Ночная радуга

Глебов Николай Александрович

Баталов Валерьян Яковлевич

Гроссман Марк Соломонович

Юровских Василий Иванович

Рябинин Борис Степанович

Корюков Алексей Савич

Лебедев Евгений

Солодников Геннадий Николаевич

Дементьев Анатолий Иванович

Тумбасов Анатолий Николаевич

Цуприк Нина Васильевна

Моргунов Василий

Голубков Михаил Дмитриевич

Верзаков Николай Васильевич

Фомин Леонид Аристархович

Шпаковский Феликс

Валеева Майя Диасовна

Самсонов Владимир

БОРИС РЯБИНИН

 

 

#img_6.jpg

 

ПТ-342

(МАЛЫШ)

 

I

Глубокая, суровая осень 1941 года. В те дни на полях Подмосковья происходило величайшее сражение — битва за Москву.

...Короткий ноябрьский день погас. К ночи вновь поднялась злая, холодная поземка. Резкие порывы ветра сотрясали оголенные ветви кустов и деревьев, с протяжным завыванием проносились по широкому заснеженному пространству, завивая быстро бегущие воздушные струйки, отчего казалось, что все поле дымится, как после пожара, и занося снегом небольшие темные бугорки — трупы убитых гитлеровцев, остовы искореженных и сожженных немецких танков. С сухим шуршанием в окоп сыпалась колючая снежная крупа.

Вечером, когда наступило недолгое затишье и солдаты получили, наконец, передышку для еды и сна, рядовой Миронов, большой охотник до разных новостей и слухов, сказал, обращаясь к своему соседу, молчаливому и замкнутому бронебойщику Двинянинову:

— Слыхал? В тридцатую роту собак привели. Сказывают, и нам тоже скоро дадут...

Тимофей Двинянинов — солдат старшего возраста, человек положительный и солидный, с крепким крестьянским умом и неторопливыми движениями, которые, однако, в нужную минуту сочетались у него с большой быстротой действий, — отозвался не сразу. По свойственной ему привычке он сначала попытался мысленно прикинуть, какую практическую ценность могло иметь сообщенное Мироновым известие, для чего нужны собаки в окопах (с некоторых пор он все события и факты расценивал только с точки зрения их значения для успешного хода военных действий), и лишь после этого безразлично, даже как бы нехотя, низким басом, слегка охрипшим от постоянного пребывания на морозе, осведомился:

— На что они тут понадобились?

— Танки, слышь, взрывать будут.

— Это как же? Гранатами, что ль? — заинтересовался молоденький боец, сидевший со своим котелком в двух шагах от них.

— Вот этого не знаю, а врать не хочу. Так, бают, обучены.

Двинянинов, не спеша, дочерпал из котелка до дна, обтер усы и, спрятав ложку в мешок, принялся скручивать махорочную папироску.

«Тут люди воюют, а он о собаках...» — равнодушно подумал он, ощущая в себе тяжелую усталость, какая бывает после боя.

Пятый месяц идет война. Пятый месяц советские люди грудью защищают свое отечество. Двинянинов уже потерял счет дням, проведенным в окопе, под постоянным огнем противника, ежеминутно встречаясь со смертью. Не унимаются фрицы, не прекращается ожесточенное сражение. Только ночью немного и передохнешь. Но и ночью непрерывно вспыхивают по горизонту орудийные зарницы и далекий тяжкий гул сотрясает стенки окопов.

Опять целый день лезли танки. За танками бежала орущая пьяная пехота. Ее косили из винтовок, пулеметов, расшвыривали и рвали в клочья взрывами гранат. Волна атакующих то отхлынет, то накатится вновь. Бой продолжался от рассвета до потемок.

Двинянинов сидел в своем тесном, выдвинутом вперед окопчике и ждал, когда танки подойдут ближе, чтобы вернее пробить броню. Вокруг шла стрельба, рвались снаряды и мины, а он сидел и ждал, и это бездействие ожидания было тягостнее всего.

Потом начала гулко хлопать и его бронебойка. И с этой минуты все звуки боя перестали существовать для Двинянинова. Он только успевал следить за собственными попаданиями, а что делалось позади, справа, слева от него, он не знал.

Первая пуля, посланная им, угадала в покатый выступ лобовой брони и не пробила, а только чиркнула по ней, выбив желтую искру. Он стал целиться старательнее прежнего, принуждая себя не торопиться и не думать о том, что могут убить. Танк, обходя воронку, сделанную снарядом, начал разворачиваться. Двинянинов отчетливо увидел черные, с желтой каемкой, кресты на его броне, большую жирную свастику, похожую на сплетение змей, и тут ему удалось угостить непрошенного пришельца несколькими, одно за другим, удачными попаданиями. Сначала он повредил ходовую часть, потом пробил бак с горючим. Громыхающее, плюющееся огнем и железом, чудовище окуталось густым черным дымом и остановилось, мотор заглох. Танкисты стали выскакивать из люков и падали, сраженные насмерть. Лишь одному удалось пробежать несколько шагов, но пуля догнала и его.

Но пока Двинянинов возился с этим танком, из-за кустарника, росшего по краям пригорка, неожиданно выдвинулся другой. Он был очень близко и шел прямо на вспышки двинянинской бронебойки с явным намерением раздавить бронебойщика в его окопчике.

Двинянинов поспешно перенес прицел на него, но тотчас понял, что поздно. «Не успеть», — вспыхнуло в сознании. И действительно, времени оставалось ровно столько, чтобы только лечь врастяжку на дне окопа, тесно прижавшись к глинистой стенке и притиснув к себе ружье. Пронеслась тревожная мысль: край окопа был обвален близким разрывом мины, а починить его Двинянинов не успел, — неужели не выдержит?..

Страшно лязгая и скрежеща гусеницами, танк навалился на окоп. Обдало запахом бензина и отработанных газов; окоп наполнился удушливым синим дымом, потемнело и стало трудно дышать. Несколько капель какой-то жидкости упало бронебойщику за ворот. Почудилось, — что кровь, оказалось, масло для смазки

Внезапно снова сделалось светло: танк перевалил через окоп и пополз дальше. Грунт был мерзлый, и это спасло бронебойщика.

Чувствуя, как бешено колотится сердце, Двинянинов вскочил и схватился за гранаты. Его опередили. Другие бойцы забросали уползающую гадину в хвост бутылками с зажигательной смесью. Синие язычки побежали по броне, танк загорелся и вскоре весь был объят пламенем. Пехоту, следовавшую за танками, отсекли ружейно-пулеметным огнем и частью истребили, частью заставили залечь.

Наконец, бой закончился. Уцелевшие гитлеровцы отошли на исходные рубежи. Наступила тишина, прерываемая лишь одиночными выстрелами, да в воздухе еще долго носился запах гари, пороховых газов и еще чего-то, что у Двинянинова непременно связывалось с мыслями о войне, об убитых и раненых товарищах.

С наступлением темноты немцы опять стали бросать осветительные ракеты. Ракеты взвивались в вышину, прочертив по темному небу огненный след, и медленно снижались, заливая землю неживым тревожным светом, отчего свод над головой казался еще чернее, а земля — затаившейся, притихшей, скрывающей смертельную угрозу...

Настало время короткого чуткого отдыха. Обладая крепкими нервами и завидным здоровьем, Двинянинов обычно засыпал сразу же, как выдавалась подходящая минута, но сегодня не спалось. Невдалеке чернела покосившаяся обгорелая громада с разбитыми гусеницами и опущенным вниз стволом, рядом валялись мертвые немецкие танкисты. Их уже начало заносить снегом. Позади за линией окопов виднелся другой сожженный танк. Вид танков напоминал Тимофею о недавней угрозе смерти, пережитой им, можно сказать, перекатившейся через него. О том же говорил и запах бензина, неотступно преследовавший Тимофея. Вероятно, в том был повинен забрызганный маслом воротник.

