1.

Сколько людей — столько судеб, и столько же отношений к этим судьбам. Хотя в условиях эмиграции возможностей для выбора остается не так уж много.

Можно, уехав, начать мстить бывшей родине за зло, которое она причинила, или же зачеркнуть в памяти все, что было до отъезда, перестать думать о прошлом и полностью дать поглотить себя настоящему.

Мучительный процесс "забывания" описан Томасом Венцлова в посвященном Бродскому стихотворении 1995 года с символическим названием "В Карфагене много лет спустя": "Черствый воздух руин отдает беленой И пригоден с трудом — Для того, чтобы мышь в черепках под стеной Обустроила дом. Я не верил, что все это кончится, Но Вот мишень на стене. То, что было удачей и мукой — равно Исчезает в огне"(Перевод В. Куллэ.).

Но не всем удается освободиться, стряхнуть с себя прошлое. В поэзии Бродского бессмысленное обращение к "руинам" продолжалось до самой смерти поэта. Хорошо это или плохо — судить трудно, но задача исследователя заключается не в том, чтобы судить, а в том, чтобы понять поэта.

В 1962 году в стихотворении "Все чуждо в доме новому жильцу" Бродский писал о том, что любой переезд связан с чувством отчуждения. В стихотворениях 1972 года "Одиссей Телемаку" и "Осенний вечер в скромном городке", созданных в самом начале эмиграции, эта мысль возникает вновь.

Стихотворение "Одиссей Телемаку" начинается с обращения "Мой Телемак" и адресовано сыну поэта, который остался в России.

Мой Телемак, Троянская война окончена. Кто победил — не помню. Должно быть, греки: столько мертвецов вне дома бросить могут только греки…

Комментируя первые строчки стихотворения, Людмила Зубова пишет: "Троянская война в стихотворении Бродского — не только Вторая мировая (Воробьева, 187), не только "перекодируется как ироническое "война с государственной машиной"" (Крепс, 155). Она может быть понята и как Гражданская, которая началась в России в 1917 г., затем, принимая разные формы, продолжалась все годы советской власти, и, как вражда идеологий, продолжается до сих пор. Для Бродского она кончилась в момент высылки".

Обратим внимание на то, как строится начало стихотворения. "Троянская война окончена" — окончание войны обычно сопровождается криками радости, но следующее предложение говорит о том, что этот факт оставляет героя равнодушным: "Кто победил — не помню". Природе человеческого сознания свойственно забывать то, что не имеет для него значения, поэтому потерю памяти можно трактовать и в том смысле, что в войне, которая закончилась, победителей не было.

При интерпретации этих строк нельзя также не учитывать тот факт, что война, о которой говорит Бродский, не имеет прямого отношения к его сыну, так же как Троянская война, проходившая вдали от Итаки, не имела отношения к сыну Одиссея Телемаку. Поэт сообщает о ней как о чем-то постороннем, не заслуживающем внимания: "Кто победил — не помню". В случае Великой Отечественной или Гражданской войн такое описание было бы невозможно. Вместе с тем войну, о которой говорит поэт, нельзя свести и к борьбе идеологий: политикой Бродский не увлекался, а его противостояние власти заключалось в независимой по отношению к ней позиции.

Скорее всего, в стихотворении Бродский говорит о своей личной войне, о войне со злом, которую ведет человек, не желающий смириться, подчиниться системе, наступить "на горло собственной песне". И эта война для Бродского действительно закончилась с отъездом из Советского Союза.

Итог политического противостояния — окончание войны не имеет для Бродского значения, да и само участие в ней поэт описывает как бессмысленное занятие: "пока мы там теряли время". Победителем в войне он себя не считал, так как эта "победа" принесла ему больше потерь, чем приобретений. И одной из самых главных из них была разлука с сыном. Поэтому, говоря о победителях в следующем предложении, Бродский употребляет вводное слово "должно быть" вместо "наверное" или "вероятно".

"Должно быть, греки" — это не предположение, а скорее логический вывод, потому что только греки могли чувствовать себя победителями в этой "войне", те греки, которые "бросили вне дома своих мертвецов".

Трудно однозначно интерпретировать значение слова "мертвецы" в контексте стихотворения. Возможно, здесь речь идет о русских могилах, раскиданных по всему миру, а может быть, Бродский прибегает к метафоре, говоря об эмигрантах, оторванных от родины и живущих лишь воспоминаниями, не имеющими ничего общего с реальной жизнью.

Ироническое замечание Бродского о победителях традиционно рассматривается как упоминание им своих соотечественников. Действительно, естественно предположить, что из соотношения "Одиссей был грек — победили греки" следует соотношение "Бродский был из Советского Союза — победили его соотечественники". Однако "греки" в системе обозначений Бродского не могут ассоциироваться со всеми его соотечественниками, а только с теми, кто эту войну, итогом которой стали разбросанные вне дома могилы, начал.

Описание политического противостояния как бессмысленной потери времени стало возможным в условиях переоценки поэтом своих взглядов в годы эмиграции. Зло больше не рассматривалось им как внешний фактор, но воспринималось как неотъемлемая часть человеческого сознания, то есть как часть самого себя тоже. В открытом письме президенту Гавелу Бродский пишет: "Мы можем быть абсолютно убеждены, что государство не право, но мы редко уверены в собственной непорочности. <…> Ни коммунистический, ни посткоммунистический кошмар не сводится к неудобству, поскольку он помогал, помогает и в течение достаточно долгого времени будет помогать демократическому миру искать и находить причину зла вовне. И не только миру демократическому. Для многих из нас, кто жил в этом кошмаре, и особенно для тех, кто боролся с ним, его присутствие было источником значительного морального удовлетворения. Ибо тот, кто борется со злом или ему сопротивляется, почти автоматически полагает себя добрым и избегает самоанализа" ("Письмо президенту", 1993).

Так называемый "коммунизм" Восточной Европы, который в западных странах традиционно принято обличать с позиций демократического превосходства, по мнению Бродского, был не случайным процессом, вызванным заблуждениями неграмотных политиков, а "проблемой вида", "человеческим падением, а не политической проблемой". А от проблемы "человеческого негативного потенциала" не застрахована ни одна политическая система.

Взглянув на события, происходящие в коммунистических странах, "демократический мир", считает Бродский, может, как в зеркале, увидеть отражение своего лица. А если так, если нет и не может быть идеальных форм государственного устройства, которые защищали бы от человеческой низости и порочности, то бессмысленно любое политическое противостояние и "победа" в нем не может принести удовлетворения.

Вероятно, с осознания в эмиграции этой истины началась для Бродского "ведущая домой дорога", потому что не политическая система определяет понятие дома, а нечто большее, что невозможно забыть или зачеркнуть в своей жизни: И все-таки ведущая домой дорога оказалась слишком длинной, как будто Посейдон, пока мы там теряли время, растянул пространство.

Отсюда употребление союза "и все-таки", имеющего противительное значение: столько мертвецов раскиданы по всему свету, столько зла причинено, что, казалось бы, не стоит и думать о прошлом — слава богу, с отъездом все кончилось — и все-таки возвращение неизбежно. На связь "дороги домой" с "мертвецами", а не с предыдущей строчкой стихотворения об окончании войны, указывает обычное для поэзии Бродского последовательное построение стиха: предложение приобретает полный смысл только с учетом значения расположенных рядом строк.

