Цемент

Гладков Федор Васильевич

XVI. ПЛЕВЕЛЫ 

 

 

1. «Пускай сердце у нас будет каменное»

Чистка заводской ячейки назначена была по распубликованному расписанию через неделю, шестнадцатого октября, и Сергей ждал этого дня с прежней думающей улыбкой и не испытывал ни волнения, ни тревоги, ни обычных вопросов, которые мучили его по ночам. Было только одно — удивление перед собою: почему он не забывает ни на миг о дне шестнадцатого октября (помнит о нем даже во сне). Знает, что это некий грозный рубеж в его жизни, — и все же глух душою к этому грядущему событию. Будет ли он исключен или оставлен в партии? Этот вопрос пролетал в мозгу странно легкой волной и потухал. А мозг спокойно, привычно исполнял свою обычную дневную работу и по ночам томился от пережитых впечатлений и неожиданных воспоминаний о былом. Но воспоминания были — как неясные сны: горы и море в солнце, птицы и далекие белопарусники, детские переливы криков, умирающая мать, лукаво улыбающийся отец, который лепетал что-то о стоицизме…

Как обычно, шел Сергей, кудрявый и лысый, с туго набитым портфелем немного сырой, сосредоточенной походкой. Всегда был занят, всегда пунктуально выполнял задания дня. И не было мига, чтобы не помнил о шестнадцатом октября.

Как-то после его доклада о работе политпросвета Жидкий посмотрел на него с ласковой насмешкой и положил ладонь на его пальцы.

— Боишься, Серега? Верно: зададут тебе перцу — держись…

— Почему же? За что? Я не испытываю ничего похожего на боязнь. Это — будто вне меня и меня не касается…

— Ничего, не робей — защитим. Не так страшен черт, как его малюют.

Лухава, который, по обыкновению, сидел на подоконнике, уткнув подбородок в колени, вскинул голову.

— Врешь, Жидкий, ты сам боишься этой чистки. И я боюсь. Ничего не боюсь, а этого боюсь. Очень вероятно, что Сергей будет исключен. Где у тебя сила помешать этому?..

Жидкий раздраженно выпрямился.

— Он не будет исключен. Почему — не ты, не я, а он? По каким признакам? Интеллигент?.. Это — ерунда… Это — не мотив… У нас есть возможности к протесту, если бы это случилось. Работы комиссии идут безобразно — исключают по ничтожным мотивам. За эту неделю исключено уже до сорока процентов ответработников и почти такой же процент рядовых членов. Вот, например, Жук… рабочий… А мотив: склочник и деклассированный элемент…

— Жук?.. Он исключен?..

Сергей вытянулся к Жидкому в изумлении, но сделалось это как-то само собой, и слова Жидкого не трогали его, как что-то далекое и малозначащее.

Лухава необычно спокойно и необычно твердо сказал с официальной небрежностью:

— Комиссия не обязана сообщать тебе факты, и ты не имеешь права вмешиваться в ее работу и критиковать ее методы. Для исключенных есть только один путь — обжалование.

— Пусть так. Но я буду действовать и ни перед чем не остановлюсь. Я дойду до самого ЦКК. Тот, кто чистит, ни черта не понимает в своей работе. Это ведет только к разрушению организации. У нас есть основания к протесту. Я этого дела не оставлю…

Лухава крутнул головой, усмехнулся.

— Осел!.. За это и тебя исключат или переведут, в лучшем случае, на низовую работу.

— Не пугай, сделай милость. Окружком не может быть пассивным зрителем в этом деле. Если мы будем хлопать глазами, нас надо гнать… к черту!..

А в женотделе Поля, похудевшая, с мукой в глазах, не могла удержать судорожной дрожи в руках и лице. Даша сидела поодаль за столом и писала. Она не видела Сергея, не видела Меховой — какое ей дело до того, о чем они будут говорить и волноваться? В последние дни Поля часто видела ее с заплаканными глазами.

Мехова взмахом руки позвала Сергея и указала на стул против себя.

Она отвернулась и вздохнула.

— Сергей, не поможешь ли ты мне разобраться во всем том, что происходит сейчас? Я окончательно обалдела, Даша совсем перестает меня понимать: она стала очень груба и не может говорить со мной, как прежде. Я чувствую, что я буду исключена из партии, Сергей…

Даша молчала — не слышала, что сказала Поля.

