Начало семидесятых: в стране тишь, гладь, благодать, холодная война за мир во всем мире и всенародное построение чуши на шестой части суши. Потом этот отстой горбачевские умники назвали брежневским застоем.

Но жизнь на месте не стояла. И даже перемещалась на личном транспорте. В частности, в нашей компании постоянно тарахтел десятикопеечным бензиновым паром отечественный автоурод голубой рейтузной масти «москвич-412». Его наследственный владелец — мой единственный (что с удивлением выяснилось через пятьдесят лет) дружок Дядя-Вадя — был весьма предусмотрительным шофером. В то лето он пригласил меня с женой совершить небескорыстное путешествие в северно-солнечную Прибалтику. В складчину.

Эта практически терра инкогнита тогда для советских невыездных граждан была этакой безвизовой Европой, в которой все города назывались приезжим людом Магазинсками за непривычный набор дефицитного товара типа обуви, одежды и постельного белья. Чего в Неприбалтике не водилось со времен НЭПа.

Командором автопробега Дядя-Вадя назначил себя, а девизом предприятия рациональную мысль: «Ничего с собой не берем, остальное все купим!» Неуклонное соблюдение этой аскезы легко улеглось в багажник в виде двух пар носильной одежи на ячейку общества, четырех трико отечественной выделки типа «выкини меня», алюминиевой посуды той же судьбы, рюкзака консервов и шести флаконов водки на случай осознанной необходимости. Ночевать предполагалось в латаной брезентовой палатке и салоне «москвича» на сменку попарно. Готовить — на костерке, кипятить воду — на бензопримусе «Шмель».

После незабываемого для местных комаров первого бивуака я уговорил командора остановиться хотя бы на одну ночь в придорожном кемпинге, не доезжая до попутного города Минска, в котором недорого сдавали домик на четверых постояльцев с парковкой близ пристанища.

По соседству разместились прибывшие в двух белых «фиатах» (тех, которые вскоре стали у нас «жигулями») иностранцы, на вид — очень приятные. Примерно наши ровесники: две миниатюрные дамы, очень хорошенькие, явно семейные пчелки, и два крепких мужичка, все в американских джинсах. Интуристы бойко тараторили на каком-то близком, но непонятном наречии.

Да это же поляки, догадался я! Что, мы с ними общий язык не найдем? Небось с Речи Посполитой русский в школе лет сто учили! Правда, если как мы английский, то разговора не получится точно.

Так, и какие же речи товарищам из Речи толкать будем? Умничать без подготовки? И что я вообще-то знаю про старинных соседей, кроме того, что и Россия, и Советы порубали их королевство-царство-воеводство и генерал-губернаторство в разное время на мелкие части?

Из поляков известных одна мразота на память приходит: Дзержинский, Менжинский, Вышинский — но эту сволоту на ее исторической родине и не знает никто! Двое Сикорских, как бы не перепутать: один наш, который американец, другой их, который лондонское правительство? Люблю фантаста Станислава Лема, сатирика Ежи Леца, поэта Юлиана Тувима. Но все они почему-то оказались евреями, а бывший сталинский сиделец премьер Гомулка еще пять лет назад эту инородную нечисть из народно-демократической Польши вымел поганой метлой. Как бы не влипнуть по этой интернациональной линии! Ведь известных со школы Николая Коперника и Марии Склодовской-Кюри для затяжной застольной беседы было явно маловато.

Думай, Барабашкин, думай! Мицкевича Адама знаю, даже «Дзяды» его антирусские под одеялом на папиросной бумаге в студентах читал, но не помню даже имен главных героев! Фридерика Шопена знаю, точнее его «Революционный этюд», но это не романс — не напоешь! Стоп, есть что намурлыкать: «Полонез Огинского», он же «Прощание с Родиной»! Где же это его на всю катушку прокатывали? Вспомнил, Матка Боска Ченстоховска! «Пепел и алмаз» Анджея Вайды, с Цибульским в главной роли! Мировой киношедевр всех времен и народов, двухсотпроцентная гордость любого стопроцентного поляка! Эврика!