Предположение о том, что "дорогу" (как и "войну") в контексте стихотворения можно рассматривать не только в прямом, но и в переносном значении, подтверждается тем фактом, что в реальности в 1972 году у Бродского "ведущей домой дороги" не было и быть не могло, была лишь призрачная надежда на возвращение. Посейдон, растянувший для него пространство между двумя континентами (в стихотворении это океан, так как Посейдон — бог вод в греческой мифологии), олицетворяет для поэта судьбу, враждебность которой по отношению к самому себе он обозначает с помощью метафоры "водяное мясо" в конце первой части стихотворения. Водное пространство, препятствующее возвращению домой, описывается как некое живое существо "мясо", враждебное, отвратительное и ненавистное для героя.

Интересно отметить, что Посейдон, до того как стать повелителем морей, в представлении эллинов и других древних народов, считался демоном плодородия, выступавшим в облике коня. Об этом свидетельствует прозвище Посейдона Гиппий или Гиппиос, упоминание среди сыновей Посейдона коней и то, что позднее он почитался как покровитель коневодства: в его честь устраивались Истмийские игры с конными бегами.

Возможно, враждебность Посейдона к поэту в изгнании была местью за "троянского коня", изобретенного хитроумным Одиссеем, чтобы изнутри сломать защиту врагов.

В тексте стихотворения встречается много слов с неопределенным значением. По сути бесспорным в "Одиссее Телемаку" является тот факт, что "война окончена", а также обращение лирического героя к сыну: "Мой Телемак". Людмила Зубова отмечает, что "троекратный повтор этой конструкции ("мой Телемак" — О.Г.) — не столько обращение, сколько заклинание утверждением". "Не став обладателем пространства и времени <.> Одиссей Бродского все же заявляет о своем обладании".

Неопределенность судьбы лирического героя ("Лишь боги знают, свидимся ли снова") приобретает в стихотворении форму пространственной и временной неопределенности: "Мне неизвестно, где я нахожусь", "какой-то грязный остров", "какая-то царица", "кусты, постройки", "трава да камни", которые можно встретить где угодно.

Отождествляя себя с Одиссеем, герой Бродского оказывается на острове царицы Цирцеи, превратившей его товарищей в свиней и пытающейся заставить его самого забыть о родине и о семье… Милый Телемак, все острова похожи друг на друга, когда так долго странствуешь, и мозг уже сбивается, считая волны, глаз, засоренный горизонтом, плачет, и водяное мясо застит слух.

По мнению Михаила Крепса, в изображении Бродского "остров оказывается понятием чуждости среды, временного пристанища, "не родины", а отсюда и безразличность к нему отношения, ибо один остров так же хорош (или плох) как и другой, вернее, одинаково чужд". Встречающиеся в поэзии Бродского в период эмиграции обозначения типа "ниоткуда с любовью", "неизвестно где", "с берегов неизвестно каких", "за тридевятью земель", "страна за океаном" продолжают тему "бездомности", начатую в 1972 году сразу после отъезда поэта.

Тема "острова как варианта судьбы", начавшаяся для Бродского с Васильевского острова ("Ни страны, ни погоста / не хочу выбирать. / На Васильевский остров / я приду умирать"), в условиях эмиграции трансформируется и приобретает устойчивое негативное значение. Сравните: "Всякий живущий на острове догадывается, что рано / или поздно все это кончается; что вода из-под крана, / прекращая быть пресной, делается соленой, / и нога, хрустевшая гравием и соломой, / ощущает внезапный холод в носке ботинка" ("В Англии", 1977); "Немыслимый как итог ходьбы, / остров как вариант судьбы / устраивает лишь сирокко" ("Иския в октябре", 1993); "Жертва кораблекрушенья, / за двадцать лет я достаточно обжил этот / остров (возможно, впрочем, что — континент), / и губы сами шевелятся, как при чтеньи, произнося / "тропическая растительность, тропическая растительность"" ("Робинзонада", 1994).

Отождествление североамериканского континента с "островом", вероятно, вызвано не только личной трагедией поэта: метафорическое значение слова "остров" определяется оторванностью от остального мира и формированием неизбежной в этих условиях "островной философии" значительной части местного населения: наш остров — это центр вселенной, то, что мы имеем самое лучшее, вершина цивилизации, за пределами которой не может существовать ничего, заслуживающего внимания. Безусловно, у человека, прибывшего извне (с "материка"), данная позиция не может не вызывать иронического отношения.

Интересно отметить, что эпитет Бродского "жертва кораблекрушенья" по отношению к самому себе, соотносится с восприятием судеб Ахматовой и Пастернака известным философом Исайей Берлином. Бродский встретился с ним вскоре после отъезда из Советского Союза в Лондоне. Позднее, рассказывая о его жизни, он пишет:

"В записках о встречах с Ахматовой и Пастернаком в 1946 году, когда "иссякли мира силы и были свежи лишь могилы", сэр Исайя сам сравнивает своих русских хозяев с жертвами кораблекрушения на необитаемом острове, расспрашивающими о цивилизации, от которой они отрезаны уже десятки лет" ("Исайя Берлин в восемьдесят лет", 1989).

У Ахматовой и Пастернака не было изгнания, однако сходство их судеб "жертв кораблекрушенья" с судьбою Бродского очевидно. Только "кораблекрушенья" у них были разные: для Ахматовой и Пастернака это была революция, для Бродского — отъезд из России. Возможно, невольное сопоставление себя с предшественниками натолкнуло поэта на мысль о несовершенстве мира, личной ответственности человека за все, что происходит в его жизни, и на философское осмысление судьбы как совокупности потерь и приобретений.

"Островная тема" у Бродского прослеживается на протяжении всего его творчества в эмиграции и включает самые разнообразные образы. В его поэзии можно встретить и дикарей, и Миклухо-Маклая, и завоевателя. Сыро и душно. Тем не менее, не одиноко: рядом два дикаря, и оба играют на укалеле. (.) Все еще в поисках. Дикари, увы, не подмога: о чем я их ни спрошу, слышу странное "хули-хули" ("Новый Жюль Верн", 1976).

Укалеле (ukulele) — небольшой четырехструнный музыкальный инструмент, получивший распространение с Гавайских островов, а звуковой ряд "хули-хули" в ответах дикарей отдаленно напоминает искаженные английские фразы "Who are you?" или "Who lives here?".

Образ Миклухо-Маклая — исследователя, путешественника и этнографа, прожившего несколько лет среди папуасов Новой Гвинеи, изучая их обычаи и традиции, встречается в нескольких стихотворениях Бродского и соотносится у поэта с собственной судьбой. Об этом говорит поэт в стихотворении 1987 года "Те, кто не умирают":

Те, кто не умирают, — живут до шестидесяти, до семидесяти, педствуют, строчат мемуары, путаются в ногах.

Я вглядываюсь в их черты пристально, как Миклуха

Маклай в татуировку приближающихся дикарей.

