, где освещенные огнем облака разделились и между ними сверкала ясная звезда.

Он стоял так недолго, но для него время исчезло, как исчезло и все окружающее — он испытывал лишь чувство бесконечной ясности и неиссякаемого душевного покоя. Как счастлив был бы он умереть сейчас! Однако он знал, что это невозможно. Жизнь еще предъявляла на него свои права; ему еще предстояло пожать горькие плоды своего деяния.

Его пробудило к действительности смутное ощущение, что за ним наблюдают. Неохотно повернув голову в сторону, он встретил любящий взгляд Ханны и кивнул ей, улыбаясь, но улыбка получилась вымученная.

Заметив, что он молится, Ханна остановилась в нескольких шагах от него; она хотела помолиться вместе с ним, но не смогла; в ней смешались небесная и земная любовь, ибо никогда еще она не видела на лице любимого человека такого глубокого, не от мира сего, благоговения. Жаль, что брата не было здесь, он ведь часто говорил, что Якоб чересчур предан земному и не нашел еще дороги к Господу и что ее призвание — пробудить его. Однако теперь видно было, что он полностью пробудился и дальше ушел вперед, чем она сама. Он нашел дорогу к Господу, хоть и не много прочитал религиозных книг и не ходил на молитвенные собрания.

Теперь она подошла к нему, искренно растроганная, и взяла его за руку.

— Мы и в самом деле должны возблагодарить Господа за то, что он сделал для нас сегодня. Он спас тебя.

— Да, Ханна, именно так. Он спас меня.

Вообще-то он всего-навсего подтвердил ее слова, которые, по ее наивному мнению, никому и в голову бы не пришло отрицать. Но он так особенно подчеркнул это, и в голосе его и в выражении лица была такая торжественность, что Ханна взглянула на него вопросительно: уж не придает ли он своим словам еще какой-то иной смысл.

Однако мельник не заметил вопроса или, во всяком случае, не ответил на него.

— Милая Ханна, — сказал он. — Приведи, пожалуйста, брата. Я хочу обсудить с вами обоими одну вещь — причем немедленно.

Ханна предпочла бы остаться с ним наедине; она немного удивилась просьбе, но тут же пошла ее выполнять.

Найти брата было нелегко, потому что сейчас стечение народа в усадьбе было больше всего, к тому же люди разбились на отдельные группы — многие стояли в саду или на дороге; ослепляющий беспокойный свет мешал разглядеть и узнать человека. Именно сейчас в усадьбу привезли брандспойт и установили его между колодцем и конюшней, а до этого надо было быстро убрать скарб из людской и довольно много мешков, чтобы освободить ему место. От колодца к углу дома, прямо за мельницей, где вновь и вновь обливали водой паруса, защищавшие крышу, все еще передавались из рук в руки ведра. Ханна не успела сделать и нескольких шагов, как передняя часть галереи частично обрушилась вместе с горящей соломой, которая скопилась на ней, — отдельные доски выпали уже раньше, а другие еще висели на наклонных балках, поддерживавших галерею. На земле теперь горел костер и перегораживал проезд под мельницей, наполняя его густым дымом. Хотя в этом не было ничего опасного, сразу же раздались громкие крики и все пришли в большое волнение. Кое-кто считал, что работники по-прежнему находятся в подклети, спасая мешки с мукой, — эти кричали, что огонь надо немедленно погасить. Женщины уже оплакивали погибших. Несколько человек прибежали с вилами и граблями, чтобы разбросать костер и тушить горящие доски и снопы соломы порознь.

Ханна стояла посреди всего этого шума и гама, высматривая брата, и тут кто-то потянул ее за платье. Это был Ханс, который поднял на нее испуганные глаза, полные слез и вместе с тем счастливые — ведь он нашел тетю Ханну, которую он уже приучался называть «мама».

— Мама, мама! Где батюшка?

Растроганная этим сладостным для нее обращением, Ханна наклонилась и поцеловала его в губы и в лоб.

— Отец отдыхает, милый мой Ханс, он очень устал, когда взбирался на мельничные крылья, и теперь ему нужно полежать. Ты не видел дядю Вильхельма? Я его ищу.

Мальчик покачал головой.

Ханна растерянно огляделась. Что ей делать с бедным ребенком? Она не решалась взять его с собой на поиски брата в этой толчее, нельзя было также оставить его одного и кому она могла его доверить? В конце концов она отвела его к конюшне, где, как она надеялась, с ним уж во всяком случае ничего не случится. К тому же он был не один, потому что, как выяснилось, Дружок тоже нашел прибежище в этом тихом местечке. Щенок, скуля, прижался к мальчику, явно счастливый, что обрел доброго товарища в этих необычных и отнюдь не веселых играх, когда усадьба была на себя не похожа. Ханс должен был только пообещать, что будет хорошим мальчиком и никуда не уйдет от конюшни, чтобы маме не надо было из-за него беспокоиться.

К тому же и совсем поблизости было достаточно такого, что могло привлечь к себе его внимание, и в качестве зрителя он едва ли мог найти себе более удачный наблюдательный пункт. Всего лишь в двадцати шагах — в его собственных двадцати шажках — немного левее колодца, равномерно двигая поршнем, работал брандспойт, из его рукава с хриплым шипением вытекали струи воды, сами сверкавшие как огонь; они врезались в пламя, которое вырывалось из драночной крыши пекарни, в том месте, где она примыкала к мельнице. Здесь было так уютно и так успокаивал хорошо знакомый голос дяди Хенрика: «Качай, качай! Не ленись! Нам, черт меня побери, уже немного осталось!» А чуть подальше не останавливался ни на минуту ворот колодца, ведра поднимались и опускались, и за теми, которые поднимались, Ханс мог проследить до самого верху, до крыши над гостиной, где они опрокидывали свой сверкающий поток на мокрые паруса, похожие на блестящую золотую фольгу.

Но в самой середине, господствуя надо всем, горела мельница. И Ханс не мог отвести расширенных от удивления глазенок от этого огненного чудовища — клубка дыма и пламени, в который вдруг превратилась старая мельница с ее темно-бурым, там и сям позеленевшим от мха соломенным шатром. Смотреть на нее было интересно и, в сущности, очень весело, но в горле у мальчика стоял ком, хотя, с другой стороны, он не знал, есть ли у него причина для слез. Было удивительно и совершенно непонятно, что вот так горела старая мельница, которую он помнил с самого раннего детства, по закоулкам которой сверху донизу много раз ползал, где он знал каждую балку и каждое колесо, где, как он слышал, играли папа и мама, когда были маленькие, и где он сам должен был работать, сначала подручным, потом работником и, наконец, когда-нибудь мастером и хозяином — стоило подумать об этом, и хотелось все глаза выплакать. Но теперь уже все равно это не была та уютная красивая старая мельница, потому что ведь она раздавила бедненьких Йоргена и Лизу, и Ханс вообще не решался подниматься туда. Ну и хорошо, что она сгорела и батюшка построит новую, где не будет капать кровь, как, по рассказам Кристиана, капает в старой.

