Холодное лето 1968 года неумолимо наступило после солнечной «Пражской весны». Наша семья задешево, точнее, бесплатно снимала заброшенную дачу у соседей по коммунальной квартире Гали-Валеры Осокиных-Ломовцевых. Это не одна фамилия, а две, неразрывно связанные между собой культом личности: отца Гали, доцента пединститута Осокина, упек в лагеря на пятнадцать лет его сват, отец Валеры, опер НКВД — ОГПУ Ломовцев. Упек по идейным, а не меркантильным соображениям: оставшиеся Осокины шиковали, занимая с неупеченной родней весь второй этаж старинного купеческого особняка в центре города, принадлежавший и до, и после революции Галиному деду, знаменитому химику и единственному в Саратове члену-корреспонденту Академии наук, покойному профессору Челинцеву, Ломовцевы же как жили, так и продолжали жить в бывшей дворницкой. Так что палач до переезда по новому месту службы и жертва до посадки были классовыми врагами и старыми соседями. А дети, те, которые за отцов не ответчики, дружили. Так и жили.

По какому такому случаю бывшая библиотека ученого предка с двумя холодными подсобками в огромной полуразрушенной профессорской квартире достались чужаку — моему не шибко образованному тестю с дипломом заочной партийной школы, — я не знаю.

Обедали в тот раз мы всей семьей по-дачному поздно. За накрытым столом я, теща-венеролог, тещина мать-бабушка с гимназическим знанием французского языка, который в целях безопасности последние пятьдесят лет держала за зубами, жена с грудным ребенком и ее сводная сестра-девушка ждали папашу и отчима Михаила Ивановича. Я предвкушал обед, лежа с утра в гамаке меж антоновскими яблонями, так как на работу безболезненно для развития физической науки в СССР не ходил, а тесть ежедневно привозил свежее информационное чтиво — центральные и местные однояйцевые газеты-близнецы. Пунктуальный до неприличия почтмейстер слегка задержался, но его явление вышеперечисленному народу произвело неизгладимо сильное впечатление: уйдя на службу в легкой тенниске, отец семейства воротился в праздничном габардиновом костюме при тугом гавриле.

— Что, мумию товарища Сталина оживили прямо в могиле врачи-вредители? — ехидно спросил я. Тесть был заядлым коммунистом и, не отличая сроду ржи от кукурузы, долгое время успешно работал инструктором обкома партии по сельскому хозяйству, вынужденно находясь со мной в серьезных идеологических противоречиях.

— Наши танки вошли в Прагу! — весомо оправдал парадную форму добросовестный участник Варшавского договора.

— Вот паскуды! — подвел я итог сводке Совинформбюро, совершенно не думая, что грудной младенец Илюша с молоком матери в этот момент навсегда впитает абсолютно точное определение советской власти.

— Владимир, они тебя посадят! — взмахнув полным половником с горячими щами, пророчески взвизгнула теща. Косившая под атеистку со дня своего кратковременного заточения в царицынской губчека бабушка Женя, мелко перекрестившись, покорно закивала в подтверждение версии о неминуемой уголовно наказуемой судьбе любимого отца любимого правнука.

— Вот паскуды! — мрачно удвоил я надвигавшийся срок.

Наодеколоненный тесть вынул из обшарпанного портфеля с газетами бутылку беленькой с красной головкой: повод был большим, а зарплата — маленькой. Налил на радостях всем по стопке. С обеими тещами и кормящей падчерицей звонко чокнулся, а ритуальным соударением со мной и несовершеннолетней дочерью в целях воспитания пренебрег.

— Наше дело правое, мы победим! — вместо тоста торжественно процитировал бессмертного отца народов папаша.

— Это наше дело — правое, а ваше — левое, — уточнил я ехидно правило политического буравчика и, принципиально не идя на попятный, выпил не за здравие нашей победы, а за ее упокой.

Жизнь мерно продолжалась в ненужном направлении.