Но наиболее трагическим в поэзии Бродского предстает образ завоевателя, с которым иронически отождествляет себя автор. Глупый и напыщенный вид человека, который в четыре часа утра (вероятно, после бурной вечеринки) таращится на себя в зеркало ванной комнаты и старается по инерции произнести какую-то мелодию в стихотворении 1974.75 года, сменяется трагическими образами "завывателя" и "забывателя" в стихотворении 1986 года. Сравните: Единственное, что выдает Восток, это — клинопись мыслей: любая из них — тупик, да на банкнотах не то Магомет, не то его горный пик, да шелестящее на ухо жаркое "ду-ю-спик". И когда ты потом петляешь, это — прием котла, новые Канны, где, обдавая запахами нутра, в ванной комнате, в четыре часа утра, из овала над раковиной, в которой бурлит моча, на тебя таращится, сжав рукоять меча,

Завоеватель, старающийся выговорить "ча-ча-ча" ("Шорох акации", 1974.75).

—--------------

По утрам, когда в лицо вам никто не смотрит, я отправляюсь пешком к монументу, который отлит из тяжелого сна. И на нем начертано: Завоеватель. Но читается как "завыватель". А в полдень — как "забыватель" ("Элегия", 1986).

Внешний вид преуспевающего "завоевателя" Нового Света (вероятно, именно таким представлялся Бродский окружающим) далек от внутренних представлений поэта о самом себе и поэтому вызывает с его стороны горькую усмешку. "Монумент" (отражение самого себя в зеркале), к которому каждое утро "отправляется пешком" автор, для него является лишь продолжением "тяжелого сна", или кошмара. Наедине с самим собой ("когда в лицо вам никто не смотрит") "завоеватель" превращается в отчаявшегося "завывателя" или утратившего связь с реальностью "забывателя".

Знаменитая фраза Родиона Раскольникова "Ко всему-то подлец-человек привыкает!", позволяющая многое объяснить в жизни, по отношению к Бродскому не действует. Трагическое восприятие своей судьбы, которое возникло в его стихотворениях сразу после отъезда, не только не исчезло со временем, но продолжало набирать силу.

Время определяется для человека событиями, которые происходят в его жизни. Если событий нет, то отсчет времени ведется в соответствии с внешними факторами (в условиях тюремного заключения, например, таким фактором обычно является смена дня и ночи).

В стихотворении "Одиссей Телемаку" лирический герой Бродского считает удары волн, чтобы ориентироваться во времени: "когда так долго странствуешь, и мозг / уже сбивается, считая волны". Волны ударяются о берег гораздо чаще, чем день сменяет ночь, и это занятие позволяет путешественнику забыться, отвлечься от невеселых мыслей, хотя монотонность ударов приводит к тому, что сознание его начинает мутиться и "мозг сбивается".

Возможно, считая волны, герой Бродского тешил себя иллюзиями, что каждый новый удар приближает его освобождение, однако призрачность этой надежды с течением времени становилась все более очевидной и приводила лишь к раздражению: "и водяное мясо застит слух".

В "Одиссее Телемаку" лирический герой Бродского оказывается на острове, его глаз поминутно обращается к горизонту в надежде увидеть корабль, который спасет "жертву кораблекрушенья", но видит он лишь прямую линию, однообразие которой становится для него невыносимым: "глаз, засоренный горизонтом, плачет".

Слова с негативным значением "сбивается", "засоренный", "плачет", "застит", с помощью которых Бродский описывает состояние "жертвы кораблекрушенья", указывают на длительное пребывание героя на острове, хотя в реальности (стихотворение написано в 1972 году) "одиссея" поэта только начиналась. Повидимому, не только пространство "растянулось" в представлении героя Бродского, но и время.

Первая строфа стихотворения имеет кольцевое строение, она начинается и заканчивается темой потери памяти, однако лейтмотив потери памяти ("Кто победил — не помню" — "Не помню я, чем кончилась война, / И сколько лет тебе сейчас, не помню") не соответствует второй части стихотворения, в которой лирический герой проявляет осведомленность о событиях прошлого: "Ты и сейчас уже не тот младенец, / перед которым я сдержал быков. / Когда б не Паламед, мы жили вместе".

Упоминание поэтом имени Паламеда отсылает нас к мифологическим событиям прошлого, которые перекликались с его собственной судьбой:

Одиссей, царь Итаки, недавно вступивший в брак с красавицей Пенелопой, не хотел покидать жену и своего малолетнего сына Телемаха и плыть на войну в далекую Трою. Когда Атриды (цари ахейской земли, искавшие прежде руки Елены), вместе с Нестором и Паламедом, прибыли в дом Одиссея, он прикинулся сумасшедшим: запряг в плуг осла с быком и стал пахать землю и засевать ее солью. Но Паламед раскрыл обман Одиссея: он взял Телемаха и положил на полосу, по которой Одиссей проходил плугом. Дойдя до места, где лежал младенец, Одиссей остановился и сознался в притворстве. Пришлось Одиссею покинуть родную Итаку, жену и сына и идти на долгие годы под стены Трои.

Одним из самых действенных способов давления на человека в тоталитарном государстве была угроза его близким, возможно, этим объясняется личный мотив при обращении Бродского к истории с Паламедом. Но удивительным является другое: и на острове, находясь за пределами досягаемости, лирический герой Бродского продолжает настаивать на потере памяти. Если вопрос о победителях в войне в начале стихотворения можно толковать в том смысле, что этот факт не имеет для поэта значения: кто победил — неважно, то его "забывчивость" в отношении возраста сына ("Не помню я, чем кончилась война, / и сколько лет тебе сейчас, не помню") вряд ли можно объяснить с тех же позиций.

Стихотворение "Одиссей Телемаку" написано в год отъезда Бродского из Советского Союза, значит, его сыну столько же лет, сколько было тогда, когда он его покинул, но поэт говорит о том, что он не помнит его возраст. В чем же тут дело?

Возможно, потеря памяти служила своеобразным щитом, позволяющим Бродскому в условиях эмиграции вести независимое существование. Приведем отрывок из интервью Бродского Джону Глэду:

Д. Г. Когда вы только приехали на Запад, вы сказали — я цитирую по памяти, — что не собираетесь мазать дегтем ворота родины. И. Б. Да, более или менее…

Д. Г. Очевидно, вы тогда еще рассчитывали вернуться? И. Б. Нет… нет…

Д. Г. А теперь утеряна надежда или… И. Б. У меня не было никогда надежды, что я вернусь. Хотелось бы, но надежды нет. Во всяком случае, я сказал это отнюдь не в надежде обеспечить себе возврат когда бы то ни было под отчий кров. Нет, мне просто неприятно этим заниматься. Я не думаю, что этим следует заниматься.

Д. Г. А желание вернуться? И. Б. О, желание вернуться, конечно, существует, куда оно денется, с годами оно не столько ослабевает, сколько укрепляется.

