Составили бы с Федотом рапорт насчет твоего отпуска, — сказал полковник Иванову, встретив его во дворце. — Тут надо чего-нибудь почувствительней. К примеру, что, надеясь прослужить в роте, доколе угодно попечительному начальству, унтер Иванов озабочен, однако, судьбой жены и дочери, о приданом коей обязан пещись, а посему вознамерился приобресть в собственность столько-то душ. Ну, и в сем роде узоры. Сочините?

— Постараемся. А велик ли весь рапорт должен быть?

— Не больше странички. Его сиятельство долгих не любит. Нечего, говорит, казенную бумагу зря переводить.

Придя в канцелярию, унтер передал Федоту слова полковника. Суть дела он рассказал писарю раньше, у себя за воскресным пирогом.

— Что ж, «эта службишка не служба», как говаривал Конек-Горбунок, — сказал Федот. — Вот придете со смены дежурных, и прочту вам бумагу, набело переписанную.

— Зачем набело? Вдруг полковник что переменит?

— Ничего не станет менять. Хотите об заклад побьемся? Разве Петух заведет свою польку, так что перевру.

Действительно, через час под рапортом полковник уже вывел подпись и сказал унтеру:

— В понедельник в Царское повезу, где сейчас тихо, государь на маневры в Курск уехал. А ты, Иванов, в тот день свечку Петру и Павлу ставь, чтобы князь в добром духе случился.

В понедельник унтер дежурил, свечи ставить не бегал, но очень тревожился. Ежели отпуска не дадут, надо в отставку идти, все исполнить и опять за щетки, с плохим-то глазом!..

С такими мыслями вышел из Шепелевского дома около четырех часов — время приезда полковника из Царского. Посмотрел на редких прохожих и еще более редкие экипажи — с Миллионной почти все господа с двором или по поместьям… Да, доходнее здешней службы не сыскать… Разве камергер возьмет с Красовским по имениям ездить, бурмистров проверять. Такое за счастье почтешь, когда к пенсии в треть основного жалованья подспорьем щетки останутся по шести гривен за штуку… Ежели не разрешат, придется идти в отставку, хоть в следующую осень, когда десять лет в роте стукнет и пенсия удвоится. Значит, на год выкуп отложить?.. Ох, половину пятого пробило, надо смену вести и Темкина просить полковника постеречь, хотя службе писаря в четыре часа конец.

Когда Иванов возвратился, Качмарев, стоя в канцелярии, отряхивал пыль с шляпы и строго посмотрел на вошедшего.

— На, получи, — сказал полковник, передавая папку стоявшему навытяжку писарю. — Здесь унтера Иванова судьба сокрыта… — И вдруг, не выдержав роли, улыбнулся и сказал:

— Разрешены тебе все три месяца, раз до сих пор Николи отпуска не брал. Однако, как всегда, князь поворчал: «Не успеют в благородия выползти, а уж хутора подавай, а потом деревни. Ты гляди, Качмарев, чтоб в отставку раньше шестидесяти не просился… Пусть истинно в приданое дочке покупает…» А сейчас читай, Федот, какую надпись учинили. Я очки не хочу доставать.

— «С первого октября дозволяю отпуск на три месяца для покупки крестьян со двором по сему рапорту», — прочел Темкин.

— Вот тебе и все! — сказал Качмарев. — Нынче у нас девятнадцатое июля, более двух месяцев тебе на приготовление к вояжу. И опять скажу обоим: до времени никому ни слова.

… Пошел к Жандру, доложил, что отпуск разрешен.

— Будет письмо от князя Белозерского. Он посоветовал и мне губернатору написать. А ты добывай от Пашкова. Чтоб они у тебя наготове за пазухой, так сказать, лежали…

На Сергиевской сказали, что господа еще в деревне. Приедут в конце сентября. Отправился к фельдшеру Николаю Евсеичу, который так похудел, что едва его узнал. В комнате было прибрано, и на столе — нетронутая тарелка с жарким, а сам толок в фарфоровой ступке что-то, но тотчас оставил, обрадовавшись гостю. Хорошо, что у Иванова оказались с собой деньги: пригласил, как в прошлый раз, в трактир. Угощал чаем с сахарными кренделями, и старик оживился, подбодрился. Рассказал, что Новгородскую вотчину барин раньше не любил, раз поблизости находились военные поселения, а теперь их изничтожили, вот и поехал над Волховом пожить. Продиктовал Иванову адрес господ и рассказал, что с новой женой камергер живет дружно. Она ему вечерами читает вслух, а он пасьянс раскладывает. Но где же до того, что с Дарьей Михайловной бывало! Там восторги и счастье, а тут тихость, будто разом старые стали, как он сам, Евсеич…

В тот же вечер сочинил просьбу о присылке письма, наутро дал проверить Темкину по части ошибок и отправил.