Плотнее запахнувшись в теплый полушубок, Двинянинов полусидел-полулежал в глубокой нише, вырытой в земле, готовый по первому сигналу тревоги вскочить и припасть к прикладу своего тяжелого, напоминающего старинную фузею, ружья. При колеблющемся свете ракет лицо бронебойщика, сосредоточенно-суровое, будто высеченное из желтовато-розового камня, с крепко сжатым ртом и нахмуренными бровями, то с необычайной резкостью возникало из мрака, то вновь пропадало во тьме.

Тимофей все еще остро переживал тот страшный момент, когда танк своим железным брюхом наехал на окоп; его гусеницы пролязгали над самой головой солдата. Трудно забыть ощущение полной беспомощности и мгновенно охватившего отчуждения, — как будто ты уже перестал жить! — которые пришлось изведать в ту минуту...

«Что уж тут собакой сделаешь. Ежели пушка — другое дело...» — рассуждал он, мысленно обращаясь к Миронову.

Ему вспомнилось, как они, сибиряки и уральцы, прибыли сюда. Эшелон разгрузился в предместье столицы; солдат посадили на грузовики и повезли через Москву. Тимофей видел Москву не в первый раз. Незадолго до войны он ездил на Всесоюзную сельскохозяйственную выставку. Тогда Москва была оживленной, шумной, залитой светом тысяч электрических огней. Теперь он увидел ее совсем другой — суровой, нахмуренной, под снегом, без обычного веселого оживления на площадях и улицах. На окраинах рыли противотанковые рвы, устанавливали заграждения и надолбы, на случай, если гитлеровским танкам все же удастся прорваться к городу. Витрины магазинов были забиты досками, заложены мешками с песком. По улицам непрерывно шли войска. Тракторы тянули тяжелые длинноствольные пушки, громыхали танки.

Все говорило о грозной опасности, нависшей над столицей. Это настроение передалось и вновь прибывшему пополнению. Бойцы притихли, не стало слышно обычных солдатских шуток, сознание важной ответственности легло на солдатские сердца.

Было утро седьмого ноября. На Красной площади напротив Кремля, вопреки хвастливым утверждениям гитлеровского командования, что Москва вот-вот будет взята, что она уже почти взята, выстраивались войска для парада. Ровно в десять затрубили горнисты, шеренги выравнялись, замерли. На трибуну ленинского мавзолея неторопливым, мерным шагом поднялся человек в серой солдатской шинели и фуражке — Верховный Главнокомандующий, и с ним его соратники, Маршалы Советского Союза. Тишина сделалась почти осязаемой... Он поднял руку, прежде чем заговорить. И в ту же секунду, как бы предвещая будущую невиданную победу, из-за крыш, домов показалось солнце и, прорвав завесу туч, ярко осветило площадь, заполненную четкими строгими квадратами войск. Волнующая, торжественная минута...

А с парада — сразу в бой.

Свежие части поставили на один из наиболее угрожаемых участков фронта. День и ночь гремели орудия, полыхали зарева горящих деревень, враг рвался к Москве. Он рвался к ней, не считаясь ни с какими потерями, бросая в огонь все новые и новые дивизии. А с другой стороны непрерывным потоком подходили к фронту новые резервы советских войск — помощь защитникам Москвы.

 

II

Слух, сообщенный Мироновым, подтвердился. На переднем крае, действительно, появились собаки, предназначенные для борьбы с неприятельскими танками.

Снова был бой. Снова, как вчера, как уже много дней подряд, гитлеровцы двинули вперед танки, позади побежала пехота. И вот в самый напряженный момент, когда танки были близко, от окопов вдруг отделились два движущиеся пятна и устремились навстречу громыхающим чудовищам. Двинянинов, поймав их взглядом из своего окопчика, не сразу сообразил, что это собаки, а, поняв, невольно на какое-то время забыл про остальное: настолько непривычно-неожиданно было зрелище неравного поединка.

У него захватило дух при мысли, что животные отваживаются вступать в единоборство с танком. Глаза, не отрываясь, следили за двумя существами, которые, вероятно, даже не сознавали, что они делают, и спешили навстречу верной гибели. Он рассмотрел, что на спине у каждой было что-то привязано.

Одна вскоре ткнулась в снег и осталась лежать, но другая продолжала бежать быстрой торопливой рысью. Вот она уже в мертвом пространстве, где ее не могут задеть пули танкового пулемета, вот под самым танком...

Внезапно сноп огня вылетел из-под гусениц танка; грозная железная громадина подскочила, потом грузно осела и стала разваливаться на составные части. Далеко в сторону откатилось колесо-каток, порванная гусеница, извиваясь, точно змея, пролетела по воздуху и распласталась на снегу; силой взрыва сорвало башню, — движущаяся крепость и люди, сидевшие в ней, перестали существовать.

После боя только и было разговоров, что об этом событии. Еще никто никогда не видал, чтобы собака могла уничтожить танк. А тут произошло у всех на глазах. И как быстро получилось: раз — и нет танка! Гитлеровцам, наверное, и в голову не могло прийти, что в образе этой животины сама смерть движется на них... Сожалели об одном: что вместе с танком погибла и собака.

А под вечер того же дня собаки появились в расположении роты Двинянинова.

Бронебойщика вызвали к командиру. Двинянинов пробирался по длинному извилистому ходу сообщения, и вдруг прямо перед собой увидел некрупную черно-пегую мохнатую собаку. Дружелюбно озираясь на сидевших в укрытиях бойцов, она неторопливо бежала по узкому проходу. Позади, удерживая ее за поводок, шел молодой незнакомый боец; за ними следовали еще одна собака и второй вожатый.

Двинянинов посторонился и пропустил их. У каждого при виде собак, столь неожиданно очутившихся вместе с ними в окопе, невольно появлялась улыбка.

В блиндаже отделенный командир предупредил бронебойщика:

— К нам собак прислали, танки взрывать... Видел, наверно? Так ты не подстрели случаем... — и добавил, улыбнувшись: — Тебе, значит, помощники...

Для собак (всего их было четыре: еще две прибыли на следующее утро) отвели отдельную землянку позади линий окопов, куда вел ход сообщения, вырытый в земле: там они поселились со своими вожатыми — молодыми общительными парнями — в ожидании своего часа.

Случилось так, что вслед за их прибытием установилось затишье, гитлеровцы прекратили атаки, и бойцы шутили, показывая на землянку, откуда порой доносился собачий лай:

— Уж не их ли испугались?!

Собаки внесли неожиданное разнообразие в жизнь переднего края. К землянке началось настоящее паломничество. Шли и несли гостинцы: кто кусок сала, кто выловленную из ротного котла жирную мозговую кость, кто распечатанную банку консервов. С появлением четвероногих что-то неуловимо мирное, домашнее, о чем всегда тоскует душа солдата, вошло в суровый фронтовой быт. Хоть и не понимает собака человеческую речь, а все равно приятно сказать ей ласковое слово, посидеть подле нее, выкурить цигарку-другую и, запустив пальцы в мягкую собачью шерсть, ощущая тепло живого тела, унестись мыслями далеко-далеко, туда, где ждет солдата семья, а на дворе лает такой же вот Шарик или Жучка...

