В апреле в Военной галерее вновь появился мистер Дов. Малость постарел за год, пожелтел лицом, но так же не замечал лакеев и гренадер, так же скалил послушной улыбкой длинные зубы, когда видел князя Волконского, и устремлялся навстречу.

Голике стал носить один за другим погрудные портреты, в которых, видно, что-то дописывали, кряхтя, тащил в галерею стремянку и, бледнея от страха, лазил ставить их на места. К июню в больших рамах появились красивые портреты в рост Кутузова, Барклая и английского полководца Веллингтона, который разбил Наполеона в 1815 году. Будто ему тут и не место, раз русские в том бою не участвовали. Разве оттого, что союзником считался?..

Как говорил Голике, из Петербурга Дов поедет в Варшаву, где изобразит также в рост, под пару Веллингтону, цесаревича Константина. Он еще меньше заслужил здешнее место — в боях разу не бывал, а все при покойном государе.

Дальше Дов отправится в Берлин и Вену, там напишет прусского короля и австрийского императора на конях. Может, теперь подучился лошадей изображать?..

Как-то Иванов, дежуривший в галерее, пособил Голике принести самую высокую стремянку и подержал ее, пока тот лазал вставлять портреты в пятый ряд. Когда отнесли лестницу в чулан, немец стал благодарить, а гренадер спросил про Полякова.

— Истинно сожалею, но как мистер Дов приехали, то я все при них и знакомца нашего не видел два месяца.

— А вольную выправили ему? Может, хоть про это слыхали?

— Да нет же. Такая неудача! Генерал тот на войне умер, а наследников — три сына и вдова. Когда еще уговорятся, кому за него две тысячи рублей получать. Тут есть за что поспорить.

— Но раз дело такое верное, — сказал Иванов, — то ему можно и не беспокоиться — учись, знай.

— А он как раз очень в тревоге, что нет ему свободного сословия, хотя более года самим государем приказано с хозяевами все уладить. Однако, по-моему, много важнее, что он грудью слаб, а в Академии нашей зимой весьма холодно в классах.

— И вы в той Академии учитесь?

— А как же. Только сейчас от мистера Дова мне неудобно отклониться, если столько лет на него работал.

В такой же теплый вечер, как прошлым летом, Иванов пошел на Васильевский. Но сначала направился на 7-ю линию, где не бывал с 1824 года. Все выглядело, как в счастливые дни. Только забор вокруг участка выкрашен иначе да на окнах памятного полуподвала розовые занавески. Две девочки лет по восьми, сидя на пороге, нянчили тряпочных кукол, что-то им напевая.

«Вот так же и Анюта бедная тут когда-то сиживала», — подумал Иванов и зашагал прочь.

Полякова он застал с палитрой и кистью в руках. Сначала все показалось, как в том году. В комнате опрятно, и царский портрет на мольберте, а за окном деревья в вечернем солнце. И хозяин, приветливо встретив гостя, кликнул Танюше «вздуть» самовар. Но когда сели за стол, то увидел, как тот похудел и в лице пропало прошлогоднее оживление.

— Здоров ли ты, братец? — спросил Иванов.

— Простыл малость, и вольной бумаги все нету. А главное знаете что? Нет прежних хоть малых, да своих сил в руке и в глазах, что до кабалы проклятой были. Их вернуть не могу, — сказал Поляков и опустил глаза на скатерть. — А оттого учусь не в охотку и дома писать противно. — Он поднял глаза, и в них, в чертах лица отразилось почти отчаяние. — Я ведь принадлежности свои в руки давеча взял, только как ваши шаги услышал. Подумал: вдруг заказчик какой сыскался, так прикинусь, будто работаю. Кажется иногда, что ежели закажет кто портрет с натуры, как в Костроме бывало, то развязался бы я снова… А этих постылых больше писать не могу! — Он махнул в сторону царского портрета на мольберте. — Давно сухой стоит, тряпкой закрываю, чтобы не видеть. — Художник указал на холстину, лежавшую под мольбертом.

— Простуда пройдет, вольную господа дадут — они себе не враги, чтоб деньги такие упустить, — сказал Иванов как мог уверенней. — А насчет руки да глаза, поверь, все дело в упорстве, я по себе знаю. Не печалься и увидишь, как образуется.

