Напечатал я в моей "Истории жизни Александра Первого", что благовременное прибытие Кутузова к войску было общим торжеством. На гибель нашествия уступали ему пространство земли, но в тех быстролетящих обстоятельствах трудно было обозревать и соображать цель великих пожертвований. На героя отступления, на право-душного вождя, который в стройной непоколебимости вел, охранял и сдал русские полки Кутузову, сильное восставало негодование.

Но в ясной душе своей герой отступления крепился совестью и богом.

Полагают, что мысль Барклая-де-Толли была та, чтобы затянуть нашествие на берега Волги; слышно было, что уже и отправлены были туда чиновники для заготовления всего нужного. Пишу об этом предположительно. Но из соображения тогдашних обстоятельств явствует, что главное дело состояло в том, чтобы скрыть от Наполеона, каким путем пойдет русское войско по оставлении Москвы. Ибо и при первом шаге и до нашествия Москва стояла обреченною жертвою за Отечество. А к заслонению ею военного пути, как выше упомянуто, приняты были предварительные меры: по отдельной ли своей мысли или по сношению с мыслью предместника своего? Все равно. Главное то, что Казанская или Владимирская дорога и Волга заполонили на несколько дней мысли завоевателя глубоким неведением о русском войске. Если б Барклай-де-Толли и вовсе в этом не участвовал, то, снова повторяю, и тогда бы не мог никто оспорить ни одной ветки из бессмертных его лавров.

Обдуманным и стройным отступлением Барклай-де-Толли осекал порыв нашествия и побеждал его. Очевидец и сочинитель книги о походе Наполеона в Россию говорит: "Слепо доверяя Наполеоновым бюллетеням, мы воображали, что будто бы одна большая армия не пострадала. Но по всему течению Двины от Витебска до Риги и всем пространстве между верхним Неманом, Припятью и Днепром, везде остались горестные, несомненные памятники злоключения большой армии.

Обольщая нас блеском мнимых побед, бюллетени разглашали, что наши дивные победы стоили нам малого числа людей, а это малое число и до Бородинской битвы простиралось до ста двадцати тысяч!" Приближаясь к Москве и готовясь к главной битве, вождь отступления писал к Милорадовичу: "Мы можем быть несчастливы, но мы русские, мы будем уметь умереть, и победа врагам нашим достанется плачевною". В день главной битвы, летая перед рядами полков на белом коне в полном мундире и в блеске всех почетных знаков, Барклай-де-Толли смотрел смерти в лицо и как будто бы вызывал ее. Но смерть, разя тысячи, обходила его.

Вступая на землю московскую, дух русских воинов алкал, требовал битвы валовой перед Москвою и за Москву. Жизнь становилась им бременем тяжким; они горели нетерпением отдать ее за жизнь России; кровью своею порывались они искупить каждый шаг отступления.

И запылал бой Бородинский! Гремел ад, но в душах русских воинов еще громче гремел голос: "За вами Москва!" С обеих сторон смерть пировала так, как не удавалось ей пировать со дней звучания жерл медных.

Сказывают, что Наполеон перед битвой Бородинской, обращаясь к Нарбону, сказал: "Сегодня и мирному дипломату доведется блеснуть в эполетах. Сегодня будет бой. А что такое бой? Трагедия. Сперва выставка лиц, потом игра страстей, а, наконец, развязка". Но видя, что трагедия Бородинская в сильный пошла разгром, он прибавил: "Сегодня развязка затянулась".

Сказывают, что на убийственное поле Бородинское Наполеон посылал Коленкура осмотреть, нет ли там и трупов воинов гвардейских полков? Коленкур донес, что из рядов гвардии пали русские воины. Eh, bien! l'armee Russe est a'sonagonie; marchong! "Войско русское,- вскричал Наполеон,-умирает, вперед!"