Это рождало и новую тоску, и новую ненависть: тоску по дому, ненависть — к врагу, к Гитлеру и гитлеровцам, ко всем, кто лишает человека законного счастья, хочет разорить землю.

Именно такие чувства испытал Двинянинов, побывав в землянке собак-противотанкистов. Он сделался частым гостем там. Собаки были незлобивы, охотно принимали ласку и угощение. Добродушие как-то странно не вязалось с их опасной профессией. Особенно полюбилась Двинянинову одна — та самая, которую он увидел первой: черно-пегая, в меру рослая, с живыми умными глазами и миролюбивым, приветливым нравом. Ее звали — Малыш.

Это была самая обыкновенная шавка, каких тысячи бегают по улицам населенных пунктов, пока не попадут в ящик к ловцам бродячих собак, — маленькая попрошайка, живущая подаянием, незаметная и ничтожная, но обладающая тем на редкость незлобивым и безответным характером, который свойствен дворняжкам. Пушистый хвост калачом, лисья мордочка и полустоячие уши говорили о том, что она состоит в родстве с лайкой; с тем же успехом в ней можно было обнаружить смесь и других собак.

Еще каких-нибудь три-четыре месяца назад Малыш рылся на помойках в отбросах, дрался с другими такими же бродяжками... Война потребовала большого количества собак; она же призвала на службу дворняжек, являвшихся париями собачьего мира. Оказалось, что многих из них, обладающих достаточным ростом и силой, можно успешно использовать в боевой обстановке.

Вначале за свой добрый нрав Малыш попал в подразделение собак, предназначенных для дрессировки по санитарной службе. Однако очень скоро выяснилось, что он не способен к длительному поиску на местности, которым, как известно, сопровождается работа собаки-санитара. Зато он мог бежать за куском хоть несколько километров, не пугаясь грохота выстрелов, ловко преодолевая все препятствия и проявляя изумительную энергию, настойчивость. И это решило его судьбу. Малыш сделался противотанковой собакой.

В самый трудный период войны, когда противник, пользуясь временным количественным превосходством в технике, рвался в глубь советской страны, наши кинологи предложили применять для борьбы с вражескими танками обученных собак. Щадя породистых животных, в подразделения противотанкистов направляли полукровных или совсем беспородных собак.

Их обреченность в корне изменила отношение к ним. Если в прошлой бесправной жизни дворняжки не были избалованы заботой человека, то отныне они получали тот же пищевой паек, какой полагался породистым ценным животным, стали пользоваться тем же уходом...

Именно благодарное восхищение перед безгласным подвигом четвероногих героев прежде всего и заставляло бойцов почаще заглядывать в землянку с животными, угощать их от всей полноты сердца.

— Кушай-ко... — добродушно, со своим характерным уральским выговором на «о», басил Двинянинов, кладя перед Малышом гостинец.

— Ты ее, дядя, не перекорми, а то она на танк не побежит, — серьезно говорил молоденький сержант, проводник Малыша.

— А что она голодная-то на него пойдет, — так же серьезно возражал бронебойщик, внимательно следя за уничтожавшей лакомство собакой, словно желая знать в этом вопросе и ее мнение. Сам же он рассуждал обыкновенно, по-солдатски: на сытый желудок — и воевать веселее!

Шершавыми пальцами он касался металлической бляшки, на ошейнике. Выпукло на ней было выштамповано: «ПТ-342» — что следовало понимать так: «Противотанковая, 342-я». С тем же успехом она могла быть «сто пятая» или «триста сорок седьмая» — это не меняло сути дела. Суть заключалась в этих двух буквах — ПТ. Так же, как «ЧП» на военном языке обозначало нечто из ряда вон выходящее — чрезвычайное происшествие, так и буквы «ПТ» говорили о неслыханном доселе, роковом предназначении собаки.

Большой интерес возбудили эти четвероногие «ПТ» у весельчака и балагура Миронова. Никто не донимал так бесконечными расспросами вожатых, как Миронов.

— А против броневика можно ее пустить? — спрашивал он, и на его круглом, слегка тронутом рябинами, румяном лице возникало выражение детского любопытства и ожидания.

— Если научить — можно.

— А против пушки? — не унимался Миронов.

— А против пушки можно. Только к ней подойти будет труднее...

Миронов умолкал, но ненадолго.

— А учить долго надо? — хмуря белесые брови, точно решая трудную арифметическую задачу, через минуту справлялся он.

— Это — какая собака...

Двинянинов не принимал участия в этих разговорах. Молча он покуривал папиросу-самокрутку, сдержанная полуулыбка освещала мужественное лицо бронебойщика, а мысли в такую минуту уносились далеко от фронта, на уральскую реку Вишеру.

Суровый и замкнутый с виду, Тимофей Двинянинов обладал доброй и мягкой душой. Человек глубоко мирный по всем устремлениям, он тосковал по мирной жизни, мирной работе, хотя никогда не высказывал своих чувств. Это не помешало ему, а может быть, даже помогло, — в короткий срок подбить три немецких танка и вообще быть исполнительным и стойким бойцом.

Дома, на Вишере, у неге жена, красавица-дочь на выданье, сынишка двенадцати лет. Старший сын, призванный в Действующую армию, как и отец, сражался где-то на фронте; Тимофей время от времени получал от него весточки по полевой почте. Дома имелась хорошая двустволка, купленная несколько лет назад в магазине Охотсоюза в Чердыни; дома, наконец, ждала лайка Белка, отличная зверовая собака, которую только кликни, и она побежит за тобой в тайгу. Белку-то и напоминал Тимофею безродный черно-пегий Малыш.

Правда, Белка вся белая, лишь около ушей серые пятнышки, и вообще она чистокровная промысловая лайка, заполучить которую стремится всякий мало-мальски уважающий себя охотник, а Малыш всего, только походил на лайку, — но то, чего ему не доставало до настоящей лайки, дополняло воображение бронебойщика. От Малыша мысли Тимофея тянулись к крепкой пятистенной избе на крутом яру над быстрой порожистой Вишерой, к знакомой до каждого бревнышка лесной деревеньке, где все от мала до велика — Двиняниновы.

Ой, и хороша же ты. Родина! Хорош родной могучий край — Урал! Тимофей смотрел на Малыша, но видел камень Говорливый, украшение Вишеры; слышал отдаленный гром артиллерии, а ему чудилась гроза в горах... Тимофей Двинянинов был членом охотничье-промысловой артели, как знатный охотник-промысловик, постоянно перевыполнявший нормы сдачи государству «мягкого золота» — пушнины, представлен к участию на Всесоюзной сельскохозяйственной выставке, где красовался и его портрет. С ружьем Тимофей исходил вдоль и поперек обширный лесистый край к западу от Уральского хребта, по-старому — Прикамье. В советское время Тимофей стал жить зажиточно, в советское время стали неузнаваемо меняться родные места. В деревне организовалась артель, появилось электричество, заговорило радио. Ближе к устью в первой пятилетке был заложен Вишерский бумажный комбинат: вскоре около него вырос город Красновишерск. И теперь там, в верховьях северной красавицы Камы, в которую несет свои воды прозрачная Вишера, делают бумагу, добывают соль и калий, сплавляют лес. Труд пробудил некогда дремавшие дебри, заставил служить богатства народу. Этот труд, и все, что он дал, защищал сейчас Тимофей Двинянинов.

Прошло несколько дней, и между Двиняниновым и Малышом установилась тесная дружба. Малыш еще издали чуял приближение бронебойщика и встречал его радостным повизгиванием.

У Тимофея были причины любить собак. Собака спасла ему жизнь.

