Одним из самых больших парадоксов гражданской войны было то обстоятельство, что, невзирая на существование фронтов, чудовищную разруху и хаос на транспорте, железнодорожные поезда из Москвы в разных направлениях и обратно все-таки ходили. Плелись, тащились, еле ползли, подолгу застаиваясь на каждой станции и разъезде, а то и в чистом поле, чтобы усилиями пассажиров раздобыть хоть сколько-нибудь дров, подвергались лихим налетам и ограблениям банд, но тем не менее, хоть и без малейших намеков на расписание, народ, перемещавшийся по всей России, в конечные пункты доставляли. Правда, иногда не в те, куда пассажиры стремились первоначально.

Холодные, с выбитыми стеклами, по три человека на каждой полке, включая багажные, нередко, особенно летом, с людьми даже на крышах, ползли вагоны по необозримым просторам великой страны. Впрочем, от Москвы пассажирские поезда невыразимыми усилиями бригад, вокзальной милиции и транспортных отделов ЧК отправлялись в более или менее пристойном виде и сохраняли оный примерно до Калуги, Серпухова, максимум — Тулы или Брянска.

Именно к последнему из названных городов 2 октября 1919 года приближался, дребезжа всеми сочленениями, громыхая на стыках рельс, поезд, следующий из Москвы на Украину. В одном из давно не ремонтировавшихся вагонов бывшего третьего класса сидела на нижней полке, не выпуская из рук большой соломенной сумки для провизии, молодая черноволосая женщина с худым, даже аскетическим лицом. Характерная внешность интеллигентного человека, выразительные библейские глаза никак не вязались с простонародной одеждой, похоже, заимствованной с чужого плеча.

Поезд замедлял ход, когда пожилой крестьянин, сидевший напротив женщины, выглянул в мутное окно:

— О-хо-хо! К Брянску подъезжаем, православные. — Он привычно перекрестился и пояснил попутчикам: — Большая станция. Тут завсегда проверка. Пронеси, господи! — С тяжким вздохом крестьянин снова осенил себя крестным знамением и извлек откуда-то из-за пазухи узелок с документами.

Черноволосая женщина вздрогнула, судорожно прижала к груди сумку, встала с лавки и начала потихоньку продвигаться к выходу. Меж тем лязгнули буфера и вагонные сцепы, поезд встал, и вот уже с обеих сторон от дверей послышались зычные голоса:

— Внимание, граждане! Всем оставаться на местах! Приготовить документы!

С очевидной неохотой и тревогой в огромных, таких черных, что зрачков не различить, глазах женщина вернулась в свое отделение, присела на краешек жесткой скамьи, нервно перебирая тонкими пальцами ручки сумки.

В проходе показался медленно перешагивающий через баулы, чемоданы, узлы проверяющий чекист, следом за ним два красноармейца с кавалерийскими карабинами без штыков. Судя по доносившемуся шуму, второй наряд работал в другой половине вагона.

По мере приближения контроля нервозность женщины все более нарастала, и это не осталось незамеченным: чекист, привычно быстро проверяя документы, уже не выпускал ее из поля зрения. Когда наряд достиг ее отделения, женщина, используя толкотню в вагоне, попыталась прошмыгнуть в соседний отсек, где документы уже были проверены. Резко, хотя и не грубо, чекист удержал ее за локоть:

— В чем дело, гражданочка? Куда это вы?

Охнув, женщина попыталась сунуть свободную правую руку за пазуху. Опять-таки не грубо, но достаточно сильно чекист перехватил и сжал ее запястье. С негромким стуком упал на зашарпанный пол так называемый карманный браунинг. Назывался он так из-за небольших размеров, но сильный патрон калибра 6,35 миллиметра делал его достаточно опасным, причем безотказным оружием.