Он все время старался теперь заняться чем-нибудь, чтобы не думать о поездке. А то прямо лихорадкой колотило, как вспомнит, что скоро увидит отца с матерью, братьев, родное село. Шутка сказать — через двадцать восемь лет туда приехать! Не говоря уж, что выкупать своих из кабалы отправляется. Господи боже! Восемнадцать лет назад по той же дороге проехал с ремонтерской командой и даже не мечтал про нонешнее. Царство небесное вахмистру Елизарову, что в первом разговоре при купании не высмеял его, а поддержал, рассказал про улана, который на выкуп любимой девицы деньги копил… А в перерыве полуторамесячном меж присутствиями и правда до Красовского бы доехать и уговорить к Пашкову перебраться на службу. На самое доброе дело остатки силы отдать. И уж жили бы с Филофеем, как у Христа за пазухой, вот как Евсеич — на дом кушанье носят…

* * *

В одно из суточных дежурств мужа Анна Яковлевна с дочкой и Лизаветой съездили на дачу к Жандрам. И назавтра у Маши только и было рассказов отцу про ежа Фырю.

— А животик у него без колючек, тепленький, и как его подхватишь, то иголки опустит и сидит смирно. Видно, ему на моей ладошке хорошо было. Меня Варвара Семеновна научила его не бояться и под брюшко брать. А ножки у него с коготками, но меня разу не царапнул и все подглядывал из-под лобика. — Маша изобразила, как подглядывал еж, опустив голову и наморщив лоб. — Фырей его прозвали за то, что фыркает, когда бегает. Я хотела его к нам в отпуск отпросить, пусть бы и ты на него налюбовался, да мамонька сказала, что без травы и без червяков жить не может. Правда ли, что бедных червяков ест?

— Раз мамонька сказала, значит, правда.

* * *

Темкин, бывший в курсе дел Иванова, советовал ехать до Москвы и дальше дилижансом, ежели они ходят до Тулы.

— Все на людях будете, — говорил он, — одному деньги большие на почтовых везти прямо-таки боязно.

— Чего бояться? — возражал Иванов. — Я еще за себя постою, да и при оружии. В дорогу в вицмундире и в шляпе поеду да при сабле. Может, еще пистолет у полковника попросить? — пошутил он.

Шутки шутками, а как везти большие деньги и как оборонить себя от лихого попутчика или соночлежника? Что мыться в бане не придется неделю или десять дней, то еще не горе. То ли в походах бывало. Но, видно, опять черес придется под рубаху надеть и деньги крупными ассигнациями в него зашить.

— В дилижансе попутчики перезнакомятся и на людях украсть трудно, — сказал Жандр, которого просил обменять капитал на сторублевки. — Но пять суток едут. А ежели почтой да чаевых не жалеть, то за трое в Москве будешь.

Сходил в заведение дилижансов. Узнал, что место до Москвы в карете стоит семьдесят пять рублей ассигнациями и едут будто четыре дня. Тут же выслушал разговор двух торговых людей, что внутри ехать душно, обязательно какая-нибудь барыня окошки открывать не дает. А снаружи, рядом с кондуктором, конечно, воздух чистый и стоит место тридцать рублей, но зато ежели дождь, то укрывайся как знаешь… Вот и думай, раз ехать в октябре!

И вдруг все тревоги разрешились. Толстомордый лакей передал приглашение на Сергиевскую. Назавтра пошел к полудню.

Швейцар доложил, что господа третий день, как прибыли из деревни, ныне барин уже выехали со двора, а барыня велели просить наверх. Лакей проводил в гостиную, где хозяйка сидела за рукодельем. Белокурая, в веснушках, с круглым миловидным лицом, одетая в простое, синей шерсти платье с белым воротничком, встретила унтера приветливо и просила садиться. Объяснила, что Павел Алексеевич уехал в Сенат, где разбирают претензии его двоюродного брата, и поручил ей принять гостя и предложить сделать путь до Москвы с ними. На 6 октября назначено венчание ее младшей сестры, на котором они хотят присутствовать. И еще просил передать, что к тому времени вызывает с отчетом в Москву приказчика из рязанской деревни, так что до Тулы доедет без почтовых с верным человеком.

Иванов благодарил, радуясь вести. Радовался и тому, что у Павла Алексеевича такая приветливая супруга и никак не изукрашена — колец, браслетов, серег на себя не нацепила. Только вокруг шеи жемчужная нитка два раза обвита. Не та ли, что Дарья Михайловна носила?.. И, будто прочтя его мысли, барыня сказала:

— Узнаете жемчуг? Перед смертью мне надела и сказала: «Носи всегда, я его любила». Я сначала сняла, Павлу Алексеевичу не хотела напоминать. Но и он те слова слышал и пенял, что их забываю. Вот и ношу, только часть под платье прячу. Что красавице идет, на обыкновенных женщинах неуместно…

Иванов не нашелся, что сказать, так явственно вспомнил жемчужную нить, игравшую на светло-зеленом платье, когда пела на Литейной с виолончелью и роялем. Так пела, что до сих пор помнит восторг, забвение всего, которые тогда охватили…

А эта, видать, добрая барыня. Евсеич говорит, что до Дарьи Михайловны далече — так разве ту повторить возможно?

* * *

И в это лето гулял с Машей по Мойке, по Летнему саду, добирались до столь памятного родителям Екатерингофа, побывали еще у Жандров в Полюстрове. Гораздо больше, чем домашние игрушки, Машу занимали цветы и травы, насекомые, зверьки. Однажды, когда в Екатерингофе набрели на дохлого крота, так расплакалась, что едва успокоил, уверяя, что крот состарился и без болезни заснул, как вянут цветы, как листья осенью опадают.

