Я стал опять работать на плоту. Рано утром, ещё затемно, я вместе с толпой резалок, рядом с матерью и Марийкой, шёл через плотовой двор на берег. Море уже несколько дней плескалось у самых высоких прибрежных песчаных обрывов, и зелёные волны, погоняя друг друга, росли, дыбились ещё далеко от берега и, загибаясь жирными вершинами, кипели, пенились, обрушивались клокочущими водопадами сами на себя и с гулом ливня обмывали пологие песчаные осыпи. В рассветной синеве до розового горизонта море было всклокочено и неслось к берегу, как мохнатое стадо овец. Там, далеко, оно угрюмо чернело, а здесь, у берега, было мутно и грязно от взбаламученного песка и ила. Всюду вихрями кружились чайки и плаксиво пищали, словно обиженные. Они стремительно падали в волны и опять взлетали кверху. Баржа попрежнему медленно и лениво разгуливала на своей ржавой цепи, поворачиваясь кормою с огромным рулём и вправо, и влево. Дул влажный, тёплый ветер в запахах рыбы и водорослей.

Под плотом между чёрными сваями бушевала вода, и рыбачьи посуды, пришвартованные к площадкам плота, раскачивались и болтались, размахивая своими мачтами. Рыбаки в бахилах и кожаных картузах хлопотали на лодках, отталкивались шестами от плота, поднимали паруса. Прыгая на волнах, их посудины легко и быстро уплывали одна за другой наперерез волнам в кипящую морскую даль и скрывались за песчаными холмами. Пепельные облака, клубастые и тяжёлые, неслись из-за горизонта на промыслы и улетали куда-то в пески, за промысловое поселье.

Раза два я встречал Корнея и Балберку, но они почему-то не узнавали меня. А когда я при второй встрече побежал к Балберке, он нехотя и неуклюже протянул мне руку и выпятил губы.

— Не забыл, как мы плыли на барже-то? — спросил он равнодушно. — А мы сейчас редко ночуем в казарме: всё больше бегаем в море. Карп Ильич — на Эмбе. А мы отсюда за рыбой бегаем. С Корнеем мы на разной посуде: и у него, и у меня народ всё сырой. Поклон-то Карпу Ильичу посылаешь, что ли?

— Мне бы самому с тобой к Карпу Ильичу побежать, — позавидовал я Балберке, — да на плоту вот работаю.

— Ну, что ж, — одобрил он. — Конечно, работать надо. Без работы жить нельзя. Видал, рыбу считаешь. А какое жалованье положено?

— Может, и положат, а сейчас я без жалованья.

Он нахмурился и натянул картуз на лоб.

— Как это без жалованья? Ты требуй. Трудись для чужого дяди, будешь в накладе. На то и наука, сказала карасю щука. А с нами тебе бегать ещё рано.

Он отвернулся от меня и смешался с рыбаками.

На плоту я считал рыбу у скамьи матери с Марийкой и сам записывал карандашиком на бумажке, которую сунул мне приказчик.

— По сотням записывай! — приказал он мне, ехидно прищуривая один глаз. — Четыре тысячи отсчитай. А урок тебе до вечера — двенадцать тысяч. Не таращи глаза. Кончишь здесь, пойдёшь по своему ряду. Что, брат? Нарвался? Душа в пятки ушла? А ты думал, это игрушка?

Мать с испугом взглянула на меня и выпрямилась. Марийка сердито выпятила губы и подмигнула ей, потом повернулась ко мне и погрозила ножом. Глаза матери вспыхнули ненавистью, она побледнела.

— Ты, приказчик, не распоряжайся парнишкой-то! — крикнула она неслыханным для меня голосом — жалобным и злым. — Он тебе, парнишка-то, не подневольный. Он по охотке взялся: сколько ему захочется, столько и сделает.

Приказчик будто не слышал крика матери, только скосил глаза в её сторону.

— Не подумай бросить багор и удрать — штраф на мать наложу. Да помни: за тобой долг остался. За то, что ты пинаешься, должон просить у меня прощенья перед всем плотом. Это не сейчас, я погожу, а после урока. Тогда ты будешь посмирнее.