Фраза Бродского относительно возможности вернуться на родину: "Хотелось бы, но надежды нет", может служить комментарием к тематике стихотворения "Одиссей Телемаку". В приведенном выше диалоге обращает на себя внимание высказанное американским профессором предположение о том, что нежелание "мазать дегтем ворота родины" объясняется предусмотрительностью Бродского, его рассчетом в случае необходимости получить разрешение на возвращение. (Мол, если бы не рассчитывал вернуться, то можно было бы не стесняться и пуститься во все тяжкие). Ответ Бродского "Я не думаю, что этим следует заниматься" не оставляет надежд на возможность использования имени поэта с пропагандистскими целями.

В заключительной части стихотворения, когда поэт отвлекается от темы острова и думает о сыне, память возвращается к нему: "Расти большой, мой Телемак, расти", "Ты и сейчас уже не тот младенец". В конце второй строфы звучит тема прощения предательства Паламеда: Но, может быть, и прав он: без меня ты от страстей Эдиповых избавлен, и сны твои, мой Телемак, безгрешны.

Двойственное восприятие событий прошлого как суммы плюсов и минусов постоянно встречается в поэзии Бродского в эмиграции. Хотя, с другой стороны, в стихотворении "Одиссей Телемаку" "положительный фактор" — избавление от "страстей Эдиповых" — в силу своей умозрительности и чуждого "греческого происхождения" является сомнительным приобретением.

Вводное слово "может быть", которое употребляет ОдиссейБродский, оценивая поступок Паламеда, указывает на то, что для него правота Паламеда не является столь очевидной. Предположение "Но, может быть, и прав он" в заключительной части стихотворения свидетельствует скорее о попытке закончить письмо на оптимистической ноте, чем о действительном примирении с теми, кто способствовал его отъезду.

В стихотворении "Осенний вечер в скромном городке", написанном в том же 1972 году, от аллегорического описания местности, в которой он оказался, Бродский переходит к конкретным топографическим деталям.

Осенний вечер в скромном городке, гордящемся присутствием на карте (топограф был, наверное, в азарте иль с дочкою судьи накоротке).

Скромный городок, случайно оказавшийся на карте в силу своей малой величины и незначительности, — это Анн-Арбор, куда Бродский приехал в начале эмиграции. Ирония поэта по поводу гордости жителей ("городок" в стихотворении имеет метонимическое значение) от присутствия на карте их скромного места проживания в стихотворении далеко не так беспочвенна, как это может показаться на первый взгляд. Не полагаясь на собственные оценки, приведу отрывок из письма моей знакомой, рассказ которой об американском образе жизни подтверждает точку зрения Бродского:

"Могу поделиться своими впечатлениями от нашей поездки в июле-августе. Конечно, я была полна всяких предубеждений, но странное дело, они (американцы — О.Г.) охотно их подтверждали. А потом в конце мне очень захотелось выработать формулу, в которой я могла бы выразить свои впечатления. И я придумала: "Американцы очень горды". Они гордятся абсолютно всем, начиная, конечно, с того факта, что они американцы, и кончая тем, тем, что живут они в этой конкретной деревне, а не в соседней. Нигде, ни в одной стране, мы не видели такого количества национальных флагов: у каждого дома, в каждом стогу сена, у любого кукурузного поля. Как если бы они боялись забыть, где они живут. Мы поставили палатку на ночь в караван-парке и утром увидели над соседней палаткой гордо-развивающийся звездно-полосатый…

А когда мы залезли на самый высокий 13000-ник в Колорадо, люди, "взошедшие" вместе с нами… правильно — воткнули в снег знамя. Просто первооткрыватели какие-то! А в другом месте, справедливости ради надо сказать, неплохом, но никак не выдающемся, нас спросили (на полном серьезе!!!), заметили ли мы, что место это самое красивое в мире (The most beautiful place in the world!)".

Интересно отметить, что даже в бытовой ситуации, например, желая похвалить ребенка, американские родители говорят "I am proud of you" (Я горжусь тобой). Вероятно, фразы "Молодец!" или "Очень хорошо!", более распространенные в этом случае, недостаточно полно отражают значимость поступка и глубину родительских чувств.

В воспитании патриотизма нет ничего дурного, однако в случае, когда внедрение местных идеалов совершается в ущерб общечеловеческим ценностям, неизбежна однобокость мировосприятия, что влечет за собой непоправимые последствия: если ты настолько хорош, то стоит ли обращаться к чужому опыту и тратить время на его изучение.

В мае 1988 года Бродского попросили выступить перед выпускниками Мичиганского университета в Анн-Арборе. В его речи не было обычной сдержанности, вероятно, после получения Нобелевской премии поэт чувствовал особую ответственность перед подрастающим поколением. Говоря об уровне университетского образования в США и о необходимости присутствия моральных критериев в оценке человеком своих поступков, Бродский отмечал:

"Когда я вспоминаю моих коллег, когда я сознаю, что творится с университетскими учебными программами по всей стране, когда я отдаю себе отчет в давлении, которое так называемый современный мир оказывает на молодежь, я тоскую по тем, кто сидел на ваших стульях десяток или около того лет назад, потому что некоторые из них по крайней мере могли процитировать десять заповедей, а иные даже помнили названия семи смертных грехов" ("Речь на стадионе", 1988).

Ничего вызывающего в напутственном слове не было, однако на английском языке "Речь на стадионе" не была опубликова96 на, "ирония Бродского показалась неуместной и "политически некорректной". Некоторые усмотрели в речи "реакционность" и даже "расизм". После этого Бродский с его любовью к историческим параллелям стал называть свое выступление "мой тайный доклад" (западное клише для речи Хрущева на двадцатом съезде в 56-м году)".

В стихотворении Бродского гордость американцев по поводу присутствия их "скромного городка" на карте вызывает ироническое замечание о том, что этот факт не мог произойти естественным образом: "топограф был, наверное, в азарте / иль с дочкою судьи накоротке".

Описывая "Главную улицу", кино, "салуны", "одно кафе с опущенною шторой", кирпичное здание "банка с распластанным орлом", "церковь, о наличии которой / и ею расставляемых сетей, / когда б не рядом с почтой, позабыли" и содержимое "колониальной лавки", Бродский намеренно употребляет лексику со сниженным значением: "распластанный", а не расправивший крылья орел; "позабытая" церковь; единственное кафе; салуны (а не бары) как воспоминание о диком Западе; расставляемые церковью "сети". Сравните также словосочетания "делать детей", "обдать фарами".

Впечатления поэта являются скорее психологическими, а не зрительным зарисовками, потому что сам по себе Анн-Арбор подобных оценок не заслуживает. В качестве примера можно привести отрывок из статьи, автор которой рассказывает о посещении этого города: "Энн Арбор покорил меня с первого взгляда: чистые, двух- трехэтажные улочки, на первых этажах которых располагаются кафе и маленькие ресторанчики и, конечно, бесчисленные магазины и магазинчики. Торгуют они абсолютно всем, начиная от снаряжения для походов на собачей упряжке по Аляске и заканчивая роскошными ювелирными изделиями. Кафе в Энн Арборе заслуживают отдельного дифирамба. Они все разные, все непохожие. У каждого своя душа и свои посетители. <.>

Университет в Энн Арборе — это город в центре города, а весь Энн Арбор можно назвать большим кампусом. Очень красивые здания университета, из красного или белого кирпича, а стены и арки увиты плющем — классика. и прекрасное здание университетской библиотеки".