— Нет, Александр Иванович, — покачал головой Поляков. — В нашем деле иначе, чем в любом ремесле. От рабского повторения несчетного я и сохну. Забил мне душу художницкую чертов англичанин портретами, которые с чужих холстов шесть лет списывал. Оно для художника.., как вам сказать.., все равно, что взрослому наезднику на деревянном коне-качалке скакать. Призрак искусства, подделка. Живописец настоящий своим глазом предмет в натуре во всех поворотах должен увидеть, чтобы его верно изобразить. А я теперь ровно слепец — только и могу, что по шаблону Дова этаких царей, как блины, шлепать, разве что мундиры сменяю… Иногда в уме увижу что-то свое — так и написал бы, кажется, хоть как раньше бывало… А беру кисть — и опять пошел под него мазать. Ровно наваждение какое! И ведь не его полной манерой, а во сто раз бледней, жестче… Разумеете теперь мое горе, Александр Иванович?.. Вот и спрашивается: удастся ли вырваться из-под его колдовства? Удастся ли академическим учением руку, им засушенную, оживить, душу разогреть, научиться собственным глазом натуру видеть?.. То обнадежусь, то отчаюсь. Не раз в такое расстройство приходил, что про петлю думал, право! А тут еще он опять приехал. Встретил на той неделе лицом к лицу около Академии. Из кареты лаковой вылез, на меня мельком, ровно на муху, глянул — да в двери. Может, и верно не признал, а я забыть не могу — будто беса наяву встретил. Все мучения мои — голод, холод, брань незаслуженная, когда за мольбертом через силу сидел, — все в памяти расшевелил, что забыть стараюсь. Но ведь и тогда я, пожалуй, счастливей нонешнего был, раз думал, что только голодом, холодом да трудами морит, а теперь вижу, что и художника во мне заморозил…

— Ничего, отойдешь, — утешал Иванов. — Было время, когда и меня до такой крайности немец один домучил, что едва от веревки люди добрые отвели. А недруг твой скоро навсегда из России сгинет. Пришлось, видно, призвать, чтобы портреты закончил.

Поляков кивнул:

— Рассказали, что в Академию за дипломом почетным приезжал и конференц-секретарю об отъезде говорил. Все знаю, но как глаза его ледяные увидел, разом прошлое вспомнил и чуть от злобы не задохся. А Голике кружится там?

— Помогает ему.

— Руки лижет. Знаю его повадки. Так и раньше было.

— Да полно тебе себя растравлять.

— И то… Позвольте еще чашечку, чай-то хорош ведь, «с жасмином» зовется. Верите ли, и вкуса к пище лишился, в рот ничего не лезет: ни жаркое, ни пирожное, а все чай, да покрепче…

— Может, денег нету? Так возьми у меня.

— Спасибо, Александр Иванович, вы как отец родной. Но общество каждый месяц вспоможение выдает, и от портретов сберег кое-что. А этот закончить не могу. И прежние без охоты писал, а как встретил проклятого…

С тяжелым сердцем простился Иванов с живописцем.

"Экая напасть на человека! — думал, идучи в роту. — И верно похоже, будто напустил на него Дов какую порчу. Иначе отчего бы царские портреты так обрыдли? Вот я щетки свои десять лет делаю. Хотя надоело, зато заработок самый надежный. Аль у художников вправду все иное? Уезжал бы скорей англичанин. И верно, похож он на заморского беса — морда лошадиная, глаза пустые.

* * *

На последний бал перед переездом царской семьи в Петергоф съезжались обычные гости — придворные, генералы, сановники и первые танцующие кавалеры — офицеры гвардии. В восемь часов лучи предзакатного солнца били на верх Иорданской лестницы, обливая непрерывно поднимавшихся по ковровым дорожкам дам в сверкающих драгоценностями платьях и мужчин в разнообразных мундирах. Иванов, дежуривший в парадных залах, стоял в своем скромном сюртуке за красным рядом лакеев, выстроенных по сторонам прохода от последней ступеньки лестницы до дверей Аванзала.

И вдруг к нему свернул штабс-ротмистр Лужин в «праздничной» форме — в алом колете и белых коротких штанах, — завитой и надушенный, точь-в-точь как навек запомнился князь Одоевский, отправляющийся на свой первый дворцовый бал.

— Здорово, вахмистр! — сказал Лужин. — Как поживаешь?

— Покорно благодарю, ваше высокоблагородие.

— Поклон тебе князь Иван Сергеевич велел передать.

— Hеужто сюда приезжали? Верно, хлопотать снова?

— Нет, я в Москве в отпуску был и его визитировал.

— А что у них от Александра Ивановича?

— Здоров, слава богу. Изредка пишет. А Ринкевича помнишь?

— Александра Ефимовича? Как же, они в нашем эскадроне года три прослужили.

— Ну, так пиши в поминанье.

— Такие молодые? — ахнул Иванов. — Болезнь какая аль в бою? Они будто на Кавказ переведены были.

— Без боя, от лихорадки сгорел в высоком чине прапорщика армейского. На-ка, выпей за упокой его души.

— Покорнейше благодарю, однако не потребляю нисколько, ваше высокоблагородие.

— Ну, так поставь свечку поминальную потолще от нас обоих. Эх, и славный же эскадрон в то время был…

«Вот и еще одного хорошего барина нет, — качал головой Иванов. — Конечно, Александр Ефимович не то что мой князь, а все добряк, никогда кирасира не ударил. И уж точно совсем мало виноват, раз офицером же на Кавказ перевели…»

Съезд окончился, на хорах Большого зала заиграла бальная музыка, и лакеи пошли к своим местам в галерее и у буфетов.

