Мельница

Гьеллеруп Карл

КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ

 

 

I

Лиза долго ворочалась в постели и протирала глаза, пока они, наконец, не открылись по-настоящему. Комнатушку заполнял блеклый сумеречный свет. Штор на окошке не было, но казалось, что свет проникает сквозь очень плотную темно-серую ткань, — такой густой туман висел за окном; печальное ноябрьское утро обещало быть серым и хмурым, без малейшего проблеска солнечного света. Грачи в кронах деревьев кричали хрипло, под стать унылому рассвету; а когда запели петухи — по очереди, один — на мельнице, другой — на Драконовом дворе, — их перекличка не помогала людям встряхнуться и бодро начать день; птицы, казалось, за ночь наглотались туману и теперь с трудом выкашливают, отхаркивают его.

И сама Лиза проснулась далеко не бодро. Ее первая мысль была: а который сегодня день? Пятница. Минуло четыре дня с той памятной ночи, и за все это время между нею и мельником ничего не произошло. Дело не продвинулось ни на шаг. А скоро вернется домой Ханс, и удобный случай будет упущен. Лизу все сильнее одолевали сомнения: а правильно ли она себя вела? Хотела как лучше, но только все испортила. Небось, уступи она тогда хозяину, это быстро и как бы само собой привело их под венец. Теперь же, казалось, разочарование придало ему силы вырваться из ее сетей, он замкнулся в себе и знать ее не хочет. Дура, недотрога чертова! Она, видите ли, слишком честная, вот и осталась с носом, как оно всегда и бывает с послушными и благонравными детьми.

Накануне вечером она долго не засыпала, лежала тихо, как мышка, прислушиваясь к каждому звуку в его комнате. Иногда садилась в постели, чтобы посмотреть, не появилась ли полоска света в щели под дверью. И, не переставая, повторяла: дай Бог, чтобы в дверь снова постучали или чтобы дверь просто открылась, она ведь не заперта. Но Бог, по-видимому, не хотел давать ей ни того, ни другого (видно, он недолюбливал ее, ведь она не бегала по молитвенным собраниям, как та, другая)… «Вот если бы… — подумала Лиза, вспомнив о своем умении ворожить, — вот если бы началась гроза, да нешуточная! Мы бы оба встали, я бы жутко испугалась (я ведь и правда боюсь молний и грома), он бы принялся успокаивать меня, обнял бы — и могучий раскат грома довершил бы остальное. Так получилось бы, что, дескать, в свое время я выказала себя честной девушкой, но нельзя же требовать от меня, чтобы я была деревянная или каменная».

Да только в это время года гроз не бывает, а наколдовать ее было не под силу захудалой ведьме с мельницы.

Ее понемногу начало охватывать отчаяние. Конечно, надежда пока оставалась, однако убывала с каждым днем. И это серое и безнадежное утро еще раз напомнило ей, что надо действовать… Но как?! Не иначе и этот день пройдет бесплодно.

И тут в окошко постучали.

Собственно, легкий стук в окно она слышала много раз: это ударялась об него лоза дикого винограда, свидетельствуя о том, что, несмотря на туман, на дворе довольно сильный ветер. Однако этот стук был совсем другой: такой же легкий, но удары были тверже, увереннее — она сразу это расслышала. Лиза приподняла голову с подушки и стала вглядываться в завесу тумана.

Ей не пришлось долго ждать. Стук повторился, и производила его не мистически-астральная рука, какая стучалась к ее сопернице: нет, над оконной рамой она разглядела совершенно реальный кулак, почерневший от пороха и запятнанный кровью, и из кулака свисало что-то блестящее; кулак скоро исчез из вида, но маленькая вещица продолжала слабо поблескивать — как будто туман, зажатый в кулаке, спрессовался в воду и капает крупными прозрачными светящимися каплями.

Проворным и бесшумным кошачьим прыжком Лиза вскочила с постели и бросилась к окну.

Почерневший от пороха и выпачканный кровью кулак принадлежал, разумеется, Перу Вибе, который собственной персоной стоял под окном, в лохматой меховой шапке, сплошь усеянной блестящими жемчужными капельками, в огромном шерстяном платке, трижды обернутом вокруг короткой шеи и закрывавшем порядком обросший щетиной подбородок, с ружьем за плечами, смазные сапоги чуть ли не доверху заляпаны глиной, к которой пристали мокрые жухлые листья и мелкие веточки. Но самое интересное в облике Пера Вибе, по крайней мере в глазах Лизы, была вещица, свисавшая из его кулака, которая оказалась мельхиоровым собачьим ошейником с прелестным колокольчиком.

Лиза беззвучно шмыгнула к комоду и вытащила из ящика пару добротных шерстяных носков. Так же беззвучно она открыла окно и обменяла носки на ошейник, заботливо придерживая колокольчик, чтобы он не звякнул.

И все это в полном молчании.

Вот такая между ними разыгралась «сцена у окна».

И после нее Лиза пришла в отличное расположение духа. Ошейник был, несомненно, вестником удачи, который не мог обмануть. От блеска серебра засверкал хмурый рассвет, колокольчик звонил к празднику. Ошейник Енни в руках у Лизы — это была ее победа над соперницей, победа семьи браконьера над семьей лесничего. День, который начался так прекрасно, обязательно принесет ей удачу!

Лиза встала немного позже обычного, а дел было по горло, ведь как раз сегодня надо было печь сдобу, но не беда, все сразу загорелось у нее в руках, она работала играючи. И когда малыш Ларс просунул голову в кухонную дверь, чтобы попрощаться, потому что он на несколько дней уходил навестить больную мать, Лиза зазвала батрака к себе, развязала его узелок, взяла с противня пригоршню еще горячих крендельков и упаковала ему с собой. В приливе доброжелательности она даже смачно поцеловала его в детские губы, затем вытолкала раскрывшего рот от изумления паренька из кухни и после этой интермедии с удвоенным рвением взялась за работу.

Ее прилежным рукам не мешало то, что мысли ее часто переносились далеко в лес: она представляла себе, как та, другая, стоит сейчас перед домом лесничего, и Ханс рядом с ней; она зовет «Енни, Енни!», и ей отвечает эхо. Но маленький колокольчик не звенит далеко в чащобе, и Енни не прибегает на зов. И так же она будет звать вечером, и завтра, постепенно теряя надежду, пока, наконец, не поймет, что ее дражайшая Енни никогда к ней не вернется, — и тогда ее зов умолкнет навсегда.

Такие идиллические фантазии поддерживали превосходное настроение служанки. Ведь она, Пострельщикова Лиза из Вересняка, была сродни лесному зверю, множеством нитей связанному с природой. Отнюдь не только пустое злорадство заставляло ее ликовать; нет, у нее было мистическое чувство, будто могущество той, другой, сломлено тем, что ее священное животное сметено с пути, и также, как она не сможет дозваться Енни, она не сможет заманить и мельника к себе в дом. Именно это чувство придавало гибкость и упругость всему телу Лизы, зажигало дерзкий блеск в ее глазах. И она победоносно наблюдала за своим собственным священным животным, верным Пилатом, жирным и лоснящимся, который мурлыкал, вертел хвостом, с удовольствием облизывался и жмурил глаза, словом, был счастлив и благополучен, как только может быть кошка, в то время как Енни с потухшими глазами и вывалившимся языком висит в сарае у какого-нибудь укрывателя краденого.

Мельник, в одиннадцатом часу вернувшийся из пекарни, у себя в гостиной услышал ее веселое пение. Оно проникало туда вместе с приятным запахом поджариваемых кофейных зерен, и это сочетание воодушевило его больше, чем могли бы сделать самое яркое солнце и самое лазурное небо. Мельник позволял себе роскошь в это время дня выпивать две чашки кофе — причем это был кофе отменного качества и очень крепкий; первую он выпивал с крендельками и печеньем, а когда пил вторую, то раскуривал трубку, набитую отнюдь не крестьянским табаком, а добрым голландским канастером: да, он был в некотором роде сибаритом, этот Якоб Клаусен. Сегодня он в ожидании кофе закурил сигару. На нем была чистая рубашка и выходной серый сюртук, а лицо светилось некой торжественной решимостью, соответствующей наряду.

Лиза со своей стороны, перейдя от черной работы к приготовлению кофе, захотела прихорошиться под стать своему праздничному настроению. В новом темно-синем платье и кремовом переднике с вышивкой на груди, она, улыбаясь, внесла в комнату кофейник и была так мила, что даже «lа belle Chocoladiere», которая благодаря рекламным картинкам проникла и в эту фальстерскую глушь, не выдерживала сравнения с нею.

Мельнику бросилось в глаза, что сегодня она вся светится, и, приятно удивленный этим, он с улыбкой кивнул ей.

— Возьми себе чашку, Лиза, садись и попей кофе со мной.

Она радостно поблагодарила и послушалась его.

Якоб взял сдобный кренделек и обмакнул его в кофе. И после того, как кренделек легко и приятно растаял во рту, и несколько других так же искусно повторили этот маневр, услаждая нёбо, мельник улыбнулся и не мог удержаться от замечания, что крендельки на этот раз особенно удались ей. Лиза, несмотря на свою скромность, не отрицала, что очень постаралась — и на этот раз так оно и было, как будто она хотела победить в состязании с соперницей, — и призналась, что счастлива от хозяйской похвалы.

Хозяин ответил, что было бы черной неблагодарностью с его стороны не похвалить ее, после того, как она на славу потрудилась и все вообще так удалось ей — к примеру, кофе тоже был хорош на диво, он может сказать, что сроду не пивал такого. И он шутливо высказал предположение, что лучшего не пьет и сам султан.

Лиза согласилась: да, возможно, в последние дни кофе получается вкуснее, потому что теперь она поджаривает зерна на очень маленьком огне, что, конечно, занимает больше времени, но ведь она знает, как ценит хозяин добрую чашечку кофе.

Мельник с довольным смешком сознался: мол, да, есть у него такая слабость, Лиза разгадала его — а может, у него есть и другие слабости, и их она тоже разгадала?

Тут Лиза увидела, что его чашка пуста, и поднялась налить ему. Когда она нагнулась над столом, взгляд мельника охватил ее ладную, крепкую фигуру, которая в простом, но изящном наряде для дома выглядела особенно привлекательной.

Славная женушка, скажет о ней всякий.

Лиза будто прочитала его мысли; она немного покраснела, как подобает порядочной девушке. В очаровательном смущении она провела рукой по волосам, особенно задержавшись на кудряшках надо лбом: она знала, что это ее козырь; уж прической-то она больше похожа на настоящую барышню, чем та, другая — ханжа с безыскусно прилизанными волосами.

Не бросилось ли в глаза и мельнику превосходство ее прически? Не привиделось ли ему лицо той, другой, не взглянула ли она на него со скорбным укором? Не прошептал ли ему внутренний голос, что вот сейчас он готов променять хлеб насущный на лакомые сдобные крендельки? Не это ли зрелище и не эти ли мысли он постарался стереть, нервно проведя рукой по глазам и по вдруг покрывшемуся морщинками лбу?

— Налей себе тоже еще чашку, Лиза, — сказал мельник и чиркнул спичкой, чтобы зажечь сигару.

Она налила себе полчашки.

— Спасибо. Этак вы еще избалуете меня, хозяин.

— Избалую? Что за вздор!

Он откинулся на спинку стула и несколько минут молча курил, выпуская дым то через рот, то через ноздри, пока их обоих не окутало плотное облако. Лиза сидела напротив него на краешке стула — как и подобает служанке, — и время от времени прихлебывала мелкими глотками из чашки, которую держала в руке. Наконец, чашка опустела, Лиза поставила ее на стол и сделала движение, как бы собираясь встать.

Мельник поднял на нее глаза.

— Кто нам мешает почаще этак сидеть вдвоем и уютно попивать кофеек? Что скажешь, Лиза?

Он смотрел на нее доброжелательно. Она изобразила на лице благодарность скромницы; но будь его взгляд острее, он заметил бы в самой глубине ее глаз выражение напряженного ожидания.

— Да, само собой, мне это было бы куда как приятно, тут и разговору быть не может. Разумеется, кофе еще вкуснее здесь, в этой комнате, а к тому же когда пьешь его не в одиночестве. Да только мне недосуг рассиживаться. Нынче у нас обед, который стряпать попроще, потому я и смогла выкроить минутку-другую…

— Ну, это мы как-нибудь уладим, — сказал мельник.

— Стало быть, хозяин все же решил взять на работу эту Зайку-Ане? — спросила Лиза, явно очень напуганная.

— Ее или еще кого… я одно знаю: твоих рук мало для…

— Это дело хозяин должен сам… разумеется, если хозяин считает…

— Да, считаю. Я давно говорю: работа у тебя непосильная, вспомни, не далее как на прошлой неделе ты до того вымоталась, что заснула прямо на моей кровати.

Лиза могла бы утешить его, сообщив, что ее усталость в то утро все же не лишила ее ясности мысли. Но она предпочла почесть тот случай исключением: она в ту ночь почти не спала.

— Вот видишь? Бессонница, она от переутомления бывает, о том и речь… Да, кстати, ты говорила тогда, что я-де наверняка собираюсь снова жениться и что тебе это совсем не по душе.

Сейчас мнение Лизы изменилось, ей была очень по душе мысль о повторной женитьбе хозяина, но она не стала ему перечить.

— Ты хочешь, чтобы все на нашей мельнице осталось, как было, верно, Лиза?

Этого Лиза ни в коем случае не хотела и выразила свое нежелание тем, что вздохнула и заморгала глазами — совсем не подумав, что мельник может понять эти знаки в противоположном смысле.

— Н-да… но это все равно невозможно, — заявил он, — в точности так продолжаться не может и, как знать, а вдруг насчет этого мы с тобой придем к согласию.

Лиза уже и сейчас была полностью согласна с ним; но с подлинной женской скромностью она ограничилась тем, что не стала возражать — она снова вздохнула и еще сильнее заморгала глазами.

Мельник положил окурок сигары на блюдце, сплел руки между колен и стал вращать большими пальцами.

— Ну… а что касается того… чтобы ты совсем ушла отсюда…

Лиза проворно достала из маленького кокетливого кармашка на своем переднике — совсем как у Хольберговой служанки — чистый носовой платок и поднесла его к глазам.

— … что касается этого… н-да-а, хм… об этом тоже не может быть и речи, потому что… видишь ли, наша мельница привыкла к тебе… и… по правде говоря, мельник… он тоже к тебе привык. И я решил, что коли мы с тобой поженимся, тут-то всей закавыке и придет конец.

Вот они, те слова, на которые она так долго надеялась и которых сейчас ждала, смертельно боясь, что они так и не прозвучат. И когда они все-таки прозвучали, близость желанной цели привела ее в блаженное потрясение, похожее на то, которое испытывает человек искренне и смиренно любящий, внезапно узнав, что чувство его взаимно. Ее рука дрогнула и не сумела за чистым носовым платочком скрыть слезы в глазах.

— Да я ничего лучшего не могу придумать, — сказал мельник и наклонился к ней, перегнувшись через стол. — Ну а ты, Лиза, что скажешь ты?

Лиза сказала (а он в это время поднялся и стоял к ней вполоборота), что нехорошо с его стороны насмехаться над бедной девушкой, ведь это, конечно, насмешка, потому что нельзя же…

Вот что успела сказать Лиза, пока голос ее не пресекся; после чего она, прикрыв пылающее лицо кремовым передником, поскольку чистый носовой платочек был для этого слишком мал, бросилась к двери.

Мельник был весьма растроган ее смирением и хотел было бежать за ней, чтобы успокоить ее и убедить ласками и вкрадчивыми словами — пожалуй, он и правда завел разговор слишком в легкомысленном и шутливом тоне. Но тут его внимание привлек грохот повозки, которая, по-видимому, свернула с дороги и направлялась в усадьбу.

— Только гостей нам сейчас и не хватало, — пробормотал он раздраженно, но при этом лукаво улыбаясь в бороду.

Лиза, стоявшая у двери, первая увидела повозку; она наклонилась вперед, чтобы получше ее рассмотреть.

