На плоту опять пошла обычная трудовая жизнь. Путина была в разгаре, и дорог был каждый день, каждый, час: парусники бежали по волнам к промыслам и от промыслов и буксировали прорези. С юга дула свежая моряна, и волны весело неслись к песчаным берегам, играя белыми барашками. Вода плескалась и пела под плотом, вздыхая на песчаных отмелях. За далёкими буграми, которые обрывались в море отвесными мысами, в устье Эмбы и по ерикам тоже разбросаны были промыслы нашего хозяина, и туда вместе с рыбаками часто убегал Матвей Егорыч. События на плоту как будто отрезвили его: в первые дни он с утра до вечера смотрел за порядком, бодро распоряжался, весело подгонял тачковозов и, когда на глаза ему попадался кто-нибудь из них, лениво, с натугой толкающий тачку, он хватал его за шиворот, отталкивал в сторону и сам бегом, молодцевато катил тачку дальше. Рабочий сконфуженно бежал за ним и бормотал:

— А ты не балуйся, Матвей Егоров… Аль я не знаю своего дела?

— Дурак! Разве так, как ты, работают? Так только навоз возят. А работа любит, чтобы все поджилки тряслись, чтобы сердце горело. Дубина! Больше чтоб я тебя такого не видел. Прогоню на двор сор убирать.

И рабочие подтягивались, веселели, носились со своими тачками, покрикивая и торопя друг друга.

Он проходил по рядам резалок, шутил с ними, останавливался перед теми, кто работал быстро, ловко, легко — так, что руки их будто улыбались, — и мычал удовлетворённо:

— Ох, люблю расторопные руки! Красивей нет человека, когда он в работе. А работа песню любит.

Но он мрачнел, закладывал руки за спину, шевелил мохнатыми бровями и пронизывал острыми глазами тех резалок, которые возились над рыбой неряшливо, равнодушно, нехотя.

— И сами вы растрёпы, и дети у вас будут недотёпы. Кому работа в тягость, тот не знает радости и живёт, как колода. И себе не впрок, и людям в назолу.

Он уже не давал волю тумакам, а отходил угрюмый и тяжёлый, крякая в негодовании. Резалки, как огня, боялись этой его тяжёлой угрюмости и осуждающих глаз, бледнели, лихорадочно торопились и стыдливо прятали лица от насмешливых глаз соседок.

Курбатов больше не появлялся на плоту: его отправили на маленький промысел в пески — на ерик. Говорили, что управляющий распёк и подрядчицу, которая слишком зарвалась и не считается с интересами промысла: её горячка со штрафами угрожает сорвать работу на плоту. Весь улов того дня мог бы пропасть даром, и всю массу мёртвой рыбы пришлось бы выбросить на свалку. Штрафы, которые она рвала с работниц, сторицей пришлось бы сорвать с неё самой. Контора требует от неё бесперебойной работы, но для обеспечения такой работы и для того, чтобы больше не повторялась такая канитель, с этого дня все неурядицы с работницами и рабочими должны разрешаться администрацией. Подрядчица будто бы скандалила, что она не обязана подчиняться этому решению, так как её хотят ограбить — лишить важной доходной статьи, но управляющий выгнал её из конторы. Особенно же долго и горячо толковали в казарме о бурном столкновений управляющего с плотовым.

Рассказывали, что в обеденный перерыв Матвей Егорыч пошёл в контору и не успел переступить порога, как управляющий вскочил с места и накинулся на него:

— Это кто вам позволил дурака валять с бабами у конторы? Вы им обещали с три короба и над подрядчицей перед ними измывались. Что же теперь будет? Бабьё взбунтовалось, явились смутьянки, произвели тарарам, бросили работу… Что это такое? Вместо того чтобы поддержать подрядчицу и в самом начале смуту подавить, вы струсили перед толпой бабёнок и сами втесались в их ораву. Вы понимаете, что вы натворили? Ведь эта история разнесётся по всем промыслам, и начнётся везде кавардак.

Но Матвей Егорыч будто бы не растерялся и осадил управляющего:

— Вы, Константин Захарыч, кричать на меня ещё молоды. Вы желаете, значит, чтобы эта жадоба путину сорвала? Ваше дело — сами отвечайте перед хозяином. Как хотите, а я поставлен порядок соблюдать, чтобы работа шла честь-честью.