— Что, кавалер, офицера своего жалеешь? — обратился к Иванову тот, что по близкому соседству слышал разговор со штабс-ротмистром. — А я брата родного вчерась заочно отпел. Написали, что в Туретчине от поноса сгac. A богатырь был, одной рукой пятипудовик вертел. По набору в Павловский полк взяли. Французские войны без царапины прошел, а тут накось; гвардии фельдфебель брюхом изошел. Хоть бы где в России могилка была, а то наши тамо повоюют да домой уйдут, и никто, мимо идучи, лба не перекрестит, раз кругом одни мухоеданцы кочуют…

* * *

Медленно тянется время в пустом по-летнему дворце. Через каждые два часа проходит, проверяя дежурных, рьяный Петух. Рад хоть один промаршировать по гулким залам в новых эполетах без звездочек: 2 июня командир роты произведен в полковники, а Лаврентьев — в капитаны. Какова щедрая награда строевому рвению! За два неполных года два чина… Прошел, и снова все тихо. Бьются мухи о стекла закрытых окон, гремит за ними город тысячами копыт и колес по мостовым. Особенно безжизненно на Половине покойной царицы Марии Федоровны. Наглухо заперты спальня и будуар, куда убрали все мелочи. Но по-прежнему в Голубой гостиной кивают фарфоровые китайцы проходящему гренадеру.

Куда приятней стоять в парадных залах, смотрящих на Неву. Днем здесь тень, через форточки тянет от реки прохладой, а вечерами заглядывает уже нежаркое солнце. И в окна посмотреть весело — бегут ялики и гребные катера, ползут парусники, а то прошлепает по воде красными колесами, дымя высокой трубой, паровик-пироскаф. Удивительно — без весел и парусов, а ходко бежит. Недавно унтер Михайлов рассказывал, как на таком проехал от Васильевского до Новой деревни. Внизу печка устроена, в которую березовые плахи бросают, а на ней котел с водой кипит и паром железные руки двигает, которые колеса вертят. Оно поудивительней часов с павлином. И во дворце тоже машину в подвале под аптекой ставят. Это уже на случай пожара. К ней, сказывают, из Невы воду по трубам проведут, которую паровой насос под крышу на чердак гнать станет. А там над Министерским коридором бак огромный деревянный строят, весь свинцом выложен, и оттуда трубы в разные залы протянут, чтобы ежели пожар случится, так не ручными машинами из колодцев на дворах воду качать, а сверху сама текла куда потребуется. Хорошо, если все так выйдет, ну, а как бак или трубы где прохудятся?.. Пробежал по реке паровик, дым его растаял, шум колес затих, и волна, которую развел, изгладилась. Снова на вечернем солнце играет ровная рябь. А на закате взлетят в небо разноцветные ракеты в честь новых побед. То армия генерала Дибича разбила врагов под Кулевчей, а потом, перевалив Балканские горы, подступила под Константинополь. И на Кавказе Паскевич одерживает победу за победой… Эх, кабы в прошлое лето так-то!.. Может, не посмели бы персы наше посольство тронуть…

* * *

В это лето первых трех гренадеров уволили в отставку, и десятку дали отпуска на родину, выписавши подорожные для проезда на почтовых парой, будто чиновникам. Уехал в Ярославль и Варламов, за которого особенно тревожился полковник: не запил бы по дороге, раз повез все, что скопил в ротном ящике.

Наконец-то рота пополнилась вторым субалтерном, и по выбору Качмарева. Начал он службу также солдатом, но хорошо грамотный и хозяйственный, служил последние годы в кастелянской Аничкова дворца. К огорчению Петуха, прозывался тоже Лаврентьевым, хоть в списках именовался 2-м, раз по чину добрался только до поручика. К тому же не выстаивал против капитана ростом и незначительным лицом. Гренадеры окрестили его Кротом, потому что поместился для службы в полуподвале при цейхгаузе.

Но все равно канцелярских дел у командира и писаря осталось довольно. У многих весьма пожилых молодоженов рождались дети. Требовалось составлять ведомости на особые крестильные деньги — унтерам по сто рублей, гренадерам по пятьдесят. У тех, кто пришел в роту уже семейными, дети подрастали. Их надлежало определять в учение — опять переписка. Продолжалось устройство квартир женатым в дворцовых зданиях и письменные сношения об этом с гофмаршальской частью. А псе исходящие требовали снятия с беловиков точных отпусков, которые подшивались к делу.

Часто полковник кликал Иванова на подмогу для составления списков и табелей караулов и дежурств, именуя его в шутку вице-писарем.

Раз за лето побывал в Стрельне. Накануне в роту пришел бывший вахмистр Жученков, толстый, краснорожий, в долгополом синем кафтане. Отдуваясь, рассказал, что на прошлой неделе схоронили Елизарова, который все служил сверхсрочным, но уже не ездил за ремонтом. На выводке его конь шальной до смерти зашиб копытом. А раз у него, у Жученкова, торговое дело в Петергофе, то не хочет ли Иванов съездить, вдову повидать?

Полковник разрешил отлучку, и ранним утром к Шепелевскому дому подъехал тарантас, запряженный тройкой вороных — конногвардейской полковой масти. На облучке восседал молодой кучер, такой же плотный, как хозяин, только в бородке, в то время как Жученков, по старой привычке, носил одни усы.