Теперь мало-помалу загорелись крылья. Прошло много времени, пока огонь добрался до них, но теперь пламя начало жадно обгладывать их, они дымились, и маленькие язычки пламени ползли вдоль их черных махов, распространяясь по свернутым парусам. Один из парусов, веревки которого сверху сгорели, начал развеваться — и одновременно крылья завертелись, поскольку прогорел вал, на котором они были укреплены. Потом четыре паруса расправились, как знамена на древках. Быстрее и быстрее вертелись они, сильнее разгорались — и, сверху донизу одетые пламенными парусами, постоянно набирали скорость, пока не превратились в огненный вихрь, рассыпавший во все стороны искры.

И видно было, как на мельнице, передняя часть которой превратилась в движущуюся пелену дыма, словно паутину, обмотанную и развевающуюся вокруг обугленных балок, за этой пеленой на горящем фоне самой задней части шатра, вертелось гигантское ведущее колесо и все шестерни вертелись вокруг него, как планеты вокруг солнца. Сквозь шипение и клокотание пожара слышно было не только, как со свистом полоскались крылья, но, как жужжа и громыхая, двигался механизм.

Мельница работала — работала в последний раз.

Не только в больших испуганных и в то же время любопытных детских глазах отражалось это зрелище. Все смотрели вверх. Тот, кто управлялся с брандспойтом, позабыл об опасности, угрожавшей пекарне, те, кто работал у насоса, остановились в оцепенении, ведра застревали в колодце, на крыше жилого дома сидел на коньке Кристиан, забыв вылить полное ведро воды; по всей толпе проходил приглушенный гул испуганного восхищения.

Отделившись от других в проходе между конюшней и жилым домом, мельник, Ханна и лесничий не отрывали глаз от работающей огненной мельницы, которая бросала на их лица жаркий пламенный отблеск, высвечивая на них большую взволнованность, чем на всех других повернутых вверх лицах, вместе взятых.

Мельник поведал лесничему и Ханне, что произошло, начиная с той минуты, как он заглянул в комнату и сказал, что ему надо ненадолго сходить на мельницу-все, начиная с удивительного вида и слов Кристиана и кончая призраком, который остановил и спас его. Брат и сестра слушали, затаив дыхание. Ханна сильно, чуть ли не до боли, сжимала руку любимого; если бы не отблеск пожара, ее лицо было бы смертельно бледным, а глаза, пока мельник рассказывал свою историю, широко раскрылись и застыли. Такими, подумал он, были, наверное, и мои глаза, когда я увидел Йоргена и Лизу. Но страшнее всего было то, что слушатели чувствовали: самое ужасное было еще впереди. Рассказ был окончен; он был доведен до того места, где к нему присоединялись их собственные воспоминания как очевидцев, и все же у брата и сестры было ощущение, что Якобу осталось еще что сказать, — может быть, самое важное, и какая-то страшная правда ведет жестокую борьбу за то, чтобы выйти наружу.

Но что бы это могло быть?

Вильхельм и Ханна не сводили глаз с огненных крыльев, ведь стоит им взглянуть на Якоба, и в их глазах появится вопрос; а спрашивать его им было не о чем, не так ли?

Мельник заговорил первым.

— И надо же было так совпасть, Вильхельм, что ты как раз сегодня вечером упомянул о предвестиях — они, дескать, посылаются людям, чтобы те могли приготовиться к смерти.

— Значит, ты думаешь, это было предупреждение?

— Якоб, милый Якоб! — воскликнула Ханна и прижала его руку к своей груди.

Так вот откуда это его странное отсутствующее выражение — то, которое она не могла в отличие от мадам Андерсен объяснить шоком от удара молнии. Вот, значит, что он утаил: страх смерти. Разве не естественно предположить, что появление тех, кого он, сам того не зная, так внезапно отправил на тот свет, было знаком, что и он вскоре за ними последует? Ну, разумеется! Она попыталась разубедить и Якоба и себя самое, преодолеть страх, в который повергла эта мысль ее и, как она предполагала, его тоже. Их появление совсем не обязательно должно было означать именно это. Ведь часто приходится слышать, что людям являлись привидения, особенно призраки людей, которые умерли внезапно и лютой смертью, но после этого никто не умирал. К тому же Кристиан тоже видел их.

— Нечего вбивать себе в голову всякие фантазии, — поддержал ее брат, — надо иметь мужество жить, хотя, с другой стороны, ты прав, что так серьезно отнесся к этому, ведь помнить о смерти мы должны все и всегда.

Брат и сестра порадовались тому, что их слова не прозвучали втуне. Лицо мельника просветлело. Страх явно отпустил его, видно, решили брат с сестрой, взгляд смерти больше не смотрел ему прямо в глаза. Впрочем, лицо мельника сохраняло серьезность; верно, он все равно считал, что привидение о чем-то упреждало его, ради спасения его души — как до этого оно спасло ему жизнь.

На самом же деле лицо мельника просветлело совсем не потому, наоборот, до того у него и в мыслях не было, что привидения хотели упредить его о близкой смерти, и к тому же предвестие смерти было бы для него самым утешительным, какое только можно сыскать. Не угрозу — надежду таило бы в себе оно.

— Да, наверно, их появление можно понять и так, — ответил мельник. — Помнишь, я был у вас осенью и мы с тобой, Ханна, говорили о животных, убитых пулей охотника в лесу, и я сказал, мол, быструю и неожиданную смерть от пули каждый предпочтет; а ты так красиво ответила, что быстрая и неожиданная смерть от пули, конечно, лучше всего для бессловесной твари, но не для крещеного человека, который готовится предстать перед вечным судией и в смертный час еще нуждается в том, чтобы уладить счеты с миром… И если ты, милая, добрая душа, можешь чувствовать это так глубоко, то что же говорить обо мне…

— А почему ты должен чувствовать это глубже, чем я? Разве я не такая же грешница? — возразила Ханна укоризненно, но вместе с тем, чувствуя, что эти слова связаны с чем-то определенным — и чем-то ужасным.

Мельник не ответил, но продолжал следовать ходу собственных мыслей.

— В том-то и дело. Не покажись они мне тогда, со мной получилось бы именно это: меня внезапно убило бы молнией, как животное пулей охотника.

Мельник умолк, и лесничий серьезно кивнул сестре, подумав о Лютере, чей друг был убит молнией, находясь рядом с ним. И снова кивнул с довольной усмешкой:

— Он пробудился. Якоб стал одним из наших.

Пока мельник говорил, та часть галереи, которая выдавалась над крышей пекарни, рухнула на эту крышу, и несколько горящих досок там и остались, а несколько балок распались на куски. Таким образом, опасность для пекарни возросла, и сейчас огонь словно стремился к тому, чтобы победить маленькое строение любой ценой, одно из вертящихся крыльев упало вниз и пробило крышу насквозь. Брандспойт пришлось передвинуть левее; при этом было много излишних криков и команд Дракона, которые закончились возгласом: «Ну, давай теперь залп по всему борту».

Лесничий и его сестра делали вид, что следят за этими событиями, но на самом деле ожидали продолжения речи мельника. Ведь если, как он сказал, ему не страшно было видеть в призраках на мельнице предвестие смерти, значит, на душе у него лежала какая-то другая тяжесть.

Мельница с тремя крыльями и почти без парусов работала теперь значительно медленнее; последние обрывки горящих парусов один за другим уносил ветер.