Сергей тоже молчал: не знал, что сказать. Хотелось мягко коснуться ее души, а слов, нужных, сердечных, не находил. И о себе хотелось сказать что-то очень простое и очень значительное, и тоже не было нужных и важных слов.

— Я буду говорить то, что вижу и чувствую. Ты понимаешь? И меня исключат… То, что происходит, что совершается… что распинает меня и революцию… я не смогу лгать…

Даша перестала писать и подняла голову.

— А что же такое происходит, товарищ Мехова? Я что-то не возьму в толк… Работа идет в женской организации лучше, и мы научились выступать общим фронтом не хуже мужчин. Что же случилось, товарищ Мехова?

Поля вздрогнула от голоса Даши и быстро вскочила на ноги.

— Как ты смеешь так говорить? Ты не знаешь, что случилось, да?.. Ты не знаешь, что кровь рабочих и красноармейцев… море крови… слышишь? — море крови пролито только для того, чтобы отдать эти площади с невысохшей кровью для базаров и кафешантанов? Чтобы смешать все, все в одну грязную кучу?.. Ты этого не знаешь, да?..

Сергей еще не видел Полю в таком потрясении. Лицо ее стало как у припадочной: оно побледнело, пот липкой росою покрыл лоб и верхнюю губу, а глаза стали сухими и острыми.

Даша опять наклонилась над бумагой и усмехнулась понимающей, снисходительной улыбкой.

— А я думала — что… Так неужто ты, товарищ Мехова, думаешь, что, кроме тебя, все такие дураки и оболтусы?

— Да, да!.. Дураки!.. Предатели!.. Трусы!..

И потом вдруг утихла, жалко улыбнулась Сергею, вскинула ладони к глазам и заплакала.

— Почему я не умерла тогда… в те дни… на улицах Москвы… или в армии?.. Зачем мне было знать эти мучительные позорные дни, дорогие товарищи?

Неудержимой улыбкой задрожало лицо у Сергея, и никак не мог он выдохнуть застрявшего воздуха в легких. Прыгали губы, как чужие, и в глазах растаяли и Поля, и окно, и стены в тягучее волокнистое месиво. Должно быть, устал. Должно быть, не может переносить чужих слез. Должно быть, Поля взяла у него последние силы в ту ночь, когда она ворвалась к нему, убитая страхом.

Даша стояла около Меховой и обнимала ее.

— Поля! Как тебе не стыдно, родная? Ты слезами и припадками хочешь доказать свою силу? Ты — не барышня, а коммунистка. Пускай сердце у нас будет каменное, а не банная мочалка… Ты зашилась, Полюха, — иди домой и успокойся. Можешь на меня положиться: меня хватит еще надолго.

Она возвратилась на свое место и опять заскрипела пером.

Поля растерянно и долго смотрела на Дашу, потом на Сергея и молча села на стул. И необычайно спокойно ответила сквозь зубы:

— Я никуда не пойду. Я пришла работать, — и буду работать до конца.

— Ну да… Я же знаю тебя, Поля: мы ведь с тобой работаем не первый день, моя роднуша…

Даша писала, не поднимая головы, и улыбалась.

 

2. Чистка

Мехова проходила чистку вместе с Сергеем в заводской ячейке: Сергей — как прикрепленный, а Поля — как пропустившая чистку в своей ячейке по болезни.

Собрание, открыли в клубном зрительном зале: было много народу — навалила беспартийная масса. Коммунисты трудились в передних рядах, а беспартийные — сзади. И оттого, что стены комнаты проваливались зеркалами и из этих провалов напирали новые толпы, а за толпами — новые провалы и новые толпы, — казалось, что люди сбились тысячами. А в зале было только человек полтораста.

Глеб сидел четвертым в комиссии за столом, перед сценой. Люстра в пятьдесят лампочек пламенела бриллиантами висюлек и ожерелий.

Члены комиссии были из других организаций. Двое в солдатских шинелях и картузах. Третий — портовый рабочий, похожий на татарина, партизан. Один из военных был скуластый, смуглый до черноты. Другой — костлявый, с пепельным лицом, и борода веничком. Он постоянно хватал ее тремя пальцами и осторожно доил. Когда он поднимал глаза, то глаз не было видно — они были бесцветны. Все время, когда говорил с вызванным к столу коммунистом, не смотрел на него и будто говорил не с ним, а с кем-то другим. И партбилеты будто не смотрел, а только мял тонкими окоченелыми пальцами.