По дороге вспоминали Екатеринославский полк, войну, Париж, покойного Елизарова. Но больше Жученков рассказывал про свою торговлю, что купили с женой новый дом, а прежний оставили уже женатому ее сыну. Да вот едет в Старый Петергоф ради выморочного постоялого двора, который ноне в два часа задешево пойдет с торгов. К Стрельне подъехали в десятом часу и разочли, что Жученкову надо поспешать, чтобы толком оглядеть строение. А потом заедет к вдове за приятелем.

Слезши с тарантаса около уланского парадного места, Иванов огляделся — три года здесь не бывал. Вон огороды полковые, где с Красовским сиживали, вон и кладбище. Сторож, половший траву у паперти часовни, указал могилу вахмистра. Стал на колени у свежего дерна, помолился за упокой души раба божьего Симеона. Перебрал в памяти, начавши с Тарутинского лагеря, где впервой встретил покойного и запомнил песню его про уланов на буланых конях. Потом Фершампенуаз, где вывозили из огня поручика Захаржевского. А вот и здешнее мирное гостевание с пирогами. Что же, дай бог, чтобы кто-нибудь его самого с такой благодарностью помянул, как он Елизарыча поминает. Спасли его с Жученковым от ирода Вейсмана, дали передышку в ремонтерской команде. А то бы давно закопали, как собаку, без креста за Смоленским кладбищем…

Экая тишина. Млеют под солнцем травы и деревья, порхают бабочки. Нет-нет да прилетит с залива свежий ветерок… Но как же такого опытного наездника конь убил?.. Ну, вдова, поди, расскажет.

Встал, чтобы уйти, да вспомнил, что здесь же могила учителя по щеточному делу Еремина. Прошел ряды крестов и не нашел, хотя на всех, кроме четырех свежих, хоть что-нибудь писано. Значит, уже подгнил да свалился. Э, всем одна судьба…

Выйдя на шоссе, зашагал к конногвардейским казармам, свернул в улочку.

Вот и елизаровское владение. Но двери заперты на висячий замок. Постучал к соседям в раму открытого окошка. Выглянула баба, заправляя волосы под повойник.

— Что надобно, кавалер? Тамошняя хозяйка в Сергиев монастырь с утра ушедши с младшей своей.

Объяснил, что приехал на могилу старого сослуживца и проведать вдову, у которой не раз гостевал. Просил передать купцу, который приедет на тройке, что сам доберется в Петербург.

— Так, так, — закивала баба. — Вот и вспомянула тебя, как к Елизарычу приезжал, такой тихий да трезвый. А ноне кто же будешь? Хотя сама лейб-гвардии унтерская вдова, а таких погонов богатых не видывала.

Иванов кратко рассказал про роту, про ее службу и оклады, про казарму при дворце и хотел было идти.

— Ан постой, кавалер! Неужто такой король бубновый да не женатый? — остановила его вдова. — Так ты, может, еще и насчет старшей ихней, насчет Кати приехал? Тогда от меня не таись, я ей крестная. Лучше девки с огнем не сыщешь. Пятнадцатый год, а рукодельница и певунья по всей улице первая… Да чего мне хвалить? Проходи ко мне, пожди малость. Отседа, как она домой пойдет, смотрины сделаешь, нисколько не смущавши. Она к дьяконице за нитками пошла. Может, судьба твоя ко мне в окошко стукнула.

Вдова стала накидывать подобие шали, чтобы достойно принять гостя, но Иванов ответил, что не собирается жениться, и двинулся от окна свахи, которая еще уговаривала его вдогонку.

Через сотню шагов по тропке, протоптанной вдоль улицы, навстречу из калитки вышла девушка в сером платье и черном платке. Рослая, стройная, но еще угловатая в движениях, с румяными, как чистые яблоки, щечками. На миг скосила на Иванова любопытные темные глаза, блеснувшие, как мокрые вишни. А в руке моток синих ниток — не иначе, как Катя. И в глазах, в губах что-то печальное. Видно, не все слезы по отцу выплакала. Заговорить? Напомнить, как на плечах носил, как крашеные яйца на пасху на дворике катали? Сказать, как отца ее помнит…

Но уже разминулись. Обернуться? Окликнуть? Да нет, поздно. А правду крестная сказала — хороша девица. Но ему-то что от ее красы? Пятнадцать и сорок… И снова, в тысячный раз, защемило сердце укором, что когда-то разницы в двадцать лет испугался. А вот унтерша ему сватать Катю разом готова… Но что про давнее горе поминать? А Катя и впрямь хоть куда девушка. Может, жила бы в Петербурге, побывал бы еще у вдовы…

На большой дороге у трактира сразу сговорился с ехавшим порожняком из-под Рамбова немцем-колонистом, что довезет до Измайловского полка за гривенник. Хорошо, что возница молчаливый — сосет трубку да что-то курлычет, — сейчас не до беседы.