Никак не выразив своего удивления, тем более недовольства, чекист мгновенно припечатал пистолет к полу носком сапога, потом подобрал, вытер аккуратно о полу тужурки и сунул в карман. Затем взял у враз обессилевшей женщины кошелку, передал ее красноармейцу и будничным, каким-то даже скучным голосом сказал:

— Придется пройти с нами, гражданка-дамочка…

Задержанную доставили в помещение транспортного отдела Брянской чрезвычайной комиссии. В раскрытое настежь (иначе немыслимо было проветривать насквозь прокуренную злой моршанской махрой небольшую комнату) окно доносились обычные станционные звуки: натужные свистки локомотивов, невпопад удары колокола, которые давно уже ничего не означали, гомон и выкрики пассажиров.

Чекист, задержавший незнакомку, выложил на ободранный канцелярский стол, за которым восседал начальник отдела Анисимов, браунинг, к нему две обоймы, документы, изъятые при поверхностном досмотре. Аккуратно приставил к ножке стола соломенную кошелку, в которой, как успел убедиться, ничего, кроме немногих носильных вещей и продуктов на дорогу, не было.

— Снята с московского, — доложил он лаконично, без подробностей.

Анисимов, не обратив внимания на браунинг, быстро пролистал документы. Поднял добродушное курносое лицо со словно чужими, жесткими глазами:

— Значит, гражданка, имя ваше будет (он заглянул на всякий случай, чтобы не переврать, еще раз в паспорт задержанной) Софья Каплун?

— Да…

— Фиксирую ответ как положительный, — удовлетворенно отметил Анисимов. — И следуете вы, гражданка Каплун, — он снова для надежности, такая уж у него была привычка, заглянул в документы, — в город Екатеринослав, уроженкой коего и являетесь, по сугубо личным обстоятельствам. Так? (Женщина согласно кивнула головой.) Фиксирую — так…

Затем, грустно вздохнув, не скрывая сарказма, Анисимов сказал:

— А пистолет этот, у вас отобранный, браунинг образца 1906 года, взяли с собой в целях самозащиты от нападения банды атамана Зеленого, а может, Шовкопляса, а может, еще кого… Так?

Женщина сидела, словно окаменелая, недвижный взгляд уткнулся куда-то в потолок. Меж тем чекист задумался на несколько секунд, явно припоминая что-то. Потом заговорил, вначале неуверенно, затем все более убежденно, что не ошибся:

— Знакомая фамилия, гражданка, да и личность, в смысле обличье, по выразительности мне также известна. Наезжали вы в Брянск… Точно скажу, когда именно наезжали — в августе прошлого, стало быть, одна тыща восемнадцатого года. Аккурат под мятеж нашей федерации анархистов. Присутствовал, помнится, тогда в вашей компании небезызвестный в наших палестинах Митько-Богдан, ликвидированный впоследствии со своей бандой в Дубровинском скиту Медведевым-младшим… А вас на Покровской горе задерживал тогда сам начальник ЧК товарищ Медведев-старший, Александр Николаевич. Так?

Женщина только передернула презрительно плечами, словно затвором пистолета. А чекист невозмутимо продолжал:

— Сами вы, дай бог памяти, принадлежите к анархистской группе «Набат». Правильно излагаю?

Он правильно все излагал, этот Анисимов. И от бессильной злобы, невозможности опровергнуть ни слова Каплун взорвалась:

— Ну, и что из этого? Мы легальная партия!

— Легальная, — охотно согласился Анисимов, — нешто я говорю, что нелегальная? Упаси бог. Но пистолетик-то, повторяю, вам к чему? — он ласково подбросил на широченной ладони недавнего паровозного кочегара компактный, отдающий синевой вороненой стали браунинг. — Моделька эта, к слову, только на вид маленькая, да удаленькая, патрончик у ней по убойной силе ого-го!

Женщина молчала.

— Ладно, разберемся, — великодушно простил ей это молчание чекист и, с явной неохотой расставаясь с оружием, сунул браунинг в стол. — А бежать почему пытались?

Каплун лишь в который раз негодующе передернула плечами.

— Значит, так, — подытожил разговор Анисимов. — Ввиду подозрительных обстоятельств задержания, а также тревожного внутреннего и международного положения вынужден, гражданка Каплун, до полного выяснения личности вас арестовать.