— Но вы с маманей ведь еще не старые? — спросила Маша. — Вы не заснете, меня одну не оставите?..

С другой прогулки принесли домой серого котенка, который долго бежал по Конюшенной площади около самых ног, не боясь проезжавших рядом экипажей, и все, задрав голову, смотрел на Машу, пока не взяла на руки, сказавши отцу:

— Папаня, ведь он к нам в кошки очень хочет. Давай маму просить, чтобы позволила оставить. Слышишь, как сряду запел?

Они попросили вместе, Анна Яковлевна разрешила, и котенок, названный Мурликом, водворился в квартире.

А однажды, когда он укладывал дочку спать, сказала:

— Из деревни привези живого зайчика. Они хорошие, Лиза говорит, никого живого не едят, только капусту да морковку. И пришлось объяснить, что звери, которые родились на воле, не могут жить в комнате, что зайчик прыгнет в окно и разобьется, а в клетке ему совсем плохо будет. Насчет того, что Мурлик непременно перегрызет заячье горло, Иванов, понятно, не рассказал, но подумал, что, если Маша увидит, как ее кот ест мышонка, — вот слез-то будет! Но ведь все равно их не миновать…

* * *

Дни заметно стали короче. Пожелтел Летний сад. Двор возвратился в Петербург, и для гренадер потянулась обычная служба. Ездившие в отпуск возвратились, а Иванов все молчал о своем.

Однажды под вечер, проходя Фельдмаршальский зал, он увидел флигель-адъютанта Лужина, разговаривавшего с начальником конногвардейского караула, отдал честь, как теперь положено, уже по-офицерски, двумя пальцами к шляпе, и прошел мимо.

— Александр Иванович! Нехорошо старых друзей не признавать! — раздалось сзади с немецким акцентом.

Оказывается — поручик барон Фелькорзам, один из молодых офицеров, что заступились за него перед Эссеном. Но без каски, которую держал под локтем, не узнать его, так к тридцати годам облысел. А улыбка та же — добрая и открытая. Расспросил про службу, поздравил с производством. Потом сказал:

— Ну, господа, я пошел на свой караул.

— К своему караулу, Карлуша! — поправил Лужин. — Вот ты так при государе скажешь, он рассердится.

— Я при государь одне команды кричу, которые не ошибусь. А в светской беседе по-французски я твердый.

— Душа у тебя, слава богу, твердая, — шутя обнял его Лужин, после чего удержал за локоть Иванова:

— Торопишься? А помнишь, как с Бреверном в этом карауле стояли под самое наводнение?.. Зайдем ко мне. Барону нельзя отлучиться, а я один вечер коротаю. Их величества запросто в гости уехали. Эй, подай нам огня! — крикнул он лакею, маячившему в Министерском коридоре.

Вошли в дежурную комнату, освещенную пока только из двери. Лужин присел за письменный стол, унтер — напротив на диван, крытый сафьяном. Лакей внес свечу, зажег канделябры на столе. Ротмистр набивал трубку, а сам говорил:

— Расскажи, как живешь. Женат? Дочка есть? И я вот недавно женился, сыскал наконец невесту по сердцу. Не раз бывал влюблен на неделю, а до женитьбы дозрел только за тридцать лет. — Он скрутил бумажку, зажег от свечи и раскурил трубку.

Иванов поздравил, как полагается, а сам думал: «Спросить про Зурова? Ведь предлагал помочь, если понадобится…»

— Иван Дмитриевич, — решился он, — знаком вам генерал Зуров?

— Который в Туле сейчас? Даже весьма. Старшим шафером на его свадьбе был. А на что он тебе понадобился?

«Не разболтает?» — подумал Иванов, и начал:

— Мне вот как письмо к ним требуется. Я в тульские края в отпуск собираюсь. Родом я оттуда, и надобно покупку одну совершить, которую без ихнего приказу, люди сказывают, чиновники так затянут, что никакого отпуска не хватит.

— Письмо рекомендательное с удовольствием напишу и думаю, на пользу пойдет. Но что за покупка у тебя? Или секрет?

— Вам скажу, только, будьте добрые, никому не передавать.

— Изволь. Сглазу боишься? То, братец, одно суеверие.

Иванов рассказал все без утайки. Ротмистр слушал, окутанный табачным дымом. Когда унтер смолк, Лужин сказал:

— Ну, спасибо, брат, за откровенность. Еще раз убедился, что не зря тебя тезка твой любил. Будет письмо Зурову и второе — к его супруге. Губернаторши порой важней губернаторов.

— А про князя не слышно чего? — спросил Иванов и выглянул в коридор — лакей сидел далеко, на повороте к покоям министра.

— Все по-прежнему, — ответил Лужин. — Просился на Кавказ рядовым, но отказано. Между тем Александра Бестужева два года как туда перевели, и за отличие в прапорщики представлен. Отменную храбрость выказал и на бивуаках романы пишет, которые разрешено печатать, хотя под чужим именем. А ставши офицером, может отставку взять… Так-то, Александр Иваныч, у нас с тобой одна судьба — во дворце сидим в тепле и чистоте, про них вспоминаем, а им, чтобы на волю выбиться, какие испытания надо пройти!.. Ну-с, как снова маршировать мимо будешь, загляни-ка сюда. Я сейчас Зуровым стану писать, благо все тут по должности — конверты, бумага, сургучи.