В частности, поздней осенью того же переломного года на когда-то посадочную полосу нашей коммуналки неожиданно десантировался уличенный в сватотатстве и без вести пропавший с 1953-го холодного бериевского лета старший майор Ломовцев-старший. В коротком промежутке между непрерывными запоями он подъехал в местное УКГБ за гербовой справкой о честном несении довоенной службы. С целью получения по ее предъявлении заслуженных льгот по пенсии. До чешских событий старой сволочи в башку такое и не пришло бы. Яблочко по-сыновьи предупредило яблоньку, чтобы та молодому соседу-дровосеку кальвадос на троих сдуру не предлагала.

Бессистемно крепко пьющий Валера знал по себе, что дружок-новосел не по годам строг в отборе собутыльников и, бывало, что врать-то, поколачивал болтливого зятя реабилитированного зэка уже только за то, что тот упоминал всуе о существовании во времени и пространстве героического сватоборца. Сталинская формула «сын за отца не ответчик» в наших застольях отвергалась, а поощрялось индивидуальное покаяние за неравноценно подлые грехи особо близких представителей предыдущего поколения. Об этом хорошо знали и члены моего семейства. Поэтому во время случившейся высадки столь яркой большевистской падали на частично антикоммунистическую территорию отнеслись ко мне с повышенной бдительностью, приняв все доступные меры к невстрече идейного дебошира с нежданным гостем.

Но чему быть, того не миновать. Подвыпивший каин на свою беду отловил в общей кухне мою красавицу-жену и сладострастно попытался ухватить ее со спины за непомерно увеличившиеся молочные железы. Вместо любовной серенады старпер поведал на ушко кормящей матери, варившей в две руки манную кашу и не могущей посему оказать достойного сопротивления, о своем славном прошлом. А именно об участии в допросах с пристрастием в родных саратовских застенках бывшего наркома земледелия троцкиста Яковлева и его жены. Враги народа даже после пыток устно и письменно клялись в своей безмерной любви к товарищу Сталину, чем вредительски затягивали плановые сроки следствия. Чистосердечное признание от них получил наш доблестный чекист после того, как на глазах отца и матери изнасиловал на письменном столе пятнадцатилетнюю дочь несгибаемых поклонников тирана и позвал для продолжения следственных действий ожидавших очереди подчиненных.

Моя несчастная женушка со слезами на глазах вырвалась из объятий скабрезного мемуариста, вбежала в дальнюю комнату, где в превентивной изоляции скучал я, и, проливая трясущимися руками горячее детское питание, подробно изложила услышанное.

Не остановить ревущего бизона!

Как вихрь я в кухню ворвался, прямым в лоб завалил худосочного Валерку, крестом вставшего на моем праведном пути, и занялся рассказчиком. Говорил я мало, да и не бил его вовсе. По стене кухни пузато вилась толстая то ли водопроводная, то ли канализационная труба, глубоко проржавевшая еще с доленинско-сталинских времен. Вот о нее-то я и стер трижды или четырежды до самого черепа физию онемевшего ветерана, дав десять минут ему и близлежащему сынуле на безоговорочную эвакуацию. С двуспальной чугунной сковородкой в мускулистой руке я терпеливо дожидался исполнения приговора.

В назначенный срок мимо меня молча проскользнули две фигуры: долговязый сосед в распахнутом дождевике одной рукой тащил облезлый фибровый чемодан, а второй тянул за собой Нечто! С замотанной бинтами, как пулеметными лентами, физиономией, в черной облупившейся кожанке с поднятым воротником и надвинутой на лоб траченной молью велюровой шляпе скальпированное красногвардейскорожее чучело в черно-белом варианте было вылитым человеком-невидимкой из одноименного трофейного фильма по фантастическому роману лучшего друга кремлевского мечтателя Герберта Уэллса.

Кроме моей жены, ни тайно сочувствовавший карательным органам тесть, ни обе тещи, ни сестра-девушка, ни тем более младенец-антисоветчик даже не заметили столь скорого завершения планового визита. Больше старикана никто и никогда не видел. А может, и видели, да после пластической операции узнать не смогли.

А жизнь продолжалась в нужном направлении. Впереди были брежневский застой, горбачевский отстой и Ельцин на танке.

Новые русские чекисты плавно перерождались в демократов.