Это солнечное, очень прозрачное осеннее воскресенье навсегда осталось в моей памяти. Воздух был тёплый, мягкий, а небо синело ласково, глубоко, словно улыбалось задумчиво, и в этой синеве высоко плыли белые нити паутин. Море сияло зеркальной полоской очень далеко, на горизонте, а белый песок с застывшей рябью переливался искрами. Стаи чаек белыми хлопьями летали вдали и над песком, и над морем.

По улице посёлка гуляли и толпились хороводами девчата и молодые женщины в разноцветных платьях и парни в пиджаках и рубашках. И близко и далеко разливались песни, где-то играла гармония. Шайками и врассыпную носились между взрослыми мальчишки.

Гриша повёл нас в гости к Харитону с Анфисой. Он почему-то тихо, с оглядкой, поговорил с Прасковеей, с Наташей и с матерью, а потом с лукавой улыбкой поманил меня пальцем и спросил шопотом:

— Ну, как, Васильич, есть у тебя охота погостить у Харитона?

Я так обрадовался, что обнял его за поясницу.

— Только про это — молчок. Беги на улицу и жди нас.

Одет он был в чёрный длинный пиджак, а под жилеткой синела рубашка с отложным воротником и гарусной верёвочкой с шариками на концах, завязанной махровым узлом. На ногах под узкими брюками навыпуск блестели начищенные ваксой щиблеты. Таким нарядным городским щёголем я его ещё никогда не видел. Поэтому я не мог оторвать от него глаз.

— Ты чего это уставился на меня, Васильич? Аль в диковинку?

— Больно уж ты, дядя Гриша, шиковато нарядный. Как барин.

— А мы с тобой богаче бар-то. У нас руки — неразменная монета.

В казарме было сумеречно: на стёклах лежал густой слой песочной пыли, похожей на грязный иней. От дыма и чада першило в горле. Девки и безмужние бабы ещё с утра ушли на улицу. Кузнец пошёл, должно быть, к Тарасу во всём будничном, низко надвинув засаленный картуз на глаза. На своих нарах неподвижно лежали только Феклушка да Гордей. От него начало дурно пахнуть, и этот тошнотный запах не могли заглушить ни дым, ни рыбное варево.

Мать с праздничным лицом наряжалась кропотливо, с одушевлением и часто поглядывала в осколок зеркальца. Наташа тоже наряжалась старательно, но равнодушно. Прасковея, стройная, крупная, одетая по-городски — в длинной серой юбке с брыжами на подоле в три ряда, в плисовой кофточке с крыльями на плечах, — мастерила из своих толстых золотистых кос какую-то замысловатую корону. Во рту у неё торчали чёрные шпильки.

Мне показалось, что у ворот я ждал их очень долго.

Длинная улица в пыльных клочках колючек расцветала вдали пёстрыми платками, кофтами и чёрными картузами. Дальше на площади, которая скрывалась за домами направо, был толкучий базар, и там по праздникам люди топтались по целым дням. Трактиры битком набивались рабочими, и из открытых дверей вырывались пьяные песни, крики и глухие звуки «заводной машины». Стоны, завывания и уханье барабана и сейчас доносились оттуда, заглушённые далью.

Шли мы по улице медленно, степенно, празднично, как принято было в деревне и в той, рабочей, части Астрахани, где мы жили у Манюшки. Даже походка у всех была другая: Гриша шагал вразвалочку, но по живости нрава перекидывался с женщинами шуточками и улыбочками. Иногда шалил со мною: подхватывал меня рукою под мышку и пробовал вскинуть кверху. И я был доволен, что он только чуть-чуть отрывал, меня от земли.

Прасковея выступала, как хозяйка, с насмешливой самоуверенностью, зная себе цену. Она держала левой рукой подол длинной своей юбки, и круглое в рябинах лицо её казалось мне очень хорошим.

Мне было приятно итти с ними: я любил их и чувствовал, что и они меня любят. Гриша казался мне неугомонно-весёлым и радостно кудрявым, но я всегда чувствовал, что в душе у него таится какая-то, неведомая мне, беспокойная дума. Эту его силу и тайную думу знает только Прасковея: они часто секретничают, куда-то незаметно уходят, а в казарме мимолётно переговариваются глазами и сдержанными усмешками.

