Вечером, когда резалки сбросили свои штаны, вымылись и надели юбки, Прасковея, похожая на цыганку в своём цветистом платье, вскочила на боров печки и неожиданно выросла перед нашими нарами. Мне показалось, что вся она улыбалась — и круглыми, смелыми глазами, и крупным ртом, и всем сильным своим телом. До сих пор она не интересовалась матерью — должно быть, считала её слабенькой, покорной и смирной работницей, которую легко ушибить одним шутейным словом. А шутки она бросала грубо, с размаху, как озорница, но я чувствовал, что за этим озорством она прячет неутихающую боль. Я не раз видел, как у неё вздрагивали углы рта и глаза на мгновение застывали, озарённые какой-то неожиданной, обжигающей мыслью. Только на эту боль она никому не жалуется и, вероятно, считает унизительным показывать своё горе. И мне приятно было, что мать тоже следит за Прасковеей с завистливым любопытством, и ей очень хочется подружиться с нею. Марийка, девчонка дружелюбная, не обижалась на грубые шутки Прасковеи и говорила матери:

— Прасковею я очень даже люблю. Я с ней уже два года работаю и знаю её. Она — озорная и ничего не боится. За товарок готова на рожон лезть.

И вот сейчас, когда Прасковея с широко открытыми глазами, расцветающая своим платьем, склонилась грудью на край наших нар, мать как будто испугалась: она застыла с кружкой чаю в руке, но глаза её вспыхнули радостным изумлением. У неё была одна слабость: она любила привечать людей и была счастлива, когда товарки обращались к ней с какой-нибудь даже пустячной докукой — за иголкой, за кусочком говяжьего сала, или просили перевязать руку, изъеденную солью.

Но Прасковея обратилась не к ней, а ко мне:

— Ну, и греховодник! Ну, и бедокур! Сколько дел сегодня наделал — и в моряну на бударке пустился, и плотового спанталыку сбил, и в дом плотового пробрался, и на плоту из-за тебя переполох… Плотовой-то над Курбатовым вдоволь натешился: обесславил его при всём народе, как ты саданул его. Ты зачем это плотовому нажаловался?

— Я не жаловался, — запальчиво ответил я. — Я и плотовому сказал, что он кулаком дерётся.

Мать в ужасе стала на колени и упавшим голосом пролепетала:

— Да ты с ума сошёл! Да как это у тебя язык-то повернулся? Ведь теперь мне из-за тебя житья не будет… пропадать придётся… выгонят! С голоду в песках умрём…

Прасковея засмеялась и потрепала меня за волосы.

— Ну, и озорник! Ну, и отчубучил! — Она схватила меня за плечи, рванула к себе и чмокнула в обе щеки. — Охальник какой! А? Ну, что же плотовой-то тебе ответил?

Ободрённый поцелуями Прасковеи, я с гордостью похвалился:

— Он сказал мне, что я — смелый, и хорошо, что правду говорю. Мы с Гаврюшкой сначала подрались, а потом сдружились, с ним вместе и на лодке поплыли.

Мать разгладила кошму на нарах и с жалобной лаской пригласила Прасковею сесть, но Прасковея отмахнулась от неё, а потом схватила её за руку.

— Нет, ты гляди, как он храбро за нас дерётся. Ведь кого — плотового не побоялся!

— Это мы вместе с Гаврюшкой ему всё высказали, — поправил я её. — С Гаврюшкой мы здорово сдружились. А Матвей Егорыч сказал, что бьёт тех, которые молчат, как рыбы. Он очень хороший. А тётя Мотя сказала Гаврюшке, что отец-то его был весёлый и за всех заступался. А теперь запоем пьёт.

— Ну, всю подноготную узнал! — опять засмеялась Прасковея. Руку матери она не выпускала, а мать, счастливая, нежно сжала её крупную кисть другой рукой. — А ты, Настя, чего дрожишь? Чудная ты какая! Словно у тебя по волоску выщипывают, а тебе кричать хочется, да боишься. А ты расправь крылышки-то: ведь тебе взлететь охота. Распахнись вовсю. За меня держись. Мне терять нечего, а себя я дорого ценю. Одно у нас плохо: все в разные стороны глядят и в свою шкуру прячутся.