— Это бричка вашего шурина, — сказала она, очень недовольная. — Впрочем, на облучке всего лишь батрак, а на сиденье никого, — добавила она, успокаиваясь. Она было испугалась, что это явилась теща ее ухажера, а хуже ее появления в этот решающий миг ничего и быть не могло. Тем не менее она вообще не ждала ничего хорошего с Драконова двора, так что даже вид туповатого и совершенно безобидного паренька и желтой шведской лошадки с коротким хвостом был ей неприятен. Какого черта им здесь понадобилось? Наверное, увезти с собой мельника, и как раз в ту минуту, когда дело начало, наконец, устраиваться.

— Ах да, — сказал мельник, — я запамятовал.

Он подошел к окну и открыл его; и ему пришлось крепко держать раму, потому что ветер с силой сотрясал ее.

Одноконная бричка остановилась перед окном.

— Пер! — крикнул мельник. — Поезжай и поставь лошадь в конюшню.

Туповатый парень несколько раз дернул за вожжи, и лошадка тронулась с места. Лиза смотрела вслед бричке, медленно пересекавшей двор, и у нее было чувство, что она избежала большой опасности.

Мельник закрыл окно и повернулся к ней.

— И как это я забыл сказать тебе… Скоро я уезжаю и вернусь только завтра к вечеру. У меня дело к одному зерноторговцу в городе, а потом я сразу пойду в окружную контору и выправлю разрешение на брак без оглашения. По дороге я заеду к пастору, которому мне надо заплатить десятину, и, кстати, поговорю с ним. Пусть готовит красивую венчальную проповедь. Возможно, он скажет, что еще слишком рано, но я не желаю ждать, пока новая свадьба будет ему по нраву… Ну вот, Лиза, — заключил он, подходя к ней. — Ты все еще считаешь это неудачной шуткой? Ну а если тебе вообще не по душе эта затея, я отошлю Пера с повозкой обратно. Мои дела с зерноторговцем подождут до другого раза.

Лиза вскрикнула с неподдельной радостью и бросилась на шею своему суженому, своему будущему супругу.

 

II

Настольные часы под стеклянным колпаком на комоде пробили три.

Прошло больше двух часов, как уехал мельник, и все это время Лиза провела очень приятно, вступая во владение домом. В своем новом качестве хозяйки она обошла все комнаты. Предстоят большие перемены. С собственной каморкой она распрощалась — здесь будет жить новая служанка, — и почему бы не нанять Зайку-Ане? Девушка и лицом не вышла, и вообще ничем не взяла, а это главное. Сегодня же вечером Лиза велит Йоргену перенести ее кровать в угловую комнатку справа, ту, где умерла первая жена мельника; там она устроит свою штаб-квартиру на несколько дней до свадьбы. Эта комнатка была немного больше и гораздо красивее: стены там были не беленые, а оклеенные настоящими обоями, и еще там висело зеркало. Кроме того, это было некоторым образом более прилично, чем жить в смежных комнатах, как раньше: теперь между ее спальней и спальней мельника простиралась во всей своей величественной пустынности зала. Привидений Лиза не особенно боялась, тем более в этом случае, потому что, насколько она догадывалась, покойная мельничиха была не из тех, кто после смерти будет мучить живых. А вообще-то, после свадьбы в этой комнатушке будет жить Ханс.

Да и в других комнатах кое-что следует изменить. Вот, например, зала кажется чересчур пустой: один угол лишь кое — как заполнен двумя-тремя стульями.

Она вспомнила, что скоро в одной пасторской усадьбе в миле от них состоится аукцион — вчера вечером она случайно увидела объявление в газете; возможно, там можно будет дешево купить фортепьяно, которое отлично заполнит этот угол. На этом фортепьяно им будет иногда играть сестра лесничего. Ведь теперь Лиза больше не боялась лесной ведьмы и ее колдовства, и как победительница она хотела выказать великодушие. У нее была также смутная догадка, что жена поступает неумно, если сразу же после свадьбы пытается разлучить мужа с его друзьями; а главное — ее тщеславию чрезвычайно льстила мысль о том, что она будет принимать в своем доме лесничего-она, дочь браконьера, Пострелыцикова Лиза.

Когда она, предаваясь таким мыслям, сидела у окна, часы пробили три… и она любовно посмотрела на них. Часы представляли собой домик красного дерева с инкрустированным желтым деревом фронтоном и двумя черными колоннами, увенчанными капителями из позолоченного металла; перед домом сидел на страже ангел, а на крыше лежал лев, оба покрытые толстым слоем позолоты. Сколько раз она вытирала пыль с этих часов! Но только сегодня, когда они стали ее собственностью, она заметила, что они очень красивые.

Она оглядела двор, где ветер вихрем кружил несколько соломинок. По ту сторону двора, прямо напротив, она стояла месяц назад у окна пекарни и смотрела на хозяйский дом, где в окнах горела ярко-красная герань; и тогда она подумала, что в сущности ей, Лизе, следует сидеть у одного из этих окон как хозяйке дома. И вот, пожалуйста! Она и вправду сидит здесь. Правда, герань давно отцвела, но тем лучше можно разглядеть хозяйку. Смотри, смотри, девчонка из пекарни! Видишь меня — меня, мадам Лизу Клаусен с Вышней мельницы… а торговцы в своих письмах будут называть меня фру Клаусен… ну что, теперь ты довольна?

Она встала, пошла в кухню, открыла дверь во двор, созвала кур и голубей, насыпала им корму. Увидев щенка, притулившегося возле колодца, она стала подзывать и его, и когда тот немного неуверенно и с опаской подошел, поставила перед ним миску с кусками хлеба и хорошей говяжьей костью — и это вовсе не из расчета, как она делала раньше, чтобы подольститься к Хансу, а из чистой благожелательности, раз уж дворняжка была теперь частью ее мельницы. Потом она прогулялась по саду, хотя единственным его украшением были несколько запоздалых астр, которые так беспощадно трепал ветер, что казалось, головки вот-вот оторвутся от стеблей. Она еще раз обошла комнаты, но ничего нового не придумала; потом она уселась на диван в гостиной.

Ей показалось, что время тянется слишком долго. Много раз она бросала взгляд на красивые часы… уж не стоят ли они?.. Минуло всего полчаса! Вообще-то она могла найти себе дело… но нет! Бог свидетель, она достаточно наработалась. Теперь настало время отдохнуть.

К сожалению, это было скучновато — отдыхать вот так, в одиночестве.

И тут она вспомнила про Йоргена.

Он тоже один там, на мельнице, ведь Ларс уехал к больной матери, а Кристиан в это время дня развозит хлеб. Йорген тоже один, но, конечно, не сидит без дела. Ветер задувает довольно сильно, как и положено в ноябре, и даже наполовину одетые парусом крылья мельницы вертятся с бешеной скоростью, так что там нужен глаз да глаз. В сущности, она с удовольствием поможет ему, это будет скорее игра, чем работа, ведь она совсем не похожа на ее обычные обязанности. Да и вообще глупо, что они оба скучают в одиночестве каждый в своем углу!

Славный Йорген! Он принимал живейшее участие в ее судьбе, и он еще не знает о том, какой в ней произошел решающий, счастливый поворот. Ничего, сейчас он услышит об этом от нее самой, и уж он-то обрадуется, тем более что в последнее время он не слишком ладит с хозяином. Йорген часто выказывал строптивость, и мельник не раз жаловался, что работник все больше и больше ленится. Наверняка у Йоргена были основания побаиваться, что ему при первой возможности откажут от места. А причиной всему было то, что в это решающее время, когда на карту было поставлено все, Лиза считала необходимым держать его на расстоянии, да и по правде говоря, так была захвачена азартом борьбы, что и сама не думала о нем. Что ж, во всяком случае сейчас она немножко утешит его; он этого вполне заслужил, он же с самого начала был ее наперсником и советчиком.

Стоит ему услышать, что теперь его хозяйка она, и все его опасения развеются, как дым, и он почувствует, что крепко сидит в седле. Она ведь давно обещала ему, что, если она станет хозяйкой в доме, он не уйдет отсюда, покуда сам не захочет.

Она зашла в свою жалкую каморку и переоделась в платье, подходящее для мельницы. Потом вытащила из ящика ошейник Енни и, несколько раз пропустив его между пальцами, словно монахиня, которая молится, перебирая четки, шаловливо надела себе на шею. Потом пошла на кухню, выманила Пилата из его любимого теплого уголка за печью. Он охотно потрусил за ней через двор. Войдя в подклеть, свернул налево, предполагая, что они несут еду работникам. Но Лиза открыла дверь на саму мельницу и остановилась, поджидая, чтобы он вошел.

Пилат оглядел ее с видом крайнего изумления: неужели девчонка не знает, что теперь он никогда не ходит на мельницу — принципиально?

— Ну что, долго мне еще ждать? Давай, поторапливайся!

Пилат потянулся, зевнул и со спокойным достоинством пошел обратно во двор, не обращая внимания на окрики Лизы. Но ей втемяшилось в голову, что сегодня она обязательно возьмет своего любимца на мельницу. Она побежала за котом. Тот не пытался улизнуть; когда она догнала его, он лег и закрыл глаза. Лиза схватила его за шкирку, подержала в воздухе, потом взяла на руки.

— Кой черт в тебя вселился, глупая животина? Ты что, еще не понял своей тупой башкой, что я хозяйская жена? Сколько раз мне это повторять? Со мной ты теперь можешь спокойно ходить куда угодно. Ты, видать, боишься Киса? Чепуха! Пускай он сам боится, как бы я не приказала его прогнать! Хотя, конечно, нам нужно, чтобы кто-то ловил мышей.

С трудом она протиснулась в дверь, которая тут же захлопнулась за ее спиной от сквозняка. Ее встретил оглушительный шум, и лестница, по которой она поднималась, дрожала. Дойдя до первого этажа, она спустила кота на пол. Вдохнув такой знакомой, но за давностью полузабытой мучной пыли, Пилат расчихался — однако это можно было только видеть, но не слышать, неистовый грохот заглушал все звуки. Кот, казалось, чувствовал себя не в своей тарелке; он вертелся, выискивая лазейку, возможность убежать поверх мешков, потом с мольбой поднял свои стеклянные глаза на Лизу, которая загораживала ему дорогу, и, судя по движениям его пасти, стал жалобно мяукать. Демон явно советовал вернуться. Но своенравная ведьма не прислушалась к мудрому совету.

— Марш, глупая животина! Давай поднимайся, да поживее! — И она пнула его ногой.

И тут с котом произошла внезапная перемена: шерсть его встала дыбом, как будто сквозь него пропустили электрический разряд, он выгнул спину и яростно фыркнул на Лизу. Она так громко вскрикнула, пораженная и испуганная внезапным превращением своего любимца в дикого зверя, что даже услышала себя; еще немного — и она бы повернулась и бросилась вниз по лестнице. По ее спине побежали мурашки, вряд ли вызванные только страхом перед животным, и она и в самом деле подумала отказаться от посещения мельницы.

Но Пилат с этой вспышкой строптивости словно бы превратился вновь из домашнего кота в мельничного, и теперь он без видимой причины повернулся и большими прыжками бросился вверх по лестнице.

Лиза с бьющимся сердцем последовала за ним.

Здесь стоял невероятный шум. Что-то гремело и громыхало, дребезжало и скрипело, трещало, жужжало и свистело; к этому добавлялось еще и глухое шипение, словно бы от подземного водопада, а сверху — шелест и возня, как будто там огромная птица билась крыльями о прутья клетки, чтобы вылететь на волю. И все это проникало в уши с тем большей силой, что глаз не видел почти никакого движения. Только четыре из шести мощных стояков, уходивших в потолок, сотрясались, с такой бешеной скоростью вращаясь вокруг своей оси, что их очертания теряли четкость, и они казались столбами из воздуха, а от сучков в дереве распространялись маленькие светлые кружочки.

Не меньше минуты Лиза, ошеломленная, оцепенев, стояла у лестницы. Потом сделала несколько шагов вперед и только тут обнаружила Йоргена, который сидел на мешке, согнувшись и опустив голову на руки.

Он не заметил, как она подошла к нему, и не пошевельнулся, даже когда она окликнула его. Тогда она наклонилась к нему и позвонила серебряным колокольчиком в самое ухо. Разбуженный ее прикосновением, он вскочил.

— А, Лиза… Я было подумал, никак это хозяин. Он вечно за мной следит.

Она расслышала только слово «хозяин».

— Благоверный мой уехал, — закричала она.

— Кто?

— Мой благоверный, супружник мой! — заорала она ему прямо в ухо.

Он отступил на шаг и зажал уши.

— Женитесь?

— Скоро… в город… за разрешением.

Йорген смотрел на нее все еще немного недоверчиво.

— Это правда, — прокричала она, сложив руки рупором у губ, и несколько раз энергично кивнула.

Ошарашенный Йорген не знал, плакать ему или смеяться. Доводы рассудка были за то, чтобы радоваться победе своей соучастницы, и все же он почувствовал укол в сердце. И потому таращил на нее глаза безо всякого выражения.

— Ты что, язык проглотил? Али не рад?

Он не ответил, только показал рукой на ошейник, который только что заметил.

— Мой брательник… пристрелил… Енни.

Он понимающе кивнул. Теперь он вспомнил тот августовский вечер, когда она поведала ему, что хочет попросить брата убить косулю. Значит, как она задумала, так и вышло. Все это напоминало страшную сказку.

— А Ханс? — крикнул он вдруг и показал рукой на открытую дверь, через которую был виден большой лес у пролива.

Она кивнула.

— Одна?

— Одна! — закричала она и кивнула.

— … вернется… хозяин?

— Завтра.

Он выбежал на галерею. Она пошла за ним и увидела, что он разматывает железную цепь. Она вернулась в помещение и даже испугалась, когда неожиданно наступила тишина. Только сверху, постепенно затихая, доносился скрип.

Стояки вращались все медленнее и наконец остановились — наступила полная тишина. После недавнего грома и грохота эта мертвая тишина угнетала. На Лизу она обрушилась совершенно неожиданно, потому что, хотя девушка уже около года служила здесь, она понятия не имела о том, как устроена и как работает мельница. Пустое любопытство было ей чуждо, и она замечала лишь то, что могло послужить ее интересам. Зато уж тут она смотрела в оба.

— Зачем ты это сделал? — спросила она вошедшего Йоргена.

— Я сегодня больше не желаю работать.

— Нет, ты будешь работать! Я ведь для того и пришла, чтобы помогать тебе.

— Ты? — он рассмеялся. — Ты же ничего не умеешь.

— А ты мне покажешь, что делать.

— Работать? Сейчас? Что за глупости!

— Конечно, работать. Здесь стало совсем скучно — как в гостиной. Гораздо веселее было раньше, когда ничего не было слышно. Мне очень нравилось.

— Но ведь нельзя было и словом перекинуться!

— Ну и что за беда! К чему болтать всякий вздор? Главное ты слышал. Он женится на мне и поехал в город выправлять разрешение.

— Само собой… но…

— Ну давай пошевеливайся. А не то я уйду.

Он неохотно направился к двери.

— Эй, Йорген!

Он обернулся.

— Скажи-ка мне, а о чем ты думал, когда я пришла, а ты сидел вот так — и она передразнила его позу.

— Я думал о тебе и о том, что ты теперь совсем не обращаешь на меня внимания.

— Не болтай вздор!

— Что вздор? Что ты не обращаешь на меня внимания?

— Все, что ты говоришь, — вздор. Гораздо лучше, когда твоих слов не слышно. Давай поторапливайся!

Он исчез на галерее.

И вот опять вверху заскрипело, стояки начали вертеться, и через несколько секунд на мельнице шумело и грохотало пуще прежнего.

Йорген подошел к воронкообразному ковшу лущильной машины и потянул за рукоятку, с помощью которой открывалась задвижка. Лиза вздрогнула, потому что теперь заклокотало и забурлило вдвое против прежнего, так что казалось, пол уходит у нее из-под ног. Йорген широко улыбнулся. Лиза дала ему понять, что и она бы с удовольствием потрудилась. Он показал на гору зерна, рядом с ней; огороженная дощатой изгородью в локоть высотой, она целиком заполняла один угол этажа. Лиза проворно схватила черпак и сгребла в ковш столько зерна, сколько ей позволил Йорген.

Он вспрыгнул на мучной ларь и сделал ей знак; в ответ на ее вопросительный взгляд он показал на груду мешков и на веревку с крюком, свисавшую сверху. Лиза закрепила крюк на одном из мешков и, когда ее учитель показал на тонкую веревку рядом, слегка потянула за нее. Мешок тут же пошел вверх и поднялся без всяких усилий с ее стороны — как будто он парил в воздухе сам по себе, пока Йорген не поймал его и не потянул вбок; тогда она невольно выпустила веревку и смотрела, как он устанавливает мешок на специальной подставке. Йорген вытащил крюк, развязал мешок и высыпал его содержимое в закром.

