За время моей болезни произошли большие события. На другой же день после действа к хозяину вызвали Гришу с Харитоном и Прасковею с мамой и Наташей. Но Харитон на работу не пришёл. Бляхин долго расспрашивал, куда скрылись Харитон с Анфисой. Ему, Бляхину, всё известно: каждый шаг их расписан. На его допросы отвечали молчанием или скупыми словами: «Наше дело сторона. Для хороших людей и мы хороши…» Бляхин бушевал, грозил скрутить их в бараний рог. А один раз даже бросился с кулаками. Но Гриша сердито осадил его: «Потише, господин купец!» Тогда Бляхин набросился на маму. Он увидел, должно быть, в ней робкую, запуганную женщину и решил её оглушить.

— Мне известно, что ты ехала сюда вместе с Анфисой и близка с ней. Говори, где она? Поможешь найти — награжу, отопрёшься — сгною в клоповнике.

Прасковея сжала ей руку, а Гриша поспешил на помощь.

— Вы не грозите, купец. Вы над нами не властны.

А мать, бледная, ответила:

— Мало ли людей-то было на барже. А хорошим людям везде найдётся место.

Хозяин, развалившись, сидел в кресле, барабанил пальцами по коленке и слушал с угрюмым, отравленным лицом. На большом столе, покрытом белой скатертью, стояли бутылки с напитками, на тарелках красовалась всякая аппетитная закуска. Ни управляющего, ни приказчицы здесь не было.

Гриша учтиво упрекнул Бляхина:

— Вы нас, ваше степенство, зря вызвали. На нашем месте вы сами сказали бы: друзьёв не выдают, свинью им не подкидывают, а верность в дружбе — самое великое дело.

Хозяин пробурчал:

— То-то, Гришка, ты Стеньку Разина разыгрываешь. Верность! Ловко насчёт купцов проезжаешься. «Не моя воля — воля народная…» И не твоя, и не народная, а моя воля. Как я хочу, так и закручу. Полиция мне нынче претензию заявить посмела, что её не допустил я на твоё представление. Я погани не терплю, а она напустила бы погани. И ты мне погани не разводи. Какие это листки по секрету раздаются? Вот… у тебя в бондарне нашли.

— Мало ли у кого листки бывают! Письма-то почтальон разносит.

— Это не письмо, дубина. Дураком не прикидывайся. Смотри, Гришка! Мне уж всё о тебе да об этой рябой дылде доложили. На бунты народ подбиваете? Бунтари какие объявились!..

Он затрясся от смеха, запыхтел, скомкал бумажку, бросил её на пол и раздавил сапогом.

— Видал? Вот тебе и представление! Любишь играть в лицедейство — от этого мне вреда нет, а только развлеченье. А за бунты шкуру спущу. Ребятишек секут за баловство, а комаров давят, когда они над ухом жужжат. У Пустобаева ни бунтов, ни полиции на промыслах сроду не бывало и не будет. Бунтари голодраные! Эка, бунт какой учинили — к хозяину на пир не пошли, на гривенники не позарились. А мне это — развлечение, хохочу от забавы. Валяйте! Тут и управляющий, и подрядчица с ума сходят, а не понимают, что всякому дураку поозоровать охота.

Он повернулся к Бляхину, который наливал себе водки в стакан, и угрюмо съязвил.

— Ты, Кузьма, не бесись. Всё равно тебе Анфису не видать, как своего хвоста.

— Чорта с два! — бешено взревел Бляхин. — В песках, в норе, на дне моря найду! Свяжу, в цепи закую, а приволоку в свой дом и запру за семью дверями.

Пустобаев шлёпнул ладонями по коленкам и зарычал в восторге:

— А ловко они тебя в море-то отшвартовали! Ох, мочи нет, уморил! И поделом: не нападай на чужую баржу, как разбойник. Баржа моя, добра в ней было на многие тысячи, а ты её сжечь хотел да всех людей потопить. Кого бы ты в убыток ввёл? Меня. И молодцы рыбаки: хозяйскую посуду спасли, и тебе, самоуправцу, шишки набили, да и за Анфису горой стали. Дудки, брат! Деньги спроть любви — не сила. На любовь закона нет: любовь все законы попирает. Блуд купишь, а любовь не скрутишь. Я это лучше тебя знаю. Ну, бунтари, идите! Да глядите, чтобы у меня на промысле полиции не было.