Вот в чём было моё счастье: меня окружали хорошие, надёжные люди, которые и за себя умеют постоять, и дружбу завязать, и в артели жить, как в своей семье. Они не кичились, не считали себя лучше и умнее других, не распоряжались, а жили, как все, теряясь в общей массе людей. Но я замечал, что и Гришу, и Прасковею народ уважал и считал их опытными, знающими все распорядки на промысле.

Когда мы проходили мимо хороводов, Гришу окликали, громко здоровались с ним, а он снимал картуз и помахивал им над головой. У него, должно быть, всюду были дружки и приятели. Так мы прошли через площадь, потолкались на базаре, а потом возвратились назад и свернули в узенький проулочек, к берегу между низенькими и слепенькими мазанками с маленькими палисадничками и пыльными вётлами перед окошечками. В каждом дворике, за камышовым плетнём, на маленьких вешелах вялилась рыба, поблёскивая чешуёй. За калитками лаяли собаки и кудахтали куры. Гриша и Прасковея шли уверенно: значит, они не раз бывали у Харитона с Анфисой. Землянки и мазанки торчали здесь густо, выползая на горбы старых барханов и сползая во впадины. С давних пор в этих конурах жили осевшие ватажники, которые работали попрежнему на промыслах. Бабы держали овец, коз, кур и торговали на базаре бараньим топлёным салом и яйцами, а на дому тайно держали кабачки. Те, кто был поудачливее, хищничали по ерикам.

Гриша рассказывал по дороге:

— Народ здесь разный. Есть скаредный и неверный — обманом живут, по-воровски рыбу ловят, рабочих спаивают, обирают их догола, на карсаков шайками нападают и овец режут. А есть свойские ребята, надёжные. Одно только хорошо здесь: все ненавидят и полицию, и сыщиков. Да и полиция их боится: не то что арестовать кого-нибудь, а сама оберегает их. Ведь и полицейскому жизнь дорога.

Из проулка мы вышли на прибрежный песок и побрели вдоль носатых бударок, которые длинным рядом тянулись по берегу, упираясь бортами одна в другую.

В круглой котловине, в зарослях колючек и высокой полыни сгрудились в тесную кучу и мазанки, и землянки без улочек и проулков. По узенькой тропочке среди мусора и свалок камыша мы гуськом пробирались между хижинками и сарайчиками. Всюду на песке играли чумазые детишки, на скамейках у стен сидели бабы и мужики и грызли семечки. С разных сторон доносились пьяные песни, глухие и невнятные: должно быть, в подпольных кабачках гуляли промысловые рабочие.

Гриша провёл нас к мазанке, которая прижималась к крутому склону старинного бархана, заросшего какой-то злой травой и бурым кустарником, похожим на хворост. У соседней землянки сидели желтоволосая женщина с ребёнком на коленях и бородатый рабочий в сапогах с широкими рыбацкими голенищами. Гриша снял картуз и крикнул по-приятельски:

— С благополучием, Артём Петрович!

Рабочий тоже снял картуз и неодобрительно возразил:

— С полицией благополучия не бывает, Григорий. Нынче ночью сыщика поймали… из Астрахани, говорят. Маленько будто покачали его. А он словно бы со страху куда-то в пески убежал. Вот сыщика-то полиция и ищет. Да разве сыщика сыщешь?

И он равнодушно отвернулся.

Из маленькой двери землянки выглянул Харитон, в пиджаке, в брюках навыпуск. Видно было, что он обрадовался нам. Анфиса встретила нас в тесной комнатке, недавно выбеленной и светлой. Окошечки были совсем маленькие. Старая деревянная кровать тоже белела чистым покрывалом и пухлыми подушками. Анфиса бросилась к женщинам и, вскрикивая, обнималась с ними и целовалась. На столе, покрытом блестящей клеёнкой, кипел самовар и лежала вкусная связка кренделей. Волшебная гармония, блистая колокольчиками и серебряными ладами, висела на ремне над кроватью.

Анфиса хватала за плечи и Наташу, и мать, и Прасковею, прижимала к себе, отталкивала и счастливо смеялась.