Сергей услыхал шепот позади:

— Вот шерстобит, идол!.. Загрызет, истинный бо…

И когда костлявый человек назвал Громаду, не понял Сергей: этот ли человек выдавил из себя голос или тот — другой, рядом….

— Товарищ Громада… ваша автобиография?

— Моя ахтобиография такая, товарищ… Как рабочий пролетарий с малых лет, но как нас великолепно экплуатировали капиталисты, дискутировать тут нечего…

А сзади шепот:

— Э-эх, вот так чешет!.. Молодцом, Громада!..

— Когда вступили в партию?

— При советском режиме, так что по учету время — год.

— А почему не вступал раньше?

— А какой шкет идет в объявку мастером преждевременно?.. Вы, товарищ, заводским не были шкетом? Пройдет шкет выволочу в три этажа и так и дале… ну, и научится жарить.

— Я спрашиваю: почему поздно вступил в партию?

— Так я ж и доказываю: как есть наш враг — несознательность… и так и дале… но в Рекапе вступил скоровременно… зря не дискустировал…

— В красно-зеленых не был?

— Быть не был, товарищ, но с горами дело имел. За горами не был, а в горы братву и белых солдат уснащал… и так и дале… Мы с Дашей вместях винты нарезали…

— Значит, в красно-зеленых не был. Предпочитал сидеть дома и ждать погоды…

Громада почуял в вопросах этого костлявого человека опасность. В каждом слове его таилась неприязнь и жалила незаметно и больно. И когда почуял это Громада, осунулся, и в глазах его вспыхнула капелька ненависти. Может быть, заметил это сухопарый, а может быть, надоело ему возиться с Громадой — он поцарапал что-то карандашом на бумажке и отмахнулся от него.

— Можете идти… Кто хочет сделать какое-нибудь заявление насчет товарища Громады?

— Громада?.. Хо, Громада — козырь!.. Громада себя не жалеет… Совсем подыхает, а закручивает активно…

— Следующий… товарищ Савчук!..

Толпа забеспокоилась и зашептала, насторожилась. Савчук, в длинной холщовой блузе без пояса, лохматый, в ободранных штанах, зашлепал босыми ногами, задевая руками и боками за людей, а они с улыбками глядели ему вслед и хватали его за рубаху.

— Тю, скаженная бочара!.. Держи ровнее!..

Савчук стал перед столом угрюмо и не знал, куда деть свои длинные руки.

— Ты меня, товарищ чистильщик, о жизни моей не тревожь…

— Почему?   Это — необходимо:  на  этом  основана  вся  сущность проверки.

— Подлую мою жизнь не тревожь. Нет тебе до нее интересу, ежели я сам заховал ее к черту в зубы. Шабаш!.. Я — бондарь и делаю бочки… Это — вообче… Сейчас не делаю… Еще до бондарного цеха дело не дошло. А запоют пилы — ну, тогда почин будет для новых бочар…

— Вы вот тут пишете, что кое-кого за это время били по башкам и еще будете бить почем зря. Кому это вы били башки и о каких башках вы говорите?

Все напряженно ждали: грохнет Савчук какую-нибудь орясину, не рассчитав удара, и будет потеха и скандал. На лбу и на шее у него надулись жилы, а глаза заиграли смехом и злобой.

— Я их, идоловых душ, громил и буду громить сволочей… Вот тут на скамьях слесаря сидят — и их бил… Они меня дюже нюхали, зажигалыцики… Один стал черт: что в лоб, что по лбу… И тогда, при старом режиме, в ахтанабилях форсу задавали, и сейчас они тем же махом банки ставят нашему брату…

— Кто ставит банки? Партийные и советские товарищи, что ли? Говорите конкретно.

Из передних рядов послышался одинокий голос, разбитый кашлем:

— Да гоните его в шею! Что он голову морочит!..

Зал вздохнул от ропота.

— Говорите точнее, товарищ Савчук. Башки разные бывают: одни надо действительно бить, а другие беречь пуще своей.

Савчук упрямо пробасил.

— Бил и буду бить… И вы мне не указывайте… Хозяев багато, а командирами хоть трамбуй мостовую…

Сухопарый был слеп и глух: он ни разу не взглянул на Савчука и даже будто не слышал и не замечал его.