Анисимов вскрыл конверт, обнаруженный среди других бумаг в кошелке анархистки, медленно шевеля толстыми губами, прочитал вслух первую строчку письма:

— Ну-ка, ну-ка… Атаману революционно-повстанческой армии Украины Махно Нестору Ивановичу лично, в собственные руки…

Дальше чекист читал уже про себя. И с каждой прочитанной строкой лицо его все более хмурилось. Дочитав, поднял на женщину тяжелые глаза. Приказал коротко:

— Увести!

Красноармеец-конвоир вывел совсем сникшую Каплун из комнаты. Меж тем Анисимов повернулся к дежурному связисту, сидевшему тут же, за столиком телеграфного аппарата:

— Ну-ка, Гулько, срочно соедини с Москвой… Манцева.

Глава 7

Нельзя сказать, чтобы этот старый, запущенный парк в окрестностях Новодевичьего монастыря пользовался популярностью у местных жителей. За полтора года гражданской войны народ отвык гулять просто так, без дела. Да и небезопасное стало занятие — прогуливаться в пустынных местах вроде парков, когда людей раздевали при ясном солнце прямо на Воздвиженке и Никитском бульваре. Верно, за лето девятнадцатого бандитов в городе поубавилось, но обыватель на то и обыватель, чтобы лишний раз не рисковать и в опасный район без крайней нужды не соваться. Только совсем уж безответственный или, наоборот, совершенно уверенный в себе человек мог позволить такое — отправиться дышать свежим воздухом в столь, в общем-то, тихое и замечательное место, как осенний безлюдный парк Новодевичьего монастыря.

Зловещая репутация этого уголка у жителей Хамовников, похоже, нисколько не смущала Верескова, а может, он о таковой даже и не подозревал, когда именно сюда пригласил Таню Алексашину на прогулку в день их первого свидания. А это было именно свидание, как ни уверял себя поначалу Сергей, что ему просто интересно с девушкой, диковатой и простодушной, доверчивой и колюче-настороженной в одно и то же время, малообразованной, но, это чувствовалось в разговоре, с пытливым и острым умом.

Последнее свидание в его жизни состоялось зимой шестнадцатого года, когда с короткой оказией довелось ему приехать в Москву с Юго-Западного фронта. Разыскал он тогда девушку Лару, за которой ухаживал, и нешуточно, в бытность свою юнкером школы прапорщиков, а ее гимназистской выпускного класса. Увы, прав был древний философ, утверждавший, что нельзя дважды войти в одну и ту же реку. Разговаривать с миленькой, но совершенно пустенькой московской барышней ему, обстрелянному подпоручику, имевшему уже и ранение, и анненский темляк на шашке, и «Станислава», оказалось просто не о чем…

Таня была совсем другой. Она не умела мило болтать обо всем и ни о чем, не умела кокетничать, вообще не имела даже смутных представлений о том, что такое легкая, светская беседа. Говорить с нею было интересно и потому, что она была сознательная единомышленница, с твердо сформировавшимися политическими взглядами. Это резко отличало ее от тех экзальтированных, а то и фанатичных девиц, которых он знавал в свое время в эсеровской среде. Они тоже бывали сильными личностями, убежденными, порой безрассудными, но, увы, скорее способными на самое бессмысленное самопожертвование, нежели на простое разумное высказывание или решение.

Наконец, Таня была красива, красива с очевидностью, чего не могли скрыть ни синяки, приобретшие уже мрачный сизый оттенок, ни еще не зажившие ссадины на нежной коже.

Примечательно, что, расставшись с девушкой после их первой, уже не случайной встречи, Сергей не мог вспомнить, о чем, собственно, они проговорили целых два часа, помнил только ощущение какого-то удивительного старознакомства, почти родности от общей тональности этого разговора, а еще помнил ее легкий, почти неслышный порой смех и — мелодичный перезвон малых колоколов со звонницы Новодевичьего монастыря.