Что у них дальше происходило — никто не знал, только в этот день Матвей Егорыч на плоту уже не появлялся. Почему-то я уже давно не встречал Гаврюшки: вероятно, он проходил из школы какой-то своей дорогой и не хотел дружить со мною. Должно быть, ему нагорело от матери, и она запретила ему показываться и на улице, и во дворе. На плот пришёл новый приказчик Веников, молчаливый парень, который ни с кем не якшался, ходил с записной книжечкой и сам справлялся и у карсаков, и у резалок, сколько отсчитано и отсортировано рыбы. От подрядчицы держался поодаль, а когда она развязно обращалась к нему, пожимал плечами и отходил от неё с замкнутым лицом. Порядок у него был хороший: работа шла бесперебойно, и рыбаки не мешкали у плота, резалки работали ровно и спокойно. И я видел, что Василиса возненавидела этого парня: всё время следила за ним злыми глазами, ядовито усмехалась и иногда показывала кукиш за его спиной. Резалки начали судачить, что добром это не кончится: подрядчица от штрафов отказаться ни за что не согласится, а новый приказчик не даёт ей устраивать каверзы.

Путина была горячая, рыбаки бежали чередой друг за другом, и уроки резалок были уже недостаточны для того, чтобы справиться с богатым уловом. Моряна пригнала и красную рыбу, хотя в осеннюю путину в этих местах красная рыба обычно попадается редко. Контора распорядилась работать на плоту при фонарях, а урок увеличила до двух с половиной тысяч рыб на каждую резалку. После ужина все опять должны выходить на плот, а шабашить — по звонку, в одиннадцать часов. Утром звонок дребезжал на нашем соляном дворе в шесть часов, и по этому звонку все выходили из казармы и на плот, и на помол соли, и в лабазы, и в мастерские. Значит, при новом уроке рабочий день должен был продолжаться семнадцать часов. На обед и на ужин вместе с отдыхом давалось два часа. За пятнадцать часов непрерывной работы разделка двух с половиной тысяч штук — очень тяжёлый труд. Пошёл сазан да судак, разделка их требовала сноровки, навыка и быстроты. Чтобы выполнить этот урок, резалка должна была изготовить две-три рыбины в минуту. Разрезать сазана со спины, распластать его так, чтобы он казался атласным, чтобы при одном взгляде на него «слюнка потекла», как говорили резалки, — для этого нужно было знать особые приёмы, научиться владеть своими руками и всегда держать нож острым, как бритва.

Подрядчица пришла поздно вечером и объявила о распоряжении конторы. Все отнеслись к этому равнодушно: в разгар путины со временем не считались, и люди работали, не щадя своих сил и здоровья.

Но в такие горячие дни подрядчицы обычно изощрялись всякими мерами и способами обворовывать работниц и рабочих. Хотя в контрактах и обозначена была оплата дополнительных уроков, но поштучная расценка обработки рыбы оговаривалась разными условиями и обстоятельствами, и эти оговорки всегда развязывали руки и подрядчицам, и конторе, давая возможность распоряжаться расчётом с рабочими по своему усмотрению. Контора увеличивала количество квитков в свою лавку, а подрядчица уменьшала оплату труда и душила вычетами за прогулы по болезни и штрафами.

Василиса взбудоражила казарму своей развязностью и самодовольством.

— Поскандалили, девчата, потешились, душеньки почесали… А теперь надо работать высуня язык. Вольничать некогда. Это по строгости своей говорю. А от сердца оповещаю: давайте работать без занозы. Ежели мне выгодно — и вам спокой.

Галя крикнула:

— Коли тебе выгодно — нам со святыми упокой.

Прасковея недружелюбно возразила:

— О твоей выгоде, подрядчица, заботиться мы не будем: ты сама охулки на руку не положишь. Конечно, наш спокой для тебя выгода. Ну, а мы сами о своей выгоде да спокое позаботимся. Скажи-ка лучше, какая плата за сверхурочную тысячу?

Василиса вышла на середину казармы, уткнула руки в бёдра и чванливо вздёрнула голову:

— Вы, что же, торговаться со мной вздумали? Вот так новости! А контракты кто подписывал?

Прасковея хладнокровно поддела её:

— Контраков неграмотные не подписывали: за них чужие дяди расписались. А только там сказано: «по существующим расценкам». Какие же эти расценки? Мы и в прошлом годе воевали, и теперь без драки не обойдётся. Давай уж лучше поторгуемся.

Я со своими срочницами не торгуюсь, а распоряжаюсь ими. Контракт — это железная цепь, а этой цепью вы все ко мне прикованы. Какая же собака на цепи с хозяином торгуется?

— Вот это настоящий разговор! — засмеялась Прасковея. — Собаки на цепи!.. Да ведь и собаки с цепи срываются, а люди цепи-то рвут!