— Наташенька, какая ты стала милая! Ах, не хмурься, пожалуйста! Ты — сильная, тебя не изломаешь… А ты, Настя… ну, совсем изменилась! Куда робость твоя девалась! Это вас Прасковея-Пятница живой водой напоила. Знаю, всё знаю… Словно вместе с вами живу…

А Гриша вполголоса говорил с Харитоном, и оба они подозрительно посматривали на окна.

— За деньги всё можно, — засмеялся Харитон. — А где полиция деньги не любит? В нашей Нахаловке всяко фараонам платят — и рублём, и дубьём. У меня дружки в полиции. Сам надзиратель заходит ко мне за мздой, а я играю ему на гармонии. Выпьет полштофа и все секреты свои полицейские выкладывает. Да я раньше всех узнал о сыщиках: двоих прислали. Ну, а у нас сыщиков не любят. Свои сыщики уважают нашу окраину, а тот сдуру, не зная броду, сунулся в воду. Не без того, что и наши полицейские его подвели: они ведь насчёт чужих ревнивые. Знаю также, что наш хозяин, именитый промышленник, прибывает сюда не нынче — завтра. Пьянствовать будет, разгул устроит.

— А я и не знал, что ты с полицейскими снюхался, — осудительно проворчал Гриша.

— Полезно, друг. А ежели говорю тебе — значит, не таюсь. Пригодится, Гриша. Сам увидишь.

— Не чисто, Харитон.

— Чище не может быть, друг. И крючки кое на что годятся. Ты послушал бы да поучился у наших жителей: они целую науку на этот счёт имеют.

Анфиса тараторила с женщинами. А мне было обидно, что обо мне все забыли, и хотелось до боли, чтобы Анфиса заметила меня и улыбнулась. Я несколько раз перехватывал её взгляд и сам улыбался ей, но она, как слепая, отводила свои лихорадочные глаза — большие, немигающие, голубые, странно тревожные и манящие.

Прасковея по-хозяйски, без стеснения, села за стол, взяла чайник и жестяную коробочку с синими китайцами, заварила чай и поставила чайник на конфорку.

— Ох, давно я не пила китайского чайку. Уж полакомлюсь в семейном доме! — важно сказала она певучим и низким голосом. — Садитесь, товарки! Анфиса, угомонись, родная, не жадничай: не ты одна охотница до радости, дай и другим порадоваться. Вон и Федяшка наш на отшибе скучает. Иди сюда, работничек!

Анфиса ахнула, всплеснула руками и, как белая птица, подлетела ко мне.

— Милый мой мальчик! Не сердись на меня. Я одурела от счастья… Боже мой, да ведь это ты, — который с нами на барже плыл! Ведь это же твой сынишка, Настя! Прямо не верится. Ты такая молоденькая, как девочка, а он — смотри, какой большой!

Она ласкала меня своими мягкими, шёлковыми руками, прижимала к себе и мешала итти к столу. Но я неудержимо ухмылялся от счастья.

— Лён, ковыль, стружки! — вскрикивала она, тормошила меня, играла моими волосами. — Мягкие, шёлковые… И уши маленькие — живчик!

Гриша подмигнул мне и с притворной строгостью упрекнул Анфису:

— Ты за кого же принимаешь нашего Васильича? Он — рабочий человек: меходув и грамотей. Ты поберегись с ним: кусается. Во всех наших делах — забияка.

— Вот как! — удивилась Анфиса и с игривым изумлением оглядела меня с головы до ног. — А глаза-то, как у младенца.

Она подтолкнула меня к приставной скамейке, а сама упорхнула к кровати и выхватила откуда-то свёрнутую в квадратик газету.

— Ну-ка, прочитай, грамотей, чего тут напечатано об Астрахани. Вот это самое, — ткнула она пальцем в крупные буквы газетного листа. — Громче читай, чтобы все слышали.

Харитон брезгливо отмахнулся от газеты.

— Дикость одна. Куролесит купчишка, а она хохочет. Живоглот потешается, а ей лестно. Законный супруг.

— Эй ты, парнишка, соловей-разбойник! — прикрикнула на него Анфиса и погрозила ему пальцем. — Опять за своё? Не забывай, несчастный: ревность-то твоя мне сердце щекочет. Как же не хохотать?

Гриша почему-то встревожился и раздумчиво последил за Анфисой.