Прасковея смело выступила вперёд и низким своим голосом предупредила:

— Бунт не мы устраиваем, хозяин, а подрядчица заодно с управляющим.

— Это как — подрядчица?

— Вам это известно, хозяин. Она штрафами нас донимает. Ко всему придирается, чтобы отнять последнюю копейку. И управляющий не лучше её. Заболела резалка — пропадай с голоду. А надо бы больных-то лечить, а докторов да фельдшеров нет. И люди мрут: умерла женщина от горячки, умер солильщик от антонова огня, и ребёнка его уморили. У меня сынишка сгорел… Вот и у неё, у Насти, парнишка без памяти мечется. Может быть, тоже сгорит.

Мать не выдержала и заплакала.

— Вот оно как обернулось, — притворно удивился хозяин. — Ты, Кузьма, пригнал их сюда, чтобы за жабры их взять, а они от тебя отплевались, да ещё мне нотацию читают… Ловко! А с подрядчицей — верно… беспорядок. Она в мой карман лапы запускает. Ну, а лечить я вас не умею — не доктор. Больницы не я строю, а казна.

Гриша, улыбаясь, хитро поддел хозяина.

— Неужто, Прокофий Иваныч, ваш промысел в худой славе останется? По вашим порядкам все равняются.

— Гришка! Дерзишь? Дурной славы о моих промыслах нет.

— Такие толки идут по всем промыслам, Прокофий Иваныч. Вот холеру ждут весной, а больницы нет. Разве вам в честь, ежели слава пойдёт, что холера-то на самом большом промысле Пустобаева людей валит.

— Гришка, не забывайся, прохвост! — рассвирепел хозяин, выкатывая красные белки. — Убирайтесь вон, к чортовой матери!

А Гриша смотрел себе под ноги и тонко улыбался.

— Это не я, а все толкуют, Прокофий Иваныч. Ведь хороший хозяин и скотину лечит. Кому же выгодно самосильного рабочего морить?

Хозяин вывалился из кресла и вскочил на ноги.

— Языки развязали, черти солёные… Вон отсюда, чтоб не смердили! Слава моя не в казарме гуляет, а в моём царстве. Не хотите ли сестёр милосердных? Кому охота околевать — туда и дорога, а кому жизнь своя дорога — и без доктора не околеет.

Когда Гриша и женщины выходили из двери в прихожую, Бляхин заорал:

— Стой! Я с вами по-другому поговорю!

И бросил на стол стакан. Он ударился о графин и разлетелся по столу мелкими осколками. Бляхин, взъерошенный, с дикими глазами, с мокрой бородой, широко прошагал к двери и грубо вцепился в руку матери. Она в ужасе вскрикнула и схватилась за Наташу.

— Ты, молодка, со мной останешься, — распорядился Бляхин, прилипая к ней пьяными глазами. — В залог возьму до тех пор, пока эти хари не приведут сюда Анфису.

Он так больно впился в руку матери, что она закричала, стараясь отодрать его пальцы и в отчаянии безумными глазами умоляя товарищей.

Хозяин трясся всем телом от хохота.

— Кузьма!.. Бешеный!.. Что отчубучил!

Гриша мгновенно и как-то незаметно сдавил руку Бляхина и с угрозой сказал вполголоса:

— Вот это, господин купец, никак не годится.

Бляхин крякнул от боли и взглянул на свои пальцы: они окоченели, как мёртвые.

Наташа и Прасковея подхватили мать и вывели её в прихожую.

Прасковея вскинула голову и через плечо с негодованием бросила:

— Волки от голода бесятся, а богатые от наших обид и слёз дуреют.

Наташа с ненавистью подхватила:

— Не на меня напали…

Гриша, уходя, с учтивой улыбочкой, взволнованно проговорил:

— Именитые люди, а позволяют себе такие дикости…

— Мерзавец! — прорычал Бляхин, встряхивая руку. — Он мне, Прокофий, жилы порвал: кисть омертвела.

Хозяин трясся от хохота.

Приказчик уже знал, что произошло у хозяина, и держался на другом конце плота. Но когда подрядчица с хищной усмешкой нацеливалась на мать, он быстро шёл ей навстречу и хладнокровно предупреждал её:

— Рыба не клюёт…

— Зато я тебя заклюю, снулый чорт.