— Только, Иван Дмитриевич, не обмолвитесь кому-нибудь…

— Э, чудак! Кому мне сказать? Слово даю.

Через полтора часа Иванов получил письма на имя тульского губернатора и его супруги Екатерины Александровны.

А спустя несколько дней в полутемных сенях Шепелевского дома его окликнул Жуковский:

— Постойте, друг мой. Ведь вы Александром Ивановичем Ивановым зоветесь? Так проводите меня, ежели имеете время.

— Куда прикажете. Служба моя ноне окончена, — ответил унтер.

Они вышли из подъезда и, перейдя Миллионную, направились по набережной Зимней канавки. Потом свернули по Мойке к Невскому. Идя ровной, неспешной походкой, Жуковский заговорил:

— Я вчера в гостях встретил господина Жандра, давнее знакомство возобновили, и он пожаловался мне, что князь Белосельский, нежданно государем на Кавказ посланный, не оставил письма, обещанного по вашему делу. Мы и условились каждый от себя генералу Зурову написать, обозначивши все чины и должности, — авось двое статских за одного военного потянут. — Жуковский, улыбаясь, вынул из кармана конверт и подал Иванову:

— Вот, получите, и желаю успеха в прекрасном намерении.

— Уж и написали, Василий Андреевич!

— Долго ль умеючи? Ваше дело — нас охранять, а мое — пером скрипеть. Хотел давеча в канцелярии оставить, да вас самого встретил. Ведь Федот — верный человек, не забыл бы отдать?

— Во всем и всегда вернейший. Покорнейше благодарю, Василий Андреевич. Дай вам бог доброго здоровья!

— Вот лучшее пожелание, — закивал Жуковский. — И чтоб брюха сбавить. На антресоли стало трудно лезть. Вам сколько лет?

— Сорок семь без малого.

— А талия как у девицы. Я на шесть лет старе, но все-таки стыдно, что едва жилетом стягиваю, чтобы сюртук застегнуть.

Откланявшись Жуковскому на углу Невского, Иванов решил дойти до квартиры Жандра, доложить о полученных письмах.

Андрей Андреевич еще не приехал из присутствия, но Варвара Семеновна кликнула Иванова в гостиную, усадила и сказала:

— Нынче от князя Белосельского принесли-таки письмо к губернатору Зурову. Видно, оставил, на Кавказ уезжая, а супруга не торопилась переслать. Вот письмо-то. А вчерась Андрей Андреевич на твою мельницу от себя слезницу сочинил. И про Жуковского мне еще сказывал, который мастер писать да и наследников воспитатель. Так что теперь у тебя три письма в руках.

— Пять, сударыня, и еще шестое будет, — поправил Иванов.

И рассказал про флигель-адъютанта Лужина, про его письма к супругам и про обещание камергера Пашкова.

— Ну, тебе хоть сумку, как фельдъегерю, навесить, — засмеялась Варвара Семеновна. — Аль в шапку высокую затолкаешь?..

* * *

— Ну как не поверить, что в сорочке родился? — говорила Анна Яковлевна. — И писем от превосходительных целый ворох, и едешь в барской карете. Выходит, надо начинать собирать тебя, раз неделя до отъезда осталась. Первое — нужно укладку приобресть, приличную офицерскому званию, в которой парадную форму не смять да поместить две смены белья и подарков хоть всем женщинам…

Федот радовался за Иванова наравне с Анной Яковлевной, сообщал унтеру, что князь приказал уже послать в штаб гвардии бумагу о выписке подорожной, что заготовили отпускной билет на три месяца. Обещал так учить Машеньку, чтобы к своим пяти годам, к отцовскому приезду, стала читать, как взрослая.

Во время одного из подобных разговоров, происходивших сентябрьским днем в канцелярии, писарь вдруг замер на полуслове. Иванов решил, что Петух над ними снова заиграл на гитаре или еще что выделывает, но Темкин указал на открытое окно, где слышались голоса, и унтер уловил такой знакомый звук — звяканье колец на ножнах палаша, когда его поддерживают за эфес.

— Ш-ш-ш! — прошептал Федот благоговейно. — Пушкин!

Он на цыпочках подкрался к окну и, прилегши на подоконник, выглянул на Миллионную.

Иванов тихонько подошел следом и также посмотрел на тротуар под окнами.

Там остановились трое знакомых унтеру господ. По тому, как стояли, можно было предположить, что шедшие из Шепелевского дома Жуковский и Пушкин встретили здесь ротмистра Лужина.

— Ну, прощай, сват. Не проиграйся нынче, как третьего дня. Хотя, знаю, давать советы куда легче, чем самому вовремя отойти от стола, — говорил Пушкин. — А ты знаешь ли, Василий Андреевич, что Лужин — мой сват?

— Как же! — ответил Жуковский. — Тебя сосватал, а сам еще долго на такой шаг не отваживался. Однако и сейчас ротмистера по старой памяти к фрейлинскому подъезду притягивает.