— Да, брат… человек в любви не хозяин. Как рыба в море: утром — благодать, а ночью — пропадать.

— И рыбак борется со штормом, — хмуро и зло осадил его Харитон.

— Читай! — приказала мне Анфиса и села рядом со мною. — Для веселья читай! Я люблю и со зла посмеяться.

Мать сидела против меня с застывшей улыбкой и молчала. Наташа глядела на Анфису с враждебным любопытством, словно открыла в ней что-то новое, что больно уязвило её. А Прасковея невозмутимо разливала чай и раздавала стаканы озабоченно, как драгоценность.

Аромат янтарного чая опьянял меня, и я, страдая, ждал минуты, когда Прасковея протянет мне необыкновенное угощение.

— Ну, читай же ты, забияка! — капризно крикнула Анфиса. — Я хочу послушать, как это у ребёнка получается.

Она дышала около моего уха горячо и нетерпеливо.

«Избыток бурных сил у нашего купечества — своенравное проявление богатой русской натуры…» — начал читать я, спотыкаясь оттого, что с самого начала обрушились на меня странные, незнакомые слова. Эти слова запомнились мне на всю жизнь: они были загадочны, звучали, как заклинанье. Вероятно, поэтому они и врезались в память. Так бывало со мною в деревне, когда я читал поучения святых отцов. Я читал, как купец Бляхин во время бесшабашного кутежа разворошил и напугал всю Астрахань: он бушевал в гостинице, выбил все стёкла, перебил посуду, вместе с шайкой пьянчужек поломал мебель, повыгонял на улицу постояльцев. Потом согнал с биржи всех извозчиков, вытащил из публичных домов полуголых девок и, разъезжая по городу, врывался в дома и заставлял девок вспарывать перины и выбрасывать их в разбитые окна. Вся полиция поднялась на ноги и даже вице-губернатор пустился вдогонку за ним. Настигли его в женском монастыре, где он со своей оравой вламывался в кельи и срывал рясы с монашек. Он бушевал, как безумный, и орал: «Отдайте мне жену! Где моя жена? Какая же вы полиция, ежели не можете найти мою жену, которую у меня украли нигилисты?..»

Анфиса хохотала, извивалась около меня и вскрикивала задыхаясь:

— Ах, какой же негодяй! Ах, дьявол бешеный! Вот это — характерец! Это я… это я такую бурю подняла… Из-за меня всю Астрахань разгромил. Ой, задыхаюсь! Харитоша! Ликуй! Обездолил купчика…

Харитон выхватил у меня газету и изорвал ее в клочья. Он впился жгучими глазами в Анфису и спокойно, но хрипло сказал:

— Довольно дурачиться. Стыдно при товарищах шутоломить. Они пришли к нам не для твоих представлений. Можешь перелететь к этому пьянице и громиле, если тебе охота: он скоро прибудет, ежели сыщиков сюда погнал.

Анфису как будто подрезало: она замолкла и съёжилась.

Прасковея строго и веско осадила Харитона, вскинув на него осуждающие глаза:

— Ну, ты не очень-то власть свою показывай, мужчина! На её месте я и сама похвасталась бы, как от тоски по мне именитый воротила на весь город бунтовал.

Она ударила кулаком по столу и густо засмеялась.

— Вот здорово! Ворвался к монашкам и ризы преподобные с них содрал…

Гриша усмехался, покачивая головой.

— Я непрочь потешиться над дурачеством купчишки. Это у них, самодуров, в обычае. Только парнишке читать такую газетку — не по возрасту: рано ещё его в такие дела впутывать. А падать духом не надо, Анфиса. Не бойся, никакая сила тебя отсюда не выдерет. Хоть ты и взбалмошная, а люблю тебя за норовистый характер.

Анфиса вскочила со скамьи, подбежала к кровати и выхватила из-под неё бутылку с водкой, а из-за печки принесла, как напёрстки на пальцах, зелёные рюмки.

— Харитоша, откупори и разлей по рюмкам. Угомони своё сердце. Да и гостей приласкай. А я пьяна от радости: словно праздник светлый у меня сегодня…

— Эх, хорошо-то как у вас, Анфиса! — растрогалась Прасковея. — После нашей казармы — как в раю: уютно, приветливо и на душе светло…

— С милым рай и в шалаше, — рассмеялась Анфиса.