Мать, подозрительно поглядывая на резалок, которые копошились на своих нарах, переговариваясь, наклонилась к Прасковее и торопливо проговорила:

— В чужой-то семье сколько я горя перемыкала, Прасковея милая. Девчушкой ещё меня просватали. И с первого же дня оглушили. Свёкор-то — строгий, самодурный: ни пикни, ни повернись, работищей замучили, а муж кулаками ласкал. И всем угоди, всем услужи. А ведь я — весёлая, радошная: и солнышко люблю, и к людям привязчива, и попеть, и поплясать охоча. И душу бы людям отдала…

— Вижу, — сердито оборвала её Прасковея. — Только эта твоя душа, как ёж, в узелок свернулась. Привыкла страхом дышать.

— А как же быть-то? — с робкой надеждой спросила мать.

— А так. На меня гляди, ничего не бойся. Сдачи давай. Орёт подрядчица — сама на неё ори и держись с ней и с приказчиком так, словно их и нет около тебя. Они только с забитыми да робкими страшны. Видала, как Наташка-то плотового за руку схватила? Вот это — девка! Только и она сама не своя… безумная какая-то…

Наташа лежала неподвижно и смотрела в потолок. Она и сейчас была глуха к словам Прасковеи, которая не стеснялась говорить о ней громко. И я догадывался, что Прасковея нарочно говорила о Наташе, чтобы разбередить её. Но Наташу неожиданно пробудил я, а не Прасковея. Я помнил рассказ о ней Харитона и жалел её. А однажды ночью я проснулся от её стонов и невнятного бормотанья. Она задыхалась в ужасе и металась, разрывая рубашку на груди. При мерцающем свете привёрнутой висячей лампы я видел, как лицо Наташи исказилось болью. Я подполз к ней, потряс её за плечо и натянул на неё одеялку. Она посмотрела на меня с изумлением и вдруг прижала мою голову к груди. Сердце её билось гулко и толкалось мне в щёку. И в тот миг я почувствовал, что полюбил её. Слова Прасковеи о Наташе показались мне обидными, и я возмутился:

— Ничего она не безумная. Ежели бы с тобой, тётя Прасковея, случилась такая беда, ты тоже с ума бы сошла.

— Батюшки мои! — поразилась Прасковея, всплеснув руками. — Он и Наташкину судьбу знает. Скоро состаришься, паренёк.

Наташа порывисто поднялась на локте и, как в угаре, уставилась на Прасковею.

— Ты меня не задирай, Прасковея, а то обожжёшься. Я безумная для себя, а вот ты не знаешь, что делать со своей тоской. Только форсишь.

А Прасковея необычно мягко и задумчиво ответила:

— Я не для форса поднялась сюда, Наташенька, а с заботой. И на меня ты не сердись. Федяшке-то с Настей сейчас житья не будет: Курбатов поедом их съест, будет играть, как кот с мышками. Подрядчица — волчиха, а ходит перед ним собачкой. Хоть она и ненавидит его, а в угоду ему надумывает всякие подлости. Обо мне говорить нечего: я ему сама морду набью — опытная. А вот тебе, Наташа, тоже туго придётся. На таких, как ты, они мастера охотиться. Им нужно, чтобы все снулой рыбой были. Плотовой не в себе: пьёт без просыпу, и его обводят вокруг пальца. Мы — беззащитные: все резалки только в свой мизинец глядят. Нас хоть много, а каждая — сама по себе. А будь мы друг с дружкой связаны да друг за дружку держались — мы их плясать бы под свою дудку заставили, они и пикнуть бы боялись. Раз такое дело — давайте кучкой держаться: мы трое, да Марийка, да мои товарки Оксана с Галей. Вот уж нас и шесть. А к нам и другие пристанут.

— Чего же мне делать-то, Прасковея? — забеспокоилась мать. — Куда я пойду с парнишкой-то, ежели выкинут меня?

— Не выкинут. Какая им выгода работницу гнать? Они постараются из тебя все соки выжать. Да и парнишку в работу запрягут: раз приказал плотовой ему всучить багор, Василиса и рада этому — даровой работник. Говорю, Настя, со мной плечо в плечо держись — не пропадёшь. Делай то, что я делать буду. И смелее, озорнее будь. Скажи хоть словечко, Наташа.

Наташа угрюмо отозвалась:

— Мне нечего терять: я давно всё потеряла.

Прасковея радостно вспыхнула, засмеялась и протянула к ней руку:

— Наташенька, родненькая, да ты не только ничего не потеряла, а сильнее всех стала. Уж ежели ты что потеряла — так единственно страх. Ведь ты гора сейчас.

— Федяшку с Настей я в обиду не дам, — глухо отозвалась Наташа и натянула на голову одеяло.

Рядом с Прасковеей внезапно вынырнул Гриша-бондарь. Мать будто ждала его и вся засветилась от радости. А Прасковея насупилась и съехидничала:

— Хороши парни в бондарне, да в любви все коварны.