Однажды зимой, в погоне за росомахой, хитрым, увертливым зверем, который нередко уводит охотника за много километров от дома, Тимофей зашел на лыжах далеко в тайгу; зимний день короток — решил заночевать у нодьи. Белка была с ним.

Ночью поднялся сильный ветер. Бурей свалило громадную сухостойную ель. Тяжелое дерево упало прямо на спящего охотника и, придавив, как могильной плитой, погребло под собой.

Сколько ни бился Тимофей — не мог освободиться. Одна нога была сломана, он потерял много крови. Пропадать в тайге!..

Вот тут-то Белка и показала свой ум. Она долго крутилась около беспомощного хозяина, скребла когтями мерзлую землю, пытаясь помочь ему, с жалобным повизгиванием лизала его в лицо. Понимала, что попал в беду... Но что может сделать собака, если бессилен человек? Оказалось — может...

Инстинкт подсказал ей, как следует поступить. Оставив свои бесплодные попытки, она пустилась прочь от лежащего. Сперва Тимофей решил, что она зачуяла дичь и по своей ловчей привычке не удержалась от преследования. Ведь собаку надо гнать, чтобы она ушла от хозяина (да и то не всегда прогонишь!), а тут — убежала сама. Лайка долго не возвращалась; не слышалось и ее характерного позыва — лая, которым она обычно давала знать, что нашла добычу... Куда она? Тимофей ума не мог приложить, что сделалось с его четвероногой охотницей.

Прошел час, прошло два часа — Белка ни слухом, ни духом не напоминала о себе. И вдруг, когда он уже был готов подумать, что она покинула его, послышались людские голоса, поскрипывание снега под лыжами, звонкий собачий лай, — к нему спешила помощь. Оказалось — Белка направилась прямехонько домой, подняла там тревогу и привела людей на выручку охотника. Спасла хозяина!

И вот теперь, в землянке, поглаживая мягкую собачью шерсть, Тимофей вспоминал и это памятное событие, и многое другое. Перед глазами возникала таинственно-молчащая и такая понятная ему зимняя тайга; вот он берет ружье, надевает лыжи и уходит на промысел. Ровный прямой след ложится позади, Белка то умчится вперед, то возвратится к хозяину, легко дышит грудь...

— Э-эх, Малыш, — исторгая глубокий вздох, раздумчиво говорил Двинянинов, — пошли бы мы с тобой в урман... И Белка, само собой, с нами... Охота там у нас — знатная!..

Он умолкал, поскольку не привык говорить много, а Малыш смотрел в глаза человеку добрыми сочувствующими глазами, лизал руку, — словно понимал.

— Э, дядя, совсем расчувствуешь собаку, — замечал вожатый, почему-то с первого дня называвший бронебойщика не иначе, как «дядя». Вероятно, сказывалась разница возрастов.

— А тебе уж не жалко ли?

— Не жалко, а непорядок, — отвечал вожатый с подчеркнутой строгостью; впрочем, строгость оставалась только на словах.

Малыш ластился то к одному, то к другому, выпрашивая подачку или ласку, и, ощутив прикосновение дружеской руки, блаженно замирал... Где ему знать, что никакого урмана ему не видать...

 

III

Недолгое томительное затишье взорвалось новым яростным натиском гитлеровцев. Передышка требовалась противнику для того, чтобы перегруппировать свои силы и подтянуть свежие резервы.

Сначала немцы решили прощупать советскую оборону. Видимо, с этой целью послали они десяток танков, которые, появившись от далекого, черневшего на горизонте, леса, медленно приближались рассыпным строем, время от времени останавливаясь и стреляя, поводя короткими злыми рылами пушек — точно нюхая воздух.

В окопах был дан приказ: до поры не стрелять, подпустить ближе, чтобы поразить вернее.

С напряженным ожиданием советские бойцы следили за приближением бронированного неприятеля. Пора бы уж открывать огонь... Но лейтенант молчит и с закаменевшим лицом не отрывается взглядом от медленно надвигающегося врага...

Танки — ближе, ближе... Поглощенные видом наступающего противника, бойцы не заметили, как в окопах появились собаки. Их привели вожатые по ходу сообщения. Они были в боевой готовности, каждая с небольшим тючком на спине.

Внезапно все увидели их. Четыре собаки, раскинувшись веером на снегу, мчались навстречу головным танкам. Двинянинов сразу узнал черно-пегого Малыша, и сердце бронебойщика сжалось.

— Смотри, смотри! — переговаривались в окопах.

Немецкие танкисты тоже заметили животных и открыли по ним ураганный огонь. Но трудно попасть из танка в такую небольшую и подвижную мишень...

Собаки пересекли уже половину пространства. Еще десять-двадцать секунд, полминуты и... Но что это? Танки один за другим быстро разворачиваются; их пушки уже не смотрят вперед, а обращены назад; они прибавляют ходу... Они уходят! Уходят!

Это было так неожиданно и непонятно: танки — эти грозные самодвижущиеся крепости, вооруженные пушками и пулеметами, — испугались собак! Есть отчего прийти в изумление.

Кто-то не выдержал и крикнул:

— Ура-а! — И его крик подхватила сотня голосов. Громкий и страшный для врага клич этот разнесся над окопами и словно подстегнул убегающие танки, заставив их увеличить скорость.

Раздался резкий переливчатый свист — приказ собакам вернуться. Три из них повиновались немедленно; только одна пробежала еще десяток метров, затем, как бы нехотя, повернулась и направилась на призывающий ее сигнал.

Двинянинов с блеском радости в глазах следил за тем, как Малыш достиг окопа и, целый, невредимый, бодро помахивая пушистым хвостом, спрыгнул вниз: за ним попрыгали в окоп остальные.

— Дела! — обсуждали вечером солдаты дневное событие. — Испугались собак, а? Чудеса! Вот так вояки, здорово пятки смазали!

Очевидцы удивительного поединка, они, как дети, восхищались поведением собак..

Бывает ведь так: кажется, ничего не изменилось, а веселей на душе, меньше гнетут постылые заботы.

— Ну, живем, Малыш? — говорил Двинянинов.

Минутами ему казалось, что всякая опасность миновала, больше ничто не грозит Малышу, и бронебойщик был счастлив: право, ведь это, было так заслуженно... По-видимому, что-то вроде этого испытывали и вожатые, потому что старались всячески обласкать собак. В действительности, все случившееся было для Малыша и его трех товарок всего лишь небольшой отсрочкой.

Точно в тот же час, на следующий день, на советские позиции обрушился ливень огня и металла. После артподготовки гитлеровцы снова пошли в атаку. На этот раз двинулось, наверное, не меньше сотни танков, за ними, пригибаясь, бежала пехота.

Словно черная туча саранчи высыпала из дальнего леса. По наступающим открыла огонь противотанковая батарея, скрытая в кустарнике. Вспыхнул один танк, другой, третий... Но остальные движутся, осыпая позиции защитников Москвы градом термитных и осколочных снарядов. Их поддерживали из глубины немецкого расположения орудия крупного калибра и тяжелые минометы.

Горячий, смертельный бой закипел по всей линии обороны. С привычным самообладанием Двинянинов ждал, когда сможет вступить в дело и его бронебойка, «золотое ружье», как прозвали ее солдаты.

Танки приближались, бешено стреляя. Уже отчетливо видны черные кресты — эмблема фашистского насилия над миром, короткие рыльца пушек непрерывно исторгали желтые язычки пламени.