— Помнишь, — начал мельник, положив руку на плечо друга, — помнишь, Вильхельм, ты не мог забыть, ведь прошла всего неделя, как мы сидели в доме и говорили о том, что пожениться можно с таким же успехом и сейчас… и ты утешал меня и сказал, что все происходит по Божьему произволению — в том числе и то, что случилось на мельнице. И если бы даже я повернул ворот, зная, что эти двое находятся там наверху, как меня в том хотели обвинить, то и тогда, сказал ты, это была бы Божья воля и произошло бы ради моего собственного блага, для того, чтобы моя грешная природа вышла на свет Божий, и меня охватили бы страх и ужас перед самим собой, и я бы обратился.

Он помолчал минуту и глубоко набрал в легкие воздух.

— Дорогие друзья! Это самое я и должен вам сказать: это правда.

Ханна взяла его руку в свои и почувствовала, какая она холодная и влажная.

— Боже милостивый! Якоб! Я тебя не понимаю.

Однако брат кивнул ей головой, успокаивая.

— Да, да, Ханна! Якоб правду говорит. Мы же с тобой тоже заметили, что он — на пути обращения.

— Да, и я это чувствую. Но ты неправильно меня понял… То, что ты предположил, — правда. Дорогие друзья! Не проклинайте меня вы, если сам Господь милостив… Я действительно совершил это… Я знал, что они там… я намеренно убил их.

Лесничий отступил на шаг — не от ужаса или отвращения, хотя мельник понял его именно так, потому что рука друга, лежавшая у него на плече, вяло опустилась. Лесничий лишь хотел четко разглядеть лицо зятя: не бредит ли он? Сестра же просто не сомневалась, что он тронулся умом. От встречи ли с привидениями или от близкого удара молнии он помешался. Разумеется, и угрюмость, которую всегда в нем замечали, и сознание, что власти подозревают его, вели к тому же, а труд и страх сегодняшнего вечера, которые и здоровому были бы не под силу, совсем лишили его рассудка. Она крепко приникла к нему и прошептала:

— Якоб, не говори так! Приди в себя, мой любимейший друг!.. Одумайся.

Но ее брат увидел, что мельник, как болезненно ни было искажено его лицо, находится в полном сознании. Лесничий вспомнил много разрозненных подробностей, которые теперь соединились в новом освещении, и понял, что зять и правда виноват. И после короткого молчания, непроизвольно сложив руки для молитвы, он произнес:

— Я верю тебе, Якоб… Господь милостив, а Спаситель умер также и ради тебя.

Якоб кивнул в ответ, и у Ханны исчезла всякая надежда, что ее любимый мог говорить в бреду, исчезла так же внезапно и без остатка, как появилась, неумолимая правда глядела ей прямо в глаза из глаз мельника, беззвучно повторявшего:

— Моя бедная, бедная Ханна!

Она выпустила его из объятий, обхватила голову обеими руками и издала крик, который привлек бы к ним всеобщее внимание, если бы не потонул в шуме, вопле и гаме, который возник именно в эту минуту.

Дело в том, что на крышу жилого дома швырнуло одно из мельничных крыльев — как огромный факел для поджога, к счастью, наполовину прогоревший. Поскольку такой случай был предусмотрен, место на крыше было очищено и никто не пострадал. Горящее крыло быстро перевалили через угол дома в сад, а остатки разбитых при падении иглиц сгребли вниз граблями. Но прогорели паруса, которые оставались без полива минут десять, и там, где они свисали с крыши и потому не поливались, также стало заниматься пламя. Помимо ведер, которые сразу же опять взялись за работу, пришлось и брандспойту вступить в борьбу с этой новой опасностью. Доселе неслыханные ругательства собственного изобретения посыпались с губ Дракона. Отступив от пекарни, огонь нашел-таки уголок, где он мог собраться с силами.

Самыми безучастными ко всему шуму вокруг них, равнодушными к тому, сгорит ли жилой дом, или пекарня, или вообще все дотла, были мельник, Ханна и лесничий. Они стояли в углу, отделенные от всего и всех ужасной тайной.

Хотя удар для Ханны был страшный, несчастная девушка не упала в обморок — слишком здоровая у нее была натура и, кроме того, на первый план сразу же выступила одна мысль, подавившая все остальные. Эта мысль была: значит, он все — таки любил не ее, а Лизу.

Мельник прочитал укор в застывшем взгляде Ханны. Она стояла, слегка отстранившись, но протянув к нему руки и не сводя с него глаз с выражением, которого он до сих пор у нее не видел.

— О, Ханна, Ханна! — воскликнул он. — Я поступил с тобой дурно, мне нет оправдания… я знаю это сам, прости меня!

Она продолжала смотреть на него тем же взглядом и пробормотала еле слышно:

— Как ты мог?

— Я… Ханна… во мне много зла, я грешен, но этого ты не можешь понять, я ведь говорил тебе, меня ты понять не можешь… Да, я любил ее, Лизу… я вожделел ее, плотская страсть — все равно что болезнь, она не дает человеку покоя… я знал, что Лиза дурная женщина, но тем не менее… она соблазняла меня — нет, это было потому, что я сам дурной человек… и я знал, что ты хорошая… ты могла бы спасти меня… но я был околдован, я был опутан сетями греха… Это было еще до Кристининой смерти…

И, перебивая сам себя, урывками, беспорядочно, мельник рассказал всю историю своей страсти — как сначала она подкралась тайно, вызвала подозрения Кристины, отравила ей жизнь и, может быть, была причиной ее смерти; как его швыряло из стороны в сторону между Ханной и Лизой, добрым и злым ангелом, той, кого он хотел любить, и той, кого любил… как Лиза постоянно снова улавливала его в свои сети, как мучили его ревность и подозрение, что она любит Йоргена. Он вспомнил то воскресенье в ноябре, когда он охотно разрешил маленькому Хансу остаться ночевать у лесничего, а сам бросился домой прямиком через лес, словно дикий зверь, гонимый одной безумной страстью — соблазнить Лизу. А потом пришел другой ноябрьский день — следующая пятница, когда он обещал Лизе жениться на ней и заехал к ним, чтобы проститься с местом, где он был всего счастливее, и с друзьями, которых он любил больше всех, и в тот вечер произошло убийство.

Ханна чувствовала себя как человек, который долго замечал, что живет на ненадежной почве, а в воздухе пахнет чем-то мрачным и угрожающим, и вдруг заглянул в кратер вулкана, бывшего причиной этих явлений. Грех и страсть она до сих пор в сущности знала только по названиям и из абстрактного осуждения на проповедях и в религиозных книгах. Она знала также, что грех и страсть существуют и в ней самой, у нее даже бывали иногда смутные проблески самопознания, в которых она с искренней верой признавала себя грешницей, и за то лишь, что она была такой, как она была, более того, за то лишь, что она была человеком. Она признавала себя достойной проклятия и вечных мук — не спаси ее вера и не искупи жертвенная смерть Иисуса. Но все это витало вдалеке, окутанное дымкой тумана; теперь же это подступило к ней вплотную, она стояла со всем этим лицом к лицу, слышала, как оно говорит самым любимым голосом в мире, и чувствовала его в собственном теле, потому что ведь этот мужчина, которого она любила и который тоже любил ее, и был ее собственным телом. Да, он любил ее! Он сказал ей о своей любви, когда они сидели у пруда, сказал от всей души, и это не были пустые слова. И сейчас, слушая его, она поняла многое в его поведении и нраве, многое, что прежде было загадочным для нее. Она увидела, как он стремился к ней со страхом и надеждой, пытаясь преодолеть собственную натуру и не единожды споткнувшись, и, больно упав, достиг ее только сейчас, когда было уже слишком поздно — слишком поздно для того, чтобы из этого могло произрасти земное счастье.