— Нет, девка! У меня с цепи не сорвёшься и цепи не порвёшь. И бежать некуда, разве только к волкам. И цепи надёжные, как тенёта.

Прасковея сидела невозмутимо и не прерывала работы. Она только сдвинула брови и сердито щёлкала напёрстком. А Марийка с горячим переливом в глазах вскрикнула, как от боли:

— Да она, девки, гонит нас, как баранту!

Прасковея вскинула на неё строгие глаза и успокоила её:

— Не фырчи, Марийка! Не твоя череда: не забегай вперёд.

Марийка тяжело дышала, у неё тряслись руки, но она послушно склонилась над шитьём. Оксана загадочно улыбалась. Мать с тревожным вопросом в глазах смотрела на Прасковею и Оксану и ёжилась от голоса подрядчицы, словно от ударов.

В казарме началась возня: и на нижних, и на верхних нарах шевелились ноги, встряхивалось какое-то тряпьё, люди поднимались с постели и, ворча, садились на край нар. А подрядчица поворачивала щекастое лицо в разные стороны и властно распоряжалась:

— С завтрева на работу — в свой час. Шабашить — ночью по звонку. А ежели опять заводняя какая появится да смута будет, из казармы выброшу, а то и полицию позову. У меня всё сказано.

Кто-то из рабочих заскоморошничал:

— Ведь вот, подумай, какая вещь: судьба-то, выходит, — кобыла. Живи, Гаврило, не мыто рыло! Верти, Таврило, хвост у кобылы. Махнёт кобыла хвостом у рыла — тут тебе и могила…

Казарма задрожала от хохота. Мужики, встряхивая бородами, шлёпали ладошками о колени или отмахивались друг от друга. Женщины повизгивали и толкались плечами.

К моему удивлению, молчаливая Наташа, обхватив столбик рукою, высунулась из тьмы верхних наших нар и сердито крикнула:

— Не сдавайтесь, товарки! За лишнюю тысячу на Волге полтину платят.

Подрядчица огрызнулась посмеиваясь:

— Ну, и поезжай на Волгу за полтинами. А у нас — море да пески.

Кто-то сипло засмеялся и закашлялся:

— Где черти играют в носки…

Кузнец из своего угла угрюмо пробасил ему в тон:

— А на кону-то — мы, дураки… А Василиса веселится.

Казарма опять загремела от хохота.

Мне уже давно знакома была удивительная особенность наших людей: в самые отчаянные моменты жизни, когда, кажется, ничего не остаётся, как опустить руки от безнадёжности, человек веселеет от злости и начинает трунить и над собою, и над другими. Всё кажется ему смешным, а своё бездолье — забавным. Может быть, эта странная особенность характера русского человека была своеобразной формой самозащиты, а может быть, в этих жгучих шутках и смехе над собою таилась та жизнерадостная сила, которая делала человека неуязвимым.

В казарме стало как-то вольготнее и светлее, словно хохот освежил спёртый воздух, насыщенный рыбным смрадом. Подрядчица не успела уйти к себе в комнату: её обступили и рабочие, и работницы. Встал и лохматый кузнец. Он смотрел издали и, ухмыляясь, ругался густо, с мрачным удовольствием. Глухо бормотал что-то нелюдимый муж Олёны, солильщик Гордей, оборванный, как нищий. Только Улита стояла на коленях на своей постели и усердно крестилась, молитвенно вглядываясь в угол за печкой. Трудно разобрать, о чём кричали и резалки, и тачковозы, и солильщики. А подрядчица с наглым блеском в заплывших глазах поворачивалась в разные стороны и нахально орала, как на базаре. Я схватывал отдельные выкрики, и злые, и задорные, и мстительные, и хлёсткие:

— Она нашими полтинниками-то, как чешуёй, оденется…

— Эх, на тачке бы её, да в жиротопню!

— Мы на своих полтинниках-то тачки возим, а на нас верхом скачут, да пятками рёбра считают.

— То-то и есть! Полтинники не пуговицы: их к штанам не пришьёшь.

— Эй-ка, госпожа наша подрядчица! Мы к управляющему пойдём с челобитьем: пускай рассудит.

— Идите… хоть к самому чорту: он вас багром в свой чан загонит.