Глеб чужим голосом оборвал Савчука:

— Ты, друг, оставь хулиганить. Ты не с Мотей воюешь.

Савчук взглянул на Глеба налитыми кровью глазами.

— Замолчь, Глеб!.. Я — не какой-нибудь обормот… Меня крутить нечего… Я — на виду…

Неожиданно закричала женщина откуда-то издали, из-за голов:

— А того не высказывает Савчук, как лакал самогон да своей Мотьке ломал кости каждый день…

— Да все они, мужики, барбосы: бабы туды и сюды — и с горшком, и с мешком, и корми, и  молчи, и детей годуй…

Мотя вскочила со своего места и заметалась в проходе.

— А неправда… неправда и неправда!.. Ежели Савчук меня бил, так и я его била… (Хохот). Вы все не стоите Савчуковой подметки…

Люди притихли растерянно и смущенно.

— А где, Мотя, у Савчука подметки?.. Он босиком шагает — гляди…

А Мотя взволнованно огрызалась направо и налево:

— Вы не смеете Савчука… да, да!.. Он, Савчук, лучше вас всех. Не давайся, Савчук!.. Никого не бойся, Савчук!..

Улыбались члены комиссии, улыбнулся неожиданно весело и костлявый.

Поля вздрагивала и ежилась в ознобе. Сидела около Сергея и не отрывала глаз от стола.

Очарованная, смотрела она на костлявого члена комиссии и улыбалась одними губами, а лицо у нее было как у больной — в темных пятнах.

А Сергей волновался от смутной радости. Не все ли равно — в нем ли колыхалась эта радость или она насыщала его из недр этой залитой светом толпы? Пела и младенчески смеялась радость в каждой клеточке тела, и все — и эти люди, и хохочущие шепоты сзади, и люстра в гроздьях огненного винограда — все было необыкновенно ново, полно глубокого смысла и значения. Сознание схватывает только отдельные звуки и жесты или только одну волну общего вздоха, и все так ясно и просто. Это — разорванные миги, и эти миги играют яркой жизнью. А почему эта игра в общем сплетении мигов — огромный и сложный процесс? И сложный процесс — это великая человеческая судьба, и судьба эта — трагедия. Отец говорит иначе. Может быть, отдельный миг поглощает собою целую историю? Может быть, самое важное — не время, а миг, не человечество, а человек?

…Почему уши у Поли кажутся лишними? Они цветут, как лепестки. Когда она дышит, ноздри раздуваются и бледнеют по краям. В горячих каплях крови, разлитых по жилам, — боль и страдание. И в этих каплях крови — весь смысл и разгадка человеческой жизни, вся ее радость и простота.

— Товарищ Сергей Ивагин!

Встал. Шаг, два, три… Остановился. Так просто и тревожно… Говорилось само собою. Слышал свой голос, а видел чужой нос, твердый, как клюв.

— Скажите, тот полковник, который недавно расстрелян, — ваш брат? Вы с ним часто виделись до его расстрела?

— Два раза; один раз у постели умирающей матери, а другой — когда мы вместе с товарищем Чумаловым схватили его как сигнальщика.

— Почему же вы не постарались помочь арестовать его после первого вашего свидания?

— Очевидно, не было повода.

— Почему вы не ушли из города в восемнадцатом году вместе с Красной Армией, а остались у белых? Разве вы были гарантированы от расстрела?

— Нет, какая же гарантия? Я в бегстве не видел особого смысла. И здесь можно было работать.

— Так. Вы тогда ведь не были коммунистом? Ну, тогда понятно.

— Что понятно? Какой смысл в этом вашем «понятно»?

— Товарищ, я не обязан отвечать на вопросы. Мы не устраиваем дискуссий. Вы — свободны.

Сергей не сел на свое место, а пошел между рядами рабочих в глубину зала, и с ним вместе, по бокам и навстречу, шли еще несколько Сергеев, которые смотрели на него пристально, выпученными глазами в красных набухших веках. И словно не по полу он шел, а по зыбкой узкой доске, — и все вниз, вниз… И никак не мог удержать своих ног. И словно не ноги шли, а ползла под ним эта зыбкая доска, и ноги едва успевали переступать по волнующейся ленте. Сотни, бесконечные вороха лиц и шершавых голов в дыму и огненном тумане плывут, громоздятся со всех сторон…

И потом сразу все исчезло, как видение. Здесь, в коридоре, было пусто и вздыхала певучая тишина. Только где-то далеко играли юношеские голоса.