Но не слишком поздно для того, чтобы она полюбила его навеки и сопровождала его повсюду и служила ему утешением, если ему после этого потребуется земное утешение.

Мельник молчал. Ханна прижалась к его груди, обхватив рукой за шею, лесничий держал его руку в своих. Слезы бежали по щекам мельника. В последний раз он плакал над гробом Кристины, и сейчас в слезах находил облегчение, какого никогда больше уже не надеялся испытать. Истинной благодатью было выговориться и довериться друзьям, не держать больше эту тайну запертой у себя в груди, словно пар, который разорвет котел, если не открыть клапан. Впервые в жизни он был в глазах своих друзей тем, кем он был в действительности. И хотя он, при всем своем страхе перед признанием, был уверен в том, что эти двое не порвут с ним — пусть даже все остальные от него отвернутся, — было что-то удивительное в том, что вот он обвинил сам себя, ничего не скрывая и ничего не приукрашивая, а между тем его по-прежнему окружает любовь — исполненная понимания и прощения дружба и любовь до гроба.

Он почувствовал бы себя почти счастливым даже и в житейском, человеческом смысле, если бы эта любовь, едва войдя в его сердце со своим примирением и покоем, тут же не стала его новой виной — ведь эта милая женщина, приникшая к нему, стала из-за него несчастной! Ее сегодняшний приход на мельницу был словно первый шаг к алтарю; наконец-то она посмела надеяться — и надеялась, что все будет хорошо, и тут же выяснилось, что все давно уже непоправимо загублено. Чем более терпеливо и кротко она переносила это разочарование, тем яснее открывалась мощь ее чувства, потому что только настоящая любовь, обманутая в своих ожиданиях земного счастья, может дать человеку силу перенести это.

Еще обильнее потекли слезы по его искаженному лицу, когда он нежно прижал Ханну к себе и встретился с ее взглядом — взглядом, затуманенным болью мученичества и одновременно просветленным очищающей силой мученичества. Было своеобразное чувство освобождения в том, чтобы плакать о другом человеке — о ней, ведь он так долго был эгоистически замкнут в себе, в собственных страданиях, и, ослепленный страхом, вряд ли мог чувствовать что-либо вне себя самого.

— Бедный, бедный мой друг! Как же, наверное, ты страдал! — прошептала она.

— Я-то страдал за дело. Но как пришлось страдать тебе, и виноват в этом я один!

— Уж не думаешь ли ты, что я согласилась бы лишиться этого и предпочла бы никогда не знать тебя!

— Это было бы наверняка самое лучшее для тебя, — ответил Якоб с глубоким вздохом и покачал головой.

— Что лучше всего для нас, знает только тот, кому мы будем молиться, чтобы он привел нас всех к себе, — сказал лесничий.

Сейчас стало тише, чем несколько минут назад, да и чем во время всего пожара, и намного меньше людей в усадьбе, потому что большинство перебежало на другую сторону пекарни помочь тушить там. После того как мельница сделала последнее усилие, бросив в бой огромные факелы для поджога, и их атака была победоносно отбита, можно было считать, что жилой дом вне опасности. Не было больше пылающего костра совсем близко, от невыносимого жара которого могла заняться соломенная крыша дома. Внизу, в каменном цоколе мельницы, еще горел складской этаж, но сверху стоял лишь черный скелет из балок, окутанный развевающимся красным покровом дыма. От соломы ничего не осталось, все этажи стояли голые. С единственным вытянутым вверх дымящимся крылом и частью помоста, обозначавшим место, где раньше была галерея, пожарище было в точности похоже на чертеж голландской мельницы в разрезе в каком-нибудь руководстве по мельничному делу-Якоб с грустью вспомнил, как в молодости он купил такую книгу на аукционе и подарил ее отцу на его последний день рождения. И он отчетливо увидел перед собой лицо старика с очками, съехавшими на кончик носа, когда отец склонился над книгой, — красивое, с резкими чертами старое лицо с каймой белой бороды под подбородком. Он был гордым человеком, хозяин Вышней мельницы, и уважаемым человеком, который играл роль в политических движениях своего времени и участвовал в Законодательном собрании, — а его сын закончит свои дни в тюрьме! Но это была лишь мимолетная мысль. Неважно, сидишь ли ты в Законодательном собрании или в тюрьме, важно в конце концов прийти к Предвечному отцу.

Справа от мельницы все еще неуемно валил дым из пекарни. Но поскольку теперь все силы были собраны в этом месте, никто не сомневался, что здесь удастся победить пожар. Это было чрезвычайно важно, ибо если пекарня станет жертвой пламени, оно неминуемо перекинется на конюшню и таким обходным путем достигнет жилого дома.

С неутомимым однообразием качала помпа и шипела струя брандспойта, но треск и клокотание пожара казались всего лишь далеким эхом его прежнего шума. Гул голосов тоже превратился в приглушенное бормотание, а отдельные возгласы или приказания казались чуть ли не кроткой просьбой. Люди нашумелись и накричались до усталости и хрипоты, и даже голос Дракона давно умолк. Но вдруг он прозвучал с новой силой, с оттенком оживленного веселья. С той или иной героической целью — а может быть и вовсе без всякой цели-Дракон вскочил на раму насоса. Зычность его голоса, а также его бодрость, возможно, частично объяснялись выпитым пивом, пустая бутылка из-под которого описала дугу и приземлилась позади конюшни, в особенности это показалось бы вероятным тому, кто знал, что бутылка была далеко не первая. Работа, с которой пришлось справляться Дракону, вызывала жажду, а колодезную воду он берег, чтобы заливать огонь.

— Добрый вечер! Вечер добрый, господин помощник фогта! — воскликнул он и поклонился преувеличенно низко, так что чуть не потерял равновесия на своей узкой ораторской трибуне. — Вот это по-нашему, вот это славно! Подходите, подходите-ка поближе! Эй, парень, отойди в сторонку и пропусти господина в фуражке!.. Смотрите, ваша честь, мы не сидим здесь сложа руки! Пусть только страховое общество попробует сказать, что мы не сделали все возможное…

Мельник пробудился от своих мыслей и испытующе огляделся по сторонам. В группе людей слева от колодца он заметил фуражку с блестящим позолоченным околышем, и теперь, когда человек, заслонявший ее, отодвинулся, под околышем — хорошо знакомое молодое лицо в золотых очках и с рыжеватой бородой, оно напомнило ему о нескольких мучительнейших минутах его жизни.

Навстречу им вышла мадам Андерсен, ведя за руку маленького Ханса. Дружок с лаем носился вокруг.

— Ах, вот вы где! Семейный совет продолжается. Ну что ж, теперь, можно сказать, самое страшное позади, а мельницу мало-помалу отстроим… Ничего нет хуже, чем потерять работу, но ваша мельница, кажется, была хорошо застрахована.

— Ханс, милый, где ты пропадал? — спросил мельник, беря сына на руки и прижимая к себе с особенной нежностью, которая бросилась в глаза Драконихе.

