Просыпаясь в четыре утра, я автоматически начинаю читать мантру «НГАГЖИНЛАБ». Это молитва посвящения всего, что я делаю, моих слов, мыслей, поступков, всего моего дня благому делу помощи другим, молитва подношения. Как и все монахи, я соблюдаю обет бедности, так что у меня нет личных принадлежностей. В моей комнате находится только кровать, а первое, что я вижу, открывая утром глаза, — это лик Будды (эта священная статуя XVII века из Кьиронга в числе немногих была спасена от поругания китайцами). Когда я просыпаюсь, в помещении холодно — мы находимся на высоте 7 тысяч футов, — поэтому я делаю упражнения, умываюсь и одеваюсь очень быстро.

Я ношу точно такие же бордовые одежды, как и остальные монахи. Они не очень хорошего качества и покрыты заплатами. Если бы монашеское одеяние было сделано из хорошего материала и не расползалось по швам, то, продав его, можно было бы что-то выручить. А так это невозможно. Это способствует упрочению нашей философии развития непривязанности к жизненным благам. До половины шестого я медитирую и делаю простирания. У нас есть специальная практика напоминания себе о своих проступках: я совершаю покаяние и читаю молитвы о благополучии всех чувствующих существ.

Затем на рассвете, если на улице стоит хорошая погода, я выхожу в сад. Эго время дня обладает для меня особым значением. Я смотрю на небо. Оно очень ясное, и я могу видеть звезды. У меня возникает особое чувство моей собственной незначимости по сравнению с Космосом. Это осознание того, что мы, буддисты, называем «непостоянством». В такие моменты я расслабляюсь и отдыхаю душой. Иногда я ни о чем не думаю и просто наслаждаюсь рассветом, слушаю пение птиц.

Затем Пенджор или Лоба (монахи из монастыря Намгьял, находящиеся рядом со мной вот уже двадцать восемь лет) приносят мой завтрак. Он наполовину тибетский, наполовину европейский: цампа — блюдо из прожаренной ячменной муки — и каша. Пока я завтракаю, мои уши внимательно ловят каждый звук, доносящийся из радиоприемника, — передают программу новостей мировой службы Би-би-си.

Затем около шести я перехожу в другую комнату и до девяти часов медитирую. Через медитацию все буддисты стараются развить правильную мотивацию сострадания, всепрощения и терпимости. Я медитирую шесть или семь раз в день.

С девяти часов и до обеда я читаю и изучаю наши священные тексты. Буддизм — очень глубокая религия, и, несмотря на то что я учусь всю свою жизнь, мне еще многое предстоит узнать.

К несчастью, почти все наши старинные книги и рукописи были уничтожены китайцами. Это сравнимо только с тем, как если бы все гутенберговские библии и книги Страшного Суда, существующие в мире, были уничтожены. Никаких записей. Никакой памяти. До китайского вторжения у нас было шесть тысяч действующих монастырей и храмов. Теперь осталось только тридцать семь.

Я также стараюсь читать книги мудрецов Запада. Я хочу побольше узнать о западной философии и науке. Особенно меня интересуют ядерная физика, астрономия и нейробиология. Нередко меня навещают западные ученые, и мы с ними обсуждаем вопросы взаимоотношения наших философий или сравниваем результаты исследований работы человеческого мозга и буддийский опыт познания различных уровней сознания. Это увлекательнейший обмен мнениями для всех нас!

Часто я встаю и отправляюсь делать что-нибудь по дому — сменить батарейки в радиоприемнике, что-то починить. Меня еще в детстве завораживали механизмы — игрушки, машинки, самолетики — все то, что я мог исследовать собственными руками. В Лхасе у нас был старый кинопроектор, принадлежавший Далай Ламе Тринадцатому. За ним присматривал китайский монах — глубокий старик. Когда тот умер, никто не знал, как заставить проектор работать. Методом проб и ошибок, поскольку я говорил только по-тибетски и не мог прочитать инструкцию, мне удалось его запустить. А теперь я иногда работаю в своей мастерской — чиню наручные и настольные часы. Или сажаю цветы в парнике. Я люблю растения, особенно живокость и тюльпаны. Мне нравится наблюдать, как они растут.