…Комиссия по чистке. Костлявый человек, спокойный в лице и движениях, непроницаемый в мыслях, без улыбки и боли (у него, кажется, нет и морщин на лице)… Были в его власти Громада, Савчук и он, будет и Поля, и Глеб, и Даша — все будут…

Звенели голоса за дверью, звенели клеточки мозга…

И как только он отворил дверь, его ослепили красные пятна знамен и полотен: пылали стены, летали надписи белыми птицами. И всюду — на окнах, в углах — пучки горных цветов.

Ребята — все в трусах, у всех — голые ноги и руки. Девчат можно было узнать по красным повязкам и приподнятым грудям.

Ряды, фигуры, ритмические движения…

— Раз — два — три — четыре…

Переплетались в петлях, в узлах, в сложных звеньях.

— Раз — два — три — четыре…

Сергей смотрел на эту музыку движений, и где-то близко, у самого сердца, волнами билась кровь:

— Раз — два — три — четыре…

…Сергей опять направился в зрительный зал. Он остановился у двери, прислонился к косяку — дальше не мог шагнуть. Столик за ворохами голов и плеч и четыре головы над ним казались недостижимо далекими, и эти головы в зеркалах и множество отраженных люстр были невыносимо ярки и жутки. Поля стояла у стола, маленькая, как девочка, без обычной повязки. Голос её задыхался, рвался, дрожал и кричал от боли:

— …и этого я не могу пережить, потому что не могу понять, не могу найти оправдания… Мы боролись, страдали… Море крови и голод… И вдруг — сразу… воскресло и заулюлюкало… И я не знаю, где кошмар: эти ли годы борьбы, страданий, крови, жертв или этот праздник жирных витрин и пьяных кафе?.. Зачем тогда нужны были горы трупов? Ведь не для того же, чтобы мерзавцы и гады опять пользовались благами жизни — жрали, грабили, улюлюкали?.. Этого я не могу принять и не могу с этим жить… Мы жертвовали собою, умирали, чтобы позорно распять себя… Зачем?

— А вы не находите, товарищ, что эта ваша лирика похожа на то левое ребячество, о котором недавно говорил товарищ Ленин?

Голос костлявого человека был спокоен, строг, без интонаций, и от этого вскрики Меховой были похожи на рыдание, А толпа горбатых спин и пыльных затылков кряхтела, лезла вперед и будоражилась.

— Вы — завженотделом, руководите организацией женщин, а говорите перед рабочими и теми же женщинами несообразные вещи. Это никуда не годится, товарищ.

Издали было видно, как дрожали губы у Поли и глаза лучились слезами. И как только она пошла по рядам пьяным шагом без цели и необходимости идти, люди смотрели на нее угрюмо и провожали долго, не отрывая от нее взгляда.

— Кто имеет заявление насчет товарища Меховой?

И вся толпа сразу охнула, загалдела, замахала руками.

— Какого черта!.. Почему зря!.. Верно!..

— А я бы подчеркнул, товарищи комиссия, как кучерявая есть недоносок… как мы не доросли еще насчет коммунизма… а гнать надо наипаче бабенок… барышнешек тоже…

И когда отхлынула волна криков и осели спины и затылки, Сергей увидел Глеба, который стоял за столом и пристально смотрел на костлявого члена комиссии. Он порывался что-то сказать, шевелил губами и челюстями, но член комиссии не поднимал головы и был неподвижен.

Даша стояла впереди, перед столом, и пристально, напряженно провожала Мехову испуганными страдальческими глазами. Потом она протянула руку Глебу и встретила острый, призывный взгляд его, кричащий о помощи.

— Товарищи, — слово… Так нельзя поступать…

Сергей вышел вслед за Полей в коридор и не слышал, что говорила Даша. Поля быстро, неустойчивой походкой пошла к выходной двери, и голова ее, отброшенная назад, моталась на плечах, как у слепой. Он робко позвал се, и голос его глухо охнул в ночной пустоте коридора. Она не оглянулась и с разбегу всем телом упала на тяжелую дверь.

Сергей опять встал в дверях залы и впервые услышал громкий, молодой вскрик костлявого человека:

— Вот это я понимаю… Вот это — член партии!.. Это — настоящий работник и партиец. Наша партия может гордиться такими товарищами. Идите, товарищ Чумалова… Желаю вам всего хорошего.