В стихотворении Бродского нет и намека на какое бы то ни было очарование. Главную улицу поэт обозначает с помощью неопределенного словосочетания, которое является буквальным переводом ее названия с английского языка. Так как перевод имен собственных правилами не предусматривается, можно предположить, что в стихотворении Бродский прибегает к нему не случайно.

О Главной улице упоминают И.Ильф и Е.Петров в "Одноэтажной Америке". В рассказах писателей о посещении американской глубинки можно найти много параллелей со стихотворением Бродского: "Есть, конечно, и в Америке несколько городов, имеющих свое неповторимое лицо — Сан-Франциско, Нью-Йорк, Нью-Орлеан или Санта-Фе. Ими можно восхищаться, их можно полюбить или возненавидеть. Во всяком случае, они вызывают какое-то чувство. Все остальные американские города похожи друг на друга, как пять канадских близнецов, которых путает даже их нежная мама. Это обесцвеченное и обезличенное скопление кирпича, асфальта, автомобилей и рекламных плакатов вызывает в путешественнике лишь ощущение досады и разочарования. <…>

Через город проходит главная улица. Называется она обязательно либо Мейн-стрит (что так и означает Главная улица), либо Стейтстрит (улица штата), либо Бродвей. Каждый маленький город хочет быть похожим на Нью-Йорк.

Есть Нью-йорки на две тысячи человек, есть на тысячу восемьсот. Один Нью-йоркчик нам попался даже на девятьсот жителей. И это был настоящий город. Жители его ходили по своему Бродвею, задрав носы к небу. Еще неизвестно, чей Бродвей они считали главным, свой или нью-йоркский.

Архитектура домов главной улицы не может доставить глазу художественного наслаждения. Это кирпич, самый откровенный кирпич, сложенный в двухэтажные кубы. Здесь люди зарабатывают деньги, и никаких отвлеченных украшений не полагается. <…>

Можно проехать тысячу миль, две тысячи, три — изменятся природа, климат, часы придется перевести вперед, но городок, в котором вы остановитесь ночевать, будет такой же самый, какой предстал перед вами две недели тому назад. Так же не будет в нем прохожих, столько же, если не больше, будет автомобилей у обочин, вывески аптек и гаражей будут пылать тем же неоном или аргоном. Главная улица по-прежнему будет называться Бродвей, Мейн-стрит или Стейт-стрит. Разве только дома будут построены из другого материала".

То обстоятельство, что в стихотворении Бродский обозначает главную улицу с большой буквы (наряду с категориями Времени и Пространства), вероятно, кроме топонимического, имеет и ироническое значение. Трудно понять причины такого несправедливого отношения поэта к Анн-Арбору, название которого в стихотворении, кстати, тоже скрывается за условным обозначением: "скромный городок". Возможно, причины неприятия поэта прояснятся при обращении к его прошлому.

В эссе "Меньше единицы" (1976), рассказывая о своих детских впечатлениях о родном городе, Бродский вспоминает "серые, светло-зеленые фасады в выбоинах от пуль и осколков, бесконечные пустые улицы с редкими прохожими и автомобилями". Облик города, недавно пережившего войну, — "облик голодный — и вследствие этого с большей определенностью и, если угодно, благородством черт" навсегда остался в его памяти. "За этими величественными выщербленными фасадами, — писал Бродский, среди старых пианино, вытертых ковров, пыльных картин в тяжелых бронзовых рамах, избежавших буржуйки остатков мебели (стулья гибли первыми) — слабо затеплилась жизнь".

Может быть, память о величественных фасадах предопределила сниженное отношение поэта к Анн-Арбору, в котором Пространство и Время теряют свою монументальность, "скидывают бремя величья" и воплощаются в скромном облике "Главной улицы" и "циферблата колониальной лавки".

Ироническое замечание Бродского о "пасторе", который "бы крестил автомобили", "если б здесь не делали детей", не так уж далеко от истины. Церковь в жизни американцев нередко приобретает бытовое значение: на службу приходят, чтобы встретиться со знакомыми, обсудить последние новости, развлечься. В маленьких городках не так уж много мест, где можно провести воскресный досуг. Смена религии — явление весьма обычное для Америки и может быть связано с переездом на новое место жительства (церковь другой конфессии находится ближе к дому), с браком (муж исповедует другую веру) или с религиозными убеждениями друзей (вместе интереснее слушать проповеди).

Описывая буйство "кузнечиков в тиши", улицу, на которой "в шесть часов вечера, как вследствие атомной / войны, уже не встретишь ни души", и луну, которая "вплывает, вписываясь в темный / квадрат окна, что твой Экклезиаст" (вероятно, с проповедью невеселой истины: "все — суета и томление духа!") Бродский вводит нас в неспешное, однообразное течении жизни в "городке": Здесь снится вам не женщина в трико, а собственный ваш адрес на конверте. Здесь утром, видя скисшим молоко, молочник узнает о вашей смерти. Здесь можно жить, забыв про календарь, глотать свой бром, не выходить наружу и в зеркало глядеться, как фонарь глядится в высыхающую лужу.

Фантазии человека, живущего в маленьком городе, ограничиваются чем-то очень обыденным — "собственным адресом на конверте" (вероятно, получение писем является весьма значительным событием в жизни местного населения); а обособленное существование приводит к тому, что только по молоку, оставленному нетронутым на пороге дома, узнают о смерти хозяина.

В конце стихотворения присутствует ирония, которая обращена поэтом и к самому себе тоже: светоч разума — человек превращается в самодовольный фонарь (Сравните из "Литовского ноктюрна": "Листва, норовя / выбрать между своей лицевой стороной и изнанкой, / возмущает фонарь"), разглядывающий свое высыхающее отражение в луже видений.

Не только абстрактные категории Пространства и Времени, но и помыслы человека теряют высоту и утилизируются в незатейливые предметы бытового обихода.

2.

Справедливости ради надо отметить, что воспоминания поэта о покинутой родине тоже далеки от восторженных. В стихотворении 1972 года "Набросок" Бродский в аллегорической форме описывает свое недавнее прошлое: Холуй трясется. Раб хохочет.

Палач свою секиру точит. Тиран кромсает каплуна. Сверкает зимняя луна.

"Вид Отечества" с "Солдатом и дурой" на лежаке, с кружащимися на балу парами и "кучей на полу" в прихожей — не слишком вдохновляет поэта. За его шутливым восклицанием "Пускай Художник, паразит, / другой пейзаж изобразит" прочитывается искреннее желание заменить неприятные воспоминания другими, более радужными. Возможно, за нарочито-грубым описанием поэтом отечества стоит желание освободиться от его влияния.

В стихотворении "Пятая годовщина", написанном ровно через пять лет в тот день, когда он покинул Советский Союз, Бродский подводит итоги своей жизни в США. Тот факт, что поэт "отмечает" годовщины своего пребывания вдали от родины, наводит на грустные мысли: создается впечатление, что он не живет, а отбывает срок в эмиграции.