— Пока ещё клюква твоя не поспела, госпожа подрядчица. А поспеет — сорвём.

В этот день хозяин с Бляхиным катались по поселью на тройке рысаков с бубенчиками. Пьяные, они орали песни, пили прямо из бутылок и бросали их в окна домишек и в кур на улицах, а на базарной площади кидали в толкучку мелкое серебро и медь и помирали с хохоту, когда толпа бросалась собирать монетки и в драке опрокидывала лотки и ларьки. Ночью пробрались они и в Нахаловку, в те узенькие проулочки, где жили Харитон с Анфисой, но на них напала какая-то шайка. Фаэтон опрокинули, порубили колёса, обрезали постромки, а их так поколотили, что они едва очухались.

Рассказывали, что на других промыслах люди забеспокоились. У всех было общее недовольство: замаяли штрафы, харчи были голодные — обычная ржавая вобла, которая годами лежала в сараях, как отбросы, сырой, кислый хлеб, похожий на колоб, червивая крупа… Все были в постоянном долгу в хозяйской лавочке, где ватажники покупали в кредит приварок по безбожным ценам. Редко кто из рабочих получал на руки жалкие гроши. Люди голодали, тощали; валились с ног, и в каждой казарме лежали больные, которые лишались заработка. Заразные — тифозные, дизентерийные — оставались без ухода и заражали других. Каждый день хоронили в поселье по нескольку покойников. Много было сирот-подростков и малышей: они бродили по улицам, нищенствовали, копались в рыбных свалках или на базаре и питались отбросами. А где они ютились — никто этим не интересовался.

И вот в эти дни, когда купцы разъезжали по поселью на тройке и кутили, полиция куда-то спряталась. Она боялась мешать именитым толстосумам, перед которыми пасовали и астраханские власти. Но на промыслах рабочие и работницы начали волноваться, забеспокоилось и население. Кто-то незаметно и ловко разбрасывал «подмётные листки» и в мастерских, и на плотах, и в казармах. Листки читали с оглядкой, по уголкам. Неграмотные отдавали их грамотеям, а те собирали около себя кучки людей и читали им вполголоса. Боязливые уходили подальше от греха, некоторые ворчали, а кое-кто грозился пожаловаться начальству. В соседской мужской казарме избили двух пожилых солильщиков за такие угрозы.

Разгул купцов продолжался несколько дней. Кое-кто из старых рабочих и работниц гордились хозяином и его гостем:

— Размахнулось купечество… знай наших! Эх, и любит русский купец себя показать! Лютый на всякие щедроты. Бывало, так же вот нагрянут на свои промысла, развернутся — море по колено! Рекой вино льётся. Народ велят сгонять, угощенье выставляют. Величают их, а им лестно. В лавках весь красный товар скупят и велят расстилать по улицам. И на тройках по сукнам да по ситцам, как птицы, несутся.

Но над этими стариками смеялись и бондаря, и резалки:

— Эка, хвалитесь чем! Ведь они не по сукнам скачут, а по нашим спинам. Вино-то у них кровкой пахнет.

И злобно ругались:

— Взять бы их, кровососов, да на вешелах, как воблу, перевешать. Мы спины на них гнём, дохнем с голоду да с надсады, а они с жиру бесятся.

Когда купцы лихо проносились на тройке по улицам, жители прятались в дома. Стёкол не вставляли — боялись, что гуляки опять их выбьют. Дыры в окнах затыкали подушками и мешками. Как только купцы с рёвом и звоном бубенчиков врывались на базарную площадь, лавки торопливо закрывались, а лотошники разбегались в разные стороны. Только в трактире попрежнему играла «машина» и разноголосо кричали и пели пьяные голоса. Трактирщику отвалили большие деньги за разгром. Он очень был доволен этим разгромом, потому что содрал с купцов втридорога и ждал, что они опять ввалятся к нему и опять разбушуются.

И вдруг на промысле настала тишина. Тройку уже не подавали к крыльцу, а по ночам окна уже не горели ярким светом, и не было слышно ни песен, ни пляски, и не орали пьяные голоса. Через день хозяин, угрюмо-трезвый, прошёл вместе с управляющим по всем участкам работ и строго проверил каждый закоулок. Все видели, что рыбное дело он знает очень хорошо и замечает даже мелкие непорядки. На плоту он прошёл по рядам резалок и остановился перед скамьёй Прасковеи с Оксаной, всматриваясь в их работу.