И Сергей увидел, как костлявый встал со стула и потряс руку Даши.

 

3. Ничтожный элемент всеобщего

В своей маленькой комнатке в Доме Советов Сергей сидел под лампочкой и читал «Материализм и эмпириокритицизм» Ленина. Он старательно отчеркивал целые абзацы и делал на полях неразборчивые пометки. Встал и в глубокой задумчивости ходил по комнате от стола в угол, к умывальнику, по натоптанной пылью дорожке, Думал и не мог оформить, о чем думал. Сердце жгла тоска, мучительная до стона. Л в голове холодно, как будто со стороны пролетали чужие мысли.

— Принцип энергетики вовсе не противоречит диалектическому материализму, ибо материя и энергия — то различные формы одного и того же процесса космического становления. Все дело — в методе, а не в словах… Диалектика — энергетична… Формы соотношений элементов материи мира — закономерны и бесконечны… В формуле «материя и энергия» вызывает спор только буква «и»… Она статична и требует диалектической подстановки… Впрочем, надо подумать, надо разобраться… Какая-то путаница…

Опять садился, брал книгу, опять отчеркивал абзацы и делал неразборчивые пометки на полях.

В соседней комнате — у Поли — тишина. Поля была дома: матовое стекло двери, когда он шел по коридору, искрилось инеем от электричества внутри, и на мгновение он увидел кудрявую размытую тень на стекле. Он уже взялся за ручку двери, но тень закачалась, смылась со стекла и исчезла. Решил: не надо. Если она нуждается в нем, она постучит к нему в дверь или сама зайдет к нему, как заходила обычно.

С книжкой в руках, он на цыпочках подходил к двери и слушал. Тишина — ни шагов, ни домашнего шелеста. Должно быть, она лежала на кровати, с такими же глазами, с какими ушла с ячейки завода, а может быть, спала, утомленная волнениями пережитых дней. Если спит — это хорошо: завтра она может стать на ноги крепко. Она только немного устала (теперь так много уставших людей); ей нужно только отдохнуть. Была на войне — была счастлива: там научилась громко смеяться. Была в женотделе, в напряженной работе — тоже смеялась. А вот — новая полоса, отдача — и вдруг осела от ушиба. Ей надо только отдохнуть немного и понять. Не надо спать: она может позвать его, когда он будет ей нужен.

Чистка… Все это было очень давно. Все это так ничтожно: разве крошечный факт может иметь какое-нибудь значение в общем процессе свершений?

В открытое окно влетали золотые и серебряные бабочки в мохнатых шубках, трепыхались, бились у лампочки, улетали в глубь комнаты и пели слабо натянутой струной. От этого комната казалась огромной и думалось о том, что он — один, а впереди — много неведомых перемен. Подходил к окну и смотрел во тьму. Октябрь, а тепло, но в этой теплой и темной ночи — уже сладкие, странные запахи осеннего тления: и болотом пахнет и опавшими листьями. И в этой каменной городской тьме (еще не было фонарей по улицам) тоже была тишина, только далеко, на вокзале, угрюмо вздыхали гудки и толкались вагоны. И там, под горами, за заливом, путаными гирляндами лучились электрические звезды. Это воскресал к жизни завод. Потом огненные редкие капли дрожали в порту, на пристанях и пароходах, и вспыхивали пламенные струи в бухте от этих мерцающих звезд.

Было мгновение, когда Сергей забылся в дремоте, и перед ним засеменил босыми ногами и засмеялся радостным смехом отец.

Он топтался со стулом в руках и невнятно бормотал, торопясь и захлебываясь, жуткую неразбериху. И оттого, что ничего нельзя было разобрать в этой смешливой болтовне отца, Сергею было страшно. Он сидел, лишенный движений, хотел подняться и — не мог. Отец грозил ему пальцем, теребил бороду и радостно смеялся.

Сон. Глубокими, редкими толчками билось сердце. За дверью, в комнате Поли, низким басом рокотал голос Бадьина. Громыхала и свистела железом кровать. Голос Поли был рваный — не то она плакала, не то смеялась.