Лизе так понравилось это чудо, что она захотела сразу же его повторить. И тут она что-то вспомнила. Она рупором приложила руки ко рту и закричала во всю силу своих легких:

— Кристиан!

Йорген, который опорожнял мешок в желоб, обернулся через плечо.

— Кристиан! — вопила она.

Он уставился на ее улыбающееся лицо, потом, наконец, до него дошло. Он вспомнил, как Кристиан хотел, чтобы она помогала ему поднимать мешки, и как потом она уехала на мельничном фургоне, а он сам поднялся на складской этаж. Йорген энергично закивал, гордясь тем, что понял ее, и оба расхохотались так громко, что почти могли услыхать свой смех.

После того, как этот постав был обеспечен работой, они вернулись к лущильному жернову. Из темной дыры в полу Йорген вынул плоскую железную бадью и потряс ее, после чего зерно, которое оказалось достаточно очищенным от шелухи, отправилось в сортировальную машину. Потом Йорген вскочил на другой ларь, где чудо с мешками повторилось. Пока Йорген наполнял закром, Лиза должна была засыпать зерно в ковш и открыть задвижку; это она правильно угадала из движений Йоргена.

Йорген наслаждался и гордился тем, что вот так, мановением руки, может повелевать ее движениями. Она сама пока еще получала удовольствие от работы. Действительно не работа, а игра. Но ей вдруг стало стыдно, что она не знает, как останавливают мельницу, хотя совсем недавно ее это совсем не интересовало. И поскольку работа вскоре потеряла для нее прелесть новизны, ей захотелось посмотреть и остальные этажи, где она до сих пор никогда не бывала. Ведь мельничиха должна знать собственную мельницу как свои пять пальцев.

Вскоре оказалось, что сообщить товарищу по работе — или по игре — о своем желании, находясь рядом с поставами, невозможно. Лиза взяла Йоргена за рукав и потянула его на галерею. Вот уж здесь действительно можно было поведать другу тайну, если, конечно, кричать на всю усадьбу. Йорген понял и тут же согласился показать ей мельницу. Сначала они щедро обеспечили жернова работой, затем стали подниматься по лестнице, которая дрожала, как веревочный трап на корабле.

На следующем этаже потолок был такой низкий, что они едва могли стоять во весь рост, и было так тесно, что Йорген в страхе прижал Лизу к себе, чтобы ее платье не затянуло в какое-нибудь колесо. Огромное зубчатое колесо вместе с деревянной сетью балок заполняло почти все помещение и вертелось так быстро, что от одного его вида начиналось головокружение. Шесть стояков, которые прорастали сквозь пол из размольного этажа, были увенчаны шестернями, расположенными вокруг большого колеса. Четыре малых колеса вертелись от соприкосновения с большим, и еще быстрее, чем оно, а два, не касаясь его, оставались неподвижны. Йорген подтолкнул к большому колесу одного из этих лентяев, и оно тоже завертелась как бешеное — словно танцор на балу, который сначала важничал, стоя в углу и разглядывая толпу в лорнет, но потом, захваченный стихией танца, сам бросился в ее гущу.

Лиза сделала движение.

— Осторожнее, — закричал Йорген, — чтоб с тобой не случилось как с йомфру Метте.

Здесь, наверху, шум был гораздо тише, чем на размольном этаже, так что их уши, почти оглохшие там, все же могли воспринимать отдельные фразы, если их прокричать достаточно громко.

— А что же с ней случилось?

— Ее колесовали — на таком же вот большом колесе; ее расплющило и разорвало на куски.

— Фу, какой ужас!

Сам Йорген ужаснулся еще больше, чем Лиза. Его старое представление о мельнице как о пыточной башне вновь ожило в нем.

Он остановил запущенное им колесо; и так как они больше не знали, что им делать на этой антресоли, они поднялись еще на несколько ступенек на предпоследний этаж.

Это помещение было полностью закрыто сверху дощатым потолком, который, однако, был сколочен так небрежно, что сквозь щели видно было, как наверху что-то движется. Поскольку мельница от галереи и выше постепенно сужалась, бросалось в глаза, насколько предпоследний, элеваторный, этаж меньше, чем размольный, — едва ли не в половину. Посередине вращалось небольшое колесо со скошенными сторонами; вокруг него было несколько еще меньших колес, укрепленных вертикально на горизонтальных осях; они как будто только и ждали, чтобы их присоединили к этому прилежному работяге с его пока совершенно бессмысленным трудом, от которого они были совсем близко — на ширину ладони. Йорген потянул за тонкую веревку, которая через дырку в полу уходила вниз. Желание одного из маленьких колесиков исполнилось: оно придвинулось на ладонь к центральному колесу, пришло в движение и намотало на свою ось веревку.

— Вот так поднимают мешки, — объяснил Йорген.

Лиза кивнула с понимающей улыбкой. До нее вдруг дошло: за эту тонкую веревку тянула она сама, когда помогала Йоргену. Это показалось ей очень забавным, и, держась за балку, она мелкими шажками пробралась туда, где сбоку не было перекрытия, скрывавшего размольный этаж, чтобы посмотреть, как движется там веревка, которая навивалась на ось. Но тут ее внимание привлекло нечто совсем другое.

— Ну ты подумай! Пилат поймал мышь. На это стоит посмотреть.

Она поспешила вниз по лестнице. Йорген ухватился за одну из веревок и спустился по ней, так что мог по-рыцарски встретить ее у подножия лестницы.

Вошедшая в поговорку жестокая игра была в самом разгаре. Пилат то позволял несчастной мыши ускользнуть, то ловил ее снова. Лиза бежала за котом и натравливала его на добычу, сама по-кошачьи изогнувшись, с блеском в глазах и раздувающимися ноздрями. Наконец, мышь стала неподвижна, и кот утащил ее в угол, чтобы съесть на покое.

— Вообще-то мне не очень нравится, что Пилат приохотился к мышам и снова одичал, — сказала Лиза. — Боюсь, он больше не уйдет со мной с мельницы.

— Тем лучше! Тогда ты будешь часто приходить сюда. Ты же без него жить не можешь. На нас, остальных, тебе плевать.

— Вот как! И, по-твоему, это очень глупо с моей стороны?

— Ты играешь с нами, как Пилат с мышью. Хозяина ты уже проглотила.

— Держи ухо востро! Тебя я тоже проглочу.

И она постучала зубами, а глаза ее смеялись.

— Приятного аппетита, — ухмыльнулся Йорген.

Теперь они так привыкли к шуму, что при необходимости могли связно побеседовать. Правда, они не щадили голосовых связок, а говорящему приходилось каждый раз почти касаться уха слушателя губами. Во время такой своеобразной игры в разговор было самым естественным делом поцеловаться — и они действительно стали целоваться. Начал Йорген, а она смело возвращала ему поцелуи.

— Вот я и откусила от тебя кусочек.

— Ну и как, вкусно?

— Да, когда распробуешь.

— Вот тебе еще.

— Ладно, хватит, успокойся. Я еще не побывала на самом верху.

— Там ничего нет, кроме шатра.

— Ну так покажи мне шатер.

— Ай, да там и смотреть-то не на что.

— Чепуха, пошли!

И, ускорив шаг, они двинулись вверх по лестнице — к шатру.

Попасть в это самое верхнее помещение было трудновато, потому что тормозная балка отклонилась так, что перегораживала лестницу — так бывало всегда, когда ветер дул с севера.

— Что это за противное грязное бревно?

— О, это тормозная балка. Именно она останавливает работу. Ты же видела раньше, что я размотал цепь на галерее.

— Да, ну и при чем же тут эта мерзкая балка?

— А вот при чем. Видишь длинный брус, который высовывается из отверстия? Сейчас он в наклонном положении, а наклонила его цепь. Если я сейчас освобожу цепь, брус поднимется вверх — видишь, для этого и нужен большой камень в ящике, — и тогда конец балки прижмет большой венец вокруг колеса, и колесо больше не сможет двигаться.

— Ловко придумано! Ты бы небось такого не изобрел.

Йорген почесал в затылке.

— Нет, наверное бы, не изобрел.

— Ну ты подумай, как здорово! — воскликнула Лиза и оглядела маленькую комнатку, напоминавшую улей: остроконечный соломенный свод, держащийся на балках, которые едва доставали ей до плеча — все серое от толстого слоя пыли вплоть до самих некогда «золотых» осей, и подернутое блестящей как шелк паутиной, которая там и сям свисала маленькими знаменами, слегка развевавшимися на сквозняке. Ласточки и воробьи, щебеча, влетали и вылетали, и почти везде, где стропила соломенной крыши сходились под углом, видны были их гнезда. Шум мельничного механизма проникал сюда глухо, щелканье и свист крыльев казались, наоборот, очень громкими.

— Стало быть, здесь с той стороны прикреплены крылья? — спросила Лиза и показала место позади большого колеса, где гигантская, установленная немного наклонно ось проходила через стену, в которой, казалось, своим энергичным вращением сама пробурила дырку.

Йорген кивнул и показал ей, как большое шатровое колесо, насаженное на эту ось, соединяется с горизонтальной шестерней внизу и таким образом приводит в движение всю мельницу.

— Но так бывает только на больших голландских мельницах, — объяснял он. — В козловых мельницах все находится вместе в ящике, как часовой механизм. Но там всего лишь одна пара жерновов и одна лущильная машина и больше ни для чего нет места. Какая дурость, — когда надо установить крылья, приходится поворачивать всю мельницу, представляешь, сколько с этим хлопот?

— А здесь можно повернуть одни крылья?

— Крылья? Здесь поворачивают шатер.

— Вот как? Но ведь ты поворачивал внизу на галерее.

Йорген, ухмыляясь, уставился на нее и хлопнул себя по ляжкам.

— Вот это да!.. И ты еще хочешь быть мельничихой?!

— Ну так покажи мне, как все устроено, а не трать время на дурацкие шуточки. Я не хочу, чтобы люди, и особенно мой муж, смеялись надо мной, что я ничего не знаю о мельнице.

— Ну ладно, тогда иди сюда!

Он помог ей подняться по забавной карликовой лестнице, через которую из тесной глубины помещения под шатром можно было пройти к внешнему ряду балок, и подвел к проему в шатре, где они сели рядышком на наклонную балку…

— Выражаясь технически точно, мы сидим на короткой диагональной балке, — начал он с подобающим случаю важным видом. — Длинная диагональная балка проходит точно так же сквозь шатер, только спереди, с той стороны, где насажены крылья, и ее части, выходящие наружу, гораздо длиннее.

— Может быть, поэтому ее и называют «длинной»? — предположила Лиза с улыбкой.

— Ты думаешь? Очень остроумно. Ну вот. Отсюда вниз уходит «хвост» — эту большую балку называют «хвост», — Лиза болтала ногами, и Йорген ласково шлепнул по одной из них, — который идет вниз до самой галереи, а на конце хвоста — ворот — видишь? Ну вот, а наклонные стержни связывают все это вместе в единый механизм. Так вот, если ворот поворачивают и он начинает двигаться, то вместе с ним движется и хвост, и потом вертится весь механизм и, как ты понимаешь, шатер тоже.

Лиза, чрезвычайно внимательно следившая за его объяснениями, задумчиво кивнула:

— Да, мне все понятно… Посмотреть бы на это своими глазами! Я хочу подняться наверх.

— Ну что ж, это нетрудно устроить. Не помешало бы и повернуть шатер — ветер с чертовской быстротой меняется на восточный.

— Как, наверное, оттуда красиво!

— Да, точно, похоже на карту в школе, с той разницей, что все настоящее.

С несказанным удовольствием озирала Лиза свои владения, простиравшиеся у ее ног. К сожалению, они ненамного выходили за пределы дворовых строений и сада; всего лишь полоску земли, которой едва хватало, чтобы прокормить несколько коров и лошадей, могла она назвать своей. Но вокруг нее раскинулись ухоженные земли, — тут были и пашня, и свекольное поле. Драконов двор, к которому они относились, и откуда сейчас выезжала, направляясь к свекольному полю, пустая телега, запряженная крупными упитанными лошадьми, тоже был виден, как на ладони, с гонтовыми крышами над желтыми, отделанными коричневыми балками, каркасными домами, в одном углу огромная навозная куча, в которой копались куры, в другом — великолепный ток, окруженный живой изгородью из гигантских кустов. Красивая обсаженная рябинами аллея доходила до проселочной дороги, а ближе к мельнице был большой пруд, где в воде, отражающей облака, кувыркались утки; стадо белых гусей семенило по оставленному под паром полю по ту сторону аллеи.

Эй! Да не сама ли это Дракониха идет по двору усадьбы? Взгляни, взгляни на меня, мадам Андерсен! Подойди же, поцелуй мне ручку, мы с тобой всегда так любили друг друга, а теперь я тоже, так сказать, член семьи!

Да, она была членом семьи, и потому все, что она видела, радовало ее глаз — славная мадам Андерсен не может жить вечно, а Дракон от обжорства скоро лопнет. Тогда наследником станет ее пасынок, а если он слабым здоровьем пошел в мать… о том, чтобы он не женился слишком рано, позаботится она, Лиза… ха, может случиться, что ее собственное потомство станет хозяйствовать в Драконовом дворе.

Чрезвычайно довольная этим обзором реальных и возможных владений — уже достигнутая цель вела к новым, еще более великим целям, — Лиза повернула голову и стала смотреть на север, стараясь заглянуть так далеко, как только возможно, и для этого нагнувшись: она увидела кусочек леса, большую часть которого заслонял шатер, но ей и этого было достаточно — там наверняка теперь, в этот предвечерний час, звучит тщетный зов: «Енни, Енни, Енни…» Вот бы иметь такие длинные уши, чтобы услышать его! Как было бы забавно послушать. Вот бы самой оказаться сейчас там, где дорога к дому лесного сторожа серой ниткой уходит в красноватую чащобу. Оттуда вдруг выскользнула черная точка, наверное, повозка об одну лошадь. И это навело Лизу на мысль о ее дорогом мельнике, который где-то тоже вот так колесит в повозке об одну лошадь. Впрочем, что за чепуха! Он давно в городе — возможно, разрешение на брак уже у него в кармане.

Она гордо улыбнулась, перевела взгляд дальше — и чуточку правее — и стала вглядываться еще пристальнее; она явно искала глазами что-то определенное и что-то далекое. И так как сидя она находилась недостаточно высоко, чтобы высмотреть свою цель, она осторожно поднялась. Одной рукой она держалась за проем шатра, куда ей пришлось втиснуться до пояса, чтобы поместиться; и, поддерживаемая Йоргеном, обхватившим ее за талию, стояла теперь во весь рост на балке, и перед ней открывался вид на широкие однообразные просторы, на бесконечную равнину острова, которую вдруг залил золотисто-алый поток света. Ибо именно в это мгновение совсем низко, у самого горизонта, выступило солнце и послало свои лучи вверх, и вышитое серым по серому покрывало тумана внезапно растворилось и превратилось в оранжевые облака, которые быстро проплывали мимо и друг над другом на фоне нежно-голубого неба. Внизу на равнине освещенные верхушки голых тополей теперь отливали желтым и сливались в единую поросль, откуда там и сям проглядывал то крестьянский дом, то приземистая церковная башня, а кое-где вспыхивали пурпуром облетевшие буки. Но Лизин взгляд не потерялся в этой красивой вечерней картине, он переходил с одного на другое в поисках чего-то определенного, и великолепный закат был кстати лишь потому, что помогал найти то, к чему она стремилась. Без этого света она едва ли могла бы различить церковь там, сбоку от мельницы; вот, вот: две рощи, одна из совсем невысоких деревьев, лишь одно высокое торчит как раз посередине! Между рощицами только такой острый взгляд, как у Лизы, мог различить несколько разбросанных березок: там находилась усадьба «Вересняк». Лачуга была, разумеется, слишком мала, и ее нельзя было разглядеть, и Лизе вовсе не хотелось, чтобы она была более заметной. Тщательно сопоставляя приметы, Лиза определила ее местоположение: вот здесь, она могла бы воткнуть сюда булавку. Да, низеньким и жалким был ее отчий дом и находился далеко. Она проделала длинный путь и высоко залетела — она, Пострельщикова Лиза! И как человек, шедший целый день пешком, она утомилась. За последнюю неделю у нее накопилась усталость, и теперь непреодолимая лень разлилась по всему ее телу. Но она странным образом соединялась с внутренним беспокойством, которое то пробегало по жилам как огонь, то скользило по коже влажным холодом лихорадки, а часто бросалось в голову, и она начинала кружиться — в особенности теперь, когда Лиза стояла так высоко. И головокружение потянуло ее упасть — не вперед, в бездну, а — гораздо благоразумнее — назад, в объятия Йоргена.