— Я стоял у конюшни, как велела мама, я же тебе обещал, что никуда не уйду, — обернулся мальчик к Ханне, — я и не уходил, пока меня не взяла с собой бабушка. С ней ты бы мне не запретила уйти.

— Конечно, не запретила бы, — ответила Ханна и погладила его по голове, пытаясь в то же время улыбнуться мадам Андерсен.

— Помощник фогта приехал, — заметил мельник.

— Да уж, такой он человек, — ответила Дракониха. — Только что был по делам в миле отсюда. Ну да, от нас до Нёрре — Киркебю добрая миля. Уж мог бы пожалеть лошадей и не давать крюку. Одному Богу известно, что ему понадобилось здесь вынюхивать. С него станется заподозрить тебя в поджоге мельницы. К счастью, тут хватает свидетелей.

— Он говорит, что батюшка сам поджег мельницу? — спросил Ханс, тут же приготовляясь заплакать от злости и возмущения.

Отец зашикал на него.

— Ну конечно нет, бабушка просто пошутила.

— Разумеется, это шутка, милый Ханс. Господи, до чего же у ребенка всегда глаза на мокром месте! Нет, если бы этот дядя только попробовал сказать нечто подобное, я задала бы ему хорошую трепку.

Она вытерла мальчику глаза, и Ханс улыбнулся, представив себе бабушку, «задающую трепку» помощнику фогта в фуражке с золотым околышем.

— Впрочем, я тут же рассказала ему, как ты чудом спасся, и что теперь тебе, конечно, нужно отдохнуть; я решила, что вам двоим не о чем больше разговаривать.

— Совсем наоборот. Скажи ему, пожалуйста, что я хочу с ним поговорить.

— Неужели?.. После всех его придирок?.. Впрочем, если у тебя есть, что ему сказать, это совсем другое дело. Сейчас я пришлю его сюда.

Дракониха медленно повернулась и не спеша пошла прочь. В глубине души у нее всегда было сильное подозрение, что Якоб взял грех надушу и раздавил эту парочку наверху намеренно, — иначе ему очень уж чертовски повезло! — и ей совсем не улыбалось, что он собирается разговаривать с проклятым крючкотвором, который в свое время был душой следствия. Старый окружной фогт по своей воле никогда не сделал бы ничего сверх необходимого для формы, но этот рыжебородый очкарик вынюхивал то одно, то другое; ну, оно и понятно, молодой человек хотел, чтобы его заметили, жаждал выказать свою проницательность, попасть в газеты — кукиш с маслом! Ничего ему не дали все его затеи… Но зачем Якобу понадобилось поговорить с ним именно сейчас — и почему у семейного совета перед этим был такой удивительный торжественный вид?

Дракониха покачала головой: все это ей совсем не нравилось. Но она медленно и перекидываясь на ходу словцом то с одним, то с другим, направилась к группе у колодца, где среди черных шляп и шапок сверкал золотой околыш и где Дракон громогласно рассказывал его владельцу обо всех героических деяниях сегодняшнего вечера: как его зять с опасностью для жизни сделал все для того, чтобы сохранить мельницу, а сам он «расправился с пожаром», но в особенности о мамаше:

— Вы бы только поглядели на нее, ваша честь, она была просто великолепна… А, кстати, вот и она — иди, иди сюда, мамаша! Я как раз говорю господину помощнику фогта…

Услышав, что мельник попросил тещу привести помощника фогта, лесничий и Ханна похолодели. Оба не сомневались, что Якоб хочет предать себя в руки правосудия, это разумелось само собой. Но его спокойствие, будничность, с которой он приступил к этому, поразили их, а внезапность, непосредственная близость предстоящего решения потрясла.

Мельник сжал Ханса в объятиях и поцеловал с такой пылкостью, что мальчик чуть ли не испугался.

— Ну вот, Ханс, сейчас ты устал и тебе пора спать, чтобы завтра утром ты встал снова веселый да проворный… Мама пойдет уложит тебя.

Он поставил мальчика на землю и кивнул Ханне.

Она поняла, что Якоб не хочет, чтобы неизбежная сейчас сцена произошла в ее присутствии. Ханна долго обнимала, целовала его от всего сердца и шептала:

— Да благословит тебя Бог, Якоб, ныне и присно и вовеки!

Потом она взяла Ханса за руку и вместе с ним вошла в садовую калитку.

Мельник следил за ними взглядом, пока их было видно, потом повернулся к лесничему:

— Вильхельм! Ведь правда, Ханс может пожить…

— Положись на нас… мы… Ханна…

Лесничий больше не мог выговорить ни слова — он только кивнул и провел рукой по глазам. Не такая была минута, чтобы обнаружить свое волнение.

Мельник понимающе кивнул и посмотрел в сторону колодца. Теперь его теща говорила с помощником фогта. Тот повернул голову к ним, очки сверкнули. Его фигура в сюртуке отделилась от группки людей и направилась к ним.

При виде этого мельнику вдруг стало дурно и волна горечи и ненависти, которые он не мог сдержать, бросилась ему в голову. Это был его противник; в свое время он постоянно был начеку, сражаясь с ним, напрягая каждый нерв, старался не попасться в его ловушки! Теперь противник шел сюда порадоваться своей победе.

Мельник понимал, что чувствовать так грешно, и обнял лесничего за плечи, как бы желая найти у друга опору.

Помощник фогта приподнял фуражку, и его лысая макушка блеснула в свете огня.

Но тут же он повернулся кругом; все присутствующие повторили его движение, потому что с мельницы раздался ужасающий грохот. Тяжелый бревенчатый пол размольного этажа наконец-то прогорел насквозь, и все жернова одновременно рухнули вниз и провалились сквозь уже наполовину искореженный пол складского этажа. Три пары жерновов разбились о камни, которыми был выложен проезд в подклети, с такой силой, что туча осколков взлетела вверх. Сверкающее золотое облако искр взмыло к небесам, а сверху, от мельничного скелета, отрывались балки и падали в каменную чашу цоколя, в которой пылал огромный костер.

Мельник, в объятиях друга, глубоко и облегченно вздохнул, словно бремя, тяжелее всех жерновов, свалилось с его души, и стал глядеть, как искры от буйного, опустошительного пожара, казалось, поднимались к звездам и становились такими же спокойными, как они.

* * *

Полтора года спустя пришло письмо от пастора из Хорсенской тюрьмы в Ютландии; оно извещало лесничего и Ханну, что мельник Якоб Клаусен почил в Бозе, раскаявшись и уповая на спасение во Христе, и что он посылает им и маленькому Хансу свое последнее «прости».

 

А. СЕРГЕЕВ. ЭТАПЫ ТВОРЧЕСТВА К. ГЬЕЛЛЕРУПА

Прозаик, поэт и драматург К. Гьеллеруп принадлежит к той плеяде выдающихся датских писателей конца XIX — начала XX в., которые осуществили «прорыв» национальной культуры в европейскую. Его имя по праву стоит рядом с именами прославленных классиков датской литературы Г. Банга и Х. Понтоппидана — представителями младшего поколения реалистического направления 1870 — 1880-х гг. В этот период Гьеллеруп был одним из активнейших сторонников знаменитого датского критика, литературоведа и общественного деятеля Георга Брандеса. Идеи Г. Брандеса о правдивой, общественно-разоблачительной и пропагандирующей современные взгляды художественной литературе он воплотил в своих первых реалистических романах. И даже после того, как брандесианское движение распалось, и Гьеллеруп, подобно многим другим скандинавским писателям, теряет интерес к постановке социальных проблем и находит вдохновение в исполненном фантазии субъективно-психологическом искусстве, реалистическая линия его творчества не прерывается. Какие бы литературные или философские школы ни оказывали на Гьеллерупа влияние, его интерес к исследованию и правдивому воссозданию в художественном произведении психологии и нравственного содержания личности человека остается неизменным.