Два танка двигались прямо на Двинянинова. Приложившись, он стал стрелять, тщательно метясь, как на полигоне. Пули забарабанили по броне машины; ему удалось поджечь ее. Но только он хотел перенести огонь на второй танк, как сильный разрыв мины на минуту оглушил, засыпал землей. Когда Двинянинов очнулся и протер глаза, вторая вражеская машина была уже недалеко от него, а бронебойка лежала разбитая, изуродованная.

Двинянинов тревожно оглянулся. И вдруг увидел: вожатый готовит Малыша к атаке на танки. Подняв собаку на бруствер окопа, он что-то скомандовал ей, что именно, Двинянинов не расслышал из-за грохота выстрелов, да это и не имело значения. Три другие «ПТ» уже стлались по земле в стремлении скорей достичь цели, ловко обходя воронки и рытвины, под свист пуль и грохот разрывов бесстрашно лавируя на этом поле смерти.

Два столба пламени взметнулось одновременно, два взрыва потрясли воздух, — два вражеских танка перестали существовать, подорванные четвероногими защитниками рубежа. Третья собака была убита шальным попаданием. Однако, и мертвую, уцелевшие танки тщательно обходили ее, ибо и мертвая она была опасна им.

Все это автоматически отметила зрительная память Двинянинова, как и то, что Малыш был еще жив и продолжал бежать. Малыш избрал себе танк, двигавшийся не в первом эшелоне, и его черно-пегая прыгающая фигурка, становившаяся по мере удаления меньше и меньше, все еще виднелась на снегу, засыпаемом осколками снарядов и мин, быстро сближаясь с целью.

Но что это? Малыш остановился, сделал несколько неуверенных шагов в одну сторону, в другую — и недвижным комочком застыл на «ничьей земле». Лежит. Убит? Ранен? А танки приближаются, они уже совсем близко... Проклятые!

Внезапно над полуразрушенным бруствером поднялась невысокая коренастая фигура в солдатском полушубке и шапке-ушанке. Занеся руку над головой, Миронов кричал, — его голос потонул в шуме боя, и скорее сердцем, чем слухом, Двинянинов уловил: «За Родину! За Сталина! Бей гадов!» Мелькнуло искаженное в крике лицо товарища. В следующий миг Миронов перепрыгнул бруствер и со связкой гранат в высоко поднятой руке метнулся навстречу танкам.

Он пробежал половину расстояния, необходимого для броска, когда злая пуля клюнула его — Миронов упал. И тогда Двинянинов, — он сам не помнил, как это произошло, — полный неутолимого яростного стремления отомстить за товарища, тоже очутился в поле, быстро ползущим с тяжелой противотанковой гранатой в каждой руке. Ближний танк двигался прямо на него. Но Двинянинов, хотя и не находился теперь под защитой окопа, не боялся его. Пусть смерть — зато не пройдут фашистские танки! Он сам бросится под ближний из них,чтобы взрывом гранат взметнуть врагов на воздух!

Тимофей не успел привести свой замысел в исполнение. Черная точка на снегу ожила. Малыш тоже полз, на несколько десятков метров впереди. Раненный, истекающий кровью, с оторванной челюстью, на месте которой дергался горячий красный язык, он стремился исполнить приказ. И прежде чем Двинянинов успел понять это, Малыш исчез из поля зрения, слившись с танком...

Тяжкий раскат рванул воздух. На этот раз он показался Двинянинову особенно сильным. Внутри бронебойщика словно что-то оборвалось...

Нет, никогда врагу не бывать в Москве, никогда его нога не будет топтать улицы прекрасной советской столицы — светоча мира и свободы! Схватив винтовку, выпавшую из рук раненого товарища, Двинянинов принялся с ожесточением стрелять по мечущимся среди горящих танков грязно-зеленым фигуркам.

Бой закончился полным поражением гитлеровцев. Еще одна атака фашистов сорвалась, еще один выигранный день приблизил советский народ к победе. Санитары унесли Миронова и других раненых. Снова наступило короткое затишье.

В узкий прорез бруствера Двинянинов долго смотрел на то место, где чернели остатки танка, взорванного Малышом, как бы ожидая, что, может быть, вот-вот там зашевелится что-то живое, выберется из-под бесформенного нагромождения обломков почерневшего обгорелого металла, отряхнется и побежит назад к окопу... Но нет, ничего этого не было и не могло быть. Только синеватый дымок продолжал виться и тянуться к небу над могилой маленькой безвестной дворняжки, ПТ-342, — скромного друга советского бойца.

 

СЛОМАННОЕ КРЫЛО

Не часто удается увидеть, чтоб шел человек по улице и вел на поводочках... уток! Водят собак на сворке, лошадей за поводок, водят коров и коз... Но чтоб уток?! Не знаю, как — кто, но я видел такое впервые.

Уток было две. И это были дикие утки, серые кряквы, — вдвойне удивительно! Я определил их по оперению. Вел их солидный гражданин примерно того же возраста, что и я, и, как видно, уже не впервые, потому что получалось у него это очень ловко; и утки чувствовали себя превосходно, как будто так и должно быть. Он шагал сзади, зажав концы бечевок в кулаке и время от времени легонько подергивая их, как кучер пошевеливает вожжами, торопя лошадей, а утки с деловитым видом, не оглядываясь и не задерживаясь, бойко переваливались впереди.

Куда они направлялись? Я последовал за ними.

Они пришли к пруду, спустились по ступеням. Около гранитного обрамления — здесь было немного песочка, желтенький мысик намыло волнами, — человек пустил их в воду. Бечевки отцепил, утки с радостным оживлением свободно поплыли прочь от берега. Сверху, с набережной, за ними уже следила толпа народа.

Наплававшись вволю, кряквы сами вернулись к берегу, отряхнулись и без возражений позволили снова привязать себя. Совсем ручные! На шее у каждой был надет широкий мягкий ошейничек, к ним хозяин и пристегнул птичьи постромки.

Купанье закончилось — пошли обратно. Теперь не я один — добрый десяток любопытных увязался следом, взрослые, ну, и, разумеется, ребята. Без них разве обойдется! Они забегали вперед и, гримасничая, тыча пальцами и громко обмениваясь впечатлениями, разглядывали крякушек и их владельца.

— Давно они у вас? — поравнявшись, спросил я его.

— Да уже порядочно...

— И ничего, живут?

— А почему им не жить? Птица умная.

Поначалу он показался мне не слишком словоохотливым, но, пока мы дошли до места, успел выложить почти все, что интересовало меня. Первым долгом я, конечно, спросил, как утки появились у него. Он ответил:

— Помните, какая осень в прошлом году была?-Затяжная, зима наступала медленно, пруд долго не замерзал... Помните? Вот тогда вся эта история и началась...

Да, я помнил это. Действительно, холода минувшей осенью сильно задержались, предзимье затянулось и городской пруд покрылся ледяной коркой позднее обычного. Помню, прибежал кто-то из моих друзей и сообщил: «Видели? В центре города, на пруду, дикие утки...» Я бросил очередные дела и тоже помчался на пруд. И вправду, на середине его, волнуемой свежеватым ветерком, темнело несколько точек. Они то появлялись, то исчезали: утки ныряли или их захлестывало волнами.

Весь город ходил тогда смотреть на уток. Почему они остановились тут, задержались на перелете? Может быть, гадали любопытствующие на набережной, решили еще подкормиться, набраться побольше сил перед дальней дорогой? Но какой здесь для них корм, в центре большого шумного города, посреди глубокого пруда? Утке нужны камыши, тихие заводи, мелководье да илистое дно, чтоб добывать пищу...

Потом уток стало меньше, а пруд стало постепенно от краев затягивать льдом. Казалось, берега все сдвигались. Наконец, осталась лишь большая полынья на середине. На ней некоторое время еще можно было видеть несколько уток. Потом полынья закрылась, исчезла, — исчезли и птицы.