Начальные строки стихотворения заканчиваются обращенным к самому себе восклицанием: "Взгляни, взгляни туда, куда смотреть не стоит". Повторение глагола "взгляни" в начале предложения противоречит второй части фразы: если смотреть не стоит, то зачем же заставлять себя вновь и вновь обращаться к прошлому. Мелодраматическая форма, в которую Бродский облекает свой призыв, свидетельствует об особом значении прошлого в его жизни: при обращении к этой теме вкус как будто изменяет поэту и обычно строгое отношение к слову уступает место потоку неконтролируемых эмоций.

В шести следующих частях стихотворения Бродский раскрывает смысл своего восклицания, детально описывая, почему не стоит смотреть назад:

Там хмурые леса стоят в своей рванине. Уйдя из точки "А", там поезд на равнине стремится в точку "Б". Которой нет в помине.

В перечислении фактов отсутствует последовательность, похоже, Бродский называет первое, что приходит ему в голову, не заботясь о логических связках и переходах. Сообщение о традиционном российском разгильдяйстве ("Там лужа во дворе, как площадь двух Америк") соседствует с грустной статистикой о разводах ("Там одиночка-мать вывозит дочку в скверик") и оценкой политической ситуации на Кавказе ("Неугомонный Терек там ищет третий берег"). Стремление горных народов к независимости Бродский рассматривает как попытку найти "третий берег" реки — обрести невозможное. За этим следуют рассуждения поэта о нежелании молодого поколения жить умом предков ("Там дедушку в упор рассматривает внучек"), о космических полетах и о несоизмеримо высоких зарплатах офицеров советской армии по сравнению с доходами прочего населения.

Политическая ситуация, которая и послужила причиной отъезда поэта из страны, занимает в его воспоминаниях скромное место. Бродский отмечает обветшалость идеологических догм ("Там при словах "я за" течет со щек известка") и сообщает о том, что, несмотря на серп и молот, украшающие флаг страны, в ней толком ничего не делается: "в стенку гвоздь не вбит и огород не полот", то есть "грубо говоря, великий план запорот".

Все, о чем в стихотворении сообщает поэт, для нас, российских читателей, открытием не является. Все верно: и то, что "пивная цельный день лежит в глухой осаде", и то, что "завод дымит, гремит железом, / ненужным никому: ни пьяным, ни тверезым", и то, что простые истины часто игнорируются в пользу мировоззренческих тупиков ("простую мысль, увы, пугает вид извилин"). Да и не к нам, скорее всего, обращен весь этот монолог, а к самому себе, пытающемуся найти "третий берег" реки, обрести невозможное. Чем же заканчиваются воспоминания? Удается ли поэту убедить себя в бессмысленности обращения к прошлому? Бродский говорит об этом в восьмой части стихотворения:

Я вырос в тех краях. Я говорил "закурим" их лучшему певцу. Был содержимым тюрем. Привык к свинцу небес и к айвазовским бурям. Там, думал, и умру — от скуки, от испуга. Когда не от руки, так на руках у друга. Видать, не рассчитал. Как квадратуру круга. Видать, не рассчитал. Зане [84] в театре задник важнее, чем актер. Простор важней, чем всадник. Передних ног простор не отличит от задних.

Синтаксис русского языка диктует постановку новой для слушающего или наиболее важной для говорящего информации в конец предложения. Сравните: — Где ты был? — Я ходил в магазин. Все другие варианты, например, "Я в магазин ходил" или "В магазин ходил я" не являются нормативно-нейтральными.

Анализируя предложение "Я вырос в тех краях" с этой точки зрения, можно сделать вывод, что жизнь "в тех краях" имела для Бродского особое значение, хотя он и употребляет глагол "привык", обозначая свое отношение к прошлому. Мы любим то, к чему привыкаем, поэтому "привык" в контексте стихотворения отражает чувство ностальгической привязанности поэта к прошлому, которое не может перечеркнуть даже факт тюремного заключения и ссылки. Привыкнув к чему-нибудь, будь то "свинец небес" или "бури", человек уже не может без них обходиться, если не обретает в жизни достойной замены по принципу "клин клином вышибают".

В экземпляре книги, подаренной Бродским Евгению Рейну, от слов "их лучшему певцу" идет стрелка с надписью: "Е.Рейн, хозяин этой книги". Юношеские размышления поэта о незыблемости места жительства ("там, думал, и умру") не оправдались. Отношение к этому Бродский выражает с помощью предложения "Видать, не рассчитал". Тот факт, что он не рассчитал своей судьбы, очевиден и без этой фразы. Следовательно, ее назначение в чем-то другом.

"Видать, не рассчитал" повторяется дважды в соседних строках. В случае достоверного предположения "Должно быть, не рассчитал" дублирование фразы не может быть оправдано. Да и какой смысл предполагать то, что является очевидным. Двойное употребление глагола с отрицательной частицей "не" возможно только при передаче сожаления. "Видать, не рассчитал", да и невозможно было рассчитать все последствия эмиграции, как невозможно рассчитать квадратуру круга — превратить круг в равновеликий квадрат.

При анализе стихотворения Роберта Фроста "Домашние похороны" Бродский обращает внимание на неоднократное употребление автором глагола "see" (видеть): "Любой искушенный поэт знает, как рискованно на небольшом отрезке использовать несколько раз одно и то же слово. Риск этот риск тавтологии. Чего же добивается здесь Фрост? Думаю, именно этого: тавтологии. Точнее, несемантического речения" ("О скорби и разуме", 1994).

Повторение, с точки зрения Бродского, является приемом, к которому прибегает поэт в условиях эмоционального взрыва, в случае, если чувства не могут быть переданы обычными средствами. Не находя слов, поэт повторяет первое, что приходит ему в голову. Таким образом, за лексическим повторением скрывается "неадекватность отклика", "шараханье от неизъяснимого" ("О скорби и разуме", 1994). В заключительной части "Пятой годовщины" частота, с которой поэт повторяет слова, словосочетания и предложения, приобретает роковое значение.

Использование в следующей строфе фразы "Видать, не рассчитал" помогает раскрыть другую мысль поэта: "не рассчитал", потому что думал, что человек существо самодостаточное, а на поверку оказалось, что "задник" (окружение) важнее, чем сам актер, и простор необходим для всадника больше, чем что-либо другое. Только простор — пространство впереди — дает возможность всаднику стремительно двигаться вперед, так стремительно, что передние ноги лошади сливаются с задними: "Передних ног простор не отличит от задних".

"Теперь меня там нет" — в этом замечании ни для читателей, ни для автора тоже не содержится новой информации, за исключением неизбежного при повторении эмоционального взрыва и акцентирования слова "нет" в конце фразы. За повторением фразы скрывается сознание непоправимости того, что произошло, а, может быть, и желание уязвить самого себя за некогда принятое решение.

Описание предполагаемой реакции на его отъезд — это тоже запоздалая попытка оправдать свой выбор, хотя бы перед самим собой. Уверенность поэта в том, что его отсутствие на родине "большой дыры в пейзаже // не сделало; пустяк: дыра, но небольшая", помогает смириться, обратить свои мысли от неизбежной при воспоминаниях романтической восторженности к суровой реальности, которой нет дела до эмоций поэта.