Карл Гьеллеруп (1857–1919) родился в Южной Зеландии, в округе Рохольте, в семье священника. Его отец скончался в 1860 г., когда мальчику было всего три года. Мать перевезла сына в Копенгаген к своему двоюродному брату Йохану Фибигеру, священнику и писателю, известному в литературных кругах автору драматических произведений на библейские сюжеты. В 1874 г. по желанию семьи Гьеллеруп поступает на теологический факультет Копенгагенского университета и успешно оканчивает его четыре года спустя. Во время учебы Гьеллеруп стал посещать лекции Г. Брандеса, которые в корне изменили его мировоззрение: он расстается с теологией и с головой окунается в естественные науки.

В 1881 г. Гьеллеруп удостаивается университетской золотой медали за трактат «Наследственность и мораль», в котором с позитивистских позиций анализирует этические понятия добра, долга, морального чувства, а в 1882 г. откликается на кончину Дарвина стихотворением «Гений и время. Реквием для поминовения Чарльза Дарвина».

Жизнь Гьеллерупа была не особенно богата внешними событиями. И все же одно из них сыграло в его судьбе решающую роль. В 1881 г. он познакомился с молодой замужней женщиной, немкой по происхождению, Евгенией Хойзингер. В 1884 г. Евгения рассталась с мужем и обручилась с Гьеллерупом. Через три года они стали мужем и женой. В 1892 г. супружеская пара переехала на родину Евгении, в Дрезден, где Гьеллеруп оставался жить до самой смерти. Он стал писать свои книги главным образом на немецком языке, а потом переводил их на датский, и в большей мере принадлежал уже немецкой, а не датской культуре.

Как и у Понтоппидана, интерес к художественному творчеству у Гьеллерупа пробудился рано. Ему едва исполнился двадцать один год, когда увидел свет его первый роман «Идеалист» (1878), в котором молодой писатель изобразил происходившую в его душе мучительную борьбу между христианской верой и атеизмом. Для героя романа, выпускника теологического факультета Макса Стауфа, поклонника немецкой романтической поэзии и музыки Бетховена, процесс отказа от старого, религиозного и выработки нового, материалистического мировоззрения оказывается настолько сложен, что у него для этого просто недостает душевных сил. Макс гибнет на дуэли, демонстративно стреляя не в противника, а в воздух, словно совершая акт самопожертвования, находя в этом единственную возможность примирить раздирающие его противоречия. «Надгробной речью погибшему поколению» назвал роман Гьеллерупа обратившийся позднее к сходной теме в романе «Безнадежные поколения» (1880) Банг.

Романом «Идеалист» начинается ранний («брандесианский») период творчества Гьеллерупа, романом «Ученик германцев» (1882) он, по сути, заканчивается. Герою романа Нильсу Йорту удается довершить дело, начатое Максом Стауфом: порвать с консервативными взглядами и религиозными представлениями прошлого. Нильса с Йортом объединяет главным образом то, что оба они, подобно автору, с детства были воспитаны в религиозных традициях и решают стать священниками. Однако духовное становление Нильса происходит иначе, чем его литературного предшественника. Еще в пору студенчества под влиянием современных философов и писателей, от Милля, Дарвина до Лессинга и Давида Штрауса, с которыми он познакомился благодаря журналу Георга Брандеса и его брата Эдварда «Девятнадцатый век», политические и религиозные взгляды Нильса резко меняются. Особенно сильное впечатление производит на него легенда о трех кольцах из «Натана Мудрого» Лессинга. Пока он читал и обдумывал пьесу, «дух Лессинга был рядом с ним и незаметно надевал на его палец четвертое кольцо, кольцо вечного евангелия, венчая его со свободной мыслью». С этого момента христианская вера Нильса «стала таять, как снежный ком…»

На выпускном экзамене по теологии, отвечая на вопрос экзаменаторов относительно подлинности Евангелия от Иоанна, он в духе Давида Штрауса характеризует его как «антиисторическое, догматическое и тенденциозное сочинение». В результате Нильс вынужден оставить университет.

После возвращения домой Нильс принимает участие в крестьянском движении и на выборах в фолькетинг становится депутатом от крестьянской партии. Роман «Ученик германцев», в котором со всей остротой и бескомпромиссностью утверждались принципы духовного и политического свободомыслия, был воспринят как своего рода литературный манифест брандесианского движения и выдвинул молодого писателя на одно из ведущих мест в национальной литературе.

Помимо «Идеалиста» и «Ученика германцев» из-под пера Гьеллерупа в конце 1870-х — начале 1880-х гг. выходят романы «Молодая Дания» (1879), в котором вновь обсуждаются проблемы религии и свободомыслия, и «Антигонос» (1880) о духовном бунте платоника Антигоноса против духовных представлений высшего римского общества и где, подобно «Кесарю и галилеянину» Ибсена, ставится проблема поисков отличного от христианского, нового, мировоззрения. Особое место среди ранних произведений Гьеллерупа занимает поэтический сборник «Боярышник» (1881). В нем снова полемически звучат антирелигиозные мотивы, провозглашается вера во всесилие разума и дается восторженная оценка литературно-общественной деятельности Г. Брандеса. Гьеллеруп называет датского критика «рыцарем Святого Духа», «Святым Георгием, победившим дракона реакции…».

Кроме Г. Брандеса и немецких писателей Шиллера, Гете и особенно Гейне, чьи стихи, подобно герою своего первого романа, он знал наизусть, решающее воздействие на формирование эстетических взглядов и художественного творчества Гьеллерупа оказала русская литература, главным образом произведения Тургенева. По признанию Гьеллерупа, если любовь к Шиллеру и Гете была у него воспитана с детства, то любовь к Тургеневу возникла позднее, в конце 1870-х гг., когда он уже работал над воплощением замысла своего первого романа. Три десятилетия спустя Гьеллеруп вспоминал о том «искреннем восторге», который вызвало у него тогда знакомство с «великим искусством Тургенева». «По сравнению с ним вся другая художественная проза показалась мне несовершенной, искусственно скроенной, претенциозной, стремящейся стать выше действительности и не столь поэтичной, как это непритязательное искусство подлинной жизни».

В книге путевых заметок «Годы странствий» (1885), написанной после путешествия в 1883–1884 гг. по Швейцарии, Германии и России, Гьеллеруп противопоставляет реализм Тургенева французскому натурализму. Он восхищается мастерством психологических характеристик в произведениях русского писателя, называет его искусство «искусством высшей пробы», в котором «стремление к идеалу и художественная утонченность» сливаются с «верностью изображения действительности». «Русские с полным основанием могут гордиться тем, что их литература разработала свой собственный реализм. Не уступая французскому натурализму в остроте наблюдений он бесконечно превосходит его в художественном воплощении иллюзии жизни».