Но, падая, она повернула голову, и взгляд ее скользнул по дороге, ведущей из леса к мельнице. Она опять увидела там черную точку, которая, приблизившись, действительно оказалась повозкой об одну лошадь, и смутная тень омрачила радостный настрой Лизы, ей стало не по себе, более того, она испугалась, — как часто бывает с нервными людьми при виде подползающего к ним насекомого.

Однако поведение Йоргена быстро отвлекло ее внимание.

Этот честный работник, хоть и начитался романтических бредней, не поднимался, в отличие от своей дамы сердца, до того, чтобы связывать с видом на окрестности столь далеко идущие и глубокие мысли, и ему было бы ужасно скучно, если бы перед его глазами был всего лишь пейзаж, а не человеческая фигурка на нем, и это в буквальном смысле, потому что ему приходилось держать Лизу за талию, чтобы она не потеряла равновесие; и, поскольку места было очень мало, он стоял на коленях, зажатый между нею и краем проема — неудобная, но при его настроении очень приятная поза, которая напоминала ему йомфру Метте и Яльмара у бойницы башни в Хольмборге, откуда они смотрели, как рыжебородый рыцарь уезжает в поход, желая, чтобы он подольше не возвращался.

Теперь, когда человеческая фигурка вырвалась из картины и превратилась в живую женщину у него в объятиях, он смело спрыгнул на пол с нею на руках, не обращая внимания на ее крики и ее жалобу, что подпушка на платье запачкалась об черную смазку оси. Столь же мало внимания он обратил на Лизину просьбу опустить ее на пол; стоя посреди тесного помещения между осью, колесом и тормозной балкой, он баюкал девушку на руках и нежно прижимал к груди.

— Что ты себе позволяешь, нахал! — кричала Лиза. — Разве можно так вести себя со своей хозяйкой?

— Да, думаю, что можно, и ты тоже так думаешь.

— Не смей мне дерзить!

Она взлохматила его кудрявую шевелюру.

— А что ты мне дашь, если я докажу тебе это?

— По морде я дам тебе в любом случае… Ну, так что ты имеешь в виду?

— Помнишь, я сказал тебе однажды, чтобы ты не задирала нос и не строила из себя недотрогу, ты пока еще не мельничиха. А ты улыбнулась — как ты иногда умеешь, своей хитрой улыбочкой, и ответила: в том-то и дело.

Лиза лукаво улыбнулась и сейчас.

— Тебе нельзя говорить ничего толкового. Ты слишком хорошо все запоминаешь.

— Об этом надо было думать раньше. Но ты говорила мне и многое другое, очень толковое, о том, что будет, когда ты, наконец, станешь мельничихой.

— Заткнись же наконец!

— Например, ты говорила…

— Нет, нет! я не хочу слушать! — И она зажала уши руками.

— Ты сказала: нам будет так хорошо вместе — нам вдвоем.

— Нет, негодяй, грязное животное!.. А теперь опусти меня на пол, ты же не понесешь меня вниз по лестнице…

— А почему бы нет?

— Отпусти! Слышишь? А то я по-настоящему рассержусь.

— А, так, значит, до сих пор ты сердилась не по-настоящему?

— Чепуха!.. Слышишь, что тебе говорят?

Он поставил ее на пол по другую сторону от тормозной балки, не преминув взять плату в виде парочки смачных поцелуев.

— Ну ладно, пошли вниз, — сказала Лиза.

Она совсем забыла, что собиралась побывать на самом верху и посмотреть, как поворачивается шатер. Йорген-то помнил, однако не имел ни малейшего желания покидать ее.

Йорген спустился на несколько ступенек по лестнице, но тут Лиза вскрикнула, и он обернулся. Оказалось, что ее платье зацепилось за сучок тормозной балки.

— Чертово бревно! — пробормотала она.

В ее движении, когда она нагнулась отцепить платье, было что-то неопределимое словами, отчего Йорген, до сих пор лишь слегка хмельной, вдруг почувствовал себя пьяным до бесчувствия. Он взбежал обратно по лестнице, оба бросились на верхнюю ступеньку, — Йорген так ударился о тормозную балку, что у него потемнело в глазах, но продолжал крепко обнимать Лизу. Она отталкивала его вытянутыми руками и смотрела на него диким и боязливым взглядом.

А потом с жадностью притянула его к себе.

 

III

Когда мельник у Нёрре-Киркебю повернул к лесу, он посмотрел на часы. Было около трех.

Он-то думал, что в это время будет находиться совсем в другом месте, например, у Хасселагерской мельницы, откуда впервые глазу открывается городок, вытянувшийся вдоль пролива — красные крыши, остроконечный шпиль церковной башни, — и откуда лошадка бодрой рысью под уклон быстро довезет его до близкой цели.

Вместо этого он ехал к лесничему.

До того он успел побывать в пасторской усадьбе. Он ехал туда с неспокойной душой. Знал, что пастор будет очень удивлен этой скоропалительной женитьбой, против всяких приличий чуть ли не сразу после смерти его первой жены. Нет сомнения, что его преподобие будет лезть к нему в душу с неприятными вопросами, настоятельно уговаривать не торопиться и уж во всяком случае сначала посоветоваться с родней. Как страшил его этот разговор! Он с удовольствием заплатил бы пастору вдвое, если бы тот сухо и по-деловому принял его сообщение и они обговорили бы самое необходимое. И поэтому для него было истинным облегчением, что служителя Божия не оказалось дома. Разумеется, неприятный разговор всего лишь отодвигался — но мельник и за это был благодарен. Он заплатил пасторской дочери свою десятину и покатил дальше к городу.

В доброй миле от пасторской усадьбы он как обычно остановился передохнуть на одной придорожной мельнице, где был также трактир. Лошадке задали корму на конюшне, а он в это время тоже перекусил и поболтал со старым знакомым, мельником-трактирщиком, который за компанию пропустил рюмочку-другую вместе с ним. Когда хозяин услышал, что его гость направляется в город поговорить с его добрым приятелем зерноторговцем Мадсеном, он сообщил, что тот как раз уехал по делам на остров Богё, но непременно вернется завтра вечером.

Таким образом, самое разумное было отложить поездку до понедельника. Мельник направился домой. Но в какой-нибудь полумиле была развилка, и направо — дорога, которая вела сначала к проливу, а потом, как он знал, поворачивала на север и приводила к южному краю далеко раскинувшегося леса; и тут он решил сделать этот довольно большой крюк и в последнюю минуту повернул кобылку, хотя ей совсем не хотелось откладывать возвращение домой.

Кобылка могла бы утешаться тем, что мельница была не намного ближе, чем дом лесничего; но, несомненно, по просекам ехать гораздо труднее, чем по наезженной большой дороге.

А о том, что их промежуточной целью был дом лесничего, шведская лошадка догадалась сразу; и догадка превратилась в уверенность, когда на другой развилке мельник вместо того, чтобы двигаться по направлению к Нёрре-Киркебю, повернул в лес. Кобылка больше не сопротивлялась и побежала немного живее. Она разбиралась в топографии этих мест, потому что год назад проделала с мельником тот же самый путь; тогда она не так резво бежала по лесным дорогам, потому что мельник был с женой, а та тоже что-то весила, хотя с хозяевами кобылки — Драконом и его матерью — их все равно было не сравнить.

Таким образом, мысли кобылки совпали с мыслями седока. Мельник сидел, убаюканный мягкой тряской, успокаивающим и навевающим размышления движением легкой, на рессорах, брички по деревенскому проселку. Он правил сам, но пренебрегал обязанностями кучера, опустив вожжи в одной руке, а другой бесцельно волоча по краю дороги кнут, который порой то сбивал стебель крапивы, то срезал голую головку одуванчика; мельник сидел, утонув в мягкой обивке, одетый в длинное теплое пальто, закутанный в полость и защищенный пристегнутым кожухом, подняв воротник пальто, закрывавший ему лицо, как шоры, из-под которых он, словно загипнотизированный, смотрел на круп упитанной желтой лошадки, по спине которой от гривы до хвоста тянулась темная полоса; он сидел и едва мог отличить настоящее от прошлого, так все было похоже. Тогда тоже день был ветреный. Ох, как задувало здесь, на дороге, совсем рядом с серым проливом, который виднелся за плоскими полями! Ветер выгибал дугой вожжи, иногда он прихватывал и лошадиный хвост, отдувая его в сторону, а гриву закручивал маленьким вихрем. Сейчас было то же самое, и именно эта мелочь была тем волшебством, которое погрузило мельника в воспоминания, совсем не подходящие к цели его сегодняшнего визита, и иллюзия обрела над ним такую власть, что на минуту ему показалось, будто Кристина сидит радом. Но вместе с тем тогда все было иначе — ведь это было до того, как он узнал Лизу!

Лиза! Почему он не поспешил кратчайшим путем домой, к ней? Он уже почти раскаивался, что свернул с дороги на мельницу, которую он, если с усилием поворачивал голову налево и немного назад, еще мог видеть вдали.

Зачем, собственно, он едет в лесничество? Ну, хотя бы затем, что вот уже почти восемь дней там находится маленький Ханс. Отец хочет узнать, как чувствует себя ребенок, не надоедает ли он хозяевам и, может быть, они не против, чтобы мальчик пожил там еще немного. Ведь мельнику было бы крайне некстати, если бы паренька вдруг привезли домой лишь потому, что эти славные люди полагают, будто отец очень скучает по нем! Поездка в город в понедельник, которая того гляди затянется на несколько дней, была великолепным предлогом, чтобы оставить Ханса пожить в лесу, и чем дольше, тем лучше: мельник ожидал возвращения мальчика со страхом. Но еще больше, чем эта практическая причина, мельником руководила внезапная тоска — непреодолимое стремление увидеть дом лесничего и проститься со всеми воспоминаниями, связанными с ним. Ведь, как знать, может, он больше никогда не приедет сюда? А если и приедет, все будет совсем по-другому, и прежняя дружба не восстановится…

Итак, часа в три пополудни мельник свернул в лес, и мельница, которую прежде он мог видеть отовсюду, скрылась за деревьями. Путника окружали буки, не слишком высокие, но толстые. Все они были странно узловатые, и стволы и ветки были искривлены, — особенно ветки. На этих деревьях не рос мох, только серые лишайники на стороне, обращенной к суше; со стороны моря их кора была совсем голой и гладкой, отполированной до блеска, удивительного светло-серого цвета. Справа за этими деревьями блестел пролив — черные волны с белыми гребнями пены, которая на плоских отмелях собиралась в длинные кипящие полосы. С другой стороны дороги деревья, которые здесь постепенно становились выше, сливались в красновато-серую туманную массу. Только там, где среди враждебной толпы стойко держался одинокий дуб-великан, сверху золотилась желтая листва; а ниже листья были медно — красные — единственные живые краски, которые хоть как-то нарушали однообразную серость. Лес шумел — но не свежо и бодро, как в тот раз, когда в своем роскошном многоцветье встречал первые осенние бури, а мрачно и сердито, стегая воздух розгами веток. А вдали на побережье фыркали волны, словно шлепало губами чудовище с пеной у рта и бородой из водорослей, которое распласталось на брюхе и дразнило лес. Время от времени пролив начинал бурлить так неистово, что заглушал скрип колес и шипение рессор, и тогда увядшие листья тучами перелетали через придорожную канаву и шелестели, опускаясь на дорогу.

Высоко над верхушками деревьев, беспрерывно крича, кружила пара сарычей.

Сумрак леса покрывалом опустился на душу мельника. Стоило ему потерять из виду мельницу, как одни чары сменились другими. Конечно, отсюда было далеко до лесничества. Возможно, нога Ханны никогда не ступала здесь, более того, вполне вероятно, что даже ее легконогое священное животное никогда не забредало сюда, эти приземистые, изуродованные и отполированные до блеска буки никогда не слыхали серебристого звона колокольчика Енни. Но тем не менее они были в точности такие же, как те, что росли к северу от лесничества, где он часто гулял с Ханной, слушая ее добрые и умные речи, а буки, опираясь на свой вековой опыт и глубоко укоренившуюся мудрость природы, своим шелестом подтверждали их.

И снова нахлынули воспоминания о том единственном случае, когда он приезжал сюда с Кристиной. Вот высокий дуб справа от дороги, Кристина тогда указала на него мужу. Мельнику почудилось, что и теперь она сидит рядом с ним и одобрительно кивает: «Правильно, Якоб! Ты на верном пути! А то уж ты было совсем заблудился!» Да, конечно, так бы она сказала, более того, она так и сказала, потому что она действительно была с ним, хотя он не мог ее видеть и слышать. «Да, но я еду не за тем, я еду просто попрощаться». — «Ты обещал мне, Якоб! И зачем тебе прощаться? Потому что ты хочешь жениться на Лизе! А ведь ты обещал не делать этого. Не отговаривайся тем, что мы не называли имен! Ты хочешь дважды нарушить обещания, данные умирающей жене?..» «Иначе не может быть, Кристина! Я не могу иначе! Я боролся… наверное, ты это знаешь, — но больше я не могу. Я разрываюсь на части; я должен положить этому конец, и вот теперь все решено». — «Еще нет, Якоб! Еще есть время».

А вокруг загадочно и сурово шумели деревья, словно весь мир растений понимал этот беззвучный разговор и обращался к мельнику, увещевая его хранить верность лесу. Однако животный мир, воплощенный в лошадке, везущей экипаж, казалось, не чувствовал близости привидения, потому что лошадка не выказывала ни малейших признаков беспокойства; наоборот, теперь, когда вожжи совсем ослабли и кнут бездействовал, она бежала все медленнее и под конец перешла на шаг, пока из этого приятного состояния ее все-таки не вывел удар кнута.

А мельник вскоре снова погрузился в раздумья, он даже не заметил, что дорога в лесничество от развилки уходила вправо. Но это заметила лошадка и по собственному почину так резко повернула, что заднее колесо наткнулось на камень у края придорожной канавы. Мельник пробудился от своих размышлений. Он как раз думал о том, что, пожалуй, все-таки лучше ехать прямо на мельницу, дорога на которую ответвлялась влево где-то в двух сотнях шагов впереди. Теперь он уже ехал по хорошо знакомой лесной дороге: ее бурая полоса шла совершенно прямо между лиловато-серыми стенами буков, потом по обе стороны они сменились яркой зеленью елей; а вдали, замыкая перспективу, белел дом. Мельнику всегда очень нравилось, что дорога дальше никуда не ведет, а кончается у дома, как будто здесь — конец всего мира. Вбок отходило только несколько тропинок, огражденных калитками, так что, оказавшись здесь, уже нельзя было ускользнуть; и в этой мысли для мельника было что-то успокаивающее. Решительная лошадка сделала выбор за него и теперь в полном спокойствии везла его к месту назначения. Поскольку эта боковая дорога не была выложена камнями, она была сильно разъезжена, колеса утопали, вязли в наполненных водой колеях, и здесь уже кобылка с полным правом перешла на шаг, опустив голову и широко расставляя задние ноги. Мельник не возражал бы, если бы она двигалась еще медленнее. Чем ближе была цель, тем больше ему становилось не по себе. Что ему здесь, в сущности, надо? И что он скажет? Ну да, про Ханса! А еще? Все, конечно, заметят его странное расположение духа и будут терзать расспросами. Вообще-то он должен сообщить им о своих планах; это было бы самое правильное, более того, это был его долг — во всяком случае, перед Вильхельмом. Нет, нет! Что в этом проку? В свое время они все равно узнают.

С каким легким сердцем обычно он поворачивал на эту дорогу, оставив за спиной все домашние неурядицы — а теперь…

Приподнявшись на сиденье, мельник прислушался.

«Енни, Енни, Енни, Енни… милая Енни!» — донеслось из — за елей.