Стучат копыта сытой лошадки по ровной «царской» дороге, бегут мысли… Пять лет почти нет Анюты на свете, а все гложет. Нет-нет да и привидятся во сне серые глаза, правдивые да ласковые, ее полудетская рука ляжет в его руку, как тогда под дождем… А может, кабы женился на такой Кате-певунье, так от сердца отступил" бы? Хороша девица, спору нет, и будто на Елизарова лицом схожа. А какая маленькой была, и не вспомнить. Будто слышит смех ее, каким заливалась, когда на руках подкидывал. Да нет, бог с ней, сыщет себе молодого. А Елизарова жалко, добрый был человек. Сумел ли хоть что жене оставить? Ведь последние годы две трети корнетского жалованья получал…

* * *

Многие уехавшие в отпуск гренадеры возвращались досрочно и на вопросы, чего рано приехал, отвечали почти одинаково:

— А что там делать? Все поглядел, что помнил, и все другим выказалось. Своих никого в живых не осталось, и меня никто не признает. Глядят как на зверя заморского. Девки, которые тогда таковы складны были, старухи беззубые ноне. Ну, покрасовался в церкви, порассказал разного на завалине, поставил старикам полведра угощенья. А дальше что?… Нет, братцы, нам теперь тут жить, раз такая служба выдалась.

Слушая приехавших, Иванов думал: «Неужто и со мной то же будет? Ведь под тридцать лет разлуки стукнет, пока деньги докоплю… А как Мишке в Лебедяни обрадовался, как жалел, что не отпустили хоть на день. Или то десять лет назад, а нынче иначе? Но нет, мне бы только своих живыми застать да из кабалы выкупить…»

До срока возвратился из Ярославля хмурый Карп Варламов.

— Чего же так скоро? — спросил и его Иванов.

— Скоро? Едва две-то недели протянул, могилку Фенину убираючи или по городу прогуливаясь да мальчишкой себя вспоминая. А у сестрицы, дуры петой, только что ночевал.

— А племяша выкупил?

— На второй же день, как приехал. Понадевал окруту парадную — для того и вез все туда — и пошел к мещанским старостам в присутствие. Нарассказал турусы про роту да про дворец и будто хочу племяша с собой увезть и при дворе на службу определить. Всех в трактир угощаться повел и назавтра бумагу получил. А как пригляделся к парню, то и пожалеть впору, что старался…

— Чем же так плох?

— Бездельник, весь в отца — певчего архирейского. Только тот хоть деньги получал, раз горло в соборе драл и семью содержал, а у сего голосу нет и ремеслу никакому не учен. Знаешь ли, чем занят? Птиц певчих ловит да любителям продает. Или целый день дома на гитаре дрын-дрын и песенки про любовь стонет. А вечером в киатре актеров глядит. Наслушался я такого пения да на сестрицу насмотрелся, которая в нем души не чает, и понял, как Феню мою на тех же дрожжах воспитала. Что ж и удивляться, что в прохвоста смазливого врезалась, а потом места, окромя Волги, не нашла?.. — Варламов пососал свою немецкую трубку и продолжал:

— Вот и мучаюсь пуще прежнего, что, случись все годом позже, когда в роту сию попал, взял бы ее сюда, на квартиру устроил, словом бы не попрекнул. Была бы у меня рядом душа родная да внук аль внучка… И вот тебе еще, чтоб сестрицу мою понял: хвалила мне, дурища, каковы у того писаря зубы белые да глаза синие и какое прозвание завлекательное — Сладков Тихон… Мне, мне такое рассказывать?! Тьфу, мозги паточные! «Сладков Тиша»! — передразнил он с исказившимся лицом.

— Ты не вздумай, Карп Васильич, его здесь разыскивать, — забеспокоился Иванов.

— Не стану. Феню не вернешь, а себе остаток жизни спортишь. Да и где, в таком муравейнике, сыскать?

Впрочем, сердце Варламов сорвал в ближайшие дни, только не на писаре. Посланный в оружейную мастерскую Павловского полка, он увидел ковылявшую по Аптекарскому переулку, истекавшую кровью собачонку с отрубленной передней лапой. Проходивший разносчик пояснил, что, верно, мясник Федька с Круглого рынка так ее изувечил за то, что съела шматок валящего мяса. Исполнив поручение, Варламов отправился на рынок, сыскал Федьку, осведомился, стащила ли собака мясо с прилавка, и, услышав, что только подобрала валявшуюся на земле требуху, влепил здоровому мяснику пяток «поучений», приговоривая, что это ему за боль бессловесной твари и что если еще такое узнает, то в Мойку вниз башкой скинет. На другой день Федька в синяках пришел жаловаться полковнику, но тот, сам любя животных, велел мяснику убираться, погрозив кликнуть Варламова с товарищами, которые его еще поучат.

* * *

В конце июля пошли проливные дожди, и двор возвратился в Петербург раньше обычного. Придворные и военные всех рангов наполнили дворец. Из их разговоров гренадеры узнавали, что в Адрианополе идут мирные переговоры. Дибич грозит штурмом турецкой столице, но армия его тает от плохой воды, сырой и жаркой погоды.

Началась череда парадных богослужений, приемов и балов.

Первая церемония состоялась 9 августа в Георгиевском зале. Царь принимал персидского принца Хосров-Мирзу, приехавшего просить прощения за убийство чинов русского посольства.