— Хорошо работают — споро. И смутьянить мастерицы. Сразу видно: сидят, как наездницы. Эта рябая со мной разговаривала, как ровня, — с запросом.

Прасковея переглянулась с Оксаной и ответила недобрым голосом:

— Я не торговка, хозяин. А хотим мы, чтобы вместе с волосами не отрывали головы.

Хозяин остро вглядывался в неё и усмехался.

— Ну, ежели тебе не по нраву здесь, можешь итти на все четыре стороны.

— Нет, хозяин, отсюда не уйду: у меня на этой каторге сгорел ребёнок, и мук я много приняла. Лучше меня никто не знает, чего людям надо.

— Дерзко говоришь, ненавистно. Ты, как видно, не только своих резалок мутишь, а шуруешь и на других промыслах?

Прасковея не струсила и смело отрезала:

— Мутить мне нужды нет, хозяин: мутит всех каторга, голод, болезни и живодёрство. Одна подрядчица чего стоит! Недаром она человечиной торговала.

Подлетела Василиса и с бешеной дрожью в лице пронзительно закричала:

— Вы вот сами видите, Прокофий Иваныч, какая она подлая!

Но хозяин грубо отодвинул её тяжёлой рукой и пробурчал:

— Отойди! Про тебя верно сказала насчёт человечины. Не в бровь, а в глаз.

Он ещё раз прошёлся по плоту и остановился перед скамьёй Улиты и кузнечихи. Улита встала со скамьи и низко ему поклонилась, встала с поклоном и кузнечиха. Хозяину это понравилось, но он небрежно кивнул им головой и сердито ткнул пальцем в руки кузнечихи:

— Болячки, гной… И это всё в рыбу. Снять! Вылечит свои лапы, может опять сесть на скамью.

Кузнечиха заплакала. Но хозяин отвернулся и зашагал дальше. Управляющий почтительно шёл за ним. Подрядчица семенила за управляющим. Хозяин на ходу показал пальцем на руки ещё одной резалки:

— Снять!

И так он обошёл все скамьи и тыкал пальцем то в одну, то в другую резалку:

— Снять!

Управляющий повторял вслед за ним:

— Встань и иди в казарму!

Поднялись со скамей тринадцать женщин и одна за другой уныло ушли с плота.

Управляющий попробовал предупредить хозяина, что путина ещё не закончилась, и люди нужны дозарезу. Но хозяин повернулся к нему спиной и рявкнул:

— Подрядчица!

Василиса испуганно подбежала к нему.

— Я тебе, подрядчица, весь жир собью. Почему у тебя бабы работают гнилыми руками? Пакостишь товар. Про ватаги Пустобаева дурная слава пойдёт. Лечи свою бабью команду! Строго следи! А ты, управляющий, слепой верблюд. Должно быть, и на плоту не бываешь? Вон та рябая под орех нас разделывает.

Подрядчица застрекотала обидчиво:

— Я, Прокофий Иваныч, не подряжалась лечить резалок: это дело хозяйское. Больницы здесь нет: она в Ракуше. А доктор здесь визитами живёт. Вот вы сняли работниц, а они поурочно работают. Они будут бунтовать, что их заработка лишили. А жрать-то им надо?

— Раз навербовала — корми. Значит, сама довела их до этого. Гляди у меня: сколько ты уморила людей-то? Это у Пустобаева на промысле люди дохнут! Управляющий, чтобы этого не было!

Управляющий беспомощно пожал плечами и виновато запротестовал:

— Что же я могу сделать, Прокофий Иваныч? Порядки одинаковы на всех промыслах.

Хозяин вскинул на него похмельные глаза и буркнул:

— Дурак! Матвей на твоём месте такой глупости не сказал бы.

Он зашагал дальше и остановился около Гали. Пальцы у неё были ещё перевязаны.

— Снять!

Но Галя обозлённо огрызнулась:

— Не встану и не уйду!

Хозяин не ожидал такого отпора и, посапывая, молча вгляделся в Галю. А она, бледная, продолжала ожесточённо работать.

Управляющий строго приказал:

— Раз господин хозяин требует — надо подчиниться. С больными руками нельзя работать.

Галя враждебно упорствовала:

— Сдыхать от голода я не хочу. Меня и так две недели кормили товарки. Пускай подрядчица или контора перчатки защитные выдаёт. У нас у всех резалок больные руки. Не пойду.