Мне тоже было хорошо: эта милая комнатка будто приласкала меня. Она улыбалась, как Анфиса, а воздух был мягкий и пахучий. Мать чувствовала себя радостно: она раскраснелась, глаза её горячо блестели, и она любовалась и комнаткой, и Анфисой. Наташа посветлела и заулыбалась.

— И когда мы будем жить, как люди? — вздохнула Прасковея. — Я всю свою жизнь только и тратила силы на ненавистную работу. А ненавистные люди смотрели на меня, как на рабу, душу мою терзали и даже последнего утешения лишили — погубили ребёнка.

Наташа покосилась на неё недружелюбно.

— Не ты одна в кабале, Прасковея. Мы средь зверей живём, а звери эти и тело, и душу рвут. Со зверями надо зверюгой быть.

Анфиса заволновалась и вся устремилась и к Прасковее, и к Наташе.

— Подруги мои родненькие! Не надо печали… Жизнь и для нас дана. Мы живём, и сердце наше бьётся, и солнце светит, греет и радует. И никто у меня жизни не отнимет, а зверей я отгоняю весёлой душой и дерзостью.

Гриша неодобрительно глядел на Прасковею и удивлённо шевелил бровями.

— На кого жалуешься, товарка? — негодующе, но мягко напал он на неё. — На волков не жалуются, а бьют их. Тебе не к месту говорить такие речи. Тот, кто дерётся, — не жалуется, а бьёт с плеча. В этом и жизнь наша. Без драки живут только раки: они пятятся. А мы дерёмся за жизнь человеческую. Анфиса хорошо сказала, от души: зверей нужно отгонять весёлой дерзостью.

Прасковея вспыхнула, и в глазах её блеснула злость.

— Не учи меня, бондарь! Я и так учёная. А плакать не собираюсь. Душа-то не только одной злостью живёт, а и думкой о счастье. Без этой думки человеку одна погибель. Я не за копейку, не за кусок хлеба страдать хочу, Григорий, а за вольную долю, чтобы не распинали нас разные злодеи да супостаты.

Харитон с огоньком в глазах встал, протянул руку к Прасковее и хорошо улыбнулся.

— Дай мне твою руку, Прасковея! Крепко-накрепко пожимаю её и льну сердцем к сердцу. От души сказала и душу мою обняла. Вот оно, счастье-то! Пойми! А завтра оно разольётся, как море. Анфиса, иди сюда!

Анфиса бросилась к нему на шею, и он поцеловал её.

— Молодчина, Анфиска! Такая ты мне и нужна.

Все рассмеялись взволнованно.

Харитон разлил водку по рюмкам и сам передал их женщинам.

Мать с испугом отмахнулась, отказалась и Наташа, но Харитон грозно прикрикнул на них:

— Это что такое? Не позволю! В такой час рвать дружбу? Прасковея, Гриша! Вы кого привели сюда — друзей-товарищей или монашек?

Наташа взяла рюмку и с сердитой улыбкой отразила обличительные вопросы Харитона:

— Не грозись, Харитоша: в другой раз топиться не буду.

— Вот! Это называется — удар с плеча. Но после Анфисы целовать тебя, Наташенька, не буду, а сыграю для тебя на гармонии.

Мать млела от радости и лепетала:

— Люди-то какие!.. Господи! Счастливые-то какие!..

Харитон стоял с рюмкой в руке и оглядывал всех блестящими глазами.

— Ну, друзья… тут о счастье тосковали. А дорогая наша Прасковея думкой об этом счастье жизнь свою, как свечу, зажгла. Мы все горим. А все вместе — уже не свечками, а полымем. О каком же счастье наша думка? О таком счастье, чтобы всем нам, всему рабочему люду было хорошо, чтобы вольной доле своей он хозяином был, чтобы турнул всех богачей и устроил свою жизнь без кабалы, без насильников, без царей, без полиции… А за это драться надо, не щадя живота, скопом. На то мы и называемся рабочим классом. Вот и выпьем за нашу скрепу и за нашу свободу.

— Жди этой вольной доли, — проворчала, усмехаясь, Наташа. — А насильники, как колючки под ногами.