Свой отзыв о реализме русской литературы Гьеллеруп заканчивает словами, что «никто не должен бояться обвинений со стороны невежественных фанатиков в реакции и измене, если он станет сторониться парижских муз».

Этими словами Гьеллеруп подвел итог своему участию в литературном движении Г. Брандеса. Свою концепцию реализма Г. Брандес строил главным образом на анализе французской литературы, которой искренне восхищался. Гьеллеруп в середине 1880-х гг. уже не соглашается с мнением критика о том, что литература должна откликаться на злободневные проблемы времени и при этом быть подчеркнуто тенденциозной. В этом случае, считает он, произведение теряет свою художественную ценность. Но еще большие опасения у него вызывает то, что в погоне за научной точностью и достоверностью изображения «брандесианский натурализм», подобно французскому, стал «откровенно пренебрегать выражением идеального начала». В этом, по мнению Гьеллерупа, и заключается причина того, что «стали аплодировать каждому литературному произведению, которое выдавало самое грубое плотское влечение и самые эгоистические мотивы за проявление истинного человеческого начала или разрушало мораль беспочвенным скептицизмом…». Гьеллеруп не возражает против того, чтобы «в духе времени и его считали писателем-натуралистом», но при этом замечает, что имеет в виду натурализм особого рода, который заключал бы в себе «идеализм и реализм одновременно». Реализм Тургенева как раз и является для него тем совершенным, исполненным духовного содержания искусством, в котором, в отличие от французского натурализма, нет места изображению «отвратительных пороков» и «псевдонаучного хвастовства».

Новый взгляд на задачи художественного творчества, в котором реалистическое изображение действительности сочеталось бы с выражением идеального начала, Гьеллеруп воплощает уже в написанных во время путешествия 1883–1884 гг. «тургеневских» романах «Ромул» и «Соль мажор» (оба в 1883 г.). Первый — это психологический роман о любви, фабульную основу которого составляет история скаковой лошади по кличке «Ромул», истязаемой инструктором по верховой езде. На ее защиту становятся молодая девушка Эстер Берков и врач Густав. Забота о несчастном животном — исходный пункт их духовного сближения и любви. Они счастливы, потому что каждый из них обрел в другом родственную душу, «встретил и полюбил человека, который болеет за то же, что и ты, который борется или хотел бы бороться за то же, что и ты». Когда Г. Брандес в рецензии на роман посетовал на то, что «история Ромула не служила задачам социальной агитации», то Гьеллеруп в письме критику ответил, что не ставил своей задачей создать тенденциозное произведение. «Истязания беззащитного животного становятся в романе поводом к тому, чтобы вступившаяся за него одинокая женская душа смогла проявить себя во всем своем благородстве и завоевать ту любовь, которой была достойна. Мысль о том, что в описаной мною истории можно увидеть символическую картину современного общества, совершенно меня не волновала». Второй роман «Соль мажор» благодаря тонкому анализу душевных переживаний молодой женщины, одинокой, покинутой возлюбленным и добывающей себе средства на жизнь уроками музыки, так же относится к числу лучших в творчестве писателя. Пафос романа не в обсуждении общественных проблем, а в исполненном глубокого сочувствия изображении одинокой судьбы. В 1889 г. Гьеллеруп создает еще один «тургеневский» роман, «Минна», в центре которого вновь образ молодой женщины, нарисованный с психологической тонкостью и глубиной. Герой, от лица которого ведется повествование, датский инженер Харальд, знакомится в Дрездене с молодой девушкой Минной, в которую влюбляется, а она влюбляется в него. Но Минна связана обещанием выйти замуж за копенгагенского художника Акселя Стеффенсена, который жил у них в доме и «своим сочувствием и участием пробудил ее от полусознательной умственной дремоты». Считая себя морально обязанной Акселю и поступая так, как велит ей чувство долга, Минна выходит за него замуж. Однако вскоре понимает, что совершила ошибку, став женой человека, ее недостойного. Аксель изменяет ей в первые же месяцы брака. Когда Харальд второй раз встречается с Минной, то она тяжело больна и вскоре после их встречи умирает. Роман «Минна» пронизан грустным лирическим звучанием. По своей поэтической тонкости и одухотворенности он превосходит все предшествующие произведения писателя и по праву считается вершиной «тургеневского» периода его творчества.

Ко времени создания «Минны» Гьеллеруп был уже широко известен не только как выдающийся прозаик и поэт, но и как талантливый драматург, смело экспериментирующий в различных драматургических жанрах. В 1884 г. он дебютирует романтической трагедией «Брюнхильда», написанной на мотив легенды о нибелунгах. Представленная в скандинавской и германской мифологии она неоднократно интерпретировалась в мировой драматургии (в 1883 г. в Риме Гьеллеруп восхищался постановкой оперы Вагнера «Кольцо Нибелунга»). В обработке этой легенды, из которой он заимствует историю любви Брюнхильды и Сигурда, Гьеллеруп пошел по стопам Ибсена, сосредоточившись на создании психологически убедительного действия и иллюзии реальных жизненных обстоятельств. Подобно Ибсену в трагедии «Воители в Хельгеланде», Гьеллеруп в «Брюнхильде» использует главным образом скандинавские («Старшая Эдда», «Сага о Вёльсунгах»), а не германскую («Песнь о нибелунгах») версию сказания. Убийство Сигурда, согласно «Песни о нибелунгах», осуществленное Брюнхильдой из мести, в трагедии Гьеллерупа трансформируется в мотив торжества идеальной, бескорыстной и трагической любви, которая не терпит обмана или сделки с совестью. Брюнхильда восходит на погребальный костер вслед за Сигурдом, чтобы после смерти соединиться со своим возлюбленным.

Трагедия «Брюнхильда» отличается глубоким этическим содержанием, редким накалом страстей и сохранением некоторых стилевых особенностей героических саг. Гьеллеруп сознательно устраняет из нее сценическое действие, заменяя его эпическим рассказом. Он хочет, чтобы по своему художественному строю она напоминала древнегреческую трагедию. Сходство с последней довершает и хор, принимающий участие в происходящем.

Вслед за «Брюнхильдой» Гьеллеруп создал еще целый ряд драматических произведений, из которых наибольшее внимание читателей привлекли романтические драмы на сюжеты из скандинавского эпоса «Хагбард и Сигне» (1888) и «Король Ярне Скальд» (1893), а также в духе психологической драматургии Ибсена реалистические драмы о современности «Херман Вандель» (1891), «Вутхорн» (1893), «Его превосходительство» (1895) — части драматической трилогии, в которой подвергаются резкой критике общественные институты семьи и брака. В то же время его пристальный интерес по-прежнему направлен на исследование внутреннего мира личности. В статье «Послесловие к моим драмам» Гьеллеруп писал, что «создавал свои драматические произведения намеренно без тенденции с целью углубиться в исследование душевной жизни человека».

Во второй половине 1890-х гг., после семилетнего перерыва, в течение которого шла интенсивная работа над драмами, Гьеллеруп вновь обращается к прозе. В 1896 г. в Германии выходит в свет его большой роман «Мельница», являющийся вершинным достижением писателя в жанре реалистического психологического романа. Во многом сходный по этическому содержанию с романами «тургеневского» периода, новый роман Гьеллерупа отличается от предыдущих тем, что создан на материале крестьянской жизни и что наряду с доведенным до виртуозного мастерства психологическим анализом в нем отчетливо проявляются черты символистского искусства.