Марийка не утерпела и ядовито засмеялась:

— Ну, через край нагрозил! Кому мстишь-то, приказчик? Малолетку. А он сильнее тебя — свободный. Работать он бесплатно не обязан.

Приказчик ухмыльнулся и властно осадил её:

— Ты, девка, молчи! Это тебя не касается. А за разговоры и препирательства оштрафую, чтоб другим неповадно было.

Марийка вскочила со скамьи и с кипящими от ненависти глазами крикнула на весь плот:

— Подавитесь вы с подрядчицей этими штрафами! Нечего меня пугать!.. Уйди отсюда!

Приказчик вынул книжечку из кармана и молча отметил в ней что-то, помусолив карандашик. Это так тягостно подействовало на Марийку, что она, как побитая, села на скамью и низко наклонилась над лежащей перед нею рыбой. Наташа, которая сидела с Улитой на соседней скамье, даже головы не повернула, как глухая и слепая. А Улита сокрушённо качала головой и смиренно вздыхала.

Мать поманила меня пальцем, и я впервые увидел ожесточение на её лице.

— Ты, сынок, не надрывайся. Брось багор-то! Иди, куда хочется.

— Да, иди… а приказчик на тебя штраф наложит.

— Ну, и наплевать. Не приходил бы сюда, ничего бы и не было. Видишь, какие из-за тебя неприятности?

Приказчик потянул меня за рубашку и буркнул:

— Ну, начинай! Нечего прятаться за материн подол. Приду — проверю, как работаешь.

Я рванулся в сторону и крикнул:

— Не трог меня! Я без тебя знаю своё дело.

Приказчик взглянул на меня, как большой пёс на кутёнка, и мне показалось, что у него насторожились и задрожали от удовольствия уши. В душе у меня бушевала буря. Кажется, я ненавидел приказчика всем телом. Я начал перекидывать багорчиком рыбу из судорожно трепещущей кучи к скамье. Мать поглядывала на меня неостывшими глазами, и я отметил в её лице что-то новое — какую-то радостную удовлетворённость, словно она своим бунтом против приказчика освободилась от той гнетущей прибитости, которая уже давно сковала её волю. А Марийка смотрела на меня с улыбкой и одобрительно кивала головой: молодец, мол, здорово отшиб этого дылду, приказчика! Только один раз я увидел, как Прасковея, поймав мой взгляд, помахала мне ножиком. А я, не отрываясь, перекидывал рыбу из кучи в кучу и понемногу успокаивался. Мне хотелось показать всем, что и я — работник, что я тружусь не хуже, чем взрослые, что я умею помогать моей матери и имею право на хорошую оценку своего труда. Вот придёт Матвей Егорыч, увидит, что я работаю расторопнее Карманки и любого счётчика, он похвалит меня и скажет подрядчице, чтобы она положила мне жалованье, как равноправному рабочему, а Курбатову прикажет не обижать меня. И я перекидывал багорчиком серебристую рыбу, считая её и по-карсачьи, и по-своему, и наслаждался бойким ритмом, словно приплясывал под скороговорку песни. Скоро я забыл обо всём, а обида на приказчика растаяла уже на второй сотне. Но, считая крупную рыбу, я должен был отбрасывать в сторону мелочь — воблу, тарань, шамайку, которая не обрабатывалась. Мне казалось, что перекидывать рыбу легче и вольготнее, чем чистить граблями навоз или сучить чалки: когда я подушкой граблей толкал кучи сора, напирая на черенок животом, по ночам у меня болело брюхо, а когда крутил чалки, у меня застывали ноги и ломило спину от долгого стояния. Здесь же, на плоту, с багорчиком в руках, я чувствовал себя в непрерывном движении. Правда, я низко наклонялся над кучей рыбы, чтобы сразмаху насадить её на шип багра и швырнуть к скамье резалок, но зато я двигался и вправо, и влево, мог разгибаться и немножко отдыхать. Я долго не ощущал усталости: плясовой ритм и ровное дыхание радовали моё маленькое тело, и мне хотелось не просто бормотать счёт, а петь его и украшать переливами голоса. И я самозабвенно заливался знакомыми всем запевками и сам импровизировал причудливые песенки. На меня посматривали, улыбаясь, женщины со всех сторон и любовались мною. А мать с Марийкой смеялись. Мне тоже хотелось смеяться. Когда я обрывал своё пение, Марийка бросала на меня ожидающий взгляд и подбодряла:

— А ну-ка ещё, Федя!.. Как у тебя это хорошо выходит!..

У меня вздрагивало сердчишко от счастья, и я на разные голоса и мотивы выпевал скучные и тусклые слова счёта.

Проходила подрядчица и с недоумением поглядывала на меня.

К плоту подплывали парусники с прорезями. Рабочие в длинных блузах из мешковины сетчатыми черпаками выбрасывали на плот рыбу, и она, сверкая перламутром, прыгала, извивалась и билась на полу, хлопая красными жабрами. Подбегали рабочие с тачками, наполняли объёмистые ящики и катили их в разные концы плота.

Мне очень хотелось посмотреть на прорези, где кишела рыба в воде, и на рыбаков, которые казались мне совсем другими людьми — не такими, как наши плотовые рабочие: они вели себя вольно, независимо, а приказчика и подрядчицу даже не замечали. Покрикивая и посмеиваясь, они отшвартовывались от своей прорези, брали на буксир порожнюю и, подняв паруса, убегали обратно в море, качаясь на волнах. Над ними кружились чайки и провожали их в кипящую даль.

Как-то я увидел на борту парусника Корнея и бросился к нему, волоча за собою багорчик. Корней стоял у мачты и сердито покрикивал на приказчика, который стоял на краю плота. Безрыбная прорезь обмывалась волнами перед площадкой, где серебрилась большая куча судорожно извивающейся и трепещущей рыбы, и мешала пристать прорези, которую пригнал Корней. Приказчик ехидно ухмылялся. Корней в бахилах спокойно и внушительно бил приказчика тяжёлыми словами:

— В другой раз я тебя, болвана, смахну в самую прорезь и отхлещу бечёвкой. Ты только охоч с бабами валандаться. Где должен стоять порожняк? Я из-за тебя, лоботряса, лишний час теряю.

Курбатов с ленивой натугой пригрозил:

— Ты, рыбак, здесь не распоряжайся, своих законов не устанавливай… А то… у нас живо… баграми да в воду…

Корней молча и решительно спрыгнул на прорезь и вскочил на плот. Он оттолкнул плечом Курбатова и по-свойски крикнул рабочим:

— Ребята, ежели рыба на плоту не нужна, я доставлю её на другой промысел — на Эмбу. Приказчик мою прорезь не принимает. Говорите, как быть?

Курбатов, загребая плечом, подошёл к Корнею.

— Отборную рыбу принимаю, а свою шамайку тащи обратно. Старый рыбак должен знать, чего от него на плоту требуют.

Корней набивал свою трубочку и проницательно поглядывал на Курбатова.

— Знаю, знаю, чего ты хочешь. Верно, я с тобой ещё не рассчитался: должник перед тобой. Сейчас только перед честным народом зазорно зубы тебе крошить: как-никак — начальство. Да не хочется и Матвея Егорыча конфузить. Ты меня наказал уже на две посуды: принимал рыбу сортовую, а на поверку вышел брак. Трудовые мои в карман положил. Я это затаил, промолчал до случая. А ты обнаглел: ну-ка, мол, я этого хромого в дураках оставлю — не буду, мол, принимать у него рыбу-то, он и поклонится мне, как другие остолопы: исполу, мол, будет работать, за дань. Аль не правда? Видите, ребята? — улыбаясь глазами, обратился он к рабочим и указал горящей спичкой на приказчика. — Не мне это вам говорить, и не вам слушать. Вы меня очень даже отлично знаете, что души своей я чорту не продаю. А он, по дурости, Корнея, старого рыбака, не разглядел. Горе его, что не на таковского напал. Я всякие виды видал, смерти в глаза смотрел и знаю, чем человек хорош и чем он плох. Вот и зову вас в свидетели: пойдёмте — поглядите: сорт у меня рыба или сор.