Гриша стал рядом с нею и с беззаботной весёлостью обнял её, прижимая к себе.

— А резалки, словно чалки: слабы чалки из мочалки… Уж на песню и я отвечаю песней. Ты ведь моя старая товарка — знаешь, какой я гораздый людей действом да песней завлекать.

— Да уж досыта знаю, — недоброжелательно усмехнулась Прасковея. — Сколько дур от тебя сердце надорвали, сколько слёз пролито! Даже я очумела — назолу приняла, да вовремя опамятовалась.

— Аль я тебя нарочно завлекал, товарка? Представляю я в лицах да пою для души, а людям от этого — радость. Вижу, как люди словно в огне горят и за мной куда хошь пойдут — тогда я сам не свой бываю. Чем же я коварный?

Прасковея отодвинулась от него и с недоброй усмешкой огрызнулась:

— Ты зубы мне не заговаривай, бондарь. Да и рыбок на свою блесну не лови. Я уж хорошо знаю, какой ты кудесник.

Мать с пугливой тревогой глядела на Гришу, но слова Прасковеи больно задели её, и в её глазах я увидел ревнивый огонёк. Должно быть, ей показалось, что Прасковея нарочно порочит Гришу, чтобы вызвать у ней недоверие к нему. Но Гриша не обиделся и не тушил своей хорошей улыбки. Мне было неприятно слушать Прасковею: в её голосе я почувствовал мстительную злость. Я не утерпел и пылко вскрикнул:

— Дядя Гриша вовсе не кудесник! Кудесники — колдуны. А какой он колдун? Ты, тётя Прасковея, его не бесславь.

Гриша захохотал и даже голову закинул от удовольствия. Он схватил меня за руку и потряс ее:

— Покорно благодарю, Васильич! Вот какой верный друг у меня, Прасковея! Мы с ним пуд соли съели.

Мать тоже засветилась от смеха. Она встретилась с глазами Гриши, и в лице её я впервые заметил какую-то странную игру, не виданную раньше никогда. Прасковея тоже улыбалась, и её красивые пристальные глаза следили за моим лицом.

— Мамаша-то крадучись живёт. А сынишка без оглядки на рожон рвётся.

— Как ты же… — пошутил Гриша, не переставая смеяться.

— Уж какая есть, — сердито обрезала его Прасковея.

Гриша сразу стал серьёзным и сказал ей строго:

— Такая ты мне и нужна.

— С каких это пор? — съязвила Прасковея.

— Давно любуюсь на тебя, — так же серьёзно ответил Гриша. — А сейчас такое время пришло, что ты можешь весь свет перевернуть.

— А, батюшки! — притворно поразилась Прасковея. — Вот уж думать не думала, какая я есть сила — воду месила!

Тётя Мотя проковыляла к больной и потрогала её ноги через одеяло. Она отступила на шаг, прислушиваясь и приглядываясь к ней. Потом с необычайной торопливостью влезла на нары, подняла одеяло и некоторое время всматривалась в лицо женщины. Бережно, словно боясь разбудить больную, она сползла с нар и тяжело потащилась к печи. Опираясь рукою о её стенку, она пробралась к нам и позвала Гришу. Он наклонился к ней и сразу же отпрянул с тревогой в глазах.

— Вот что, товарки, — сердито сообщил он, — Малаша-то умерла. Матрёша говорит, что она уж и застыла. Такая судьба уготована и другим в этой яме.

Он спрыгнул с высокого борова на пол и прошёл к нарам умершей. Но соседка её, Улита, уже благочестиво крестилась и, отвернув одеяло, ощупывала костляво-серое лицо, грудь и плечи женщины. Другая соседка — беременная Олёна — с измученным лицом, тоже захлопотала над покойницей. Её муж, солильщик, Гордей, молчаливый, с красно-сизым лицом, лежал невозмутимо, будто смерть соседки была обыденным случаем. В казарме уже все были встревожены и испуганы. Люди сразу замолкли, притаились и зашептали. Мать порывисто рванулась с нар и оттолкнула в сторону Прасковею.

— Вот так слабенькая! — смущённо пробормотала Прасковея. — Вот так тихоня! Да она может мужика свалить.

Мне стало жутко, словно казарма наполнилась призраками — той таинственной силой, которую чувствуешь только нутром. Мать подбежала к нарам умершей и остановилась, словно не могла перешагнуть через какую-то преграду. Пристально вглядываясь в неподвижное тело женщины, наполовину открытое, она с усилием, точно ощупью, приблизилась к краю нар и на четвереньках поползла к Улите и Олёне. Тётя Мотя на натянутой верёвке развешивала дерюги и клетчатое одеяло.