— Полно, Василий Андреевич, — смеялся Лужин. — Вам не к лицу злословить. К тому же именно вы частенько по Комендантской лестнице из парадного этажа не вниз, а вверх направляетесь.

— Ну, я-то «монашеским известен поведеньем», как покойный Грибоедов писал…

«Какой же он сват? — думал Иванов, когда они разошлись. — Будто Темкин говорил, что жену Пушкин из Москвы привез…»

— А вы знаете сего офицера? — спросил Темкин.

— Один из благодетелей моих, старанием коих в сию роту попал, — ответил унтер и рассказал про Лужина.

Накануне отъезда Иванов разводил дежурных в Эрмитаже. В Предцерковной встретил полковника, шедшего с доклада министру.

— Освободясь, приди к нам на квартиру, — приказал он.

«Верно, наставление хочет дать», — решил Иванов.

Когда унтер вошел в полутемную прихожую, Качмарев сам закрыл за ним дверь на задвижку.

— Горничную услали, кухарка вовсе оглохла, так что болтать никто не будет. Жена моя хочет тебя в дорогу благословить.

Чувствительная полковница ждала около накрытого стола, на котором блестел поднос с бутылкой, рюмки и ваза с печеньем. А пониже груди она прижимала иконку в серебряном окладе.

— Хочу тебя, Александр Иваныч, напутствовать, — сказала Настасья Петровна и слегка шмыгнула уже мокрым носом.

— Спасибо, матушка, — сказал унтер. «С чего бы она, как поп какой? Или оттого, что детей нету?..» — подумал он.

— Стань на колени, — шепнул Качмарев.

Иванов сделал как велено, и Настасья Петровна крестообразно осенила его иконой и дала поцеловать, приговаривая:

— Ну, дай бог всему задуманному тобой сбыться… — Что-то еще пошептала и добавила:

— А образ сей с собой всюду вози, он тебе поможет. Ну, вставай теперь. Наливай, Егорушка, наливку. Положи, положи икону на стол, не пей с ней в руке…

— Как на войну меня провожаете, — сказал Иванов, беря рюмку, протянутую Настасьей Петровной.

— На подвиг едешь не хуже военного, — наставительно молвил Качмарев. — Часто ли такое видим? Говорю, как сыну, что горжусь, что ты в моей роте сыскался. Ну, поцелуемся, и ступай, готовься к отъезду.

* * *

В этот вечер засиделись за самоваром, обсуждая поездку. Анюта уже уложила чемодан и теперь зашивала ассигнации в новый черес.

— Я почти все деньги с собой беру. Тебе на три месяца всего двести рублей оставлено, — говорил унтер.

— Мне бы спокойней, кабы все дочиста взял, — отвечала жена. — Я здесь всегда занять у Карловны, у Качмаревых могу, да еще в копилке рублей тридцать. А тебе где взять, ежели, как липку, чиновники обдерут? Обратно пешком пойдешь?

— Не бойся, до Москвы доберусь хотя на своих конях, а там князя Ивана Сергеевича сыщу. Мне на дорогу поверит. То уж самый крайний случай… Ну, пора, матушка, на боковую.

— Обещайся только, Санечка, что дрожки возьмешь, не потащишь на плечах укладку в такую даль. Не жалей двугривенного…

… Сговорено было, что с Сергиевской тронутся в девять, но Иванов подъехал к дому Пашковых, когда не было восьми и дворники кончали мести улицу. Отпустил ваньку, поставил чемодан у подъезда. И чего Анюта так рано отправила? Сама опоясала чересом, торопила бриться, кормила, поила. Когда уже поцеловал сонную Машу и простился с Лизаветой, еще долго крестила. Когда уже шел по двору, то окликнула в окошко, и он помахал ей свободной рукой.

Но вот дорожная карета четвериком в ряд выехала со двора и завернула к подъезду. На задке притянуты ремнями большие чемоданы. Одновременно швейцар распахнул парадную дверь:

— Пожалуйте, ваше благородие, господа наверх вас просят. Шинель и шляпу позвольте, чумадан велю на карету вязать.

Лакеев нынче не видно, пошел один. Заслышав шаги, Павел Алексеевич вышел из неизвестной еще унтеру столовой комнаты.

— Иди сюда, Иваныч. Съешь что-нибудь на дорогу, выпей.

— Покорно благодарю, жена до отвалу накормила.

И вот уже расселись в карете. Господа — на заднем сиденье, он с пожилой горничной Верой Осиповной напротив, на почти таком же широком и мягком диванчике. На наружной скамейке за кузовом с подъемным кожаным верхом — двое в синих ливреях: пожилой камердинер барина и молодой, толстомордый, с кожаной сумкой через плечо, которого со слов дяди-кучера Иванов звал про себя «телячьей башкой». Подножка закинута внутрь кареты, дверца захлопнута швейцаром. На широкие козла рядом с кучером сел почтовый ямщик, что поведет обратно лошадей с ближней станции.

— С богом, трогай! — говорит Павел Алексеевич.

И хотя кучер слышит его через открытое окошко, «телячья башка» повторяет повелительно:

— Трогай! Пошел!

Провожающие у подъезда машут платками, шапками. Качнувшись, тронулась карета. И рессоры, какие мягкие, даже на колдобинах мостовой только чуть тряхнет да мотнет туда-сюда в стороны.