Он махнул рабочим рукой, приглашая их за собой, и хотел сойти по лестничке на прорезь, но Курбатов злобно заорал:

— Не сходить с места, не ваше дело! Убирайтесь к тачкам! А ты, орясина, отчаливай со своей сортовой рыбой и выбрось её в море. Такую дрянь я не принимаю и принимать не буду. Помни и думай!

Резалки со всех сторон, смотрели на приказчика и Корнея и пересмеивались. Мать махала мне рукой и требовательно звала к себе пристальным взглядом и бровями. Но я делал вид, что не замечаю её знаков.

Прасковея после похорон Малаши была молчалива и печально-сурова. Она и теперь не обращала внимания на ссору.

Все с любопытством следили за Корнеем и приказчиком, ожидая, что дело не обойдётся без драки. Но Корней с озорным огоньком в глазах шагнул к Курбатову, схватил его за шиворот и без натуги потащил к краю плота.

Ты здесь, шкура этакая, для порядка поставлен, а не для подлости. Убирай прорезь! Сам! И рыбу у меня примешь, как первосортную. Ребята знают, какая мне цена. Я их заставлю сортировать.

Он обернулся к рабочим и дружески подмигнул им. Рабочие скалили зубы, а поражённые резалки даже перестали работать. Василиса хлопала себя по раздутым бёдрам и горланила:

— Что это за безобразие! Да как ты смел, шарлатан, скандал здесь устраивать? А вы чего глазеете, чертовки? Работать! Штрафа захотели?

А резалки, вероятно, чувствовали, что весь распорядок на плоту нежданно-негаданно полетел к чорту. Они со всех сторон бежали к Корнею и сбивались в тесную толпу. Но кое-кто остался на своих местах, и среди них — Улита с Наташей и Прасковея с Оксаной. Хотя Оксана, опираясь на свой багорчик, с удовольствием следила за Корнеем и приказчиком и смеялась, а Прасковея не отрывала своего лица от работы, я видел, что они любуются Корнеем и заранее знают, чем кончится этот скандал.

Несколько резалок неохотно пошли к своим скамейкам, оглядываясь с любопытством, но остальные густо толпились у края плота. Меня особенно поразила мать: она, не разгибая спины, целый день сидела верхом на своей скамье и поднималась только тогда, когда нужно было отнести вместе с Марийкой ушат с молоками на жиротопню. И я никогда не слышал, чтобы подрядчица ругала их за плохую работу или за ленивую возню. Работали они бойко, словно соревновались друг с дружкой и рыба трепетала у них на скамье, как живая, и багорчики и ножи играли в руках. Казалось, что руки их постоянно переговаривались, позвякивая ножами и багорчиками, и, подчиняясь их ритму, мать и Марийка подпевали им молоденькими голосами: то вскрикивали, поднимая головы и подзадоривая друг друга взглядами, то тихо и задумчиво пели грустную песенку. А сейчас обе бросили скамейку и оставили на ней свои ножи. Даже рыба осталась лежать на скамье с багорчиками в спинках.

Корней подвёл Курбатова за шиворот к причалу прорези и спокойно приказал:

— Отчаливай и отводи дальше!

Приказчик корчился и отбивался от Корнея: он вертел головой и размахивал руками, но Корней крепко держал его сильной рукой. Рабочие в длинных парусиновых рубахах сбились в кучу и смотрели на расправу Корнея над приказчиком с наслаждением и самозабвенно. Но в глазах их играла мстительная радость: вот, мол, нашёлся смелый человек и проучил этого своевольного негодяя.