Сердце билось глубокими редкими толчками. Сутулый, с надутыми жилами на лысине и висках, Сергей подошел к двери. Послушал, постоял с поднятым кулаком, готовым к удару. Судорога исказила лицо, и кулак медленно опустился и мягко разжался. Дрожа от озноба, он изнуренным шагом пошел к постели. Постоял, опять прислушался. Начал старательно, медленно раздеваться, потом потушил лампочку и зарылся с головою в одеяло.

 

4. Щепки

Утром, в обычный час, Сергей проснулся мгновенно и так же мгновенно встал на ноги. Сразу подошел к умывальнику и мылся недолго, но обильно. С полотенцем в руках стал у окна (окно было открыто всю ночь). В комнате было холодно, и от этого было бодро и упруго на душе.

Небо было глубокое, как летом, и воздух прозрачный и золотой в далях. Горели солнцем панели внизу, крыши мокро блестели ночной росой и голубели отраженным небом. На хребтах гор, над заводом ослепительно пламенели клубастые сугробы. И очень далеко, в лощине, разрезая каменные отвалы и заросли молодого леса, стекающего с гор, вползал на подъем красной гусеницей товарный поезд: четко чеканились маленькие кубики с черными квадратами дверей и играли спицами колеса. Огненными охапками вылетал из трубы пар и долго не угасал, широко перекатываясь розовыми облаками. И запах осени — сладкий бродильный запах тления, — холодный и металлический, ядреными волнами вливался в окно.

…Чистка. Зеркала повторного отражения со множеством толп и люстр. Его смущенные, наивные ответы… Ах, это было так давно и так ничтожно! Тело насыщено здоровьем, и хочется тяжелой физической работы для мускулов. И у окна он вскидывал вверх и в стороны руки, просящие движений: раз — два — три — четыре…

…Поля. Прошла мутная боль через сердце.

Она не пришла к нему — не хотела его дружбы. То, что было ночью, хотела она и на этот раз сохранить только в себе. Его боль — только его боль. А ее боль только делает её ближе и роднее. Не скажет он ей о своей боли, и она о ней никогда не узнает. Она — сильна, она умеет смеяться, она встретит его сегодня и приласкает улыбкой, как друга. Милая, родная Поля!..

Он взял портфель и вышел в коридор. Комната Поли плотно затворена, и там — тишина. Спит. Пусть спит: ей надо отдохнуть и успокоиться.

В парткоме Сергей прошел в комнату комиссии по чистке.

Хотя был ранний час, но темная комната с окном в решетке уже густо смердела махоркой. Стояло несколько человек у стола, и лица у них были измятые, как после тяжелой болезни. Не видя Сергея, столкнулись с ним двое — служащие из ОНО — и, как слепые, минуя его, молча, с улыбками избитых, запутались друг в друге в дверях. А услышал Сергей только горластые крики Жука:

— Бить надо, шлепать расстрелом, товарищи дорогие… Самих по шеям из Рекапе… Что вы понимаете в рабочем человеке? Утробу свою, шкуру только холите, а на рабочий класс вам начхать… Как ты меня чистил, чертова морда, ежели рожа моя для тебя — на щеколде?.. Что ты — кашу со мной кушал, что ли?.. Что ты мне очки втираешь, ежели ты сам — рваная щиблета?

А сухопарый сидел за столом, глухой и замкнутый, и бесстрастно перебирал исписанные бумажки в толстой папке для дел. И как только Жук выкрикнул последние слова, он поднял голову и посмотрел на него.

— Товарищ, если вы считаете себя коммунистом, почему не обладаете должной выдержкой? Я вам уже сказал, что…

Жук рванулся к нему с искаженным лицом и ударил кулаком по столу.

— Ежели ты, дохлый черт, квасишь мне сопатку, так я должен сказать тебе спасибо? А этого не хочешь? Я вам покажу, где раки зимуют…

Человек небрежно сказал смуглому и скуластому члену комиссии, который сидел против него:

— Товарищ Начкасов, найди дело Жука и отложи для пересмотра на сегодняшнем заседании комиссии.

Потом безучастно взглянул на Жука.

— Сейчас вы себе окончательно отрезали всякую возможность к обратному вступлению в партию, товарищ Жук. Вы в достаточной степени доказали, что вы — вредный, разлагающий элемент. Я ставлю вопрос об исключении вас навсегда. А если вы будете продолжать орать, я позову дежурного партийца из ЧОНа и он вас выведет силой. Оставьте эту комнату.