Оттого что мало спал прошлой ночью, Иванов не раз задремывал в первый день пути. Но и такой случай предусматривало отличное венское устройство: от спинки отвертывалась выстеганная боковинка, которая отгораживала от Веры Осиповны, чтоб не мог, заснувши, ее беспокоить. А спереди застегивался ремень против груди и сверху спускалась занавеска. Дремли, как в отдельной люльке. Дремали и Пашковы, посапывала за отгородкой соседка-горничная.

А в перерывах дремоты Иванов раздумывал, какое чудо совершилось в его жизни. Восемнадцать лет назад по этой дороге ехал в строю он, забитый ефрейтор, считавший великим счастьем, что на полгода избавлен от истязаний барона Вейсмана, что хоть на время ушел от неизбежного самоубийства. А нынче?.. Сам, ставши «благородием», едет в заграничном экипаже со знатными господами и везет честно накопленных почти пять тысяч рублей, чтобы выкупить семейных из крепостной кабалы. Не сон ли видит?

И чего только в такой карете не устроено для удобства путешествия! И на заднем сиденье, понятно, выдвигается такая же мягкая загородка для удобного сна в сидячем положении, и подхват под грудью, и занавеска спереди. А под сиденьями и на боковых стенках в футлярах и карманах ловко размещены погребцы с серебряными столовыми приборами, с туалетными принадлежностями, с бутылками и графинами, походным самоваром и кофейником, не говоря о судках с приготовленной в дорогу едой. А под крышей в сетках лежат свернутые одеяла, подушки, простыни, матрасики. Словом, целый дом с хозяйством для дальнего пути.

Та ли это карета, в которой Дарья Михайловна в последний раз от Калуги до Одессы проехала, уже в горле смертную хворь чувствуя? Чувствовала и глядела за оконце, прощаясь с нищей, бедной родиной, с такими вот курными избами под соломой в придорожных деревнях; с мужиками в домоткани и лаптях, везущими кладь на мухратых лошаденках; с бабами, что выносят на почтовые станции печеные яйца, топленое молоко, огурцы, хлебы и жареных кур, которых покупают путешественники попроще. Выносят, отрывая от своих семей, чтобы выручить гривенники, без которых не свести концы нищего крестьянского хозяйства…

Толстомордый лакей, которого по-крещеному звали Корнеем, оказался донельзя расторопным в дороге. Едва успевали остановиться перед станционным домом, он кубарем скатывался со своего «насеста», как называл Пашков наружное сиденье, и взлетал на крыльцо, еще на ходу расстегивая сумку. И тотчас из окна смотрительской слышался его пронзительный голос:

— Его превосходительство господин действительный камергер двора его величества с супругою спешат в Москву на свадьбу сродственницы ее сиятельства княжны Козловской! Вот подорожную пиши в книгу да лошадей прикажи поскорей перепрячь. Подручным на водку, тебя наградим и обратного ямщика не обидим. Считай, сколько за прогоны следует.

Все выпаливал скороговоркой, и редко бывало, чтобы через несколько минут вокруг кареты не начиналась суета. Одни конюхи выпрягали прежний четверик, другие вели новый, еще кто-то подмазывал колеса, а смотритель с поклоном выносил прописанную подорожную и, получив пару целковых, желал «счастливого пути их сиятельствам» и просил «поберечь лошадок». А Корней уже вскочил на свой «насест» и кричал: «Ну, трогай, пошел!» На что его дядя-кучер отвечал внятно: «Мало я тя учил, телячья башка!»

Камердинер Василий Петрович, спокойный, молчаливый, вместе с горничной Верой Осиповной накрывал на стол на тех станциях, где останавливались, подавал кушанье и устраивал все к ночлегу. Покупать съестное стали только на третий день, да и то больше для «людей». Господа ели немного — сыр, печенье, яйца, пили кофе и чай. На ночлег располагались в новых каменных станционных домах или чистых избах, кроме Иванова и камердинера, спавших в карете, раскинув подставное сиденье, отчего образовывались две широкие постели. Василий Петрович спал чутко, раза два в ночь обходил карету, осматривая, все ли пристегнутое на запятках цело. Ощупывал фонари, дверные ручки и прочее, что, случалось, крали на ночлегах. Кучер уходил спать на сеновал, но тоже ночью наведывался наблюсти карету и сложенную на «насесте» сбрую.

Погода стояла теплая и сухая. Дорога в тех болотистых местах, где восемнадцать лет назад была мощена бревнами, на которых лошади ломали ноги, а проезжие прикусывали языки, теперь была осушена канавами, засыпана щебнем. Езда поэтому не была особенно тяжела для коней, но все же на песчаном грунте камергер командовал ехать шагом и всем мужчинам идти пешком. В таких случаях он шел рядом с Ивановым, вспоминая войну, походы, однополчан. Василий Петрович следовал за ними и порой подавал голос — он служил барину с конногвардейских времен. Почтовый ямщик шагал обычно рядом с лошадьми, которых ему предстояло вести обратно на свою станцию. А Корней плелся сзади всех, отдуваясь и скинув ливрею, которую оставлял на сиденье.

— Тебе бы до Парижа так промаршировать, — шутил Пашков.