Прасковея сидела, опершись локтем о край стола, и, сердито сдвинув брови, следила за этой суматохой издали. Оксана не угашала своей улыбки и слушала эти взбудораженные крики, как забавную потеху. Но я видел, что она что-то знает и ждёт неизбежной развязки. В её худеньком красивом лице не было тревоги, и в загадочных её переглядках с Прасковеей играли озорные искорки. Мать застыла в трепетном ожидании, и в широко открытых её глазах горели нетерпеливые порывы. Так и казалось, что она вскочит с места и бросится в крикливую толпу.

Я уже давно привык понимать людей, как невольников своего труда, — и в деревне, и здесь, на ватаге, словно они и родились-то для того, чтобы выполнять безрадостную повинность. Я воспринимал эту тяжкую повинность, как врождённую необходимость: люди труда живут для того, чтобы трудиться на хозяина, на богача, а хозяева, как рыбопромышленник Пустобаев или как купец Бляхин, муж Анфисы, ничего не делают, а только распоряжаются. Наш хозяин — в Астрахани. Его никто не видит и не знает, а он имеет много рыбных промыслов и на Волге, и на Каспии, его все боятся и говорят, что он топает ногами на губернатора, и перед ним трепещет полиция и всякое начальство. Он покупает на свои деньги не только дома, пароходы, баржи, промысла, но и людей. Сам он этим не занимается, а поручает купленным им людям или таким собакам, как наша подрядчица. Ежели нанялся на работу, сноси безропотно и обиды, и побои, не возражай, когда на тебя наваливают уроки сверх силы, а благодари своих благодетелей — и хозяина, и подрядчицу — за то, что тебе дали работу и не лишают куска хлеба.

Всё это я хорошо знал и чувствовал: вместе с матерью и всеми этими работницами и рабочими я переживал их бесправие и беззащитность, их постоянное бездолье. К нам никто не приходил из образованных людей, похожих на учительницу Варвару Петровну, которая приветила меня и мать на пароходе. И только в те моменты, когда издевательства и гнёт терпеть было невмоготу, люди будоражились, скандалили, но не знали, как постоять за себя.

Гриша стоял у порога в своём рабочем фартуке и, засунув руки за нагрудник, наблюдал за бестолковой перепалкой между толпой и подрядчицей. Прасковея вспыхнула и выпрямилась, когда увидела Гришу, но радости своей не выдала, сделав вид, что ей нет до него никакого дела.

Солильщик Гордей, всегда угрюмо-замкнутый, вдруг сорвался с нар с диким лицом:

— Подрядчица! Гляди, как ты рвёшь мои полтинники… Друзья-товарищи, будьте свидетелями.

Задыхаясь от злобы, он на ходу стал стягивать свой рыбацкий сапог. Спотыкаясь и наступая другим сапогом на каблук, он вытащил ногу из голенища, сорвал портянку и поднял штанину выше коленки. Вся коленка была изрыта большой язвой. Но никто из рабочих и работниц не ужаснулся и не выразил ему сочувствия. Некоторые отвернулись, некоторые поглядели на рану, а некоторые продолжали толковать о полтинниках. Только кузнечиха сварливо закричала на Гордея, протягивая свои завязанные тряпками руки:

— Ишь, чем хвалиться вздумал, солильщик! У тебя, что ли, у одного такая благость?.. Вот они, руки-то — живого места нет…

Я невольно посмотрел на руки матери: они у неё стали дублёными, с коростами и ссадинами на коже. Такие же руки были и у Марийки, а у Прасковеи — в шрамах и багровых пятнах.

Гордей всё ещё поднимал свою коленку перед подрядчицей и кричал:

— На! Любуйся! Вот чем ты нам платишь. Соль! Тузлук! Ревматизма!

Подрядчица отмахнулась от него и пошла к своей двери.

Гриша снял картуз, встряхнул кудрями и прошёл лёгким, молодцеватым шагом к столу. Он шепнул что-то Прасковее и хитро подмигнул ей. Мать с радостной надеждой ловила его взгляд, но он как будто не заметил её, а по-дружески подмигнул мне.

Я догадывался, что Прасковея борется с собою что она в сговоре с Гришей и, сцепив зубы, нетерпеливо ждёт кого-то, поглядывая на дверь.

Гриша оглядел казарму.

— Что это у нас будто пыль поднялась? Как будто плясали, да не похоже… Али бы драка была?

— Как это — чего? — не утерпела Марийка. — Чай, всякому трудовая копейка дорога. А подрядчица нашу копейку прикарманивает…

— Тише, тише, Мария! — ласково укротил её Гриша, потряхивая рукою. — Мы сейчас всё выясним, что к чему. Беда наша, что народ вы неграмотный. Чего ни напишут на бумаге, чего вам ни наколдуют скорописцы — всему верите. — Он с грустным сожалением засмеялся. — И выходит, что нас, дураков, как селёдку в путину, — лови, да не надо. Лезем недуром в сети. Что ж, ежели деваться некуда — и в тузлук полезешь.