Еще несколько минут, и Ханс с Ханной, перепрыгнув через канаву, радостно бросились к нему.

— Вы приехали забрать у нас Ханса?

— Я и в самом деле подумывал об этом. Если он вам надоел, заберу его.

— Нет, нет! Он нам не надоел.

— Ну, тогда пусть еще побудет у вас. В понедельник мне все равно надо уехать на несколько дней.

— Ура! Я останусь на целую неделю! — закричал мальчик.

— Ханс, веди себя скромнее!

Дернув за вожжи, мельник тронул с места. Ханна и Ханс шли рядом с экипажем.

— А Вильхельм дома?

— Нет… я думала, вы уже поговорили с ним. Он ведь где-то прямо у дороги.

— Я сегодня приехал другой дорогой. Вообще-то я ездил по делам. А на обратном пути решил заглянуть к вам, посмотреть, что и как.

— Сделайте милость, поужинайте с нами!

— Спасибо, не смогу.

— Какая жалость!

Она была явно разочарована и не пыталась это скрыть.

Мельнику стало неловко. Она уже полюбила меня, подумал он, но этого не должно быть!.. С этим покончено, и сделанного не воротишь. И он глубоко вздохнул. Ханна удивленно посмотрела на него. Он поспешил взять себя в руки и спросил, как поживает Енни.

— Ах, она сегодня не хочет приходить! Я звала ее рано утром, и в полдень, и только что… Вчера она приходила. И я очень боюсь за нее, потому что этой ночью в лесу стреляли… и совсем недалеко от дома.

— И знаешь что, батюшка? Дядя Вильхельм говорит, что это был Лизин брат, его ружье стреляет очень громко, говорит дядя Вильхельм, совсем не так, как у других.

Повозка остановилась перед домом. Мельник бросил вожжи на спину лошади, вылез из повозки, ослабил упряжь и повернулся, направляясь в дом.

— Как? Вы не будете распрягать?

— А, право, не стоит, я скоро поеду.

— Нет, стоит! Лошадка же совсем запарилась. В конюшне она сможет поесть за компанию с нашими малышами.

— Действительно! Вы правы, и сейчас я ее распрягу.

В шесть рук они распрягли шведскую лошадку, отвели ее в конюшню и в избытке снабдили кормом.

— Выпьете хоть чашечку кофе? — спросила Ханна, когда они вошли в гостиную и мельник с видом полного изнеможения опустился на диван.

— Нет, большое спасибо, нет, — ответил он чуть ли не со страхом, вспомнив обстоятельства, при которых в прошлый раз пил кофе.

— Ну, тогда что-нибудь другое? Может быть, стакан пива?

— Да, спасибо, пивка я попью с удовольствием.

Ханна вышла. Ханс забрался к отцу на диван и без умолку болтал, рассказывая о своих впечатлениях за эти восемь дней в лесу. Мельник слушал вполуха. Он гладил сына по голове и время от времени задавал какие-то вопросы, а сам осматривался в комнате. В углу была жардиньерка, где так красиво цвели любимцы Ханны; у окна — ее швейная машина; дальше маленькая блестящая печурка с медным котлом, и — между нею и дверью — книжный шкаф, где помещались не только книги, укрепляющие дух, но и красивые томики стихов, которых Ханна постепенно собрала много; они стояли аккуратными рядами, только в одном зияло пустое пространство: томик, который обычно занимал это место, находился дома у мельника.

На фортепьяно стояли раскрытые ноты. Мельник подошел к нему в ту самую минуту, когда Ханна вернулась в комнату и поставила на стол поднос с кувшином и стаканом.

— Да, вот видите, я разучиваю все эти пьесы, и надеюсь, что скоро смогу сыграть их вам.

— Сыграйте мне прямо сейчас, только одну маленькую пьеску, — ту самую, вы знаете, какую.

Ханна села за фортепьяно и сыграла сначала ту маленькую пьеску, «Как полон чар волшебный звук», а потом «Вражда и месть нам чужды» — вещь, которая больше всего нравилась ей самой.

Мельник ушел в себя. Звуки пели ему о потерянном рае и земле обетованной, право на которую он утратил. С неколебимой уверенностью он чувствовал, что те минуты вечером в прошлое воскресенье, когда это маленькое мелодическое чудо из времен его детства снова витало вокруг него, вызванное к жизни волшебством быстрых рук Ханны, были безвозвратно ушедшими минутами душевной чистоты и счастья в его жизни.

Ханна подняла глаза от нот и посмотрела на мельника, ожидая похвал — она считала, что справилась со своей задачей очень хорошо. Но он молчал, опустив и отведя от нее глаза; один глаз мигнул, мельник сделал непроизвольное движение, как бы прогоняя муху, но это не помогло: крупная слеза покатилась по его щеке.

— Не надо стыдиться своих слез, — сказала Ханна, вставая. — Эта музыка действительно так прекрасна, что хочется плакать; я и сама плачу, когда играю ее для себя.

— А для меня она слишком красива и добра! Когда я услышал ее впервые — в детстве — тогда другое дело… Боже милостивый, как же я изменился!.. Эта мысль поразила меня до слез. Но вы не можете так чувствовать, потому что вы и сейчас добры и чисты.

— Нет, почему же, я тоже так чувствую, — ответила Ханна, садясь рядом с ним. — Да, детская невинность прекрасна и трогательна, но она не может длиться вечно. Мы набираемся опыта и учимся понимать нашу грешную природу-иначе откуда бы взялись раскаяние и обращение?

— Но ведь Спаситель говорит, что мы не можем войти в Царствие небесное, ежели не будем как дети.

Мельник был очень горд, что сумел «уесть» ее, святошу, цитатой из Библии — во всяком случае, ему так казалось.

— Да, он тоже это говорит, — ответила Ханна. — Он говорит, что мы должны стать, как дети, а это происходит по милости Господней, мы как бы рождаемся вторично; но мы не должны оставаться детьми, даже если бы это было возможно. Будь это возможно, такой невинный человек не стремился бы к спасению, ему была бы не нужна жертвенная смерть Иисуса, а этого не может быть. Все мы рождены во грехе, и мы должны научиться это понимать.

Мельник был в высшей степени удивлен той легкостью и уверенностью, с какой она справилась с затруднительным положением, в которое он, как ему казалось, ее поставил.

— Право слово, вы могли бы читать проповеди лучше нашего пастора, фрёкен Ханна.

Ханна поднялась с недовольным видом.

— Не насмехайтесь надо мной! Не так легко правильно выразить свою мысль, но намерения у меня были благие.

Она чуть не плакала и хотела отвернуться. Но мельник схватил ее за руку и удержал.

— Как вы дурно думаете обо мне, фрёкен Ханна! Но я могу сказать то же самое о себе: не так легко выразить то, что чувствуешь, однако намерения у меня были благие… Я только хотел сказать, что ваши слова всегда такие добрые и красивые, и я был бы рад слушать их постоянно.

— По-моему, вы слушаете меня достаточно часто, — ответила Ханна шутливо, но зардевшиеся щеки и убегающий взгляд выдавали серьезность этой шутки. — Я боюсь, что часто навожу на вас скуку.

— Скуку! Как вы можете так говорить!

Мельник произнес это с некоторым страхом и от замешательства продолжал держать ее за руку. «Господи, — думал он, — что я такое ляпнул. Она может понять это как замаскированное сватовство, особенно если Вильхельм не держал язык за зубами».

Мальчик уже украдкой всплакнул за компанию, увидев слезы на глазах отца; и теперь его в высшей степени удивляло и тревожило, что отец и тетя Ханна, которые, как он считал, были лучшими друзьями, похоже, ссорились. Поэтому он вылез из дальнего уголка дивана и боязливо прижался к тете Ханне; казалось, он подталкивает ее к отцу, как амур на картине сватовства в стиле рококо. Наполовину зарывшись лицом в складки ее платья, так, что мельнику видны были только его большие серые глаза, он вопросительно поглядывал на отца. Глаза у него — особенно с этим выражением, — были точь-в-точь глазами его матери, и под их взглядом мельнику стало не по себе. Потом в них засветилась улыбка, и к мельнику снова, только еще гораздо живее, вернулась иллюзия, которая сопровождала его в поездке: Кристина была здесь, рядом; она смотрела на него глазами сына и одобрительно улыбалась ему: — да, ты поступаешь правильно, Якоб! Теперь ты держишь руку своей суженой, а вот сегодня утром ты сделал большую ошибку.

Тут он заметил, что до сих пор держит руку Ханны, и чуть ли не с ужасом отпустил ее. Потому что хотел он вовсе не этого — и был не в силах хотеть этого, пусть даже он нарушает священный обет!

Ханна тут же стала гладить мальчика по шелковистым светлым волосам, шутливо раскачивать его голову из стороны в сторону и поддразнивать его: он-де только потому ласкается к ней, что хочет отпроситься домой вместе с отцом. Мальчик очень кстати отвлек ее и помог преодолеть смущение, а смущена она была не меньше, чем мельник. Ведь она, конечно же, в самом деле подумала, что его слова подсказаны любовью к ней и, возможно, желанием, чтобы она это заметила. А так как ее безмятежное расположение к степенному другу дома все время мало-помалу росло, его слова были ей словно маслом по сердцу, тем более, что не огорошили ее, как гром среди ясного неба. Ибо хотя брат не передал ей разговора с другом в лесу, но у нее самой возникла догадка о том, что означал мистический стук в окно, а некоторые замечания брата, которые она, по его разумению, не должна была бы понять, открыли ее цепкому женскому уму, что вопрос о женитьбе уже как-то обсуждался. Но было нежелательно слишком близко подходить к этой теме в беседе с дорогим другом, потому что, по ее понятиям, должно пройти еще много времени, прежде чем разговор между ними самими о любви и женитьбе станет приличным. А с другой стороны, было все-таки очень трудно перейти от этого лирического тона к более безразличному, будничному, так что она была очень благодарна Хансу, который помог ей.

Мельник выпил стакан пива и похвалил его, так как пиво было домашнего приготовления. Потом он встал, собираясь распрощаться.

— Кстати, — сказал он, скользнув взглядом по книжным полкам, на одной из которых зияло пустое место, — ведь у меня ваш сборник Кристиана Винтера. Когда я выезжал из дома, я не знал, что поеду этой дорогой, а то бы захватил его.

— А, это не к спеху.

Уверенность, которая крылась за этими простыми словами, покоробила мельника, как ничто другое, происшедшее за время визита. С такой горечью и грустью он еще ни разу не чувствовал, что приехал проститься навсегда. Да, как ей было догадаться, что с возвратом книги и в самом деле надо было поспешить? Неужели всему доброму и прекрасному, что он пережил в этом доме, пришел конец? Это было немыслимо, но он знал: да, всему этому пришел конец.

— Вот как? Я просто подумал, что вам недостает этой книги, — сказал он и пошел к двери.

— Нет, нет! Я и правда люблю ее перечитывать, но охотно поделюсь удовольствием с вами.

Ханна взглянула на него более чем приветливо. Она сама чувствовала, что было бы благоразумнее не смотреть на него так; но когда делишься с человеком чем-то хорошим, нельзя же при этом смотреть на него букой; а то, что она ему сказала, было всего лишь еще одной любезностью. Конечно, как раз в этой книге много говорилось о любви, — и притом о любви на лоне природы: в зеленом лесу, в полях и лугах, в деревне. Правда, о мельнице речь не шла — впрочем, нет! Там было одно стихотворение про мельницу, но про водяную. Ей было бы приятно, если бы там было стихотворение про ветряную мельницу. При этой мысли она улыбнулась, и эта улыбка была тоже не слишком благоразумной.

— Вы любите стихи? — спросила она.

— Люблю.

— Я рада. Я пробовала читать Винтера вслух Вильхельму, вечерами, когда он сидит и занимается резьбой по дереву, но это не для него. Он терпеть не может стихи, если только они не из Псалтири. Но постепенно мы научим его уму-разуму, верно?

Мельник попытался сделать вид, что разделяет ее надежду, и пробормотал что-то, как бы соглашаясь с ней, но одновременно он открыл дверь, и шум леса заглушил его слова.

Запрячь шведскую лошадку было делом одной минуты. Ханс вскарабкался на сиденье, потому что, само собой, он не хотел упустить случай прокатиться. Потом он останется с дядей Вильхельмом, которого они наверняка встретят.

— Привет ему от меня, — крикнула им вслед Ханна, — и скажите, чтобы не опаздывал к ужину. А если по дороге увидите Енни, пошлите скверное животное домой.

И опять лошадка, опустив голову и широко расставляя ноги, с трудом продвигалась вперед, и колеса со скрипом вертелись в глубоких расхлябанных мокрых колеях. Временами какое — нибудь из колес проваливалось в яму, и в таких случаях Ханса, к его большому удовольствию, подкидывало в воздух. Вообще мальчик сидел очень неспокойно, все время оборачивался и призывал к тому же мельника; потому что там ведь стояла перед домом тетя Ханна и одной рукой придерживала забавную шапку на голове, а другой махала носовым платком — без сомнения, лишь для того, чтобы повеселить мальчика. Эту обязанность тети она выполняла так терпеливо, что, хотя платка было не различить, сама она черной точкой виднелась на фоне белой стены даже тогда, когда они свернули на большую дорогу и шведская лошадка перешла на вполне приличную рысь.

Это пробудило мельника от его унылой дремоты. Так, значит, теперь они встретят лесничего. Должен ли он сейчас сказать ему? Ясно, что это самое правильное! Не надо говорить, что он женится на Лизе, это никого не касается; но просто сказать, чтобы лесничий забыл тот разговор, потому что он все — таки не может жениться на Ханне. Ну а если лесничий спросит: почему, что изменилось? Что он ответит? Нет, с таким же успехом можно с самого начала выложить все начистоту. Но с ним был Ханс; при нем вообще ничего нельзя говорить. Однако, если мальчик отойдет подальше — самому отослать его нельзя, Ханс может рассказать Ханне, что у батюшки с дядей Вильхельмом какие-то секреты, а она истолкует это так, как ей хочется; но если мальчик по собственному почину отойдет в сторонку, тогда он поговорит с лесничим открыто и честно, это решено.

Не успели они свернуть на дорогу, ведущую через лес на мельницу, как услышали стук топоров и шипение пил. Вскоре они увидели ряд белых пятен среди подлеска: длинный ствол срубленного бука был уже распилен на одинаковые куски. Над ними — опутанная канатами верхушка другого бука, который при их помощи пока еще держался вертикально. Его длинные голые ветки жалко мотались в воздухе, как бы надеясь за что — то ухватиться. Рядом с ним два высоко вымахавших дуба радостно шумели желтыми листьями, как будто знали, что два их врага срублены ради них, чтобы дать им воздух и свет. И когда листья уносились по ветру, казалось, что эти дубы посылают добрую весть своим собратьям, пока еще задыхающимся в плотном окружении.

Теперь среди других голосов мельник с сыном различали голос Вильхельма, а вскоре и увидели его. Он стоял к ним спиной и смотрел на крону дерева, в то же время при помощи палки дирижируя действиями рабочих.

Повозка остановилась, и Ханс спрыгнул на землю. Мельник тоже вылез, туго намотал вожжи на фонарь, ослабил упряжь. Он не собирался здесь долго задерживаться, но такой разговор, к которому он готовился, неудобно было вести развалясь в экипаже. С некоторым усилием он перепрыгнул в своем длинном пальто через канаву; а вот уже и лесничий направляется им навстречу широким солдатским шагом, ступая кожаными сапогами то в лужу — и тогда поднимается фонтан брызг, — то в высокую кучу палых листьев, которые взлетают в воздух, как пыль.

— А, это ты, Якоб? Ты был у нас?

— Да… Как дела, Вильхельм?

— Спасибо, неплохо. Молодец, что заехал за мной. Мы скоро закончим.

— Нет, мне надо домой.

— Ах вот как, всего лишь краткое свидание, пока брат в лесу! А на пути туда ты украдкой проскользнул мимо — ай-ай-ай, Якоб!

— Я приехал со стороны Нёрре-Киркебю, вообще-то я собирался в город…

Лесничий весело улыбнулся и хлопнул его по плечу.

— Ну, скажу я тебе, сильно же тебя сюда тянуло, потому что это не самая короткая дорога в город.

Мельник выдавил улыбку. Ему было крайне неприятно это заговорщицкое подтрунивание, но в то же время это было отнюдь не излишнее напоминание о необходимости начать трудный разговор. И Ханс как раз отошел в сторону.