В этот день почетный караул из восьмидесяти гренадеров был выстроен от самых почти ступеней Тронного места, на котором поместилось рядом два трона с подножными скамейками, до дверей Военной галереи. Стояли в две шеренги, лицом друг к другу, составив широкий живой коридор из великанов в медвежьих шапках, в залитых золотом мундирах. За спинами гренадер теснились сановники, дамы. Иванов стоял близко от трона и хорошо все видел.

Сначала из правой двери в Аполлонов зал вошли министры и члены Государственного совета и стали у тронных ступеней, сверкая мундирным шитьем и регалиями. Потом из левой двери показался великий князь Михаил с женой и дочерью-девочкой. С ними вместе шли и царские дети — наследник с братом и двумя сестрами. Тут обер-церемониймейстер с золоченым жезлом ввел из Военной галереи персидского принца и сопровождавших его сановников, которые прошли половину расстояния до тронов и остановились, не снимая черных бараньих шапок. Через несколько минут в полной тишине раздались твердые шаги с призвоном шпор и шелест шелка. Из левой двери перед группой императорской фамилии прошли царица в серебряном парчовом платье, шлейф которого поддерживали два камер-пажа, и царь в белой конногвардейской форме. В самый момент, когда они показались, полковник Качмарев скомандовал: «Рота, слушай, на кра-ул!» — и, согласно звякнув, ружья единым махом взлетели вверх. Царь и царица поднялись по восьми ступеням к тронам, на которых были раскинуты алые бархатные мантии, подбитые горностаем, и остановились.

Обер-церемониймейстер приподнял жезл, и персы двинулись дальше. Впереди робкими шажками ступал юноша принц с безусым бледным лицом, на котором горели как бы испуганные огромные темные глаза. Он был одет в фиолетовый шелковый халат, перехваченный золотым поясом с саблей, рукоять и ножны которой сверкали бирюзой. Следом двигались его придворные в ярких шелках, с черными и седыми бородами. По сторонам шли обер-церемониймейстер и чиновник в мундире — переводчик.

Не дойдя шагов десять до трона, принц остановился и отвесил три глубоких поклона, которые тотчас повторили все его спутники. Царь приглашающе протянул руку, и один Хосров-Мирза подошел еще ближе. Остановясь, он наконец-то догадался снять шапку, что мигом сделали и все персы, после чего дрожащим, срывающимся голосом начал бормотать речь, которую, видно, выучил наизусть. Потом чиновник, став рядом с принцем, прочел перевод речи на русский язык. Персидский шах выражал глубокое сожаление о случившемся в Тегеране, просил русского государя простить вину его темного народа и сообщал, что все участники преступления уже жестоко наказаны. А ходатаем о милостивом прощении он посылает любимого сына и первых сановников, которые припадут к стопам могущественного монарха.

Царь глянул в сторону высших чинов, и на нижнюю ступень трона вышел министр иностранных дел Нессельроде, небольшой, седоватый, в богато расшитом серебром мундире, и прочел ответ царя шаху. В нем говорилось, что хотя вина персов очень тяжкая, но раз они раскаялись, то обязаны не только казнить виновных, о чем прочесть указы по стране, но также назначить пенсии семьям убитых и возместить убыток за имущество посольства. При малейшем же нарушении интересов русских подданных последует вступление несметных русских войск на персидские земли.

Пока Нессельроде читал, а потом чиновник переводил на персидский язык, принц кивал отливающей синью бритой головой и не раз косился назад на своих бородачей большими, похожими на воловьи глазами — верно, проверял, кивают ли и они.

— Чего озираешься? У нас не бойся, в спину кинжал не сунут, — услышал Иванов за собой шепот какого-то генерала.

— Но каковы глаза! Словно у газели! — вздохнула его дама.

Переводчик смолк, и Хосров-Мирза, достав из-за пазухи синий мешочек, вытряхнул что-то на ладонь, взошел на ступени перед императрицей и с поклоном протянул ей ярко сверкнувший камень.

— Бриллиант! Бриллиант! Алмаз знаменитый! — зашептали сзади.

— Выкуп за голову Грибоедова! — услышал Иванов чей-то негромкий голос и невольно содрогнулся.

* * *

Когда рота возвратилась в казарму, Иванов только поспел переодеться в сюртук, как к нему подошел капитан Лаврентьев.

— Ты что же, друг любезный, нонче под конец штык завалил? — спросил он строго.

— Виноват, ваше высокоблагородие, голова чего-то закружилась, — соврал гренадер. Разве разъяснишь такому, что знал покойного посланника, что по нем запечалился.

— А ты есть солдат роты, наистаршей из всей гвардии российской, — начал наставлять Петух. — И хотя дух из тебя вылети, а стойку держи. Вот мне довелось друга сердечного, брата крестового, сквозь строй весть. Велел полковник то делать, раз знал, что мы крестами поменялись. И что же? Сплошал Лаврентьев? Нет, повел. Круги зеленые в глазах плыли, дух перехватывало, как он стонал да вскрикивал, а я не дрогнул, шагу не прибавил. Так и провел сквозь батальон — потому служба… Ну ладно, прощаю по первости, раз, окромя меня, никто не увидел, все на алмаз тот любовались. А великий бы князь заметил, что тогда?