— Вот-вот, — сказал хозяин уток. — Только они не исчезли. То есть не улетели, я хочу сказать...

Я уже начал догадываться.

— Вы их поймали! — сказал я, показав на его переваливающихся спутниц. Он покачал головой:

— И так и не так. Скорее — не так...

— Не сами же они пришли к вам!

— А отчего бы и не прийти? Чем я плох для них?

— Почему же они не улетают теперь? — ответил я вопросом на вопрос, оставив его последнюю фразу без внимания.

— Вот в том-то и штука, — усмехнулся он и лукаво развел руками: я-де ни при чем, это все они...

Он направлялся к высокому каменному дому. За разговором не заметили, как пришли к нему. Здесь нам полагалось расстаться. Но тут мой новый знакомый неожиданно пригласил меня к себе: «Хотите? Посмотрите, как они живут...» Все сопровождающие остались внизу, на улице, а я вместе с утками и их опекуном стал подниматься в лифте на пятый этаж.

Ну и диковина: серые кряквы — такие осторожные и пугливые — на верхнем этаже большого городского дома, заселенного многочисленными жильцами!

Утки и в лифте вели себя так, будто для них его и сделали. А вышли из него — сразу направились к знакомой двери. Мне показалось, что они знают и назначение звонка: пока хозяин нажимал на кнопку, утки, вытянув шеи, тоже смотрели на нее.

— Но они же у вас плавать разучатся, — опять начал я, пока мы стояли перед дверью.

— Почему разучатся: сами видели, летом — на пруд, зимой — ванна. Водопровод-то на что!

— Зимой?

— А как же: всю зиму прожили здесь...

Час от часу не легче: дикие утки в ванной!

Чтобы не оставалось никаких сомнений, хозяин сразу повел меня в ванную. Все точно. Ванна до половины заполнена водой, несколько перышек, плавающих на поверхности, подтверждали, что это обиталище уток. Под раковиной умывальника — кормушка. В углу было устроено гнездо, в нем лежало полдюжины серовато-белых яичек. И птенцов выпаривают здесь же?!

А вскоре я знал уже всю историю в подробностях.

...Он тоже следил осенью за полыньей. Он любил птиц и с возрастающим беспокойством наблюдал за тем, как оконце чистой воды становится день ото дня все меньше и меньше, а птицы все никуда не улетают. Наконец, однажды они снялись, сделали в воздухе круг и понеслись туда, где не бывает зимы.

Но не все. Две остались. Точнее — сперва одна. Она тоже пыталась взлететь и последовать за товарками, махала крыльями, била себя по бокам, но тщетно. Очевидно, она не могла летать. Пометавшись по полынье, которая стала уже с блюдечко, утка затихла и, запрокинув голову на спину, с тоской провожала взглядом отлетающих. Как она хотела быть с ними... Еще одна Серая Шейка? Да. Ведь Мамин-Сибиряк тоже брал свои сюжеты из жизни.

Внезапно рядом с нею на это блюдечко плюхнулась еще одна. Селезень! Он вернулся к ней, хотя селезни уже давно стяжали славу коварных кавалеров, не склонных к сильной привязанности. Впрочем, так ли? Не поклеп ли это? А почему во время весенней охоты селезень очертя голову бросается к подсадной утке? Его убивают, и тотчас летит другой... Ведь летит на верную смерть, не в силах противиться влекущему его чувству!..

А может быть, его вынуждали к этому какие-либо особые обстоятельства? Может быть, он тоже чувствовал себя неготовым к дальней дороге? Как бы там ни было, но так их стало двое. Все это мой знакомый наблюдал с берега. Что же будет дальше? Ведь еще день или даже всего полдня, несколько часов — и от полыньи останется одно воспоминание. Что станет с утиной четой?

Наутро мороз сковал остаток открытой воды, утки оказались в ледяном плену. Некоторое время им еще удавалось разбивать крыльями звонкий хрупкий ледок, но с каждым часом он становился толще, крепче, — и вот наконец настал такой момент, когда они больше не смогли этого сделать.

Две утки очутились одни-одинешеньки на гладком, как стол и блестящем, словно зеркало, огромном открытом пространстве, беззащитные, у всех на виду, без пищи, без товарищей, без надежды на спасение и покорно ждали неминуемого конца.

Мой, знакомый твердо вознамерился спасти уток, но надо было выждать, пока окрепнет лед.

На следующий день он поднялся ранехонько, взял длинную веревку, лестницу и отправился на пруд. Рассвет только брезжил, на набережной ни души, никто не мешал ему.

Утки были на своем месте. Спустился на лед, попробовал ногой — держит! За ночь значительно окреп, можно рискнуть.

Привязав один конец веревки к чугунной решетке, обрамлявшей набережную, другую зажав в руке, и, толкая лестницу перед собой, он стал медленно продвигаться к уткам.

Они заметили его. Одна почти немедля взмыла в воздух, но другая оставалась неподвижна, лишь порой взмахивала крыльями.

Ближе, ближе... Лед держал отлично, не понадобилась и лестница: а веревка вообще могла пригодиться лишь в том случае, если бы смельчаку пришлось принять ледяную ванну. Утка встрепенулась. Странно, что она не пытается отбежать... Она лежала на боку, в какой-то неестественной позе. Селезень, со свистом рассекая воздух, продолжал кружиться над ними на небольшой высоте.

— Ну... не бойся, не бойся... я же тебя не обижу...

Присев на корточки, он потянулся рукой. Утка рванулась и... осталась на месте: у нее примерзли лапки.

— Ах ты, бедная, бедная... Как прихватило тебя! Сейчас, сейчас, обожди... — уговаривал он ее.

Утка притихла и больше не делала попыток вырваться, прислушиваясь к звукам его голоса. Черные круглые глазки ее быстро-быстро моргали.

Пришлось изрядно повозиться, чтобы не повредить лапки. Наконец, он освободил ее из этой западни, несмотря на сопротивление, упихал за пазуху (грудь вздулась горбом и шевелилась) и тем же путем, каким пришел, направился назад.

На берегу уже начали скапливаться зеваки. Все смотрели туда, на лед, на этого оглашенного с уткой. Вот отчаянный! Жизнь ему, что ли, надоела? Но сам он меньше всего думал о том, что подвергает себя опасности.

Сейчас его волновало одно — утка.

Лед вдруг затрещал, когда спаситель и спасенная были уже у берега. Из-под ног выплеснулась вода. Ух, до чего же холодна! К счастью, уже было мелко, лестница и веревка опять оказались ни к чему. Ломая льдинки с острыми, как у ножа, краями и погружаясь по колено, он выбрался на сушу.

Теперь скорей домой. Испугалась, милушка! О себе он по-прежнему не думал. Только бы сохранить птицу!

Дома, наконец, открылась причина ее странного поведения: у нее было сломано крыло. В пути утка, очевидно, налетела на телеграфный или какой другой провод и вынуждена была воспользоваться ближайшим водоемом. Вот почему утки сели на пруду и тянули с отлетом: наверное, не хотели бросать раненую, надеялись, что крыло заживет и они вместе полетят дальше... Или делали передышку перед решительным броском за тысячи верст...

Крыло смазали йодом, сложили и забинтовали. Надо было спешить на службу. Утку заперли в ванной. Второпях позавтракал, быстро оделся, сбежал вниз и... Селезень! Про него-то и забыли! А тот был тут, нерешительно топтался у входа, поспешно отбегая и прячась, когда из подъезда появлялся человек, и снова возвращаясь. Муженек не хотел покинуть крякву и на сей раз.