— Разрешите представиться: мой друг Вадим, его жена Таня, моя — Света, и я сам — Владимир, можно Вова. Все мы ученые-физики, кроме Тани — она ученый-биолог. Прибыли любоваться чем попало из города Саратова, с реки Волга.

— Я — Казимеж, то мой пржияцол Лех — мы лекарцы. Моя жона Гонората — архитектка, жона Леха Алиция — просто жона. Мы з Кракова. И тро-че знамо росийску мову. Вы дюже нам в радосчь.

Ну, если и мову нашу троче знают, то вперед, заре навстречу, товарищи в гульбе, врачам и архитекторам расскажем о себе!

— А нам, мало-англо-русско-язычным, с польским языком не повезло — чего не знаемо, того не понимаемо. Мой сосед, царство ему небесное, пан Янек Мотыльский, старичок портной сибирскоссыль-ный, приговаривал в усы: «Польска мова бардзо подобна до француской: падво, быдво, повидво!» Это не очень грубая лингвистическая шутка, Панове? А то извините! Sorry, так сказать. Как, кстати, по-польски «sorry»?

— Пржепрасжам.

— Как, как?

— Так, — смеется Казимеж, — пржепрасжам!

— Все, миль пардон, медамс и месье! Наврал покойный Янек, французскому до польского ой как далеко!

И мы со страшной силой начали дружить. Поляки пошли к «фиатам», мы — к «москвичу». Поляки вытащили из багажника сундучок со столовыми приборами, к ним мельхиоровые стопарики и бутылку поганой польской водки с закуской в плетеной корзинке — краковску киелбасу (не путать с одноименной и несъедобной нашей) и варживу (овощи домашнего консервирования).

Мы из своего — четыре железные кружки с четырьмя железными ложками, охотничий нож-кладенец, шматок сала в вощеной бумаге, толстый нарезной батон и пузырек настоящей «Столичной», купленной не где-нибудь, а по большому блату. Сюрпризом для пржияцолей была банка настоящего, то есть не индийского, а ленинградского растворимого кофе, чего в краковских чертогах отродясь не водилось: Польша тоже сидела в соцлагере, хоть и не так, как мы — на голых нарах, но «добрая кава» и в ней была дефицитом.

Архитектка Гонората расстелила на столик в общей беседке цветную скатерку, пан Лех раскупорил свой денатурат, просто жона Алиция изящно разложила еду на тарелочки, а пан Казимеж достал из чехла гитару. Дядя-Вадя споро порубал обоюдоострым клинком сало и подошел к Казику:

— А мне гитару дашь? Я тоже умею!

И соревнование началось: на музыкальном ринге у Вади с Казиком, на питейном — у меня с Леше-ком, на кулинарном — у паней с дамами. Проигравших не было — главным было участие, а не победа: еще Польска не сгинела, и не умер русский дух!

Как я и предполагал, важнейшее из искусств — кино — полностью оправдало свое ленинское определение! Я витийствовал по поводу «Пепла и алмаза», что Вайда — проповедник достоевщины и в своем шедевре смешал в одну кучу «идиотов» и «бесов», что только таким гениальным актером, как Збигнев Цибульский, этот микст удалось воплотить в одном герое. Это соображение было вовсе не озарением, а следствием моего длительного словоблудия в саратовском элитном «Киноклубе» продвинутых в разные стороны врачей братьев Штернов. Старший как был, так и остался земцем, а младший неожиданно проявился шведским иноземцем. Недаром проницательные чекисты считали киноклуб гнездилищем разврата.

Пани с дамами вспомнили знаменитых польских кинодив — двух Барбар, Брыльску и Крафтувну. Паны тут же перешли к острокритическому разбору шедевра Войцеха Хаса «Как быть любимой». С теми же Крафтувной и Цибульским в главных ролях. Фильма, скажу, на очень скользкую тему: что же это за такое — военное геройство, подвиг ли это только, черт побери? В широком прокате у нас он не шел, а в местном Доме кино для обкомовских и клубных из-под полы показали.

Вспомнили мы дружно также польско-советскую ленту «Прерванный полет», и как там Эльжбета Чижевска учила на сеновале нашего Белявского семипадежному польскому языку — «дробина с повыломынывыми щербинами», то есть — «лестница с выломанными ступеньками».