— Я бы при вашем превосходительстве служил, — нахально отвечал «телячья башка». — Меня бы лошадь возила.

— В Конную гвардию таких жирных не берут. Гляди, мы с Александром Иванычем каковы и в пятьдесят лет. Шагай, пехота, живей.

В день проезжали по три, а то и четыре станции — девяносто — сто двадцать верст.

— Едем, как в дилижансе, — сказал камергер, — только с нами тебе удобств больше, там, сказывают, ногам тесно. Но зато пассажиров прогуливаться пешком никто не заставляет.

Однажды, когда шагали вдвоем по стежке вдоль леса впереди кареты, медленно тащившейся по песку, Пашков сказал:

— Хочу тебе наставление дать. С владельцем родичей торгуйся, как самый последний маклак. Их двенадцать душ?.. Какого возраста?.. Работников, значит, настоящих всего четверо. Значит, в среднем никак не дороже сорока рублей плати за душу, то есть за всех никак не более пятисот рублей серебром. И поверь, что дашь дороже, чем кто другой. Да помни, что дети, рожденные после последней ревизии, ни во что не идут. В придачу, так сказать. Если не хватит денег, пиши экстра-почтой в Москву — вышлю сразу же. А после пятнадцатого октября — в Петербург…

В карете господа иногда говорили по-французски или по-итальянски, и горничная отвечала на этих языках. Говорили все так спокойно и просто, что Иванов опять думал: «Конечно, не то, что было с Дарьей Михайловной, но дай бог всем такого домашнего лада».

Только раз камергер заговорил о прошлом. Идучи далеко за каретой в желто-красном лесу под Тверью, он спросил:

— Ты сколько же раз пение Дарьи Михайловны слышал?

— Всего три. Два раза в Лебедяни; раз вы с ними в два голоса пели по-итальянскому, потом они одни про сизого голубка под гитару — век того не забуду. Да на Литейной с двумя музыкантами самое долгое время и как живых вижу…

Пашков долго шел молча, не поднимая глаз, потом спросил:

— А гадала она тебе?

— Как же, по руке и на картах. И все сбывается, отчего теперь в удачу своего дела верю. А вот Красовский ни за что не хотел, чтобы ему погадали. Какую-то поговорку древнюю приводил, что наперед человеку знать своей жизни не след.

— Quid crastina volveret actas scire nef as homini… — произнес задумчиво Пашков. — Нового письма от него не получал?

— Никак нет. Но хочу, раз столько от купчей до ввода во владение ждать, сам к нему на завод съездить, повидаться.

— Тогда прошу еще раз, зови в Петербург ко мне на службу или на житье желанным гостем, ежели разъезды ему не в силу.

* * *

В Москве в небольшом небогатом доме князей Козловских шла предсвадебная кутерьма. Но и здесь Пашков позаботился о прежнем однополчанине. Иванову отвели отдельную комнатку в мезонине, где среди запыленных сундуков поставили кровать. Спрятавши черес в рукав мундира в чемодане, сходил в торговую баню, выпарился на славу и, возвратившись в мезонин, проспал десять часов сряду. А за это время камергер принял отчет рязанского приказчика, и тот изготовился в обратный путь.

Не прошло двух суток с приезда в Москву, а Иванов уже трясся по тульскому тракту в безрессорной бричке рядом с молчаливым бородачом, который изредка гудел церковные напевы да понукал кучера в сермяге, правившего тройкой сытых разномастных коней. Однако редок на Руси человек, который не разговорился бы с попутчиком. На второй день приказчик объяснил его благородию свой взгляд на мужика. Увольнять на легкий оброк — пусть бы. Но ежели год, а то два денег не вносят, а виляют да плачутся — таких надо на барщину вертать, греть в хвост и в гриву, а не прощать недоимки. И уж вовсе не дело за малый выкуп увольнять вечно на волю. Пущай деньги хорошие платят. Тогда ею и дорожить больше станут. А то от воли многие запивают, «балуются», а господину камергеру за них же, чертей, неприятности от начальства — зачем порядок нарушает…

В Тулу добрались к вечеру второго дня и остановились на постоялом дворе. Бородач вышел заказать кушание, а возвратившись, сказал, что тут же продается почти новая дорожная тележка, которую советует купить его благородию на дальнейший путь перекладными. Вышли осмотреть тележку, на каких идет по всей России почтовая гоньба. Приказчик и его кучер стали выстукивать и ощупывать дощатый кузов, представлявший подобие глубокого корыта, с выемкой спереди, где садится ямщик, и низкой скамьей сзади для седока. Испытали и двухосные дроги, на которых укреплено корыто, проверили на весу колеса. Потом приказчик торговался с продавцом и выторговал-таки пять рублей из двадцати, назначенных поначалу, после чего пошли ужинать.

Какие дела ожидают унтера за Епифанью, приказчик, видимо, знал от своего барина и не одобрял их, раз еще в дороге обмолвился, что родичам помогать бог велит, но себя не раздевай при том до рубахи. Однако и на другое утро продолжал заботиться об Иванове: посоветовал на обратном пути купить жене в Туле подарок здешнего изделия из стали, граненной «под алмаз», но обязательно поторговавшись, рассказал, как пройти на почтовый двор, заказать перекладных. Наконец, прощаясь, облобызал унтера, как бы обмел бородой по щекам, и сказал:

— А как ты, кавалер, вовсе прост, то помни, что более тридцати рублей серебром на круг за душу никто не дает, ежели со старыми да малыми торгуют. И сбить себя не допущай.