Что же делать с ним? Еще кто-нибудь зашибет. Жалко. Кроме того, надо ценить такую верность.

Подумав, распахнул дверь, сам отошел за кусты акации. Селезень потоптался-потоптался, впрыгнул на одну ступеньку, на другую — и исчез в темном проеме подъезда.

Александр Иванович — так звали моего нового знакомого — опрометью кинулся к ближайшему телефону-автомату, звонить домой: «Откройте дверь и не показывайтесь, к нам гость идет!..»

Только бы кто-нибудь из жильцов не вспугнул...

Так и есть. Только успел подумать, послышался шум шагов, и, опережая их, из подъезда вылетел селезень и — фррр! — понесся прочь от дома... Ну, надо же... Как нарочно!

Как сделать, чтоб он все-таки зашел?

В этот день Александр Иванович опоздал на работу. Позвонил по телефону, извинился, сказал, что не может, задерживается — есть причина...

Как заманить селезня?

Впрочем, «заманить» не то слово: селезень, похоже, и сам хотел, но боялся — привычная осторожность брала верх.

А не сделать ли так? Александр Иванович вынес утку на балкон (благо, дверь была еще не заклеена к зиме), она сразу оживилась, завертела головкой и громко закрякала. Кряканье разнеслось далеко окрест. Селезень уже опять был у подъезда. Он внимательно вслушивался, подняв голову вверх. Что утка сказала ему? А может, сказала «не ходи, берегись...»

Утку снова заперли в ванной, балконную дверь, невзирая на стужу, оставили открытой. Все ушли.

К вечеру пришли. Он — здесь.

Не трудно представить, как все произошло.

...Прошло минут пятнадцать. И вдруг раздался знакомый шум крыльев. Селезень опустился на перила балкона, не удержался на них, спрыгнул ни пол. Открытая дверь манила, однако он не спешил. Прошло порядочно времени, прежде чем он отважился переступить порог балкона и войти в комнату.

А дальше пошло значительно быстрее. Утка закричала, вероятно, услышав его близость. Селезень из комнаты перешел в коридор, из коридора... Дверь ванной была предупредительно распахнута, утка привязана. Он шагнул туда...

Но когда пришли хозяева, он поспешил немедленно скрыться. В квартире был лютый холод. Выстудили.

Так повторялось несколько раз. День селезень проводил в квартире, со своей дорогой крякушкой, к вечеру улетал.

Но однажды, когда он, уже достаточно осмелевший, явился, как обычно, дверь за ним вдруг закрылась. Он метнулся — назад ходу нет. Селезень оказался в ловушке. Впрочем, можно ли было назвать это ловушкой? Ведь его спасали так же, как и ее. Куда он, один, зимой, отставший от стаи?

Так началась их совместная жизнь под одной крышей, на пятом этаже городского дома.

* * *

Жили. Привыкали. Постепенно становясь совсем домашними, ручными. Ведь домашняя утка когда-то тоже была дикой, жила на воле. Их кормили, о них заботились. Что еще надо?

Весной утка снесла шесть яичек, но высиживать не стала, как селезень ни ухаживал трогательно за своей подругой.

Вот тогда их опекуну Александру Ивановичу и пришла в голову мысль: сводить их на пруд искупаться.

Купание не помогло — яйца продолжали лежать холодные. Но прогулки на пруд с того времени вошли в привычку, стали постоянными. Они доставляли удовольствие всем троим.

А уж сколько радости было всем окрестным мальчишкам, которые табуном бежали за ними, описать невозможно!

Крыло зажило, но утка по-прежнему не летала. Может быть, оно болело, как ноют давно зажившие старые раны, может быть, она просто разучилась летать...

Но однажды ее верный спутник-селезень внезапно распустил крылья, захлопал и рванулся ввысь. Бечевка не пустила, он брякнулся наземь. Ах ты, горемыка! Ушибся, поди...

И тогда... тогда Александр Иванович отпустил его. Снял ошейник. Пускай летит. Зачем ему лишаться свободы?

Он улетел, и — с концом. Сколько ни ждали, не возвращается. Вольному — воля. Пожил взаперти, хватит! Печальный возвращался Александр Иванович в этот раз с прогулки. Грустно было смотреть на осиротевшую утку. Он и не думал, что так привык к обоим? Какие еще мысли лезли в голову, он уж не помнит. Помнит только, что запечалились оба, и он, и крякушка. И она притихла и все поглядывала на небо... А когда пришли домой, селезень уже ожидал их, сидя на балконе. Вот ведь как бывает! Не улетел!

С тех пор он стал летать часто. И всегда возвращался. И купания их совершались теперь уже без поводков.

И все шло спокойно до осени, пока... пока на пруду вдруг опять не сели перелетные утки.

Может быть, это была та же стая? Может быть, утки помнили оставшихся здесь и нарочно сделали остановку на том же месте, чтоб забрать их с собой? Или хотя бы узнать об их участи?..

Увидав их, услышав их призывные крики, наши две крякуши встрепенулись, заволновались. Туда, туда, скорей к своим!

Вот когда настал момент раздумий Александра Ивановича. Отпустить — не отпустить? Положим, утка все равно не летает. А он, селезень, ее супруг? Весь вечер думал, советовался с домашними. Ведь и они привязались к птицам.

Утром в воскресенье он был на пруду раньше обычного. Привел свою пару серых. Утки продолжали сидеть на воде. Ждут! Присев на корточки, он отвязал сначала одну утку, потом другую, поцеловал обоих и бережно опустил на землю. Переваливаясь, они шустро побежали к воде. Захлопали крыльями, поднялись на воздух, сделали круг, другой. Круги становились больше, выше. Скрылись из глаз, ушли куда-то далеко на запад, где садится солнце, вернулись — и опустились в центре пруда, около стаи. Присоединились к своим.

Текло время. Стрелки на башне над большим зданием на площади уже перевалили за полдень, пробили куранты, а он сидел и смотрел на них, на уток, на темные перемещающиеся точки на середине пруда. Было грустно и радостно. Была гордость. Спас две жизни, — и теперь любовался ими. Хорошо.

Все же пора и домой, надо подниматься.

Прощай, крякуша, прощай, ее любезный друг!..

Дома чего-то не хватало. Он старался не думать об утках, но не мог. Мысли все время возвращались к ним.

Ночь спал тревожно, ворочался. Показалось, что где-то крякнула утка — вскочил, бросился на балкон. Нет, ничего нет. Накинул халат, пальто, сунул ноги в мягкие войлочные туфли и долго сидел на балконе, прислушиваясь к ночным звукам, всматриваясь в ночную тьму, в спящий город.

На работу ушел раньше обычного часа. Весь день был рассеянный, работалось плохо. А когда вернулся домой, все такой же молчаливый и задумчивый, вдруг, еще с порога, услышал: крякают... По лицу жены понял: что-то случилось. Екнуло сердце. Враз представилась знакомая картина — утки обедают в ванной, подхватывая друг у друга выпавшие из клюва лакомые куски, и крякают от удовольствия...

— Неужели вернулись?

— Вернулись, — отвечала улыбающаяся жена.

...Они и поныне живут там.

Если вам доведется побывать в нашем городе и проходить по улице 8 Марта, в самом начале ее, что близко к пруду, мимо дома, что зовется домом старых большевиков, — вспомните: вот здесь. От сытой жизни обе утки немного отяжелели, раздались, муж-селезень — как и положено солидному мужу — отрастил довольно изрядное брюшко. И как прежде, когда впервые повстречались мне, они ходят на пруд, совершают прогулки по городу — все так же в ошейничках и на поводках.