— Послушай, Вильхельм! Я хотел тебе сказать…

— Да?.. Ханс! Не ходи туда, оставайся с нами! Я боюсь отпускать его, мало ли что может случиться.

— Само собой.

— Ну так что ты хочешь мне сказать?

Но теперь ребенок стоял рядом и навострил уши. Говорить было нельзя.

— Я забыл. А, вот что — насчет Ханса; он очень хочет остаться у вас. Но скажи мне откровенно, не в тягость ли он вам, потому что твоей сестре я не очень верю.

— В тягость! Придет же в голову… Нам он только в радость. И кроме того, — тут он бросил на мальчика мудрый взгляд педагога, показывая, что тому не следует слышать продолжение его слов, — кроме того, хорошо, что они оба привыкают друг к другу.

— Это как понять, дядя Вильхельм? — спросил Ханс.

Лесничий ошарашенно уставился на ребенка.

— Вот что значит ушки на макушке! Я в его годы ничего бы не услышал.

Мельнику пришлось улыбнуться, хотя ему было совсем не весело.

— Чего бы ты не услышал, дядя Вильхельм? — продолжал допытываться Ханс.

— Ну, смотри, никуда не отходи от отца, — сказал лесничий, разумеется, не ответив на неудобный вопрос. Все это время он одним глазом смотрел через плечо на опутанное веревками дерево. — Якоб, извини, я на минутку отойду, сейчас начнется.

И он зашагал обратно по палым листьям и слякоти.

Мельник сел на пень. Он вытащил трубку и кисет, закурил и в задумчивости стал выпускать густые клубы дыма, которые буйный ветер тут же срывал у него с губ и в мгновение ока рассеивал. К бодрой атмосфере леса, сотканной из запахов влажного перегноя, завядших листьев, подгнивших растений и свежесрубленного дерева, примешался аромат наркотических курений, обволакивающий и успокаивающий. Он напомнил мельнику многие приятные минуты, когда он курил трубку вместе с другом в его лесу. Слова, которые так удивили Ханса, еще звучали в его ушах: хорошо, что они оба привыкают друг к другу. Эти слова настоятельно напоминали о том, сколь необходимо посвятить друга в истинное положение вещей, и вместе с тем делали признание еще труднее.

Куря и размышляя, мельник неотрывно смотрел в пространство.

Над качающимися верхушками деревьев, похожими на большие пучки прутьев, мчались облака — собственно, это были переходящие одна в другую массы тумана, местами потемнее, местами посветлее. Они мрачно проносились над большой поляной, открывавшейся в полусотне шагов, скорее соломенно-серой, нежели бледно-зеленой, поляной, за которой снова начинался лес, казавшийся лиловато-серой туманной горой, на фоне которой группки берез на поляне светились прозрачной сетью желтых листьев.

Верхушка опутанного канатами бука тяжело кивала. Громче и быстрее застучали топоры. Люди кричали наперебой, но их почти заглушали крики и карканье ворон, которые кружили над местом вырубки.

Все вместе было очень печально и совсем по-осеннему. Но ведь мельнику тоже было совсем не весело и его настроение было отнюдь не весеннее. Все это было частью его жизни, и эта часть безвозвратно уходила в прошлое.

— Готово? Давай!

Дерево громко затрещало.

С шумом и грохотом, размахивая ветками, бук повалился к подножию двух шелестящих дубов…

Лесничий вернулся к мельнику, а Ханс, которому теперь никакая опасность не угрожала, побежал взглянуть на поверженного великана. Было самое подходящее время для доверительного признания.

— Твой приезд как нельзя кстати, — начал лесничий, усаживаясь напротив друга и тоже набивая трубку. — Ханна наверняка приободрилась, а то она все грустит… из-за Енни.

— Да, она мне рассказывала. Когда я подъехал, она звала Енни… Но косуля, может быть, еще придет.

— Конечно, — согласился лесничий. — Однако прошлой ночью в лесу стреляли, в каких-нибудь десяти минутах хода от нашего дома, и это был Пер Вибе, его выстрелы я узнаю.

Он зажег трубку и свирепо задымил.

— У него ружье такое же, как у меня, — продолжал он, погладив свое по прикладу, — настоящий «Гринер». Его подарил мне однажды хозяин, когда был особенно доволен мною. Ну что ж, ему оно и служит. А этот негодяй собрал деньги на свое браконьерством да воровством.

— Возможно, с его помощью он уже вернул себе эти деньги.

— Да, так оно и есть, ты в самую точку попал, — ответил лесничий с жестким смешком. — С его помощью он чуть не получил выгодную службу, да только я этому помешал. Примерно час назад хозяин проезжал мимо верхом. Ну, я ему и рассказываю среди прочего, что Пер Вибе сегодня ночью снова орудовал в лесу. И тут хозяин говорит, дескать, есть у него одна мысль. Он хочет взять Пера на службу лесным охранником, а то он у нас всю дичь перестреляет, — так он выразился.

— По мне, так это все равно что нанять волка пасти овец.

— Не скажи, не такая уж это глупость. Нашу дичь он тогда оставил бы в покое. Но кругом хватает других лесов для его прогулок в лунные ночи — например, королевский лес поблизости, да и завернуть на север ему ничего не стоит… Но можно ли терпеть, чтобы преступника еще и вознаграждали? У нас много честных бедных людей, которые были бы счастливы получить эту должность, однако никому из них она не достанется, потому что мы боимся такого вот мошенника и хотим его подкупить! Я возмутился и выложил все начистоту: уж не думает ли хозяин, что я соглашусь иметь дело с этим дурным человеком, про которого даже говорят, что он участвовал в убийстве бывшего лесничего? Правильно ли и по совести ли вступать в такую сделку со Злом? А что касается порядочных людей, которые нуждаются в этой работе… то я назвал ему несколько человек. Нет, сказал я, вы уж не обижайтесь на меня, господин камергер, но в таком деле Вильхельм Кристенсен не участник.

— Ну, а что ответил камергер?

— А что ему оставалось? Он назвал меня упрямцем, отпустил какую-то шутку, чтобы замять разговор, однако же от своего плана был вынужден отказаться. И ему стало стыдно, потому что он понял — он был не прав. Нет, нет, Якоб! Не жди добра, если вступишь в сделку с силами зла.

Лесничий помолчал, усердно дымя и сурово глядя прямо перед собой — он заново кипел возмущением, вспоминая недостойное предложение хозяина.

Теперь наступила очередь мельника открыть свою душу. Но он совсем потерял мужество. Как скажет он сейчас лесничему, что вместо того, чтобы жениться на его сестре, он собирается породниться с этим самым Пером Вибе? А ведь он знал, что, раз начав откровенничать, уже не сможет остановиться на полпути. Неужели он поведает другу, что готов отречься от добра и вступить в «сделку со Злом» — ведь именно так расценит это Вильхельм, и будет прав.

Мельник поднялся.

— Ну, мне пора.

— Так скоро? Что ж, с Богом.

Лесничий проводил его до экипажа и подтянул упряжь.

— Откуда у тебя эта красивая лошадка? — спросил он, похлопав ее по крупу.

— Дал напрокат шурин, — ответил мельник, поднимаясь в экипаж; и при этом слове он не мог не вспомнить своего нового шурина, что отнюдь не ободрило его.

— По-моему, ты уже однажды приезжал к нам на ней.

— Да, год назад.

— Ну да, конечно, теперь я вспомнил: с тобой была Кристина, и, когда вы собрались уезжать, Ханна застегнула кожух с той же стороны, что и я сейчас, а Кристина наклонилась и поцеловала ее. Ах, добрая душа! Что ж, она блаженствует на небесах и, надеюсь, еще порадуется, глядя на Ханну, — иначе не может быть.

Мельник нагнулся застегнуть кожух с другой стороны, и, видно, это далось ему с трудом, потому что, распрямив спину, он был красный, как рак.

— Приезжай поскорее еще, Якоб, — сказал лесничий и сердечно пожал мельнику руку, — но на этот раз всерьез и надолго, то есть и ко мне тоже.

— Да, спасибо, обязательно. Счастливо.

Мельник шлепнул вожжами по спине лошадки, и повозка покатила.

Медленно проплывали мимо деревья, почти каждое — старый знакомый, ведь мельник часто проезжал этой дорогой; вот большой бук, чей купол, выше и шире, чем у остальных, нависал сводом над дорогой; а вот два сросшихся дерева, а вот то, которое по самую крону было увито плющом, чьи изумрудно-зеленые листочки ярко сверкали на уныло-сером фоне и совсем по-другому, чем летом, выделяли это дерево среди других — как и вообще каждое дерево, обнажившись, обрело некую особенность. И — каждое по-своему — они смотрели на него с упреком: одно сурово, другое печально; одно отвернувшись, другое стараясь удержать его своими цепкими ветками; а там тонкая березка махала ему желтым флагом своей листвы, как Ханна носовым платком, — но все вместе они печально шумели, и этот шум приводил его в отчаяние.

Лес стал редеть; там и сям между стволами виднелось небо, и мельнику показалось, что оно светлее, чем в начале дня. Мимо проплыл домик лесного сторожа с терновой изгородью, деревья расступились, впереди простирались поля — сейчас голая земля, — и среди них в высшей точке, прямо напротив стояла его мельница.

Пелена, окутывавшая мельника в лесу, рассеялась. Окружающая природа тоже словно бы освободилась от пелены, и в ней открылись свет и краски. Небо, прежде низкое, плоское, глинисто-серое, мало-помалу становилось светло-голубым и вздымалось высоко над массой облаков, а они все ярче светились желто-красным и проливали на равнину горящие пурпуром капли дождя.

Подгоняемая кнутом и воодушевленная близостью конюшни, лошадка побежала еще резвее.

Скоро они выехали за черту леса, до того защищавшего их от ветра. Ветер был такой же сильный, но он дул им в спину — веселый попутный ветер по дороге домой.

В лесу остались все мысли мельника о Ханне. Теперь он видел только Лизу-это она в образе его любимой мельницы приветственно махала ему крыльями, как носовым платком; и насколько площадь этих крыльев больше дамского носового платочка, настолько власть Лизы была больше, чем власть Ханны.

Живей, пошла! Щелкал кнут, стучали подковы, и брызги летели из-под колес.

А Лиза и не подозревает, что он так близко! То-то она удивится и обрадуется! И вместо того, чтобы провести этот вечер в разлуке, они…

Пошла, пошла! Лошадь бежала галопом, легкий рессорный экипаж, казалось, скакал по дороге.

Солнце справа от мельника зашло. Но прямо перед ним, под красным пластом облаков, протянулась вдоль всего горизонта желтая с металлическим блеском полоса, и на ее фоне мельница казалась угольно-черной. Колеи на прямой, как стрела, твердой проселочной дороге были наполнены водой; земля как будто была всего лишь тонкой пластинкой, которая в этом месте протерлась, так что небо было видно и внизу.

Счастливый и полный надежд, мчался мельник навстречу блестящей полосе.

Но мельница была черна.

 

IV

Мельник вошел в подклеть.

До этого он поставил лошадку в конюшню и задал ей корму, немного удивляясь, что Лиза не выбежала из дома ему навстречу. Но, возможно, она сидит в своей каморке и не услышала, как подъехал экипаж.

Однако он не смог найти ее ни в доме, ни в саду. Жаль, конечно, ну, да наверняка она скоро появится. Может быть, когда после долгих тоскливых часов наконец распогодилось, она пошла прогуляться по дороге. На самом деле такое никогда в жизни не пришло бы ей в голову, но мельник наивно полагал, что то, что нравится ему, должно нравиться и другим людям, и прежде всего — его возлюбленной.

Ну а он тем временем поглядит, что делает Йорген. А может быть, и Лиза как раз сейчас прибирает в людской. Он открыл дверь и заглянул туда. Комната была пуста.

Тогда он поднялся на мельницу.

Неистовый шум сразу сказал ему о том, что здесь кипит работа — как и должно быть в такой отличный ветреный день. На складском этаже, как он и ожидал, никого не оказалось.

Теперь он стоял на размольном этаже.

Работало три мукомольных жернова и одна лущильная машина. Ай да Йорген! И ведь ему никто не помогал, Ларс-то уехал. Но где же сам Йорген? Было уже полутемно, так что хозяин не мог сразу обозреть все помещение, а кричать было бессмысленно. Он поискал у каждого жернова и за мешками, вышел на галерею — никого.

Когда он вернулся в шумное помещение, он уловил в грохоте что-то странное, чего не услышал бы никто, кроме опытного мельника, — своеобразную пустоту, из которой он заключил, что поставы работают вхолостую. Он поднялся на ближайший мучной ларь и опустил руку в ковш: правильно, там было пусто. То же было и с остальными. Да уж, большой прок от работы трех поставов!

Он как раз собирался спрыгнуть с третьего чана, кляня ленивого осла-работника, как заметил в тени под собой какое — то бурное движение. Он нагнулся: там дрались два кота. Один из них был, разумеется, Кис; другой, наверно, кот с Драконова двора, который уже и раньше прокрадывался на мельницу. Впрочем, нет, этот кот белый и похож на Пилата. Вот они выкатились в полосу света из двери и лежали на брюхе друг против друга, шипя и готовясь к прыжку. Возможно ли? Мельник спрыгнул и подошел к ним вплотную.

Да, это был Пилат!

Но как же Пилат попал сюда? Ведь все знают, что Пилат никогда не поднимается на мельницу, ни в жизнь, это исключено — для всех обитателей мельницы это был непреложный факт, вроде того, что Господь создал небо и землю. Веру в это невозможно было поколебать. И все-таки Пилат был здесь, на размольном этаже, в сердце мельницы. Когда вопреки всеобщему опыту происходит подобное чудо, это что-нибудь да означает. Так что же это значит — Пилат на мельнице? И почему лицо мельника, до той минуты красное от ярости, сейчас, при виде кота, чье присутствие здесь было немыслимо, вдруг побелело, как будто на нем осела вся мучная пыль, которую взбило животное, колотя хвостом по полу? Какова бы ни была причина — следствием было то, что мельник отказался от удовольствия и дальше наблюдать за кошачьей битвой, направившись в темный угол, где была лестница, по которой он начал медленно подниматься.

А кошачья схватка продолжалась с неубывающей силой. Потому что храбрые бойцы сражались не ради славы, а из священного чувства справедливости, которую каждый видел на своей стороне. Два королевских тигра в джунглях не более героически сражаются за свое господство, чем бились Кис и Пилат на размольном этаже. Трудно было предсказать, кому из них бог битв дарует победу, потому что силы их были почти равны. В этом смысле они соотносились примерно так же, как крестоносец в железном панцире на ютландском жеребце и сарацин на легконогом коне. Пилат был крупнее и тяжелее, и длинный густой мех лучше защищал его, чем противника его шкура; но Кис был гораздо подвижнее и явно выносливее, и сумей он растянуть битву надолго, победа досталась бы ему, потому что он еще был крепок, как в самом начале, а Пилат уже стонал. Но Кис недостаточно оценил свое преимущество, ведь хотя он и обладал всеми бойцовскими качествами воина — дикаря — проворством, хитростью и умением использовать всякие уловки, — ему недоставало общего представления о вещах; вдобавок Пилат превосходил его хладнокровием, которое настоящему герою дается воспитанием и общением с высшими существами. К тому же еще был большой вопрос, на чьей стороне правовое и моральное превосходство. Всякий знает, что маленькая собачонка в собственной усадьбе может победить в драке более крупную; но кому из двоих котов принадлежала мельница? Кис ни капельки не сомневался, что ему; нельзя также отрицать, что Пилат очень долго — почти целый год — фактически признавал право собственности Киса, которое можно было теперь считать подтвержденным давностью. Однако в отличие от своего тезки Пилат в эти минуты не признавал римского права с его praescriptio temporis, а, напротив, в данном случае исповедовал принцип германского крестьянского протеста: несправедливость, продолжайся она хоть сто лет, не становится от этого справедливостью. Он считал Киса наглым узурпатором, против которого восставала вся его честная душа.