Подрядчица подскочила к ней:

— Работай, работай… Заплатишь убыток хозяину, да не одна ты заплатишь: ваша рыба всё равно в брак пойдёт. А за упрямство особо оштрафуем.

Хозяин опять отшвырнул её своей огромной рукой.

— Отойди! Не твоё дело. Лапы отрублю. Грабь да с умом! Не охально!

И усмехаясь в бороду, с любопытством уткнулся глазами в Галю.

— С норовом девка, с отшибом. И лихая работница — вижу. Лучше нашей бабы во всём свете нет работницы. А озлится — ничего не страшится. Таких, как эта крапива, здесь — не одна. А рябая позаковыристее будет. Недаром они у тебя, подрядчица, бунтуют. Может быть, и ещё какая-нибудь не прочь поерепениться? Ну-ка? Давайте драться. Подраться с драчунами люблю. Начинайте с подрядчицы, а кому охота — с меня.

Пустобаев задорно оглядел резалок. Но никто из них не оторвал лица от работы: все замкнуто молчали. Подрядчица злорадно ухмылялась, а у управляющего, должно быть, мутило от рыбьего запаха и от неприятного вида разделанных рыб и слизистых внутренностей в ушатах и на скамьях: он пожелтел и болезненно морщился.

— Ну, так что же? — поддразнивал хозяин резалок. — Вот так бунтарки! Только на щенка лаете…

Оксана вскочила со скамьи и ударила ножом о багорчик. С искажённым от ненависти лицом она крикнула:

— Вот эта собака съела у меня сестрёнку. Заманила её в свой публичный дом и растерзала её молодость. Удавилась сестра-то — не перенесла. И я не знаю, где могила её. Что же, хозяин, прощать ей прикажете? Благодарить за её злодейство?

Подрядчица беззлобно засмеялась.

— А зачем ты завербовалась ко мне, ежели я такая злодейка?

— Нарочито завербовалась — жить без тебя не можно. Так же как и Прасковея, у которой ты ребёнка съела. Таких, как мы, много, — все, у которых руки до кости обглодала…

Хозяин волчьими глазами впился в Оксану, потом медленно перевёл их на подрядчицу и на управляющего и равнодушно промычал:

— Да-с… тут не только рыбой пахнет. Бешеных собак щелчком не отгонишь. А с таким управляющим промысел в свалку обратится.

И он тяжело понёс своё тучное тело к выходу.

Анфиса с Харитоном пропали бесследно. Говорили, что Бляхин поставил на ноги полицию и всех сыщиков, чтобы найти Анфису: розыски шли и день, и ночь не только по поселью, но и по округе — по ерикам и по становищам карсаков. Бляхин, трезвый и угрюмый, в бобровой шубе, прогуливался по веранде и тосковал. К нему торопливо подбегали какие-то люди в кургузых пальтишках и докладывали ему что-то, а он лениво отмахивался от них. Потом он будто бы ездил в полицию и возвратился, как больной.

Шкуна маячила далеко в море и дремала от скуки.

С севера подул холодный ветерок, и море стало медленно отползать от берега. В песках и на берегу лежал мокрый снег, а море казалось чёрным. Хозяин пропадал в конторе и был не в духе. Толковали, что он призвал к себе управляющих других промыслов и расспрашивал их, как держат себя ватажники, чем они недовольны и что думают управляющие делать, чтобы усмирить бунтарей. Велел он явиться к себе и Матвею Егорычу и во время разговора добродушно шутил с ним. Он будто бы извинялся перед ним за свою горячность и не велел думать об уходе. Но Матвей Егорыч сказал ему, что с управляющим и подрядчицей ему работать зазорно: управляющему надо не на промысле быть, а конторщиком в городе. Рыбного дела он не знает, рыбы боится, но любит командовать, и между ними постоянная вражда. Подрядчица жадная, хищная баба. Её надо посадить в тюрьму, а не поручать ей вербовать женщин. Работницы и рабочие так озлоблены, что каждый день можно ожидать бунта. А скандалы уже были, и если бы он, Матвей Егорыч, не вмешался, путина была бы сорвана. Но управляющий с подрядчицей его же обвинили в потворстве резалкам. На штрафах далеко не уедешь: штрафы — это хабара подрядчицы, и она постоянно ищет повод для этого шкуродёрства, но для промысла это — позор и убыток. Подрядчица штрафы и вычеты сдирает самоуправно. Он, Матвей Егорыч, хорошо знает, как тяжело живётся ватажникам: он сам ещё смолоду испытал это на себе и считает, что к рабочим надо относиться по-человечески: отменить всякие штрафы, улучшить харчи, прислать врачей и больницу построить. Времена меняются: рыбное дело развивается, промысел вырос, прибыль увеличилась в несколько раз, а распорядки прежние. Сейчас и рабочие, и работницы другие, чем прежде: они уже научились за себя стоять, видеть несправедливости. Теперь меньше стало покорных и безгласных одров. Среди людей есть уже грамотные, которые умеют беспокойно думать. А подрядчица, к слову сказать, сама учит их уму-разуму, да и контора ей помогает. Так что ему, Матвею Егорычу, при таких порядках оставаться здесь совесть не позволяет.