Как бы то ни было, увлеченный этим разговором, Сергей не обратил ни малейшего внимания на двух мужчин, показавшихся на миг впереди, на перекрещении двух дорожек, и почти тут же скрывшихся за чащобой разросшегося, давно не подстригаемого кустарника. А между тем, будь они поближе, Сергей одного из них мог бы и узнать, потому как встречал его весной восемнадцатого: Петра Соболева. Даже имел с ним разговор во дворе церквушки Рождества Богородицы в Путинках после взятия «Дома анархии», что был в двух шагах, на Малой Дмитровке. Соболев тогда был лишь обезоружен и, как многие другие «идейные анархисты», отпущен восвояси. Никаких ограблений и террористических актов за ним тогда еще не числилось.

Издали Соболев, конечно, нипочем бы не узнал Верескова, сильно сдавшего после ранений и тифа, но вблизи как знать — анархист обладал зоркостью и памятью отменной.

Как бы то ни было, их пути не пересеклись, вернее, едва не пересеклись. Вересков и Таня медленно шли в сторону Большой Царицынской улицы — девушке пора было возвращаться на службу. Эти двое расходиться не торопились, разговор у них шел важный, определяющий, что делать дальше. Разговор странный, рваный какой-то, без внутреннего стержня. Вроде и одинаково мыслили, а потому и говорили одинаково оба собеседника, но слова их означали лишь от сих до сих, не выводили за круг сиюминутных действий, мгновенных каких-то решений. Обсуждали то, что только внешне успехом казалось, но таковым, по сути, не было, а ничего нового, что могло бы вывести объявленную ими борьбу на какой-то простор, придумать оказались не в состоянии, хотя сами этого не сознавали. И не из-за отсутствия фантазии, а потому, что сама история им такой возможности восхождения по спирали не предоставляла. В лучшем случае, они могли бы повторить с большей или меньшей степенью результативности то, что уже произошло кровавым вечером 25 сентября.

Потому Донат Черепанов был какой-то сумрачный, весь нахохлившийся, Соболев — нервнонапряженный, готовый в любой момент сорваться. Говорил больше он, говорил не взвешенно, как подобало руководителю хоть и не густой людьми, но все ж организации, а злобно, порой истерически взвинченно.

— Кое-кто из легалов закуковал о безвинных жертвах…

— Чушь! — Донат резко остановился, так, что каблуки врезались в утоптанный песок дорожки. — Жертвы — да, безвинные — да! Но чем хуже, тем лучше! Жизнь — это борьба, только зверские акты могут довести народ до неминуемого бунта. Кролик перед удавом замирает обреченно, как паралитик, а заяц с большого перепуга на собаку кидается!

— Меня не агитуй! — взвился Соболев. — Я им каждый раз толкую, что настоящий революционер порывает со всем миром, со всеми законами и моралью… Ему все дозволено во имя достижения высшей цели!

Монгольские скулы Соболева пылали чахоточным румянцем.

— Вот-вот! — подхватил Донат. — В эту точку и бей!

— Бью, — махнул рукой Соболев. — Только уж много жалостливых развелось. Достоевского начитались, графа Толстого…

— С этими рвать будем, и с концами… — конец фразы в тонких, искривленных губах Черепанова прозвучал откровенно зловеще. — Ладно, — произнес он после недолгой паузы. — Перейдем от теории к делу. Чека шерстит офицеров. Поначалу нас это устраивало, мы успели скрыться. Но пора и открываться, поднимать массы.

— Знаю, — Соболев не собирался так уж безропотно уступать лидерство Донату. — Казимир подготовил манифест. Принимаем ответственность на себя…

— Этого мало! В смысле ответственности надо прямо заявить, что Леонтьевский только начало!

— Не рано ли? Не ой ли?

— Самая пора, — убежденно отрезал Черепанов. — Распространять манифест начинай дня через два… Чтобы успеть подготовиться к новому акту…

Склонив головы друг к другу, почти касаясь плечами, шатаясь от возбуждения, словно пьяные, они брели вдоль могучей монастырской стены.

Новый отчаянный план роился в их помутившемся от ненависти и озлобления сознании.