Итак, война продолжала бушевать, принимая разнообразные формы: она шла то на вершинах мешочной горы, где Кис занял позиции, на которые Пилат предпринимал повторные, но безуспешные атаки; то в уголке между верхним и нижним жерновом, где закрепился после неудачной операции в горах потерявший половину уха Пилат и, наконец, после того, как он, улучив момент, снова выступил в поход и ударил во фланг противнику-посреди открытой равнины, прямо на полу. Они ползали на брюхе друг вокруг друга, выискивая у противника слабое место; они одновременно делали прыжок и сшибались в воздухе, они перекатывались друг через друга, вцеплялись друг в друга зубами и когтями, и скоро не осталось ни одного приема кошачьей борьбы, свидетелем которого не был бы размольный этаж, — впрочем, он ничего не видел, потому что тьма быстро заполняла помещение. Умиротворяющее спокойствие ночи опустилось на поле брани; но в это время уже было ясно, что кости выпали в пользу Пилата. Кис осторожно отступил к лестнице, чтобы покинуть поле боя. Но Пилат, достойный носить имя римского полководца, учтя, что его кавалерия, достаточно мощная для атаки, была недостаточно легка для преследования, не допустил этого и собрал все свои силы для решающей битвы, которая повлекла бы за собой окончательный debellatio. На нижней ступеньке лестницы он задержал врага, но тут неожиданно сверху тяжело опустился сапог и разделил две враждующие державы. И как наши предки теряли мужество и прекращали борьбу, если в разгар битвы наступало солнечное затмение, так же и это сверхъестественное вмешательство положило конец смертоубийственной войне, и победитель и побежденный, крадучись, побрели каждый своей дорогой.

Но так же, как высшие существа обращают мало внимания на ничтожные земные дела, для которых их вмешательство становится решающим, а просто идут своим путем, так и мельник даже не заметил, что, проходя мимо размольного этажа, он споткнулся о двух кошек, а, шатаясь, перешагнул через них, и вышел на галерею — он жаждал глотнуть свежего ветра.

И он таки глотнул его, да еще как! Ветер набросился на него, сорвал шляпу — и этого мельник тоже не заметил. А ведь это была его лучшая шляпа, которую он надел, собираясь в город, а потом забыл снять, хотя она была слишком хороша для того, чтобы идти в ней на пыльную мельницу, и тем более для того, чтобы, описав широкую дугу, упасть на землю и покатиться по ней колесом, Бог весть куда, и чтобы никто не побежал за ней.

Во всяком случае, этого не собирался делать ее владелец. Он только почувствовал облегчение, когда свежий ветер стал свободно овевать его лицо и волосы. Он вытер пот на висках, ноги у него дрожали, и он оперся на «хвост». Потом рванул на себе жилет и рубашку, обнажил грудь и подставил ее буре: «Да, дуй прямо ко мне в душу, холодный ноябрьский ветер, да посильнее! В душе я жажду остудить пожар, в душе, а не в голове; я знаю все, я видел все четко и ясно, голова у меня в порядке. Но в душе горит адский огонь — приди сюда, холодный ветер, и согрейся!..» А ветер и не нуждался в таком заклинании. Почти по-зимнему промозглый и еще похолодавший к ночи, он свирепо задувал и, кажется, был сырым от соленой морской пены, запах которой он нес.

«Однако что-то неладно с этим ветром! Где я стою? Это же ворот — и мельник пнул ворот ногой, как будто хотел удостовериться, что это не обман зрения. А тот предмет, на который я опираюсь, это ведь «хвост»? Но как же тогда ветер может дуть мне прямо в лицо и в грудь? Это же просто невозможно! Да уж, сегодня на мельнице всем было не до того, чтобы повернуть крылья против ветра. Крылья обращены на север, а ветер дует с востока; был бы он еще немного южнее, он мог бы ударить по крыльям сзади и напрочь снести весь шатер. То-то было бы весело! Эти двое сами сорвали бы крышу у себя над головой. И распутничали бы под открытым небом. Ха-ха-ха!»

Но теперь вернулся хозяин, и он повернет шатер — сейчас как раз самое время.

Мельник больше не смеется. Судорожно сжав зубы, он уставился в пространство.

Вокруг простирается земля, подобная темному морю. На горизонте, вдоль большой дуги, ограничивающей темный полукруг Земли, еще слабо брезжит вечерняя заря. По небу мчатся облака, и между ними — прямо перед мельником — порой проглядывает бледная луна. Однако его неподвижный взгляд как будто не видит всего этого; ведь не от этого же зрелища трясутся его крепкие руки и ноги, глаза вылезают из орбит и стучат зубы?

И почему он не поворачивает шатер?

Ворот готов. Обычно, когда им не пользуются, он закреплен за деревянную колоду. Но теперь колода лежит не под колесом, а поодаль, у перил, как будто кто-то отбросил ее туда пинком. Кто бы это мог быть? Мельника это удивляет. Как бы то ни было, ворот готов, а ветер вот-вот задует с юга.

Мельник прикасается к железному рычагу ворота и тут же отшатывается, словно обжегшись. Обхватывает руками голову, точно ища в ней опору. Однако голова еще горячее, чем железо; а может быть, рычаг обладает магнетической силой? Он медленно притягивает к себе руки мельника — теперь уже обе.

Руки мельника легли на рычаг ворота — несомненно скорее повинуясь некоему внутреннему порыву, чем для того, чтобы, как обычно, выполнить определенную работу. Потому что похоже на то, что мельник — по той или иной причине — все — таки не собирается повернуть шатер.

Но — что это? Ворот повернулся сам собой?

По крайней мере так кажется мельнику.

Он ведь совсем не нажимал на рычаг, — ну конечно, не нажимал, — но ворот сам пришел в движение и потянул за собой его руки, которых мельник не мог оторвать от рычага — как не может выпустить концы оголенного электрического провода человек, случайно схватившийся за них; мельник чувствует, как что-то тащит его руки — немного… еще немного…

И со звериным криком, в сладострастном неистовстве, он всем своим весом налегает на рычаг.

И дело пошло! Теперь ворот работает на славу. Рычаг так быстро вращается под его руками, как колодезный ворот под руками Лизы, и обычно столь медлительное колесо вертится легко, как колесо тачки Йоргена, когда он везет мешки с мукой по мосткам складского этажа. И «хвост», скрипя и неуклюже вихляясь, начал поворачиваться, и брусья, треща и дрожа, пришли в движение, а наверху заколебались длинные наклонные балки, подобно реям большого корабля, который делает поворот оверштаг. И бодро щелкая и хлопая сильно зарифленными парусами, крутятся крылья, они ловят все больше ветра, и их движение все ускоряется, мощнее становится их жужжание. Да, теперь мы примемся за дело, — теперь, когда ветер так здорово нам помогает… Быстрее, быстрее!.. Мы сгораем от нетерпения! Восточный ветер вращает нас отлично, ветер стал гораздо сильнее, чем до того, как он переменился и мы остановились и не нашлось никого, кто бы помог нам… Но в чем дело? Почему мы опять остановились на полпути? Что за дурак орудует там, у ворота…?

Да, крылья остановились и не могли не остановиться, потому что никакая человеческая сила — будь то даже сила безумца, — не могла повернуть рычаг дальше. Да и мельник уже не безумец, в какого он превратился на одно мгновение. Ибо теперь, когда он снова стоит, опираясь на «хвост», или, вернее, обхватив его обеими руками и только так с трудом удерживается на ногах, ему кажется несомненным, что в предыдущее мгновение он был безумен.

Долго ли он так стоит? Он не знает. Нет, не очень долго… Но за это время подобное морю пространство вокруг стало темнее, а луна, которая видна в большой промоине между серебристыми облаками, приобрела золотистый оттенок и рисует теневой силуэт на досках галереи.

Что он сделал? Повернул шатер. И правильно. Что в этом особенного? Почему же он дрожит всем телом при мысли об этом… или, может быть, он дрожит от холода? Ведь ночной ветер уже долго продувал его, мельник и теперь его чувствует, хотя ворот и «хвост» сейчас больше укрыты от ветра — деревянная колода лежит теперь там, где галерея делает изгиб. Естественно, ведь шатер повернулся… Хорошо, его и надо было повернуть. Но — те двое были наверху! Были — а где же они сейчас?

Разумеется, они спустились и сидят каждый в своей комнате.

Конечно, когда он в безумной ярости вращал ворот, вращал с такой силой, как его не вращал никто и никогда, он и хотел, чтобы их раздавило между тормозной балкой и балками стены. Но теперь, задним числом, он думает, что у них было достаточно времени, чтобы убежать. Не так уж быстро все и происходило. Конечно, там тесно — не повернешься. Но даже если они и остались на том же месте — эта сцена стояла у него перед глазами, как будто за все это время он не видел ничего другого, — они все равно легко успели бы убежать; вот разве только были так захвачены друг другом, что им вообще было ни до чего, пока не стало слишком поздно… И он же не слышал криков.

Криков? Но самый пронзительный двойной крик утонул бы в шуме мельницы и не долетел бы до него.

Однако к черту сомнения: парочка могла спастись и наверняка спаслась. Но уж страху натерпелась! И при этой мысли мельник улыбнулся. Однако в его улыбке не было желчи или злорадства. Это была болезненная, недоверчивая, вымученная улыбка.

Потом его пробрала дрожь — ветер все-таки задувал чувствительно… Вот это-то и странно! Здесь, у «хвоста», ветра совсем не должно быть. Значит, мельница установлена все же не совсем правильно. А почему? Почему вскоре стало так ужасно тяжело вращать ворот?.. Почему под конец он вообще остановился, его было не сдвинуть? Об этом мельник совсем забыл, а когда вспомнил, тут-то его и пробрала дрожь — в этом было что-то загадочное.

Наконец он собрался с духом и вошел внутрь. Но не затем, чтобы довершить свое дело и после того, как он поставил крылья против ветра, насколько это у него получилось, задать работу жерновам. Он даже не зажег света. Он пошел налево, туда, где не было потолка, и стал смотреть вверх, на шатер, который, разумеется, невозможно было разглядеть. Только мощное жужжание и скрип многочисленных колес доносился сверху из мрака.

Потом его как будто щелкнуло по лбу, и еще раз — у самого глаза. Непроизвольно он провел по лбу рукой — рука увлажнилась. Он быстро зажег спичку: рука была в чем-то красном. И когда спичка выпала из этой дрожащей руки и упала на пол, она осветила много больших красных пятен в муке; и еще два пятна с легким хлопком возникли рядом с ней, а третье поглотило ее.

Из шатра шел кровавый дождь.

 

V

Лес шумел также монотонно и уныло, как днем, но на вид он был не таким однообразным и тусклым. Над качающимися верхушками деревьев пролетали окаймленные серебром облака, а луна светила сквозь голые ветки и вычерчивала их движущиеся силуэты на недвижном лице мельника, который лежал вытянувшись во весь рост на корнях огромного бука.

Но как мельник попал в лес? Он и сам этого не знал. Он бросился прочь с мельницы, побежал прямиком через поля и вдруг оказался среди деревьев. Это была часть леса, которая клином вдавалась в поля и была значительно ближе к мельнице, чем та, через которую проходила дорога. Здесь же не было ни дороги, ни тропинки.

Возможно, лес потянул его к себе. До сих пор он жил в двух мирах — у Лизы на мельнице и у Ханны в лесу. Из первого он теперь был изгнан и решил найти прибежище во втором. Правда, и здесь тоже ему было нечего делать. Нигде не было для него надежды. Для него все было кончено.

Таково было чувство, полностью овладевшее им. Мыслей не было. Он знал, что совершил нечто ужасное. Не то чтобы он испытывал отвращение к своему поступку или сострадание к жертвам; но он жалел самого себя — большое несчастье ворвалось в его жизнь и навсегда погубило ее. Лучше всего было бы, если бы в него ударила молния небесная или если бы ветер вырвал с корнем огромный бук и похоронил бы его под ним…

В лесу раздался выстрел. У мельника был не такой натренированный слух, как у лесничего, и он не мог бы определить, что это ружье Пера Вибе, но представил себе, будто так оно и есть, и содрогнулся при мысли, что брат убитой так близко — выстрел раздался в каких-нибудь двух-трех сотнях шагов. Браконьер не хочет, чтобы видели его самого, но если он, прокрадываясь мимо, заметит мельника, не возникнет ли у него впоследствии подозрений? Что же, если мельник будет лежать совсем тихо, он может и не попасться на глаза браконьеру, тому бы только уберечься самому и уберечь свою добычу.

А вдруг еще кто-нибудь видел его, когда он бежал полями? Мельника охватил страх перед разоблачением. Он хотел умереть, может быть, в конце концов он сам сведет счеты с жизнью, однако он решительно не хотел попасть в руки правосудия.

Мельник начал раздумывать и постепенно успокоился. Против него нет никаких улик. Он просто повернул шатер, не зная, что наверху кто-то есть. Какая все-таки удивительная случайность, что он не застал пастора дома и только заплатил свою десятину, даже не упомянув, что ему хотелось бы поговорить с пастором! Окажись тот дома — и он бы пропал. И точно также, скажи он Вильхельму, что хочет жениться на Лизе, — а ведь он собирался, — или хотя бы что он не может жениться на Ханне, уже одно это было бы очень подозрительно, и в таком случае ему вряд ли удалось бы выпутаться. И как он был близок к этому! Дважды эти слова вертелись у него на языке.

Он дивился тому, что, похоже, кто-то заботился о том, чтобы он не выдал себя, и когда до него по-настоящему дошло, как сильно ему повезло, он почувствовал что-то вроде радости, хотя в глубине ее таился ужас: неужели ему помогал дьявол?

Ведь мало того, что тот разговор в лесу не подтверждал обвинения, он даже обернулся в его пользу, потому что из него следовало, что они с лесничим считали его брак с Ханной делом решенным. Ханну, конечно, тоже допросят, и его последний разговор с ней будет свидетельствовать в его пользу… Возможно, Йорген знал о том, что было у него с Лизой, но он уже не сможет дать показания. Единственную опасность представлял Кристиан — и, может быть, еще Лapc. Если кто-нибудь из них покажет, что, по его мнению, мельник ухлестывал за Лизой, что работники толковали между собой про блажь хозяина — это будет скверно, очень скверно. Но нет, Кристиан в своем самодовольстве, Кристиан с безжизненными, как у трески, глазами вряд ли был способен наблюдать. А Пер Вибе? Насколько он знал, Лиза не была особенно близка с братом, как и со всей своей семьей. Наконец, была еще Мельникова теща, которая не моргнув покажет под присягой, что ничего подобного никогда не замечала.

Таким образом, обвинение в преднамеренном убийстве вряд ли можно будет обосновать. Но, может, его обвинят в непредумышленном убийстве, в убийстве по неосторожности? Нет, эксперты — другие мельники — непременно покажут, что в неожиданном повороте шатра нет никакой опасности для работника, находящегося там, внутри, и что, стало быть, незачем было подниматься и проверять, есть ли там кто, перед тем как повернуть шатер, а повернуть его было необходимо, поскольку переменился ветер.

Переход от тупого отчаяния и жалости к себе к размышлениям о вещах практических и предусмотрительной заботе о своем спасении подействовал на него удивительно благотворно.

Он решил еще раз продумать все с самого начала, чтобы не упустить какую-нибудь мелочь, которая впоследствии может оказаться роковой.

Итак, он повернул шатер, не подумав о том, что кто-нибудь может быть наверху, но его насторожило, что ворот вдруг пошел с трудом, а под конец и совсем застрял. Тогда он поднялся на размольный этаж, зажег лампу и, увидев кровь, в ужасе бросился прочь, сам не зная куда, только бы подальше от мельницы.

Стоп! Не покажется ли подозрительным, что он убежал, не посмотрев сначала, что творится наверху? И потом — а вдруг он оставил следы, когда поднимался и спускался по лестнице? Его бросило в жар, и он поспешно проверил карманы: не выпало ли из них что-нибудь. Нет, все на месте! Но в толстом слое мучной пыли могли остаться следы его сапог (о чем-то подобном он читал), и тогда он пропал. С другой стороны, если он скажет, что поднялся наверх, прежде чем выбежать с мельницы, как объяснить, что он не знает точно, что же там произошло?

Ужасная мысль молнией поразила его. А вдруг их раздавило не насмерть, вдруг их еще можно спасти?! Это необходимо проверить. Как ни пугала его мысль о том, чтобы подняться наверх и увидеть изувеченные трупы — ведь их несомненно раздавило насмерть! — он должен сделать это, он не смеет от этого уклониться. Мельник тут же вскочил и быстро пошел лесом. Сучья и ветки трещали под его ногами, он то и дело спотыкался о корни.