И опять начал бесстрастно разбирать бумаги.

Жук лязгнул челюстями, увидел Сергея и, потрясенный, подошел к нему, точно искал защиты.

— Вот какие дела делаются здесь, Сережа, дорогой товарищ!.. Постоим, поглядим, поучимся настоящему делу…

Он махнул рукою и, убитый, отошел в сторону.

Стоял у стены против стола Цхеладзе. Он выкатывал огромные белки в кровавых подтеках и, не мигая, вглядывался в одну точку в ворохе бумаг. Сергей всегда видел его немым, и был он незаметен в работе, а когда-то командовал отдельной группой красных партизан и с боем вступил в город. Цхеладзе наткнулся глазами на что-то острое, вздрогнул, шагнул к костлявому человеку.

— Товарищ… Зачем шютишь?.. Давай смотреть своим глазам… Зачем слова — давай дэло…

В глазах сухопарого вспыхнуло изумление.

— Я вам уже сказал, товарищ: вы исключены из партии за склочничество. Мне некогда шутить с вами. Жалуйтесь!

Цхеладзе опять застыл в прежней позе и опять заработал челюстями.

— Хе, вот как дела делают, Сережа, дорогой товарищ!.. Гляди — вникай…

Сергей подошел к столу и справился о постановлении комиссии. Еще вчера понял, что он — исключен. Не знал, за что, и если бы поставил вопрос прямо о мотивах исключения, не смог бы ответить, но твердо был уверен, что он исключен.

— Да, вы исключены.

— Какие мотивы?

— Я не могу сейчас читать вам протокол. Получите своевременно выписку и узнаете. Если недовольны, можете жаловаться.

И ни разу не взглянул на Сергея.

И как только услышал эти слова Сергей, сердце заледенело и замерло.

— Так ведь это же для меня — политическая смерть. Уясняете ли вы это, товарищ?

— Да, уясняю. Это — политическая смерть.

— Но за что же?

— Значит, были серьезные мотивы.

Сергей хотел уйти, по никак не мог сдвинуться с места: не слушались ноги — они были во много раз тяжелее его самого. За окном было не солнце, а красное зарево пожара. И только подумал, что солнце так светит в знойную гарь, — увидел голубое небо и серые громады станционных лабазов вблизи. Как он отошел от стола — не заметил, и зачем стоял в комнате — не давал себе отчета.

Жук мял его руку и смеялся с хрипотцой в горле.

— Вот оно, Сережа, какая отличная работа. Пляши, бюрократия!.. А Савчука вот из нашей ячейки выперли, Мехову выперли, тебя выперли. Теперь им вольготно: дело пойдет ходором, в двадцать две горы… Ну, я ж им покажу, как рыбу удят рыбаки…

Цхеладзе опять укололся и, вздрогнув, растопырил веером пальцы.

— Товарищ… Зачем шютишь?.. Зачем, скажи, пожжалста, пустой слова гаваришь… Давай сматреть сваим глазам, шьто пишешь…

И опять вспыхнули от изумления глаза у сухопарого человека. Он наклонился близоруко над бумагами и сказал устало, сквозь зубы:

— Товарищ Начкасов, покажи Цхеладзе постановление.

Цхеладзе, как пьяный, шагнул к Начкасову. Смуглый член комиссии подал ему исписанный лист и ткнул пальцем в середину.

Ошалело, с безумным накалом в глазах, Цхеладзе взвизгнул:

— Паш-шел вон, мерзавец, сукин сын!..

Он не взглянул на бумагу, взмахнул рукою и ударил себя кулаком около уха.

— Ты минэ чыстыл… вы менэ чыстыл… Я вас тоже чыстыл… Н-на!..

И комната взорвалась грохотом и дымом.

Цхеладзе лежал на полу. Из расколотого черепа выползала кровавая жижа.

Костлявый член комиссии, бледный и слепой, вскочил на ноги и испуганно смотрел на тело Цхеладзе.

Сергей не помнил, как вышел из комнаты. А когда очнулся, увидел около себя Жидкого, который тыкал ему в зубы стакан с водой и кричал:

— Пей, черт тебя дери!.. Не реви, как баба!.. Пойми: ведь не здесь же решаются дела. Ведь есть люди и выше. Пусть меня вычищают из партии, но этого безобразия не прощу…

Сергей сидел на стуле и захлебывался от рыданий.