Повторение фразы "Теперь меня там нет" в следующей строфе свидетельствует об особом отношении Бродского к данному факту:

Теперь меня там нет. Об этом думать странно. Но было бы чудней изображать барана, дрожать, но раздражать на склоне дней тирана, —- паясничать.

Определение своих чувств с помощью слова "странно" логически выпадает из контекста стихотворения, так как значение этого слова не предназначено для оценки внутреннего состояния и ориентируется на квалификацию внешних явлений. Еще более нелогичным является употребление прилагательного "чудней" в следующем за ним предложении. Не "чудней", а намного опаснее и страшнее было бы "раздражать на склоне дней тирана".

Синтаксис сложного предложения (Об этом думать странно, но было бы чудней изображать барана…) предполагает использование в придаточном предложении сравнительной степени того же наречия, которое было дано в главной части (Сравните: Это странно, но было бы более странно…). Возникает вопрос, с какой целью автор стихотворения прибегает к ненормативному построению фразы.

Возможно, ошибка была сделана сознательно, чтобы объединить в предложениях значение двух наречий и показать, что за словом "странно", которое не предназначено для самооценки, скрывается смысл, заключенный в слове "чудней" в контексте следующего за ним предложения.

В этом случае парадоксальное словоупотребление становится оправданным, а смысл предложений приобретает свое истинное значение: "Теперь меня там нет. Об этом думать страшно (опасно). Но было бы страшней (опасней) изображать барана, дрожать, но раздражать на склоне дней тирана".

Еще больше вопросов при прочтении вызывают следующие строки стихотворения:

(…) Ну что ж! на все свои законы: я не любил жлобства, не целовал иконы, и на одном мосту чугунный лик Горгоны казался в тех краях мне самым честным ликом.

Зато столкнувшись с ним теперь, в его великом варьянте, я своим не подавился криком и не окаменел. Я слышу Музы лепет. Я чувствую нутром, как Парка нитку треплет: мой углекислый вздох пока что в вышних терпят.

О каком "великом варьянте" лика Медузы Горгоны говорится в стихотворении? В ряде работ высказывается предположение о том, что это лик чужбины. Что ж, вполне возможно, но уж слишком неопределенно.

Попробуем проанализировать это словосочетание с учетом значений окружающей его лексики. Чугунный лик Медузы Горгоны на решетке 1-го Инженерного моста в Ленинграде казался поэту самым честным ликом, вероятно, потому, что все вокруг было пронизано ложью, прикрытой прекраснодушными масками, и только безобразная внешность Медузы честно, без какого бы то ни было лицемерия, отражала ее сущность.

Словосочетание "великий варьянт" в следующем предложении соотносится, скорее всего, не с Горгоной, а со словосочетанием "честный лик", за которым оно непосредственно и следует. "Великий варьянт" "честного лика", с которым столкнулся поэт, покинув родину ("теперь"), ошеломил его (согласно словарю "окаменеть" в значении длительного действия означает "стать безучастным ко всему, утратить способность к проявлению каких-либо чувств (от сильного потрясения)").

Что же скрывается за словосочетанием "честный лик"? Тяготы изгнания? Может быть. Однако эпитет "честный" по отношению к жизни в изгнании неприемлем: жизнь в изгнании может быть суровой, трудной, тяжелой, невыносимой, но никак не честной. Потрясение, которое испытывает поэт, тоже не могло быть вызвано условиями жизни на чужбине, потому что вряд ли до отъезда Бродский представлял свою жизнь в эмиграции безоблачной. Ни с какими неизвестными ранее трудностями, во всяком случае, способными ошеломить до "крика", не мог он столкнуться после отъезда.

Крик, которым чуть не подавился поэт, тоже, кстати, показателен в этом отношении. Подавиться можно только от сильного крика; стоном (например, когда человек отчаялся) подавиться трудно. А сильный крик может быть вызван, если не физической болью, то чувством глубокого возмущения.

О физической боли в стихотворении речь идти не может, поэтому стоит поразмышлять над тем, что может быть скрыто за "честным ликом", несоответствие внешнего вида которого внутреннему содержанию привело поэта в такое негодование. При разборе написанных в изгнании стихотворений Бродского ("Пятая годовщина" не является исключением) бросается в глаза следующая особенность: как только поэт обращается к прошлому, его поэзия доступна читателям, как только он говорит о настоящем, строки его стихотворений начинают напоминать ребусы.

Возможно, то, что герой чуть не подавился своим криком, столкнувшись с реальностью, с "честным ликом" настоящего, связано с его нежеланием выражать во всеуслышанье свои чувства, во всяком случае, этим можно объяснить то, что крик поэта, им самим сразу же и обрывается. И это нежелание вполне оправдано: в чужой монастырь со своим уставом не ходят.

Потрясение, которое испытал поэт в изгнании, не заставило его замолчать. Язык, хотя он "и без костей" (мелет что попало), но "до внятных звуков лаком" и не может ограничиваться стенаниями. Былого вдохновения нет (поэт слышит "Музы лепет"), из "всадника" его лирический герой превратился в босого странника с пером-посохом в руке, однако "эпоха на колесах" не способна за ним угнаться, и белый лист, который лежит на столе, — "пространство в чистом виде" — заполняется строчками, потому что поэзия — это основное занятие поэта, то, в чем он "не нуждается в гиде"-проводнике.

Сдержанный оптимизм предпоследней части стихотворения заканчивается мрачным заключением:

Мне нечего сказать ни греку, ни варягу. Зане не знаю я, в какую землю лягу. Скрипи, скрипи, перо! переводи бумагу.

К образам окружающих Древнюю Русь народов (греков и варягов) Бродский прибегает, скорее всего, чтобы обозначить свою аудиторию в эмиграции: ему нечего им сказать, потому что корни утрачены и уверенности нет даже в том, где он будет похоронен ("не знаю я, в какую землю лягу"). А когда нет корней и нет уверенности, процесс творчества превращается в бессмысленное занятие — "перевод бумаги".

Заключительная часть стихотворения по смыслу соотносится со вступлением: если "нечего сказать ни греку, ни варягу", то неизбежно обращение к прошлому — "туда, куда смотреть не стоит".

В связи с разбором "Пятой годовщины" любопытно обратиться к стихотворению 1974 года "Темза в Челси". В четвертой строфе стихотворения Бродский говорит о "потерявшем скорость звука" голосе, который заменил для него голос Музы в изгнании: Эти слова мне диктовала не любовь и не Муза, но потерявший скорость звука пытливый, бесцветный голос; я отвечал, лежа лицом к стене. "Как ты жил в эти годы?" — "Как буква "г" в "ого".

"Опиши свои чувства". — "Смущался дороговизне". "Что ты любишь на свете сильнее всего?" "Реки и улицы — длинные вещи жизни". "Вспоминаешь о прошлом?" — "Помню, была зима.

Я катался на санках, меня продуло". "Ты боишься смерти?" — "Нет, это та же тьма; но, привыкнув к ней, не различишь в ней стула".

Валентина Полухина комментирует ответ поэта на вопрос о том, как он жил эти годы, следующим образом: "Буква "г" в русском междометии "ого" произносится как звук [ђ] в слове "Бог", который в русском языке не представлен отдельной буквой. Подобным образом и Бродский как поэт не существовал в официальной советской литературе до тех пор, пока ему в 1987 году не была присуждена Нобелевская премия по литературе".