Приказчик задыхался от ярости и бессилия. А Корней, не повышая голоса, настаивал:

— Снимай чалку и отводи в сторону! Не задерживай посуду! За мной идёт другая прорезь: не сбивай череды! А будешь упрямствовать — брошу в море. Покупаешься, дурь-то и пройдёт…

Бородатый тачковоз угрюмо подошёл к причалу и хотел снять чалку с просмолённой сваи, но Корней отшиб его одним властным словом:

— Отойди!

Рабочий смущённо усмехнулся и беспомощно развёл руками.

Кто-то насмешливо крикнул из толпы:

— Чего тебе надо, Соенов? Аль жалость обуяла?

Этот голос подхватила весёлая резалка:

— Пожалел баран волка, да не вышло толка.

В этот момент Корней вскинул Курбатова вверх и бросил его в воду. Курбатов раскорякой пролетел позади прорези и исчез в мутных волнах, бегущих к берегу, а над ним взорвался кверху вихрь брызг и пены и разлетелся в стороны.

Женщины истошно закричали, кто-то из рабочих захохотал, кто-то осудительно заругался, и толпа шарахнулась к самому краю плота, чтобы увидеть, как приказчик будет барахтаться.

Он вынырнул, как тюлень, и, задыхаясь, кашляя, с разинутым ртом, со страхом в выпученных глазах, побрёл к берегу, разгребая воду руками. Мутные волны подгоняли его и прыгали через его плечи и голову. Вода стекала с него ручьями. Толпа стояла молча и сдержанно смеялась. Корней с рабочими оттянули прорезь вдоль плота к внешнему углу, а рыбаки со своей прорези бросили чалки на плот. Курбатов вышел на берег, скорченный, жалкий, смешной: штаны плотно прилипали к ногам, из голенищ выплёскивалась вода, пиджак прибит был к телу, и с него тоже лилась вода. Он яростно погрозил кулаком и широко зашагал по песку к воротам промысла. Рыбаки в бахилах скалили зубы, а Корней с суровой деловитостью прошёл через прорезь с кишащей рыбой на свою посуду. Двое рыбаков подтянули её шестами к порожней прорези, пришвартовали к борту и подняли парус.

А на плоту встревожено кричали резалки. Они стояли у своих скамеек и растерянно махали руками. Мать с Марийкой тоже стояли с испуганными лицами и беспомощно озирались, не понимая, что случилось. Я подбежал к ним и увидел, что ножей и багорчиков на их скамье не было. Они исчезли со скамей и других резалок, которые бросили работу и побежали потешиться скандалом между Корнеем и приказчиком. Женщины орали, как галки: одни злобно и требовательно, другие — плаксиво, жалобно, а иные смеялись и задорно повизгивали. Прасковея вскинула руку с ножом, выпрямилась и со злой насмешкой крикнула:

— Ну, чего вы, девки, тормошитесь? Пляшите, ежели стоите с пустыми руками! Ножи-то да багорчики ваши — у подрядчицы. Уж она штрафами набьёт себе карман. Даром-то не ротозейничают.

Подрядчица стояла в задней, береговой, части плота и, уткнув кулаки в бёдра, смотрела на резалок окаянными глазами. Волны мчались на берег в кружевах пены. Кудрявые гребешки срывал ветер, а кипящие их взмёты рвались вперёд, клокотали и катились вниз, но сразу же таяли, расцветая белыми узорами пены. Ветер порывами носился по плоту и рвал платки с голов резалок. Он трепал холщовый халат подрядчицы в её ногах, и раздутый ее живот и груди выпячивались, как огромные пузыри. Василиса тряслась от смеха, как властная самодурка, которая потешается над своей челядью.

— Ну, нагляделись, налюбовались на дурацкое представление? Где ваши ножички и багорчики? Правильно советует Прасковея: вам только и остаётся, что плясать!

— Подавишься, подрядчица! — задорно крикнул кто-то из толпы резалок, и этот голос подстегнул всех женщин: они сбились в кучу, замахали руками и злобно загалдели не поймёшь что. Мне показалось, что они сейчас ринутся на Василису и начнут колотить её или заставят убежать с плота. Но все стояли на месте. А подрядчица, уверенная в своей силе и власти, уже сварливо выговаривала, уткнувшись в грязную записную книжечку и отмечая в ней что-то огрызком карандаша:

— Вы ещё неучёные, неопытные: вы ещё в кнутике нуждаетесь. Не привыкай к голоду смолоду — поблёкнешь да увязнешь в долгах, как в песках.