— Колючки люди выжигают, — уверенно сказал Гриша, — а победа бывает в драке. Не забывай, Наташа, как вы дрались на плоту. Ну, вот и выпьем за нашу драку и за счастье! Счастье само не приходит, а добывается.

Гриша и Харитон выпили до дна, а женщины только пригубили.

Харитон вынул из кармана пиджака бумажку, сложенную вчетверо, и оглядел всех насторожёнными глазами. Он поднял руку и сдвинул брови.

— А вот послушайте, как надо бороться за наше дело. У нас верные друзья есть, из Астрахани наезжают. Они нас на путь истинный наставляют и рука с рукой идут с нами. — Он оглянулся на окно и предупредил: — Вы поглядывайте на улицу-то для всячины. Тут псы разные и крысы забегают. А ты, меходув, как насчёт язычка? У нас вон на улице шустрый пёсик есть — нет для него другого удовольствия, как тявкать.

Гриша подмигнул мне и засмеялся.

— Ну, ты, Харитон, нашего Васильича не трогай. Он не из болтунов. На секреты он у нас — могила, а на общее дело — герой. Правильно я говорю, Васильич?

Я был так потрясён недоверием Харитона и так оскорблён сравнением меня с пёсиком, что отпрянул от стола. Должно быть, я сильно покраснел, потому что лицу стало жарко.

— Чай, я не дурак, — вознегодовал я. — Аль я не знаю, как надо держать язык-то за зубами? Вы сейчас сами болтали не знай что, а я и виду не показал.

— То-то, брат Харитон! — с гордостью похвалился Гриша, кивая на меня кудрями. — На него надёжа, как на каменную гору. Ты нас с ним не обижай, Харитон.

— Порядок требует, — строго пояснил Харитон. — А обижаться в нашем деле нельзя.

— И заушать нельзя. Надо человека подбодрить, почуять, чем он хорош. Большое, хорошее блёкнет, сходит на нет от маленького навета.

Мать слушала его самозабвенно и любовалась им.

— Хорошо-то как!.. — лепетала она. — Верно-то как!

— Ах, не делай себя стариком, Гриша! — простонала Анфиса с умоляющим лицом. — Не учи, милый! Ты — артист, а не поп.

Бумажка в руках Харитона была грязная и измятая, исписанная печатными фиолетовыми буквами. Держал он её бережно, заслоняя от нас другой рукой, и лицо у него было строгое и озабоченное. Твёрдый и тонкий нос и бритый подбородок стали как будто ещё острее. Все окоченели в истовом молчании. Это была, вероятно, одна из тех прокламаций, которые тогда распространялись подпольщиками из Астрахани передачей из рук в руки верными людьми. Многого я не понял, многое пролетело мимо ушей: она показалась мне скучной. Помню, что в ней говорилось о тяжёлой жизни рабочих на ватагах, что с работниц и рыбаков дерут по три шкуры, что платят за труд копейку, а требуют работы на рубль и заставляют гнуть спину от ночи до ночи. Говорилось также о штрафах, о болезнях, о том, что рабочих не лечат, а дни болезни не оплачиваются.

Всё это я хорошо знал, и слушать это мне было неинтересно. И я удивлялся, почему взрослые люди так жадно ловят каждое слово Харитона, когда они могли бы сами рассказать об этом лучше и ярче. Они не забыли бы о смерти Малаши, о гибели сынишек Прасковеи и тёти Моти, о неизлечимой ране на посиневшей ноге Гордея, о язвах на руках кузнечихи и Гали, об этих же штрафах и вычетах, которые сдирает хищная баба, подрядчица Василиса. Но все слушали с непонятным для меня волнением, словно ждали, что сейчас произойдёт что-то необыкновенное. А когда Харитон предупредительно поднял руку и стал читать раздельно и повелительно, напряжённое ожидание их и сдержанные вздохи вдруг взволновали и меня. В бумажке кто-то призывал держаться теснее друг к другу, бороться сообща и дружно против штрафов и вычетов, работать не семнадцать часов, а только десять, требовать непромокаемых перчаток для работы, сапог, штанов и курточек, требовать в приварок мяса, масла, зелени, а сухую воблу не принимать. Надо, чтобы больных лечили и построили больницу в посёлке. Ежели хозяева откажут, то всем вместе, как один человек, стоять на своём твёрдо, не поддаваться на уговоры и угрозы, а тех, кто не подчинится артели, выбросить из казармы, как недругов. Ежели вызовут полицию, сплотиться ещё крепче, ничего не бояться. Сейчас и хозяева, и подрядчики решили ещё сильнее прижать рабочих на промыслах, а зимою хотят многих выгнать на улицу. Этого нельзя допускать: надо приготовиться к драке. Когда объявит контора о расчёте — сразу же сговориться, чтобы отразить это нападение на рабочих людей: на работу не выходить и никого на плот, в лабазы, в мастерские не допускать. Везде выставить своих верных людей. Надо не забывать, что с весны ожидается холера. Она всегда начинается на промыслах, где люди живут хуже животных, недоедают, не отдыхают и питаются всякой дрянью, от которой и свиньи отворачиваются.