Выйдя с постоялого, Иванов подумал было пойти представиться губернатору или хоть сдать в канцелярию письма. Но потом решил, что только после встречи в Козловке с новым помещиком будет ясно, о чем просить Зурова.

На почтовом дворе Иванов, предъявляя свою подорожную смотрителю, опустил в его карман серебряный рубль. Но в ответ услышал, что тракт, по которому поедет его благородие, самый захолустный, на который не сразу сыскать ямщика и пару добрых коней. Пообещав опустить в карман еще рубль и не поскупиться на водку ямщику, ежели выедет без задержки, унтер увидел ухмылку в лице смотрителя; подорожная была тут же записана в книгу, а после получения второй монеты в окошко кликнут ямщик и отдан приказ везти его благородие до какого-то Лукича.

Назвав ямщику постоялый двор и увидев, как на одной лошади с дугой на плече и ведя на поводу другую, он потрусил куда нужно, Иванов зашагал следом. По дороге на площади увидел двухэтажный дом с часовым у подъезда, взявшим ему на караул.

— Не тут ли господин губернатор квартируют? — спросил Иванов у вышедшего из ворот чиновника.

— Тут, да вчера отбыли в Венев на неделю.

Через час тележка Иванова миновала городскую заставу.

— Сколько до Епифани верст считают? — спросил Иванов у пожилого ямщика с рыжей бородкой.

— Поболе семидесяти, — отвечал тот.

— Сколько же станций?

— А всего две.

— Так к ночи и доехать можно?

— Можно бы, да Лукич подставы не дает.

— Какой Лукич?

— Ставщик в Юдине. Почта тут не казенная, ен держит. Сыны ямщиками ездят, и на ночь их не пущает, — пояснил ямщик.

— А ежели хорошо на водку дам? — спросил Иванов.

— Без водки живут, староверы. А на ночь сынов не пущает.

— Да сколько ж у него сынов?

— Шесть да зятьев двое.

— А разве у вас тут шалят?

— Того не слыхать, а годов, никак, двадцать братана его на обратном коне волки зимой загрызли.

— Так зимой, а сейчас разве волк на человека выйдет?

— Оно верно, да Лукич зарок дал. Ен и мне толковать станет, чтоб до утра в Тулу не ворочался…

«Ах ты господи! Неужто же нонче не добраться?» — думал Иванов, потряхиваясь в своей тележке.

Трусцой бежит пара тощих ямских лошадок, тянет невнятную песню ямщик, убегают назад перелески, пустые поля, деревеньки с низенькими избами, за которыми от гумен слышен перестук цепов — идет молотьба. Лают на коней, несясь рядом, деревенские собаки, чтобы за околицей, выполнив обязанность, задрать хвосты и не спеша вернуться домой. Встретили обоз с кожами, возчики кланялись шляпе и красному воротнику его благородия. Верно, что тракт захудалый, даже верстовых столбов нету… И темнеет рано. Неужто же только завтра увидишь родную Козловку? Ныне бы на зорьке встать, так поспел бы. Соображаешь все погодя, пентюх…

Ставщик в Юдине, высокий мужик с седой бородой, с первого слова у крыльца ответил то самое, что предсказал ямщик.

— Завтра чуть свет изволь, барин, а ноне нету. Ночуй на деревне. Я избу чистую укажу, где пристать.

— Двадцать восемь лет в родном дому не бывал, дедушка, сердце изныло! — взмолился Иванов.

Ставщик посмотрел пристально:

— Бога благодари, что через столько годов вертаешься. Братан мой в солдатах сгинул, а где, незнаемо… Табак куришь ли?

— Не курю и не пью вовсе.

— Тогда у меня ночуй. За твои заслуги накормим и спать на перину положим. А кто твои в Епифани-то?

— Не в Епифани, а в Козловке, под городом самым крестьянствуют. Семья немалая: отец с матерью, братья с женами, сестра, у всех дети, внуки, коли за последние годы кого бог не прибрал, — пояснил Иванов. — Ну, видно, не упросить тебя. Веди в избу.

— Пожалуй за мной. А малый тючок внесет и умыться подаст.

Когда вошли в чистую избу и унтер, перекрестясь, сел на лавку, хозяин, оставшись у порога, сказал:

— Мог бы я те во уважение коня доверить, а завтра за ним верхи малого прислать. Так ведь скоро темно станет, когда доберешься? Всех перебулгатишь, спугаешь стариков. Да мостки на дороге плохи. И днем под уздцы надо коней вести. Аль все ж запрячь?

Иванов подумал с минуту. И верно, что за встреча средь ночи? Ждал столько, пожду еще полсуток.

— Нет, Лукич. Спасибо. Дождусь света.

— Ну, видать, не зря благородьем пожалован, рассуждением умудрен. Пирога с брюквой откушаешь? День постный ноне.

— Спасибо, поел бы. А перины не надо, подушку бы да чего подстелить малость, вроде войлочка.

— Все тебе будет…