Умничали мы долго и естественно, как дома на кухне: польское кино того времени для совка было приоткрытой форточкой в Европу, а поляки искренне восхищались своими киногениями.

Так что в целом поговорили хорошо — «была ладна дискуссия». А также хорошо выпили. Что, как известно, одно другому не мешает. И решили завтрашний день провести в совместной экскурсии. Куда ехать? Утро вечера мудренее.

За легким, в сравнении с ужином, завтраком я предложил на двух машинах смотаться чуть в сторону от трассы — в мемориальный комплекс «Хатынь».

— Катынь? — удивился Казик.

— Нет, Хатынь, там немцы сожгли белорусскую деревню со всеми жителями, только что памятный музей открыли, — объяснил я.

— А у нас проблем, — вмешался Лех, лучше остальных, как этнический украинец, знавший русский язык и особенности восточного быта, — мы едем на Смоленск по консульскому маршруту, скок вправо, скок влево — розстржеливание. Так у эсэсэрцев?

— Ошибаешься, Лешек, в нашей стране — закон что дышло: куда повернешь, туда и вышло. Разумеешь, пан иностранец?

— Так, — перешел в волнении Лех на родную польскую мову, — а гжие ест постерунек полици? Пиесжечь на мапу поставить.

— Сидите-ка, паны, на лавочке с девочками, а мы с Дядей-Вадей в участок сбегаем и о печати на дорожную карту с полицией как-нибудь договоримся. Будет вам полный пиесжечь!

Отошли за угол, покурили и вернулись.

— Все в порядке, шановные паны. Пиесжечь не надо, мчимся на объект по устному разрешению в сопровождении верных друзей полиции из бригадмила, то есть нас с Дядей-Вадей! По коням, кавалеровичи!

Через час мы были в Хатыни — музей под открытым небом, помпезно, но торжественно, сняли шапки, постояли и уехали восвояси без приключений. Гаишников в Белоруссии сроду не водилось — народ вокруг бедный, отбирать нечего, чай, не Москва. По дороге свернули на местный базар, купили там зелени, солений, местной ряженки и печеной бульбы — картошки в мундире. Обиад, то есть ужин, был обеспечен! И он состоялся.

Пани дефилировали в вечерних платьях, наши дамы в отглаженных ковбойках навыпуск поверх закатанных тренировочных штанов — ноги у них были не под стать польским, почти до шеи. Все четверо — завитые и подкрашенные. Паны явились в пиджаках, мы с Дядей-Вадей в чистом нательном белье мужественно изображали без грима степных разбойников с Гуляй Поля.

Стол полн был яств. Про кино уже не говорили. Тема оказалась более серьезной.

— Вот бывали мы в Хатыни, — с грустью сказал Казик, — а едем в Катынь, обок Смоленска. У нас специальний маршрут. Ты, Вовек, значе сие Катыньский лас?

Я, как вы понимаете, был всезнайкой.

— Конечно, знаю. Там, в этом лесу, фашисты в Отечественную войну пленных польских офицеров расстреляли.

— Ниеправда то, Вовек! Ние фашисты, а акция росийского гестапо, и провадзичена она до вашей войны с ниемцами — в тыщенц джевеньчьсэт чтэр-жещчем року, когда Сталин с Гитлером пржияцолствовал. Там замордовачены наши ойчиецы: мой — надпоручник Шептицки, и Лешека — капитан Засядько. И ежсже пеньчь тыщёнцей. Вот мы и едем плакачь на их гроби. А их там — ние ма! Будемо на ровну землю гождзики кластчь.

Так я, дурак, узнал не только про Хатынь, но и про Катынь. К своему и нашему позору! Без перевода его с советского на немецкий.

Поутру наши экипажи разъехались по сторонам, каждый по своему маршруту…

Прошла треть века, жизнь вывернулась чуть ли не наизнанку, и стоят уже католические кресты в опоганенном Катынском лесу, и документы об этом невероятном злодеянии рассекречены. Но покаяния от нас как не было, так и нет.

А значит, нет и покоя душам невинно убиенных.