Прасковея со сдвинутыми бровями слезла на пол и пошла к своим нарам, к задней стене, мимо сидящих плечом к плечу женщин и девчат. Мужчины разговаривали вполголоса.

Гриша прошёлся по казарме, заложив руки за спину, поглядывая исподлобья на сидящих женщин и мужчин, угнетённых смертью давно болевшей товарки. Хотя все привыкли к её стонам и бреду и, может быть, знали, что она скоро умрёт, эта смерть поразила их, как внезапная беда. Кузнечиха необычно услужливо помогала тёте Моте за занавесками, и голос её стал покорным и кротким. Мать хлопотливо возилась над телом покойницы, а Улита и Олёна сразу подчинились ей: она бойко приказывала что-то, говорила не переставая, и руки её ходили ходуном. Она вся трепетала от нервного возбуждения.

Гриша поворошил свои кудри и остановился под лампой у стола.

— Вот какое дело, други мои… Человек умер! Болел, мучился человек, сгорел и умер. Бросили человека. Полечить бы надо женщину, а тут, на промыслах, и больницы нет, и никакого леченья нет. А ведь с любым из нас может приключиться несчастная статья, ну и сгибнешь, как собака. Да ещё голодом заморят, за ноги с нар стащат. Ну-ка, скажите, кто из вас без штрафов работал?

Прасковея сидела вместе с Оксаной, которая с ужасом глядела в сторону покойницы. На вопрос Гриши Прасковея враждебно ответила низким голосом:

— Без шрафов я в этот сезон работала, да моя пара — Оксана.

— Счастливые, — улыбнулся Гриша. — Угодили подрядчице.

Прасковею взорвали слова Гриши: она вскочила с нар и с искажённым от гнева лицом рванулась к нему.

— Ты меня, бондарь, не дразни! Сам знаешь, почему штраф ко мне не прилипает. У нас с подрядчицей свои счёты. Могилка-то моего ребёнка горит.

У неё задрожал подбородок, и голос сорвался. А Гриша спокойно подтвердил:

— Знаю. Вот и Малашина могила будет гореть. У тебя — мука, а у других вот — скука. Бей их штрафами, и не охнут: привыкли. Думают, что так и надо. И гнить будут — не пожалуются, вот как Гордей.

Кузнец пробасил из своего логова:

— Вы, бондаря, — чистоплюи: у вас и работа воздушная, и заработок верный. А я вот на весь промысел один. Ангел чорта не понимает.

Гриша повернулся к нему и пренебрежительно отшиб рукою его слова.

— Ангелы ли, черти ли — все здесь каторжные жители. Ты с молотком, а мы с топором. У всех у нас одна судьба: и под штрафами, и под страхами, из каждого жилы тянут и кусок хлеба отнимают.

В эту минуту тело покойницы сняли с нар ногами вперёд. Улита с тётей Мотей взялись за ноги, а мать с Олёной подхватили её под плечи и голову.

Из комнаты вышла Василиса, оглядела нары, остановила властные глаза на дерюге, за которой плескалась вода, и перевела их на Гришу. По привычке она упёрлась руками в бёдра.

— Смутьянишь, бондарь… Я тоже напомню тебе: в прошлом сезоне язык тебе здорово прищемили. Позабыл? Гляди, как бы и башку не потерял. Не мути людей, если не хочешь неприятностей. У меня не побалуешься.

Гриша молча шагнул к ней, пристально вглядываясь в неё.

— Ну-ка, сгинь отсюда! — сдавленным голосом цыкнул он на неё. — Ещё одну женщину загрызла… Слышала? Могилы-то горят и сожгут тебя, дай срок: могилы мстят.

Василиса только ухмыльнулась и смерила Гришу взглядом с головы до ног.

— Не распоряжайся здесь, бондарь! Помни: смутьянам одно место — под замком.

Неожиданно с нар слетела Оксана с багорчиком в руке, Как безумная, бросилась к Василисе.

— Ты о моей сестре забыла, которую в петлю загнала?.. Так помни же о ней всегда!

Её подхватил Гриша и вырвал багорчик.

— Не надо этого, Оксана. Не дури!

Василиса юркнула в свою комнату и заперла дверь на задвижку.

Прасковея обняла Оксану и повела её к нарам.

— Нашла время счёты сводить… С ума сошла, девка! Возьми её, Галя, и успокой.