Хозяин пыхтел, сдерживая гнев, но старался говорить хладнокровно: порядки, мол, везде — и по Волге, и по Каспию — одинаковы, и менять их не приходится: это не в интересах промышленников.

— А с такой дурной совестью тебе пристани нигде не найти, — набросился он на Матвея Егорыча. — Я и без тебя знаю, кто чем дышит и кто кого душит. И правда мне твоя ни к чему: милосердие и человеколюбие при моём деле не к лицу мне, как румяна быку. Совесть твоя для меня — не барыш. Свет держится не человеколюбием и не совестью, а дракой. И со своей совестью ты мне не слуга, а ненавистник. Вот. И парнишка твой такой же: явился ко мне, как судья — комар-правдолюбец. Но ты — именитый рыбознатец и в моём деле великий мастер. Гнать тебя — делу вредить, дозарезу нужен. А насчёт души и совести — этим товаром и попы не торгуют. Вот и выходит: ничего, кроме ошейника, у тебя нет.

Хозяин уже отмяк, и мясистое его лицо добродушно улыбалось.

— Отпускать тебя, Матвей, не хочу, а сделаю управляющим и совесть твою служить мне заставлю. Этот дохлый мозгляк на промысле, как крыса в курятнике.

Матвей Егорыч встал, поблагодарил хозяина за честь и отказался от почтенной роли управляющего. Он согласился сохранить за собой место плотового до весенней путины. Но хозяин опять взбесился, лицо его набухло от прилива крови.

— Своевольничаешь, Матвей! Захотел бродягой быть, галахом? Ну, и будешь бродягой. Иди с глаз долой!

Дня через два жена Матвея Егорыча уехала в Гурьев, а Матвей Егорыч с Гаврюшкой ушёл куда-то пешком, и с тех пор о нём не было ни слуху, ни духу.

В день отъезда хозяина случилось ещё одно происшествие, которое взволновало всю ватагу. Среди бела дня прошла мимо плота к хозяйским покоям Анфиса, прилично одетая, в пальтеце, в серой шали. Она приветливо помахала рукой резалкам. Прасковея и мать даже вскочили со скамьи от неожиданности.

— Чего это она? — вскрикнула Оксана. — Неужели к купцу воротилась?

Но Прасковея, провожая глазами Анфису, соображала:

— Нет… чего-то не так… по походке видно. Ежели что случится, на помощь ей побежим, девки… в обиду не давать. Ах, смелая какая!

Бляхин в это время прохаживался по веранде. Он запахнулся в шубу и шагал расслабленно вперёд и назад, тупо вглядываясь в пол. Он не сразу заметил Анфису, а когда увидел её перед верандой, отшатнулся к стене и ударился о неё плечом.

— Анфиса! Ты? Дорогая! Пришла! Спасибо, спасибо!

И он, распахнув шубу, бросился к ней по лесенке. Анфиса вскинула руку, будто защищаясь, и строго предупредила его:

— Кузьма Назарыч, не подходите ко мне! Я одна пришла: верю, что вы меня не обидите. Ежели бы я вас боялась, я не явилась бы сюда.

Бляхин как будто не слышал, что она крикнула ему: путаясь в полах шубы и спотыкаясь, он торопился к Анфисе, протягивая к ней руки, смеялся и стонал. Но она пятилась от него, отмахиваясь рукой, и вдруг гневно крикнула:

— Опомнитесь, Кузьма Назарыч! Стойте! Иначе я не буду с вами разговаривать и уйду.