Харитон опять сложил бумажку, щёлкнул по ней пальцем, спрятал во внутреннем кармане и оглядел всех с пронзительной усмешкой в прищуренных глазах.

— Вот оно как! Написано пером, а по башкам бьёт багром.

Женщины молчали, но в глазах их горело нетерпеливое ожидание. Даже Наташа повернулась к Харитону с недоверчивой, скупой улыбкой. Мать взволнованно поглядывала и на Прасковею, и на Гришу, и глаза её, широко открытые, потемнели от беспокойства.

— Тут говорить нечего, — решительно сказал Гриша. — Всё верно. Надо только за дело приняться. С рабочими разговор вести будем мы с Харитошей, а резалок вы уж, товарки, в работу возьмёте. Прасковея вожачка: так ей на роду написано.

Прасковея взглянула на Гришу осудительно и передёрнула плечами.

— Это вы оба вожаки, а мы уж так — по бабьему делу у вас на посылках будем.

Она выпрямилась и отодвинула стакан в сторону.

— Ты спряталась бы куда-нибудь, Анфиса, когда приедут именитые промышленники. Разгул-то они из году в год устраивают: набрасываются на молодятину, как жадные тюлени на селёдку. Это не диво: привыкли к этому. А диво будет, ежели ни одна бабёнка, ни одна девка не пойдёт, хоть их и силой погонят. С этого и драка начнётся. Листок-то надо бы переписать да из рук в руки передавать: он по сердцу людям будет. Кто грамотный, своим дружкам прочитает.

Харитон с размаху положил ладонь на стол, и лицо у него стало строгим и колючим. Он опять оглянулся на окно и тихо, словно по секрету, проговорил:

— О листке никому ни слова: вы ничего не знаете и никакого листка не видали. Говорите всё, что слышали, и сами думайте, что делать. Самовольничать нельзя. Без нашего совету ничего не начинайте. Дел-то невпроворот: тут и купцы нагрянут, надо, чтобы ни одну женщину не загнала Василиса на поганое гульбище. Тут и с подрядчицей опять начнётся драка. Нелёгкое дело с нашим народом стенкой итти: деревенщины много, затурканных много. Ну, да ватажная жизнь здорово их помяла: и штрафы, и вычеты, и хозяйская лавочка, и подрядчица много насобачила. А о нас с Анфисой не заботьтесь: никакие сыщики нас не разыщут. Сюда ни сыщикам, ни полиции ходу нет.

Анфиса сняла со стены гармонию и подала Харитону.

— Порадуй-ка гостей, Харитоша! Споём, потанцуем. А листочек дай-ка мне, а то он прожжёт твой кармашек, да и улететь может, куда не надо…

Харитон засмеялся, вынул бумажку из кармана и сунул в руку Анфисы.

— Вот она какая у меня заботливая да приветливая!

Он заиграл что-то очень красивое, с узорчатыми переливами. Я сразу же забыл и о чае, и о кренделях, и обо всём на свете: меня ослепили эти переливы и чудесные напевы. Не знаю, долго ли продолжалось это моё блаженное забытьё, но очнулся я от прикосновения ласковых рук Анфисы. Она обнимала меня и смеялась.

— Смотрите, смотрите: ведь он плачет, а не чувствует этого… милый мой мальчик!