Вечером Иванов пошел к Жандру рассказать про церемонию.

— Все знаю, — сказал Андрей Андреевич. — Не любитель во дворец ездить, а ноне воспользовался, что в четвертом классе состою, и тебя в строю видел. Алмаз тот прославленный «Шах» зовется… Но разве можно им расплатиться за жизнь такого человека и всех с ним убитых?.. Я не кровопийца, но, чтоб подобного не повторилось, я бы огромный выкуп с них слупил вдобавок к тому, что по прошлому договору требуется. А теперь что же? Я уверен, что слова пустые про наказание виновных. Как мы проверить можем?..

Через неделю во дворце давали бал, во время которого Иванов стоял на парном посту у дверей Концертного зала. Не раз мимо него проходил Хосров-Мирза с переводчиком и несколькими офицерами, вполне дружелюбно говорившими с персом. А потом совсем близко от часовых принца окружили несколько молодых дам в бальных очень открытых платьях, убранных драгоценностями и цветами. Они слушали, что лопотал Хосров, и наперерыв щебетали и смеялись в ответ.

— Вот везет азиату. В моду вошел, лупоглазый! — завистливо сказал стоявший около Иванова офицер гвардейской артиллерии.

— Всего двум десяткам слов французских обучен, а льнут к нему, будто мухи на мед, — ответил другой, стоявший рядом. — Правда, для некоторых особ разговор и не нужен. Словно дикарки, на барана этого глазеют, а он на их прелести слюни распускает.

В последний раз Иванов увидел Хосров-Мирзу во время парада на Марсовом поле по случаю заключения мира в Адрианополе. Когда царь, объезжая, здоровался с войсками, перс, красиво подбоченясь, ехал за великим князем Михаилом.

— Что за честь персику ледащему? Сдал свой подарок да и проваливай, нечего на наших харчах проедаться! — услышал Иванов громкое ворчание за фронтом и, скосив глаза, увидел бородача в сибирке, видно купца средней руки.

— Пущай хоть куда поставят, Петрович, — отозвался женский голос, — ты ноне радуйся, что людей бить на войне перестали…

Назавтра гренадер пошел к Жандру сдать жалованье, полученное за вторую треть, и услышал как бы продолжение слов купчихи.

— Разумеется, хорошо, что мир заключили, — сказал Андрей Андреевич. — Радостно, что к нам отошли населенные армянами области и то, что благодаря русским Греция стала наконец самостоятельным государством, а Сербия от турок меньше будет зависеть. Но умные военные толкуют, что армия наша, через Балканские горы глубокой осенью перебираясь, тяжкого горя хлебнет. Мне сказывали, что в боях у Дибича десять тысяч потерь, а от болезней — шестьдесят. Сколько ж еще перемрет, пока до своих пределов доползут? Помню, как отцу моему некий суворовский соратник говаривал: «Не так страшна война боями, как гошпиталями…»

* * *

В эту осень, помимо занятий в ротной канцелярии, Иванову приходилось иногда помочь и Лаврентьеву 2-му. Списывал «отпуски» с требований на дрова, свечи и лампадное масло для ротной иконы, на фабру и воск, ваксу и мел, на белые ружейные ремни, которыми царь приказал заменить красные.

А на дежурства полковник чаще всего назначал теперь Иванова в Ротонду и Темный коридор, разделявший личные комнаты царя и царицы с комнатами сыновей. Здесь день ото дня гренадер больше узнавал учителей наследника и его брата Константина. Кроме хорошо знакомого Жуковского, постоянно видел круглолицего спокойного Плетнева, какого-то тусклого Тимаева, всегда приветливого даже с прислугой француза Жиля и постоянно гладившего щеточкой седой пух на лысине англичанина Варонда. Эти бывали каждый день, а через день еще двое: француз Курно — он охорашивался перед зеркалами и при этом оставлял на подзеркальниках книги, за которыми выскакивал уже из классной, — и немец Эртель, неопрятный толстяк, но с которым дети часто смеялись, как бывало еще только на уроках Жуковского.

«На семь учителей трое русских, — думал Иванов. — Да из них Тимаев, видать, такой сухарь, что детей разве от науки отпугнет. Языки иностранные им надобны, но зачем французов-то двое?..»

И вскоре, будто в ответ на свои мысли, услышал, как в Ротонде Плетнев говорил Жуковскому:

— Слушай, Василий Андреевич, нельзя ли сделать, чтобы хоть географию русский учитель преподавал? Ей-ей, великим князьям твердо знать надо, где Калка и Дон, Казань и Азов, а Парму и Орлеан сами разыщут от чтения романов. Мусье Жиль весьма приятный человек, но даже карты России сюда не приносит.

— Было уже о том мной доложено, — развел руками Жуковский. — Но ответ его величества гласил, что русскую географию молодые люди изучат в путешествиях образовательных…

И здесь же через несколько дней в хмурое октябрьское утро гренадер узнал взволновавшую его новость. В дверях Арапского зала Василий Андреевич встретился с воспитателем великого князя Константина морским офицером Литке.