Но и ошейники и поводочки — больше для видимости, ради соблюдения правил уличного движения и инструкции по содержанию животных в городах. Улетать они не думают.

 

НЕ ПОНЯЛИ

Они появились как-то внезапно, забредя в этот парк с сотнями гуляющих, оживленных, празднично настроенных и разряженных горожан, вероятно, случайно. Откуда пришли — неизвестно. Впрочем, ничего невероятного в их появлении не было: сохатые расплодились, находясь под защитой охраняющего их закона, осмелели и нередко наведываются в города и селения. Не очень-то смущает их и близость человека. В Ленинграде, вон, рассказывают, лось объявился на одной из многолюднейших магистралей — на проспекте Кирова, потом, испугавшись чего-то, шарахнулся, разбил ротами витрину магазина и, уже совсем ошалев, понесся прочь — только его и видели.

И все-таки приход лосей в город — всегда событие.

Трудно сказать, кто первый заметил их. Но, словом, внезапно среди скопления отдыхающих разнеслось:

— Лоси в парке!

Неожиданное и заманчивое зрелище. Сохатый на воле совсем не то, что в зоопарке. Да и в зоопарке-то видал не всякий.

День был воскресный, народа — масса. И сразу всех охватило какое-то возбуждение, какой-то непонятный азарт. Словно пробежала электрическая искра: все поворачивались и устремлялись в одном направлении, туда, откуда донесся в первый раз этот крик: «Лоси! Лоси! Пошли, посмотрим скорее!»

Вот они! Два могучих таежных великана, два зверя, напоминающих корову и лошадь одновременно, только совсем бесхвостые и поджарые, на высоких сухих ногах, с губастой крупной мордой. Большие и сильные. Он и она. Раздувая чуткие ноздри, красавец-сохатый вскинул увенчанную тяжелыми рогами голову и всматривался в приближавшихся людей. К нему жалась лосиха.

В позах животных не чувствовалось особого страха. Только настороженность. Да, пожалуй, еще любопытство. Нет, они, конечно, не знали слов указа, подписанного великим человеком, когда обоих еще не было на свете, и незримо оберегавшего все их копытное племя от посягательств. Но они уже привыкли к тому, что люди не трогают их. Иначе они не оказались бы и в этом шумном парке, куда, очевидно, их привел инстинкт поиска пищи, извечный погонщик бессловесных.

Любопытство владело и людьми, но, увы, совсем не такое безобидное, как у животных.

Кто первый крикнул «лови!», кто обманул доверие четвероногих, завоеванное многими годами неусыпной егерской службы, доверие, которым поистине мог бы гордиться человек, теперь уже не установить. Почему «лови», а не просто «гляди, любуйся!»?

Лоси вдруг метнулись: сперва в одну сторону, потом в другую, замелькали за стволами сосен, росших в этом краю парка, и — разбежались поодиночке.

Горбоносой красавец с тяжелыми массивными рогами пытался скрыться в обратном направлении, но дорогу ему внезапно преградила ватага улюлюкающих подростков. Отпрянув, он подался назад. Преследователи были и там. Ему удалось прорвать кольцо окружения, но, выбежав на утоптанную площадку, он оказался совсем на виду, и повсюду были они, галдевшие, кричавшие, глазевшие на него. Они наступали на него, размахивали руками. В глазах его зажегся ужас.

Подругу он потерял. Теперь им руководил только страх, безмерный, всепожирающий страх, от которого все его сильное и прекрасное тело затряслось в мелком противном ознобе.

Почему взрослые не остановили детей, когда те кинулись гонять животных? Почему сами поддались тому же стихийному чувству, в основе которого лежало поведение пещерного жителя?!

Не чудесно ли, что огромный лесной бессловесный обитатель заходит в гости к человеку? Пусть бы так было и впредь.

Так нет!

Безусловно, не все включились в преследование зверей, в эту недостойную игру в пятнашки, которая для одних была развлечением от нечего делать, для других ставкой была жизнь. Кто-то даже пытался остановить, образумить. Но их не слушали.

Лось напоминал сейчас футбольный мяч, который перебрасывают от одного игрока к другому. Внезапно он остановился, тяжело раздувая крутые бока, покачнулся и рухнул. Агония продолжалась не больше минуты. То ли не выдержало сердце лесного богатыря, то ли его убил страх перед неизвестностью, ожидавшей со стороны двуногих существ, но — еще несколько конвульсивных движений, и он испустил последний вздох.

В это время в другом конце парка разыгрывалась другая сцена, точнее заключительный акт той же трагедии.

Лосиху загнали в болото на реке, и там она увязла. Чем больше она старалась отдалиться от людей, тем глубже уходили ее ноги в черную, липкую жижу-«няшу». Жижа охватывала ее с боков, поднялась до шеи, и вот уже только голова с выпученными, полными отчаяния, глазами осталась на поверхности...

Кто-то закричал:

— Веревки! Надо веревки!

Сбегали, притащили веревки. Потом приволокли здоровенную жердину, доски. Устроили подобие мостков. Лосиха тем временем угрузла еще сильнее. Она перестала биться. Лишь шумно дышала.

Свернутую петлей веревку набросили на нежную шею, потянули. Лосиха захрипела. Сейчас людьми владело доброе желание — спасти. Все жалели животное. Но так ли надо было делать!

— Ох, тяжела, — переговаривались люди.

— Полтонны будет...

Полузадушенную, наконец ее вытащили на сушу. Она не билась, не сопротивлялась. Сделала только несколько движений, хотела подняться, но тут же упала.

Как изменилась она за какие-то час-полтора!

Из шоколадно-бурой, лоснящейся, с более светлыми ногами и подбрюшьем, лосиха стала черной, мокрой и жалкой. Перемазана была даже морда. Грязь на кончиках ушей. Шерсть слиплась, вместо копыт будто подвесили безобразные кувалды.

В растерянности люди смотрели на дело рук своих.

Куда ее теперь?

Пригнали грузовик: решили отвезти в зоопарк. Зачем — в зоопарк? Не лучше ли было просто отпустить, оставить в покое? Она, быть может; полежала бы, отлежалась и ушла потихонечку. Но почему-то людям всегда приходят на ум в первую очередь необдуманные, сумасбродные решения, а уж потом — настоящие, полезные, которые и следует исполнять....

С большими усилиями погрузили лосиху в кузов. Она продолжала оставаться покорной, вся обмякнув и точно смирившись перед неизбежным. Смотрела жалобно, переводя взгляд с одного на другого, медленно шевелились веки с густо опушенными ресницами. У нее было выражение разумного существа.

— А может, не надо? — заикнулся было кто-то.

— В зоопарк, в зоопарк! — раздалось в ответ несколько авторитетных мужских голосов. — Куда же еще?

В зоопарк, так в зоопарк. Это казалось логичным. А как обращаться лосями, уж так ли они чувствительны (да и какие тут еще могут быть миндальничанья!), про то никто не знал. В кузов залезло несколько добровольцев-сопровождающих. Еще один поместился в кабине рядом с шофером. Борта закрыли. Поехали.

Далеко везти не пришлось. Проехали два квартала, заметили, что пленница закрыла глаза и не шевелится. Потрогали. Мертва.

Ведь лось не терпит насилия над собой...

Глупые, глупые звери! Они отвергли знакомство и ушли туда, откуда не возвращаются, так, вероятно, и не поняв, что их предназначение быть игрушкой в руках высшего творения природы, и они обязаны без сопротивления подчиняться ему...