Действие романа происходит на острове Фальстер, в доме мельника, который на время болезни жены взял к себе в дом служанку Лизу. Вскоре, заметив, какие огненные взгляды бросает на нее мельник, хитрая и по-крестьянски расчетливая Лиза решила, что после смерти его жены она обязательно станет хозяйкой мельницы. Лиза сделала все, чтобы добиться своего. Ни смерть жены, вызывающая у мельника угрызения совести, ни любовь строгой и набожной сестры лесничего Ханны, на которой он собрался жениться, не могут заставить его отказаться от Лизы. Он становится рабом своей страсти и обещает Лизе, что женится на ней. Но когда мельник случайно оказывается свидетелем ночного свидания Лизы на мельнице с молодым работником, которому она и раньше оказывала знаки внимания, то в припадке ревности он приводит в действие мельничный механизм, зная, что это смертельно опасно для находящихся внутри сооружения, и убивает обоих. Преступление вначале удается скрыть, выдав его за несчастный случай. Но через некоторое время мельник все же отдает себя в руки правосудия.

В этой мрачной борьбе страстей обнажается внутренняя природа человека, обреченного на фатальную зависимость от незримо присутствующих в мире таинственных и враждебных сил. На судьбе мельника их воздействие сказывается по крайней мере дважды: сначала, когда он не смог устоять перед привлекательностью молодой красивой служанки, а потом, когда в бессильной ярости свел счеты с любовниками. О бессилии человека перед роком красноречиво говорят художественные символы. Они намекают на тайный смысл происходящих событий и создают напряженную психологическую атмосферу (треснувший хрустальный бокал в руках священника, пожелавшего на поминках, чтобы «Бог проявил к мельнику милость», страшное пророчество умирающей жены, что на мельнице произойдет убийство, преследующий мельника шум «кровавого дождя» после убийства любовников и т. п.). Но главный символ, выражающий представление о неотвратимой власти над человеком слепой и безжалостной судьбы — это образ самой мельницы, на которой разыгрываются кровавые события. В день убийства, когда «счастливый и полный надежд» мельник возвращается домой, мельница в свете угасающего дня становится «угольно-черной».

И все же пафос романа заключается не в торжестве враждебных духовному началу темных и слепых инстинктов, а в победе над ними сил добра и сознательного отношения к жизни. Потрясенный содеянным мельник находит утешение в христианской вере и одолевает власть над собой разрушительных иррациональных сил. «Господу угодно, чтобы мы познали грешную природу мира и прежде всего нашу собственную грешную природу, и в страхе и ужасе перед ней обратились к Господу… Единственно важно спасение нашей души, все остальное не имеет значения. Если человек так отупел, что помочь ему встряхнуться могло только преступление — иначе он никогда не разглядел бы дьявольское начало в себе самом, никогда бы не устрашился и не стал бы униженно молить о милости Господней — почему бы Божьему промыслу не избрать и такой путь?» — говорит лесничий Вильхельм, в уста которого автор вкладывает свои собственные размышления о судьбе героя. Раскаяние и признание мельника в своем преступлении со всей неизбежностью приводят действие к трагическому финалу, но одновременно в них заключаются истоки его духовного и нравственного возрождения, символом которого становится уничтожение мельницы в очистительной стихии огня во время пожара.

Роман «Мельница» стал последним крупным художественным полотном Гьеллерупа. На рубеже 1890 — 1900-х гг. он пишет еще несколько романов и повестей, но такого успеха, как «Мельница», они уже не имели. В начале века Гьеллеруп занялся изучением философии Ницше и Шопенгауэра. Еще раньше его внимание привлекло к себе творчество Вагнера, и он создает о нем книгу «Рихард Вагнер и его главное произведение «Кольцо Нибелунга» (1890). Вдохновленный чтением Шопенгауэра Гьеллеруп погружается в изучение буддизма. «Для меня философия Шопенгауэра и все, что с ней связано: Кант, индусы, отчасти греки — единственное, что действительно вызывает интерес». Только материальные затруднения, по признанию Гьеллерупа, не позволяют ему в 1900-е гг. оторваться от писательского труда. Он создает религиозно-мистические мифологические драмы «Жертвенные огни» (1903), «Супруга «Совершенного» (1907) и роман «Пилигрим Каманита» (1906) на сюжеты буддийской мифологии, в которых, по его собственному признанию, стремится изложить принципы «жизнепонимания и миросозерцания буддизма», а также, уже незадолго до смерти, романы «Вечные странники» (1910. Русский перевод 1912), «Божьи друзья» (1916), «Зеленая ветвь» (1917) на темы христианского средневековья. В 1917 г. Гьеллеруп вместе с Понтоппиданом награждаются Нобелевской премией по литературе. В решении Нобелевского комитета «высокая духовность и неуклонное стремление к правде» отмечаются как основополагающие черты его художественного творчества.

Ссылки

[1] Подклеть-здесь нижний ярус мельницы, ее цокольный этаж, в середине которого есть арочный проезд во двор. В этом проезде разгружаются телеги и мешки с зерном подаются через люк наверх, на складской этаж. Туда же выходят несколько дверей: в сени, в людскую и т. д. (Здесь и далее примечания переводчиков.)

[2] Это французское изречение, означающее: «Нет-нет, ни за что! Я лучше заведу любовницу!» — приписывается английскому королю Георгу II (1683–1760).

[3] Одно из направлений протестантизма, которое занималось распространением христианства внутри страны, в данном случае в Дании.

[4] Аппарат для рассматривания быстро сменяющихся фотоснимков, один из предшественников кинематографа.

[5] Матф. 26:41.

[6] Выражение corpus delicti (лат.) обычно означает «вещественное доказательство», «состав преступления» и т. п. Здесь явно обыгрывается буквальное значение слов, т. е. «преступное тело».

[7] Вёльсунгами называли сыновей героя исландских саг Вёльсунга. В прозаическом переложении некоторых из саг «Старшей Эдды» («Саге о Вёльсунге») есть эпизод на поминках, во время которых Сигмунду действительно подносят рог, наполненный отравленным напитком, а он даже не замечает этой попытки отправить его на тот свет.

[8] Винтер, Кристиан (1796–1876) — датский поэт романтического направления, по образованию теолог. Его основное сочинение-поэма «Бегство оленя» (1855). Цикл идиллий под названием «Гравюры» входил в первый изданный им сборник стихов.

[9] «Прекрасная шоколадница» (франц.). — Каргина швейцарского художника Ж.Э. Лиотара (1702–1789), известная у нас под названием «Шоколадница».

[10] Хольберг, Людвиг (1684–1754) — датский писатель и комедиограф, создавший галерею образов служанок.

[11] Датская миля равна 7532 м.

[12] 0,6277 м.

[13] за давностью (лат.).

[14] разгром противника (лат.).

[15] Мелкая монета.

[16] Матф. 10:29.

[17] Грундтвиг, Николай Фредерик Северин (1783–1872) — датский писатель. Выражение «да будет свет на мельнице» означает всего лишь «зажжем свет в комнате».

[18] Иначе (лат.).

[19] Бытие, 2:18.

[20] Из-за войны торжественная церемония награждения не проводилась.