— Слышали, Федор Петрович, про Доу? — спросил Жуковский.

— Слышал. Но я не был его поклонником, — отвечал моряк. — Не люблю стяжателей и скряг, как справедливо называл его Лабенский… А быстро скрутило молодца. Давно ли тут, подбородок задравши, выхаживал? Скольких же лет помер?

— Кажется, сорока восьми, — сказал Жуковский и прибавил:

— Правда, что был без меры жаден до денег, но и талант немалый. Хотя мне самому живопись Каспара Фридриха куда милей.

— Какой еще Каспар Фридрих? — чуть ворчливо спросил Литке.

— Есть такой дрезденский художник, которого я уже несколько лет облюбовал. Он грустные морские и горные пейзажи пишет. Приходите ко мне, я вам две его картины покажу.

— Благодарствуйте, но мне, право, не до грустных пейзажей. Более чем достаточно дела с планами занятий великого князя, которого государь истинным моряком требует сделать. А насчет Доу, то я думаю, что черная душа отравляет любой талант. Однажды я имел время портреты в галерее внимательно рассмотреть и убедился, что ему особенно удавались изображения дурных людей. Взгляните на старую лису Беннигсена, на Аракчеева, Балашова и некоторых других, коих не назову в сих стенах… Честь имею!..

Жуковский еще задумчиво глядел вслед моряку, когда Иванов отважился к нему подойти:

— Ваше превосходительство, дозвольте спросить.

— Конечно, спрашивай, кавалер.

— Так ли я уразумел, что господин живописец Дов померли?

— Истинно так. Вчера в газете читал, что скончался в Лондоне две недели назад.

— А кому же все деньги пойдут, что у нас в России набрал? Слыхано было, что не женатый и детей не имел, — продолжал спрашивать Иванов, благо стояли в Ротонде одни.

— Сестре его родной. И про то в «Пчеле» пропечатано. А капитал истинно огромный оказался, чуть не миллион на наши деньги.

— Миллион?! — повторил Иванов. — Это сколько же тысяч?

— Десять раз по сто тысяч рублей, тысяча тысяч, значит. Много, братец. Нам с тобой таких денег век не увидеть…

Вечером Иванов пошел к Полякову. Дверь оказалась не запертой, хозяйка и Танюша куда-то отлучились. Живописец топил печку и сидел перед ней на половичке, не зажигая свечи. Иванов просил не освещать комнату и сел около него на стул.

— Слышал уже, — сказал Поляков на сообщенную новость. — Голике прибегал, чуть не плакал. А я так и сказал: "Не жалко мне его ни капельки, какой бы хворостью страдательной ни сгинул. Знаю, Александр Иванович, что оно не по-христиански, но ничего с собою сделать не могу. Да еще тому я, грешник, злорадствую, что, всеконечно, помирая, помимо болезни, горем надрывался, раз с деньгами, с друзьями своими единственными, расставаться пришлось. Какова сестра его, которой все досталось, не ведаю, но муж ее, гравер Райт, здесь трудился. Добродушный господин и в своем деле большой мастер. Из него Дов тоже соки сосал, никак не ожидавши, что наследника своего обирает.

Помолчали, глядя на мерцавшие головешки.

— Как учение твое идет? — спросил Иванов.

— Поправляюсь помалу. Сам себя нахожу. Теперь бывает, что и похвалят за рисунок. С азов начинать пришлось, будто карандаша век не держал. А вот с вольной все ни с места.

— Неужто еще не разделились наследники? — удивился Иванов.

— Сказал намедни здешний приказчик ихний, будто старшему сыну достанусь, который в гвардии служит. Так боюсь, не стал бы выжиливать, чтобы больше заплатили. Бары на прихоти тароваты, а за наши душеньки, ежели кто торгует, как черти за грешников, цепляются. Кажись, две тысячи — не цена ли? А еще может оттого тянут, что две сотни годового оброка исправно сдаю, а тогда сему доходу конец. Вот и давай еще двести пока что…

— Откуда же деньги такие берешь? Все с портретов царевых?

— Больше неоткуда. Мундиры меняю да купцу в Андреевский по четвертному ношу, а тот — в золоченую рамку да по пятьдесят рубликов. Надоело — страсть. Ведь без оброка я бы на восемь штук меньше писал. И еще освобождение скорей нужно, чтобы из Академии не выгнали, как крепостного. За меня Общество поощрения поручилось, что обязательно выкупит, а уж чуть не два года прошло. Президенту стараюсь на глаза не попадать…

— А здоровье каково?

— Ничего. Раз деньги есть, чтоб за квартиру с дровами отдать, за стирку, на чай-сахар да на булку с печенкой, — чего еще желать? Учусь, того, о чем мечтал, наконец достигаю. Украл Дов у меня шесть лет жизни. Ну, он теперь за то в другом месте может наконец-то ответит… А от холода в классах шинель справил на вате и жилетку пуховую у чухонки купил. Сейчас вам обновы покажу, как огонь засветим.