Он переглянулся с Прасковеей, нахмурился и споткнулся на слове.

Прасковея встала, прислонилась к столу и оглядела нары. Она побледнела и сразу будто осунулась. С надломом в голосе она сказала, сдерживая волнение:

— Вы знаете, товарки милые, мою тоску, муку мою. Вот здесь, в этой яме, сгорел мой ребёнок… единственный… Это место для меня свято и проклято. У нас у всех одна судьба: ежели не будем вместе, не будем друг за дружку стоять — сожрут нас, всех по отдельности замучают.

Галя на всю казарму закричала:

— Не жаловаться, не надрываться надо, а по морде бить! Хлещи, чтобы тебя не захлестали!

Гриша взял за плечо Прасковею и сердито упрекнул её:

— Не так говоришь, Прасковея. Все хорошо знают, что у тебя на сердце.

Прасковея оттолкнула его и, вздохнув всей грудью, улыбнулась, словно вдруг освободилась от гнетущей тяжести.

— Ты мне, Григорий, не мешай. Я и без тебя знаю, как с товарками калякать. Я им по-бабьи больше родня, чем ты.

— Мужики ли, бабы ли — под одно всех грабили, — сердито пошутил Гриша. — У каждого есть свои болячки.

Прасковея печально и гневно говорила, взмахивая рукой:

— Вот сгорела у нас Малаша. Кто виноват? Сами знаете. А вот у Гордея нога гниёт. Кто его вылечит?

Она вышла на середину казармы и совсем спокойно, но жёстко сказала:

— Меня уж ничем не устрашишь: я все страхи потеряла. Я на всё могу пойти. Эта жирёха до сих пор в Астрахани красный фонарь содержит. Там у неё компанионка. То-то она хорошо знает, как с женщинами обращаться.

Подрядчица вышла из своей комнаты и с разъярённой улыбкой направилась к Прасковее.

— Ты, Прасковея, и меня поучи: больно уж прекрасно говоришь. Сначала торговаться захотела, а сейчас исповедуешься и шайку на бунт собираешь. Осмелела, когда бондарь, другой смутьян, заявился.

— Ежели тебе наука впрок не пошла, на себя пеняй, — серьёзно ответила Прасковея. — А при нужде поучим и ещё.

Василиса сложила руки на груди, как властная хозяйка, и с притворным добродушием пошутила:

— Вижу, вижу… весёлый, игровой народ. Люблю разбитных людей. Одно плохо: гармошку бы надо, а вместо неё арапники мерещутся.

Гриша засмеялся и тоже сложил руки на груди. Он изобразил рубаху-парня и двинулся к Василисе, приплясывая на ходу.

— С моим удовольствием, подрядчица, — попляшем. Пускай тебе мерещутся арапники, а мне — гармошка. Кому что по душе. Вашу ручку-с!

Он сунул ей кулак под локоть и потащил к двери. Мне показалась игра Гриши очень потешной, и я рассмеялся, но в казарме было насторожённо-тихо. Василиса опешила, потом рванулась в сторону и замахнулась на него другой рукой.

— Болван! Как ты смеешь! Невежа!

В этот момент подскочила Оксана, и с размаху ударила Василису по щеке.

— Вот тебе! Это — задаток за сестру…

Гриша подхватил Оксану под мышки и легко отнёс её к Гале.

— Что это такое? — крикнул он гневно. — Ты обезумела, девка!

Её подхватила Галя и повела к нарам.

Все, кто сидел за столом, вскочили на ноги. Оксана совсем спокойно сказала:

— Она знает, с кем имеет дело. Я казнить её буду за сестру, которую она казнила.

Оксана будто оглушила Василису: подрядчица тёрла щёку и молчала. Вероятно, она испугалась, когда услышала мстительные слова Оксаны. Эта тощенькая, нервная девушка поразила всех своей жгучей ненавистью к Василисе. Все почувствовали, что между ними будет борьба не на жизнь, а на смерть. Василиса сначала застыла на месте, потом пошла к себе тяжёлыми шагами.

Уже у самой своей двери пригрозила задыхаясь:

— Ну, и дурёха! Чем мстить вздумала!.. — И презрительно засмеялась. — Да я тебя вместе со всей шайкой в одну минуту сдуну. А уж горячие арапники похлещут вас досыта.