В двенадцать тридцать я обедаю. Обычно мой обед не вегетарианский, хотя я предпочитаю вегетарианскую кухню. Я ем то, что мне дают. Иногда это тукпа — суп с вермишелью, иногда — момо (пельмени с мясом) или шапаклеб (хлеб с мясной начинкой, поджаренный в масле).

День проходит в официальных встречах с Бка’джагом (тибетским правительством в изгнании) или депутатами Ассамблеи народных депутатов Тибета. Но, кроме них, я всегда встречаюсь с людьми, по разрешению китайцев или без него покинувшими Тибет. Обычно без. Эти мужественные люди пересекают гималайские хребты 17 тысяч футов высотой по горным перевалам.

Мне это очень больно. У них у всех есть в запасе печальные истории. Они плачут. Практически каждый из них перечисляет мне имена родственников, погибших от рук китайцев или заключенных в китайские тюрьмы и лагеря. Я стараюсь ободрить их и смотрю, какую помощь можно оказать практически, поскольку они добираются сюда, не имея никаких средств к существованию и в очень плохой физической форме.

Очень часто они приводят сюда своих детей. Они говорят мне, что это единственная возможность для малышей выучить родной язык, узнать свою веру, познакомиться с родной культурой. Мы помещаем малышей в Тибетское детское поселение здесь или в Массури. Более старших детей, желающих стать монахами, мы отправляем учиться в наши монастыри в Южной Индии.

Несмотря на то что тибетцы хотят моего возвращения, внутренний голос говорит мне, что не нужно возвращаться при существующих обстоятельствах. Я не нужен моему народу в роли китайской марионетки — вроде Панчен-ламы. Здесь, в свободном мире, я приношу больше пользы моему народу, говоря от его имени. Я могу служить ему лучше, находясь за пределами своей страны.

Иногда Пема, моя младшая сестра, которая руководит Тибетским детским поселением для детей-сирот, навещает меня и обсуждает со мной различные проблемы. Как и все монахи, я редко вижусь со своей семьей. Мои родители умерли. Мой старший брат Норбу — профессор-тибетолог. Он живет в Блумингтоне, штат Индиана. Другой брат Тондап — бизнесмен, он живет в Гонконге.

К сожалению, мой средний брат Лобсанг Самден умер два года назад. Мы были очень близки. Он жил и учился со мной в Потале, где мы вместе проказничали. До самой своей смерти он работал здесь, в медицинском центре. Мне очень его не хватает.

В шесть часов вечера я пью чай. Поскольку я монах, то ужина у меня нет. В семь часов наступает час просмотра телевизионных программ, но, к сожалению, в это время идут только дискуссионные передачи. И поскольку одна из них передается из Амритсара, а вторая — из Пакистана, а я не знаю ни пенджабского наречия, ни урду, то для меня это сплошные разговоры, из которых я не понимаю ни слова. Правда, иногда показывают фильмы на английском языке. Мне понравились серии Би-би-си о западной цивилизации, а также их замечательные программы о мире природы.

Затем приходит время ложиться спать. Снова медитация и чтение молитв, и уже к восьми тридцати — девяти вечера я засыпаю. Но если на небе показывается луна, то я думаю о том, что ей с высоты тоже видно моих людей, ставших пленниками в Тибете. И я приношу благодарность за то, что, даже несмотря на свою участь беженца, я здесь свободен — свободен, чтобы говорить от имени моего народа. Я молюсь за него — особенно божеству-покровителю Тибета Авалокитешваре. Каждое утро, когда я открываю глаза, мои мысли обращаются к печальной доле моих соотечественников, заключенных в темнице гор.