Даже мне, парнишке, было понятно, что она радуется: вот, мол, выпал нежданный случай — в барышах осталась. Ножи и багорчики резалки выкупят дорогой ценой. Она охотилась за штрафом, как щука за шамайкой, и рыскала по плоту, хищно поглядывая по сторонам. Нет худа без добра: напоролся Курбатов по-дурацки на рыбаков, понадеялся на свой гонор, а побежали бабёнки поглядеть на расправу с ним — и поплатились за это. Она показала себя умнее приказчика: и строгость свою проявила, и выгоду извлекла.

Резалки толпились перед приказчицей и кричали, не слушая друг дружку. Мать застыла, взволнованная какой-то внезапной мыслью, пристально вглядываясь в подрядчицу потемневшими глазами. Я хорошо чувствовал жизнь её глаз: они темнели и как будто вскипали, когда она переживала душевное потрясение и отдавалась внезапному бурному порыву. В ней просыпалась какая-то непонятная мне сила и порыв к невидимой цели, и она будто вырастала, напрягалась, обычная её робость угасала. Только дрожь волнами проходила по её телу да странная улыбка мерцала на губах. Марийка смотрела на неё с тревожным изумлением.

Резалки ругались, толкались плечами, порывались к Василисе и требовали свои ножи и багорчики. А подрядчица как будто не слышала их, перелистывала книжечку и мусолила карандашик.

Встревоженный матерью, я решил незаметно пробраться к куче ножей и багорчиков позади Василисы. Я прошёл сторонкой мимо взволнованных женщин к столбу, около которого лежал ворох ножей и багорчиков. Подрядчица не заметила меня, а резалки не обратили внимания. Найти ножи и багорчики матери и Марийки в беспорядочной куче было трудно: надо было эту кучу украдкой разворошить за спиной подрядчицы и не всполошить работниц. Хотя на черенках я вырезал буквы, но в большом ворохе таких черенков с отметками было много. Из-за столба я начал торопливо разбирать ворох, но под руку попадались только чужие ножи и багорчики. Подрядчица стояла перед столбом, прикрывая собою свою добычу. Она, должно быть, нарочно копошилась в своей книжечке, чтобы поманежить резалок — пришибить их и сделать покорными и смирными.

Среди торчащих в разные стороны черенков я увидел багорчик матери и рванул его к себе. Он зацепил за другие багорчики, и куча с лязгом расползлась в стороны. Василиса повернулась ко мне и заорала:

— Ты что здесь делаешь, щенок? Воруешь?

Мелькнуло передо мною её разбухшее лицо. На мясистых губах пузырилась слюна. Я не успел спрятаться за столб: она схватила меня за волосы и потащила к себе.

— Как же ты смел подойти сюда и рыться в этой куче? Не воруй! Не тащи чужих вещей!

Она больно ущемила в своих толстых пальцах мои волосы и стала трепать их. Сначала я растерялся, и в глазах у меня завертелись и женщины, и столбы плота, и кучи рыбы на плоту, а море вспыхнуло, брызнуло и погасло. Кто-то из женщин пронзительно вскрикнул, где-то рядом рявкнул мужской голос. Я с рёвом вцепился в пальцы Василисы и вырвал их из моих волос. Багорчиком матери я замахнулся на неё, но кто-то схватил меня за руку и потащил назад.

И тут я увидел, как от толпы оторвалась мать. Она шла с застывшим лицом, с закинутой назад головой — шла решительно, безбоязненно и как-то странно — вытянувшись, не колыхаясь, словно шагала по жёрдочке. Как слепая, она оттолкнула подрядчицу плечом. Вероятно, толчок этот был необычный: массивная Василиса отлетела в сторону и едва удержалась на ногах. Около матери стояла Марийка, бледная, с горячим блеском в глазах, а Наташа с ножом и багорчиком в руках наступала на подрядчицу и оттесняла её в сторону. Тачковозы и карсаки с баграми в руках стояли поодаль и смеялись. Карманка тянул меня за руку, морщился от слёз, от улыбки, покачивая своим сыромятным колпаком.