Вдруг он услышал суровый, повелительный окрик:

— Стой! Кто идет?

Мельник увидел голову и плечи человека, который укрывался за толстым буком. Блестящий в лунном свете ствол ружья был направлен прямо на него. Мельник смутно представил себе, что это не иначе как отчаянный Пер Вибе, который принял его за лесничего, и у него возникло желание, чтобы браконьер убил его и таким образом отомстил за сестру. Тем не менее он непроизвольно остановился.

— Кто там? Ни с места, или я буду стрелять.

Теперь мельник узнал голос лесничего и, хотя ему было совсем не до смеха, он чуть не рассмеялся, отвечая:

— Вильхельм! Это же я — мельник!

— Черт побери, так это ты! — воскликнул лесничий, по такому удивительному случаю позволив себе невинное проклятье.

Он выступил из своего укрытия и опустил взведенный курок.

— Я думал, это Пер Вибе, — сказал он сконфуженно. — Он опять стрелял полчаса назад…

— Да, я слышал выстрел.

— И где же?

— Где-то поблизости.

— Но ты, Якоб! Ты-то что делаешь в лесу на ночь глядя? И вид у тебя необычный — а где твоя шляпа?

— Шляпа? Не знаю… может быть, я вышел без нее…

— Якоб! Что с тобой? Что-нибудь случилось?

— Да, Вильхельм… На мельнице произошел несчастный случай.

— Господи, спаси и помилуй! Неужто покалечило кого?

— Да я в общем-то и сам толком не знаю, что произошло, но это было что-то ужасное.

И он рассказал другу, как все было, умолчав лишь о том, что он сначала поднимался наверх. Он рассказывал подробно и растолковывал лесничему отдельные подробности, потому что тот не слишком разбирался во внутреннем устройстве мельницы.

— И ты не глянул, что там?

— Нет, очень уж напугался.

— Зря.

— Да, зря, теперь я и сам понимаю, и я как раз возвращался домой… Вильхельм, пойдем со мной.

— Хорошо.

— Спасибо! Мне повезло, что я встретил тебя.

— Это был Промысел Божий, как всегда.

— Да, но… была ли Божья воля на то, что…

Он в страхе спохватился, потому что у него чуть не сорвалось с языка «…что те двое оказались там, наверху», хотя ведь он не должен был знать, кто именно пострадал.

Лесничий кивнул:

— Да, и на это тоже. «Не две ли малые птицы продаются за ассарий? И ни одна из них не упадет на землю без воли Отца вашего».

Они быстрым шагом шли к опушке.

— Когда дело-то было?

— В полшестого или около того. А сейчас сколько времени?

— Скоро половина восьмого.

И вот перед ними уже последние деревья и плетеная изгородь из веток и прутьев, какой на Фальстере всегда огораживают лес. Они перелезли через нее, перепрыгнули широкую канаву и зашагали дальше по жнивью, направляясь к темневшей впереди мельнице.

— И ты не представляешь, кто бы это мог быть?

Мельник не сразу решился ответить на вопрос, которого давно ожидал.

— Понятия не имею.

— А ты видел кого-нибудь в доме?

— Нет, служанка, наверное, вышла.

— А работники?

— Кристиан развозит хлеб, а батрак ушел домой.

— Ну, а еще один работник — Йорген, что ли, — он-то ведь и управлялся на мельнице?

— Да, само собой, но его я нигде не видел.

— Хм-м…

— Но даже будь он наверху — хотя что ему там делать? — он ведь ежедневно на мельнице и знает ее как свои пять пальцев, не понимаю, как он мог пострадать оттого, что шатер повернули; сделай он шаг в сторону…

— Хм-м… н…да… хм-м… Ну, скоро все выяснится.

Мельник глубоко вздохнул, и оба замолчали.

Да, скоро все выяснится. Они перелезли через последний плетень; луг, по которому они теперь шли, уже принадлежал мельнику. Перед ними, в тени, находились строения, а над ними, выделяясь на фоне перламутрово-серых облаков, стояла луна. Путники уже слышали жужжание крыльев, а скоро их беглые тени завертелись у них под ногами, заставляя жемчужины росы на траве мигать, словно маленькие глазки.

Из усадьбы доносился вой Дружка.

И пока они шли полями, воображение нарисовало мельнику удивительную картину. Сначала она мелькала перед ним мимолетным проблеском надежды, повторяясь снова и снова, с каждым разом все отчетливее, все более обогащенная подробностями; а теперь, когда они задами подошли к мельничной усадьбе, надежда превратилась в уверенность.

Вот что это была за картина:

Они входят в усадьбу. В кухонных окошках горит свет. Дверь открывается, и Лиза выглядывает посмотреть, чего это Дружок разбрехался. На мельнице — на складском этаже — тоже светятся окна, только сейчас их загораживает конюшня. Йорген там, занимается своим делом. То есть, конечно, прежде Йорген с Лизой были наверху — это не был плод воображения, но они спаслись, возможно, они спустились раньше, чем он повернул шатер, ведь он наверняка долго простоял на галерее. А вот то, что на размольном этаже что-то капало, кровь на лбу и на ладонях у мельника, как раз и было плодом расходившегося воображения возбужденного человека!

Когда мельник бежал к лесу прямиком по пашням, он один раз упал. Ладонь все еще была выпачкана влажной землей, и было не разобрать, в крови она или нет — так что, возможно, все это ему и примерещилось.

А если это правда — если в доме и на мельнице горит свет, если он сейчас увидит Йоргена и Лизу, — каким чудесным образом перенесется он из пучины несчастья к радостным вершинам свободы! Какое многообещающее будущее улыбнется тогда ему — ему, который пять минут назад считал, что для него все потеряно! И это будущее носит имя Ханна. С Лизой покончено, и даже мысль о ее неверности не причиняла ему боли. В этом смысле он убил ее, она больше не существовала — он был свободен.

Если только это правда…

От всей души возблагодарил бы он Господа! Возблагодарил бы за двойное спасение: зато, что Господь своей могучей дланью вырвал его из-под власти Лизы, и за то, что он не стал преступником. Он даже и не знал, за которое из двух благодеяний больше благодарить. За то и другое вместе, и еще за будущее: ведь Господь позволил ему заглянуть в преисподнюю, а потом открыл ему небеса…

… Если только это правда!

Вот они и пришли. Между передней стеной конюшни и пекарней был вход в усадьбу.

У конюшни мельник остановился, открыл верхнюю половину двери и заглянул внутрь. Только в ближайшем стойле что — то шевелилось. Это была шведская лошадка; его собственных лошадей на месте не было. Значит, Кристиан еще не вернулся.

В этом-то и хотел убедиться мельник. Если бы лошади стояли в конюшне, и он теперь, войдя в усадьбу, увидел свет в кухне, это могло бы означать, что Кристиан ищет себе чего-нибудь на ужин. Но раз его не было, свет могла зажечь только Лиза.

Бдительный Дружок перестал выть и залаял — с яростным гавканьем он кружил вокруг них. Однако голос мельника мгновенно успокоил его, и, визжа от восторга, он прижался к хозяину; бедная животина никогда еще не чувствовала себя такой заброшенной, как сегодня вечером в вымершей усадьбе.

Да, вымершей предстала она перед глазами мельника, когда он, наконец, с бьющимся сердцем завернул за угол. Света не было нигде. И при виде этой унылой картины он сразу понял, как безумна была его надежда.

Только полоска гравия прямо перед ними и часть колодца были освещены луной. Слева, у самого угла дома луна высвечивала треугольник беленой стены и перила веранды, светилась и труба наверху, похожая на часового на посту; посередине, между двумя этими светлыми пятнами, чуть мерцала соломенная крыша, словно губка, впитавшая в себя лунный свет. Все остальное лежало в тени мельницы, которая темной громадой вздымалась к небесам, угольно-черная от шатра до цоколя, — лишь в проеме подклети виднелся небольшой сельский пейзаж с серебристыми облаками над разбросанными там и сям деревьями.

Было что-то особенно жуткое и устрашающее в этой мельнице без единого проблеска света. Ведь в нашем воображении картина мельницы, работающей в ночи, неразрывно связана с представлением о свете — свете, который из маленьких окошек обращен на все четыре стороны и далеко виден отовсюду над темной землей, — скромный сельский маяк для одиноких странников, подающий им весточку о том, где еще бодрствуют люди. Связь между этими двумя представлениями даже породила что-то вроде пословицы, введенной в обиход Грундтвигом. Но не было «света на мельнице». И этот факт, каким бы незначительным и ничего не говорящим он ни мог показаться, произвел такое ужасное впечатление на двух друзей, что они остановились как вкопанные в уголке между конюшней и пекарней, будто околдованные видом этой неутомимо работающей вслепую мельницы.

Лесничий первым сбросил с себя оцепенение и зашагал по двору, сопровождаемый мельником. Дружок прыгал вокруг них с громким веселым лаем, но замолк, стоило им войти в подклеть. А когда двое мужчин свернули направо и вошли в самое мельницу, он уныло остался за дверью, захлопнувшейся перед его носом. Ведь он знал, что там, внутри, — приют дикого зверя в кошачьем обличье и что даже высокомерный Пилат не решается заходить туда. Итак, он остался выть и скулить в печальном одиночестве, дрожа от холода в этом любимом прибежище сквозняка, не решаясь, однако, уйти отсюда, потому что здесь он был ближе всего к людям.

Лесничий снял с себя ружье и прислонил его к стене, в то время как мельник зажег спичку и, защищая ее рукой от ветра, слабо осветил лестницу, по которой они поднимались.

Спичка погасла как раз, когда они добрались до складского этажа. Мельник зажег другую и пробрался между горами сваленных мешков к тому месту, где с большого решета для пшеницы свисала маленькая жестяная лампа без стекла. Он зажег ее. Она слабо освещала ближайшее пространство, зато отбрасывала в более удаленные места удивительные тени. Теперь мельник с лесничим были лучше вооружены против мрака и стали подниматься навстречу все возрастающему грохоту.

— Тс-с! Ты ничего не слышишь? — спросил мельник и остановился посреди лестницы, прислушиваясь. Его голова была уже на уровне пола размольного этажа, и лампа, которую он держал в трясущейся левой руке и защищал от сквозняка трясущейся правой, бросала беспокойно прыгающие, призрачные тени в это большое помещение.

— В чем дело? — спросил лесничий, не поняв его.

— Ты ничего не слышишь?! — закричал мельник.

— Шум, какого никогда не слыхивал до сих пор. Или ты о чем-нибудь другом?

— Нет… ох, нет, ничего другого, видно, и не было.

Мельник же услышал — или ему это только показалось? — звук, который, как ни был он легок и слаб, заглушил для него весь мощный грохот мельницы — звук падающей капли. И еще один…

Он хотел идти дальше, однако ноги его точно приросли к ступеньке, а руки затряслись еще сильнее. Прямо перед собой, там, где лестница вела на верхние этажи, он что-то увидел. Не то чтобы примечательное и, уж конечно, не страшное, что-то еще менее значимое, чем звук падающей капли, — это была серая кошка. Кис лежал, свернувшись клубочком под нижней ступенькой, дрожа и жмуря глаза от света, и зализывал свои раны. Может быть, если смотреть глубже, в этих ранах и было что-то героическое и трагическое, тем не менее картина была скорее жанровой и сама по себе не содержала ничего ужасного, но она напомнила мельнику последние мгновения его жизни, когда на нем еще не тяготел груз вины.

Он быстро поднялся на последнюю ступеньку и обернулся к лесничему.

— Вильхельм! Окажи мне большую услугу! Сходи туда один. Я… я не могу.

— Ладно, — ответил лесничий и взял лампу.

— Подожди немного, я только зажгу еще одну лампу и остановлю механизм.

Он нашел маленькую лампу на ларе с мукой, в точности такую же, как первая, и зажег ее. Потом направился к галерее.

Лесничий удержал его.

— Якоб, послушай! — закричал он, напрягая голос, как только мог. — Ты ведь как-то говорил, что останавливают механизм при помощи тормозной балки?

— Что при помощи тормозной балки?

— Останавливают механизм.

— Да, вот это я и хочу сделать.

— Нет, не надо. Лучше, чтобы все осталось как есть… я имею в виду там, наверху… потому что ведь будет следствие.

— Ладно, но тогда будь осторожен!

— Само собой.

— И береги голову. Кое-где потолки очень низкие.

— Не беспокойся, уж как-нибудь разберусь.

Он исчез во мраке, который царил за пределами круга из шести стояков. Только тусклый огонек лампы еще двигался, подобный светлячку, вырывая из мрака где косую балку, где свисающий канат, где ступеньку, — качаясь, он плыл вверх и, наконец, погас.

Мельник остался один.

Он сел на мешок. У самого его плеча на краю ларя с мукой стояла лампа, а над ней вздымался жернов, в тусклом свете лампы он отбрасывал густую тень на верхушку огромной горы зерна в углу. У самых ног мельника зияло отверстие лущильной машины, его большая воронка еще попадала в круг света. Дальше можно было различить только расплывчатые полоски балок и плоскости кожухов. Кое-где висели большие куски засоренной мучной пылью паутины, которые вяло колебались в воздухе, похожие на крылья гигантской моли.

Как часто сиживал здесь Йорген, на том же месте и при том же освещении, со своим драгоценным альманахом в руках, охваченный мрачными фантазиями, воображая, что все окружающее его — не что иное, как пыточная башня, и скоро начнется допрос, на котором его — alias оруженосца Яльмара — вздернут на дыбу. И все же при этом ему никогда не бывало так жутко, как сейчас мельнику.

Он поднял голову: кажется, до него снова донесся этот звук, страшный, легкий, но звонкий, эта капель, отчетливо слышная, несмотря на окружающий шум. А что это белое, там, слева, куда он не решался глядеть, так странно, крадучись, движется по кругу? Неужели Пилат?..

Мельник взял лампу, встал и сделал несколько шагов. Да, это был Пилат. Он крался по кругу, время от времени поднимая голову и глаза и разевая пасть.

На полу лежала небольшая деревянная колода, раньше мельник нечаянно ударился об нее ногой. Теперь он поднял ее и бросил в кота, но не попал. И животное — если это действительно было животное, — мельник полагал, что это, скорее, дух в обличье животного, — так вот, Пилат не обратил никакого внимания на метательный снаряд, а продолжал крадучись двигаться по кругу.

А центром этого круга было большое темное пятно. Что это такое?.. Вот снова упала капля, и одновременно в темном пятне произошло какое-то движение и что-то блеснуло, словно подмигнул глаз.

Лампа выпала из дрожащей руки мельника и погасла.

…Ему казалось, что прошла целая вечность, а лесничий все не возвращался. Не то чтобы мельник с нетерпением ждал сообщения друга, он и так был уверен, что оба мертвы. Но это было ужасно, как если бы он уже очутился в аду, ужасно стоять здесь в темноте, лишь скупо освещенной лунным светом, отражающимся от мешков, в этом грохоте и скрипе, который, однако же, не заглушал легкого звука падающих капель — стоять и считать, сколько капель упадет до прихода лесничего — вот еще одна — и еще одна!..

Наконец, наверху забрезжил огонек. Он становился все ярче.

Мельник быстро сообразил, что, когда он услышит о двух жертвах, ему надо притвориться ошеломленным и испуганным, иначе у лесничего могут возникнуть подозрения.

Это, конечно, был он, лесничий. Он подошел к другу.

Мельник не смел посмотреть ему в лицо. И его бегающий взгляд рассеянно остановился на предмете, который свисал из руки лесничего и ярко сверкал в свете лампы. Смутно и как бы во сне ему показалось, что он уже видел эту вещицу, и он стал с усилием припоминать, что же это такое.

Лесничий куда-то поставил лампу. Теперь он стоял прямо перед другом. Одну руку он положил Якобу на плечо, в другой небрежно держал загадочный предмет, который, поблескивая, качался туда-сюда.

Теперь мельник узнал его: это был ошейник Енни.

— Якоб! — раздался голос лесничего, — погибли двое — их раздавило тормозной балкой. Это Йорген и Лиза.

— Господи, спаси и помилуй, — прошептал мельник.

Может быть, он и не сумел изобразить, что страшная весть застигла его врасплох. Но на него смотрели не очень наблюдательные глаза.

— Они совокуплялись во грехе, — сказал лесничий.