Он остановился и бессильно опустил руки.

— Анфиса! Что ты со мной делаешь!.. Ты должна возвратиться. Ты — моя законная жена.

— Я признаю один закон, Кузьма Назарыч, — любовь. Меня насильно за вас отдали: продали и на аркане к вам привели. Вы же не спрашивали у меня согласия.

— Но, Анфиса… церковь освятила и узаконила наш брак.

— Поп за деньги любой брак освятит. А насильно мил не будешь. Ежели вы порядочный человек, ежели не злодей — больше меня не преследуйте. Оставьте меня в покое. Всё равно вам меня не взять. Я пришла просить вас, Кузьма Назарыч: не тревожьте меня, забудьте навсегда. Я люблю другого, а вас видеть не могу. Вы мне — враг, потому что за человека меня не считаете, насильничаете и посылаете охотиться за мной и своих сыщиков, и полицию. Силой вы меня, живую, не возьмёте. Уезжайте, не мучайте меня… да и себя насмех не выставляйте. Вот вам мои последние слова. Прощайте!

И она круто повернулась и пошла обратно. Бляхин бросился за нею и бешено завыл:

— Анфиса! Не отпущу тебя! Ты принадлежишь мне… только мне! Ты не уйдёшь! Я задушу тебя — хоть мёртвая, а будешь моя. Кто сильней меня, чтобы бороться со мной?

Анфиса быстро обернулась к нему и, вскинув голову, безбоязненно отрезала:

— Я сильней вас, Кузьма Назарыч! Вы — богач, а я богаче вас… правдой своей, душой, характером.

Она даже шагнула к нему и повелительно приказала:

— Не подходите ко мне, Кузьма Назарыч! Всё кончено. И пальцем меня не трогайте, берегитесь! Здесь у меня защитников много.

И она пошла уверенно и спокойно. Не отрывая от неё глаз, Бляхин глухо, безнадёжно, как больной, проговорил:

— Возьми денег, Анфиса. С голоду пропадёшь в этой трущобе.

Она через плечо ответила:

— Я работаю, Кузьма Назарыч. Трудовая копейка дороже милостыни. А полиции скажите, чтоб она меня не тревожила. И будьте благородны, пришлите мне паспорт. Ежели вы любите меня, вы не допустите, чтобы за мной охотилась всякая дрянь… не допустите, чтобы по этапу меня с ворами да бродягами отправили.

Он что-то промычал и горестно повернул к веранде.

Шла она гордо, с достоинством женщины, которая выдержала тяжёлую борьбу и стала ещё сильнее. Она свернула на плот и звонко поздоровалась с резалками. Лицо её было очень бледно, глаза горячо блестели, но улыбалась она радостно и светло.

К ней бросились Прасковея с Оксаной и Галей, мать с Марийкой и Наташа, которая впервые легко и стремительно сорвалась с места. Все они, толкаясь плечами, мешая друг другу, сдавили Анфису и стали целовать её, и кричали все вместе счастливо и растроганно.

Так об этих событиях рассказывали по вечерам, сидя за столом в казарме, женщины. Каждый вечер после работы они передавали всё новые подробности. А я сидел вместе с ними, ещё слабенький после перенесённой болезни, худенький и, как они говорили, прозрачный, как стёклышко, и жадно слушал их рассказы. И мне казалось странным, как они могли знать, о чём говорил хозяин с Матвеем Егорычем, как держал себя плотовой и как вёл себя хозяин. Каждая из них — и Прасковея, и Оксана, и мать, и Галя — добавляли от себя особенно острые подробности, досказывали, что говорил хозяин, как отвечал ему Матвей Егорыч, словно они подслушивали их и следили за их лицами и движениями. Как-то я спросил об этом Прасковею, но женщины рассмеялись над моей наивностью, а она разъяснила:

— А кто это не знает? Всё до званья знают. Есть стены, а в стенах — люди. У нас народ такой, что ничего мимо ушей не пропустит: не только то, что хозяин и управляющий говорили, а и то, что они думали. Сейчас нам без этого и шагу шагнуть нельзя.

Последние загадочные слова совсем поставили меня втупик.

Мне особенно было горько, что Гаврюшки уже нет на промысле, но я полюбил его ещё больше за то, что он поставил на своём — и от матери отбился, и отца победил.