— Якши, якши!.. Злой какой! Айда казармам. Бедам будет…

Но я вырвал руку, с разбегу поднял свой багор, а материн багорчик сунул ей в руку.

Мать неслыханно чужим голосом — поющим, но призывно-радостным — крикнула:

— Девки-и, товарки-и! Идите сюда! Идите ко мне! Что наше — то свято.

Она разгребла ворох ногами, быстро нагнулась и сразу, без ошибки, взяла свой нож, потом выпрямилась и зазвякала им весело и звонко. Но лицо её было чужое. Она была в припадке нервного потрясения, когда забывала себя и подчинялась какой-то непостижимой внутренней силе. Я боялся, что сейчас она упадёт и потеряет сознание. Я подбежал к ней, поймал за руку и потащил к скамье. А она сказала обычным голосом:

— Ты чего испугался-то? Я ведь это к тебе кинулась, когда подрядчица тебя за волосы схватила. А тут, вижу, и резалки маются…

Но резалки не маялись: они с радостными криками устремились к ней и затормошились над разбросанными ножами и багорчиками, толкаясь, мешая друг другу, и убегали к своим скамьям. Марийка и Наташа возвратились последними. Наташа тяжело и спокойно уселась на свою скамью, а Марийка с ликующим смехом в голубых глазах позвякала ножиком о багорчик. Ей, должно быть, хотелось играть и озорничать.

На плоту опять началась обычная работа, но всюду ещё шумели и смеялись женщины. Прасковея сидела с Оксаной и работала невозмутимо, словно то, что происходило на плоту, её нисколько не тревожило. Мне казалось, что она была чем-то расстроена, а может быть, больна. Но Оксана, гибкая, с тонким, словно выточенным лицом, лукаво поглядывала на неё и поблёскивала зубами. А позади плота за столом сидела подрядчица и, навалившись на него грудью, царапала в своей книжечке всё тем же огрызком карандаша. Её губы судорожно сжимались и кривились, и она облизывала их острым языком. Мимо неё пробегали рабочие, подгоняя тачки с рыбой, и когда тачка пронзительно взвизгивала неподмазанными колёсами, она с ненавистью в глазах провожала рабочего.

Я опять стал сортировать своим багром рыбу, отбрасывая воблу в одну сторону, судаков в другую, сазанов — в третью. Я сначала не заметил насторожённого молчания на плоту. Голос подрядчицы грозно гремел в этой тревожной тишине:

— Ну, вот и знайте, раз навсегда: я законтрактовала вас не для того, чтобы вы вольничали. А за то, что вы бросили свои скамьи и работу оборвали, да потеху себе устроили, сдеру с вас шкуру до нетей. Все, кто оставил скамьи, а на них свои ножи и багры, которые я отобрала, поплатятся штрафом на целый урок. Да и паёк не получат. А вот чтобы проучить на добрую память новеньких, я для примера резалку Настасью штрафую вдвое — за гадёныша-парнишку и за то, что она самовольно отобранные инструменты разворошила и взбунтовала других дурёх. Двойной штраф сдеру с Наташки, с этой коровы, которая дерзко меня толкать посмела, да ещё за руку схватила. А кто я для вас? Я — хозяйка и могу распоряжаться вами, как хочу. Вот Улита да Прасковея с Оксаной и другие резалки своё дело не бросили — работали, как миленькие, и свой, и хозяйский интерес блюли. Ну, и не пострадали. Вот вам мой сказ. А сейчас догоняйте, штрафные, тех, кто убежал вперёд.