Если бы в тексте стихотворения речь шла о междометии, то оно было бы написано по правилам: "ого!", а не "ого". Но даже не придавая значения форме, нельзя согласиться с толкованием Полухиной, потому что Бродский говорит о себе не как о звуке, который не представлен в русском языке отдельной буквой, а как о букве, которая выражает не свойственный ей звук.

Если в данном отрывке речь идет о буквах, то логичнее было бы трактовать "ого" как окончание прилагательных мужского и среднего рода в родительном падеже единственного числа. Однако и в этом случае буква "г" передает не соотносящийся с ней звук [в], который в отличие от фрикативного [ђ] имеет в русском языке собственный знак выражения. Хотя предложенная Полухиной интерпретация буквы как способа выражения "чужого" звука представляется любопытной, скорее всего, речь в стихотворении идет о другом.

Позицию "г" в "ого" можно рассматривать как положение буквы между двумя нулями. В "Похоронах Бобо" (1972) Бродский писал: "Сорви листок, но дату переправь: / нуль открывает перечень утратам". В "Письмах династии Минь" (1977) поэт говорит о том, что от "о" начинается отсчет времени в прошлом (дорога домой) и что "нули" как "зараза бессмысленности" передают настроение поэта в настоящем: "Дорога в тысячу ли начинается с одного шага, гласит пословица. Жалко, что от него не зависит дорога обратно, превосходящая многократно тысячу ли. Особенно, отсчитывая от "о". Одна ли тысяча ли, две ли тысячи ли тысяча означает, что ты сейчас вдали от родимого крова, и зараза бессмысленности со слова перекидывается на цифры; особенно на нули (выделено — О.Г.)

Тот "нуль", который открыл перечень утратам поэта в эмиграции, никуда не исчез, он по-прежнему определяет его восприятие настоящего и будущего, не говоря уже о том, что сочетание "как буква "г"" в просторечии является эвфемизмом, передающим значение ничтожного и скверного существования.

Представленный в стихотворении "Темза в Челси" диалог не может относиться к прошлому поэта, как нам пытается представить В.Полухина. Сама она попала на Запад в 1973 году и поэтому должна помнить, что той "дороговизны", которой "смущался" автор "все эти годы", в то время в Советском Союзе не было. Отсутствовали продукты, но стоимость их была невысокой. Да и сам Бродский раскрывает атрибутивное значение данного слова в другом стихотворении: в "Декабре во Флоренции" (1976) он пишет о том, что "репродукторы лают о дороговизне", и эта "дороговизна" — признак жизни на Западе.

Предыдущую третью строфу в стихотворении "Темза в Челси" тоже никак нельзя "привязать" к жизни поэта на родине, разве только по ностальгическим сопоставлениям: Город Лондон прекрасен, особенно в дождь. Ни жесть для него не преграда, ни кепка и ни корона. Лишь у тех, кто зонты производит, есть в этом климате шансы захвата трона. Серым днем, когда вашей спины настичь даже тень не в силах и на исходе деньги, в городе, где, как ни темней кирпич, молоко будет вечно белеть на дверной ступеньке, можно, глядя в газету, столкнуться со статьей о прохожем, попавшем под колесо; и только найдя абзац о том, как скорбит родня, с облегченьем подумать: это не про меня.

Красоту города во время дождя ("Город Лондон прекрасен, особенно в дождь") может оценить только петербуржец, для которого дождливая погода с детства является неизбежной частью городского пейзажа, — настолько естественной, что с годами он начинает находить в этом своеобразное очарование: серое небо, серый гранит набережных, мелкий дождь выражают саму суть "северной столицы", холодной столицы Империи.

Но то, что кажется "холодным" для людей посторонних, является родным и близким для того, кто с этим родился и прожил большую часть жизни: мы любим то, к чему привыкаем. К тому же серый и неприглядный вид способен пробуждать гораздо более сильные чувства, чем благополучный и праздничный (так в семье самый некрасивый или болезненный ребенок часто пользуется особым расположением родителей). Сравните: И более двоеточье, чем частное от деленья голоса на бессрочье, исчадье оледененья, я припадаю к родной, ржавой, гранитной массе серой каплей зрачка, вернувшейся восвояси ("Вот я и снова под этим бесцветным небом", 1990).

Рассматривая свое творчество в большей степени как скрытый за знаком двоеточия процесс деления, а не как результат "частное от деления" в условиях, когда срок пребывания вдали от родины становится вечным (бессрочным), автор припадает к прошлому — "к родной, ржавой, гранитной массе" набережных, в которых среди всеобщего оледенения окружающей действительности его глаз ("зрачок") чувствует себя дома.

Замечание поэта о том, что в самом факте собственной смерти для него нет ничего трагического ("Ты боишься смерти?" "Нет, это та же тьма"), следует в стихотворении "Темза в Челси" за рассказом об отождествлении себя (или своих чувств?) с "попавшим под колесо" прохожим. Ощущение собственной смерти настолько реально для Бродского, что только "найдя абзац о том, как скорбит родня", которой у него нет в Лондоне (одиночество — тоже категория небытия), он может позволить себе расслабиться: "это не про меня".

Интерпретировать стихотворения Бродского эмиграционного периода можно лишь в контексте других произведений поэта с учетом лингвистических особенностей всех составляющих. Игнорирование этого факта неизбежно приводит к "неточностям", которые не только не способствует пробуждению интереса к поэтическому наследию поэта, но часто является причиной трагического непонимания.

Осмысление Бродским своей эмиграционной жизни представляется бессвязным набором мрачных сущностей, меланхолии и "минус-идей" только при поверхностном наблюдении. При детальном разборе разрозненные, не связанные друг с другом впечатления выстраиваются в систему, за которой прочитывается не безнадежный пессимизм и отвращение (или не только это), но и желание обрести равновесие, найти опору, продолжить работу в условиях трагической невозможности изменить что-либо в своей жизни (Сравните: "Я родился в большой стране, / в устье реки. Зимой / она всегда замерзала. Мне / не вернуться домой" ("Полдень в комнате", 1978)).

Что бы ни послужило для Бродского причиной для эмиграции, это было (или казалось ему в то время) единственной возможностью сохранить себя, следовательно, в его желании уехать не было ничего неестественного или преступного. А раз так, то бесполезно упрекать его в том, что произошло, как бесполезно упрекать тонущего человека в том, что он тонет, или обращаться к нему с бессмысленными вопросами: что случилось и кто виноват.

Тонет, потому что упал в воду и не умеет плавать или потому что подводное течение слишком быстрое. Мало ли в жизни непредвиденных обстоятельств. Еще преступнее насмехаться над ним. Многие из нас стояли в то время на берегу на безопасном расстоянии от водоворота событий, не понимая, что происходит, или не желая ни во что вмешиваться. Оправдываться глупо и бесполезно, но можно проявить уважение и попытаться разобраться в трагических истоках творчества поэта, потому что именно к нам, российским читателям, обращены его стихотворения, написанные в эмиграции.