Она победоносно оглядела весь плот. Резалки молчали, подавленные неожиданным наказанием, испуганно переглядывались, и руки их как будто сразу отяжелели и утомились. В разных местах сердито забормотали, и это протестующее бормотанье охватило весь плот. Кто-то обозлённо крикнул:

— Подавишься, подрядчица!

Чей-то насмешливый голос возразил:

— Проглотит. Ей — не впервой. Чем ни жирнее, тем жаднее.

Мать с неугасающей улыбкой смотрела на Василису, спокойно, без всякого испуга.

В этот момент я увидел позади подрядчицы высокую фигуру Прасковеи, а рядом с ней Оксану и Галю. С весёлым, но бледным лицом, с отчаянной решимостью в глазах Прасковея вскинула багорчик над головой и повелительно крикнула:

— Товарки, бросай работу! Ежели подрядчица ограбила вас на целый дневной урок, на какого же рожна вы трубить будете этот день? Урок-то вы всё равно отработали бы, хоть и поглядели, как Корней долговязого детину в море бросил — и за дело бросил. Вот с Курбатова бы штраф-то надо содрать, чтобы не подличал, не мешал работе, а не с резалок. Все как один бросим работу и пойдем в казарму. Завтра выйдем по порядку, а ежели чорт за ребро подрядчицу схватит — опять гулять будем. И ей же свой счёт предъявим. Пускай сам управляющий судит, кто путину срывает.

— Да ты сдурела, чортова кукла! — заорала Василиса. — Как ты смеешь людей бунтовать? Пошла на своё место!

Она бросилась к Прасковее, но Оксана оттолкнула её с озорной усмешкой:

— Не забывай, подрядчица, моих пощёчин.

Прасковея зазвякала ножиком о багорчик — знак тревоги, — ей ответила Оксана, а мать со странным одушевлением и сосредоточенностью стала звякать пластинкой ножа о крючок багорчика. Плясовую трещотку отбивала и Марийка. Своим багорчиком я тоже с удовольствием бил в пол, и каждый мой удар бухал, как барабан.

И вдруг на всём плоту загремело, залязгало железо. Только Улита да беременная Олёна с кузнечихой сидели на скамьях и продолжали работать, словно ничего не слышали, да карсаки невозмутимо сортировали и считали рыбу на краю плота. С прорези тоже выбрасывали рыбу на плот полными черпалками. Тачечники остановились и глазели на резалок с недобрым удивлением и ругались. Их работа обрывалась сама собою: она была ни к чему, ежели резалки бросили свои скамьи.

Прасковея и Оксана с Галей пошли впереди, за ними — мать с Марийкой, серьёзно и молча встала Наташа. Длинной толпой потянулись и остальные резалки.

Остались на плоту только Улита, кузнечиха и беременная Олёна. Они сидели в одиночку, и каждая старалась спрятать своё лицо от других. Должно быть, им было совестно и зазорно сидеть здесь одним: товарки на них окрысятся, и в казарме им житья не будет. Олёна натянула платок на глаза, а Улита с неизменной молитвенной кротостью продолжала работать споро и легко, как всегда.

Знакомый белобрысый парень, тачковоз, лихо, сквозь смех крикнул рабочим на прорези:

— Кончай базар, ребята! Бабы с плота табуном подрали. Пускай рыба-то в прорези плавает, а то уснёт. Закуривай!

Он, посмеиваясь, сел на тачку и вынул кисет.

Василиса стояла посредине плота и озиралась, теребя дрожащими руками кофту. С судорогами в лице она рванулась к оставшимся резалкам. Тачковозы стояли у своих тачек, свёртывали цыгарки, и видно было, что у них даже бороды смеялись. Из сумеречных ворот лабаза смотрели солильщики в парусиновых фартуках. На плоту стало пусто и угрожающе тихо. Несколько молодых рабочих пошагали вслед за резалками.

Василиса побежала за женщинами по бугристому песку с руками на отлёте, и мне казалось, что тяжёлые её бёдра мешали ей бежать. Рабочие свистели ей вслед и хохотали.

Разрезая волны и разбрызгивая их в стороны, плыл к промыслу белопарусник с пришвартованной прорезью.