Итак, я поехал в Кембридж, тронувшись в путь с экипажем, отходившим с Ладгейт-Хилл в шесть пятнадцать утра. Я занял место на крыше, где неизменно предпочитал путешествовать, когда позволяли обстоятельства. В тот день на тряской площадке у меня оказалось два спутника. Один — мрачный костоправ с Феттер-лейн, неплохо зарабатывавший на врачевании сломанных конечностей; он ехал в Линкольн в гости к сестре, которую не видел три года. Вторым был молодой паренек, ученик точильщика, возвращавшийся в свою деревню Уотербич на похороны матери. Под нами, под защитой крыши и боковых стенок с окнами, устроились еще шесть пассажиров; ни один из них не снизошел до того, чтобы перемолвиться словечком с тремя попутчиками, сидевшими, так сказать, у них на головах.

Мои родители жили на некотором удалении от Лондона, в селении Коттенхэм, в десяти милях от Челмсфорда в графстве Эссекс; с тех пор как я обосновался в городе, мне не раз случалось путешествовать в дорожной карете, хотя никогда прежде я не ездил на крыше в разгар зимы. Моя дорогая матушка категорически запретила мне ездить таким образом в период с ноябрь по март, и я, из любви к ней, всегда соблюдал ее наказ. И все же для такого человека, как я, чьи достижения измерялись совершенством «ласточкиного хвоста» или изяществом декоративных обрамлений, подобный способ путешествия таил редкое наслаждение. Езда на крыше сопряжена с неудобствами, но я этого не замечал. Мчащиеся облака, меняющийся ландшафт, стук зубов, эхом отдающийся в голове, когда карета, кренясь, подпрыгивала на косогорах, перескакивая через рытвины и ручейки, или громыхала по дорогам убогих поселений, ощущение стремительности, быстротечности бытия, столь отличного от неторопливой размеренности моего повседневного существования, — все это неизменно бодрило, вливало в меня новые силы.

Для моего второго попутчика, юного точильщика, который впервые избрал такой способ передвижения, путешествие стало тяжким испытанием. Едва он вскарабкался на крышу, у него закружилась голова и возникла непоколебимая уверенность в том, что, стоит ему отпустить поручни, и он непременно погибнет, — хотя карета тогда еще стояла на месте. Потом она выехала с каретного двора и, набирая скорость, покатила мимо дорожной заставы, подскакивая на рытвинах, выбоинах и ухабах. С каждым толчком и встряхиванием лицо юноши все больше бледнело, и вскоре, к досаде сидевших внизу, он уже вовсю рыгал через борт. Когда мы в конце концов сделали остановку в Бишопс-Стортфорде, меня поразило равнодушие наших спутников. При виде недомогающего юноши они задвинули кожаные шторки на окнах кареты; ни один не посочувствовал ему.

Наверно, потому что я был единственным ребенком в семье и часто жалел, что у меня нет младшего брата, я, как мог, старался его поддержать. Свободных мест в экипаже не было, а он так мучился, что я с радостью заплатил бы лишний шиллинг, только бы облегчить его страдания, — и я предложил ему пересесть в багажную корзину, надеясь, что там он, возможно, будет чувствовать себя в большей безопасности. Юноша с благодарностью согласился, но и в багажном отсеке страх по-прежнему не покидал его. Я не учел, что корзина закреплена плохо и сложенные в ней коробки прыгают. За полчаса бедолагу едва не задавило насмерть вещами. Слыша его поскуливание и испуганные вскрики, я свистнул кучеру и форейтору, прося их замедлить ход, потом протянул ему руку и вытащил из корзины наверх. После какое-то время я продолжал держать его за плечо, чтобы он успокоился и не упал. Видя во мне спасителя, юноша придвинулся ко мне ближе, дрожа от пережитых ужасов — ведь он чудом избежал смерти: сначала едва не разбился, потом чуть не оказался расплющен багажом.

В три пополудни пошел снег. Мы как раз в это время остановились в Ройстоне, чтобы поменять лошадей. Ученик точильщика сошел с кареты, божась, что никогда не забудет моей доброты. Я взъерошил ему волосы, сказал, что любой на моем месте поступил бы так же, и дал ему шиллинг из тех денег, что Чиппендейл выделил мне на дорогу. Снегопад был несильный, но кучер, обеспокоенный ухудшением погоды, предоставил нам всего десять минут на то, чтобы мы выпили вина в тепле: он хотел добраться до Кембриджа до того, как заметет дорогу.

Мы с костоправом вновь влезли на крышу; остальные пассажиры заняли свои места в карете, зарыв ступни в солому и накрыв колени пледами, которые выдал им возница. Не успели мы тронуться, как снегопад усилился, поднялась вьюга. Тут-то и выяснилось, что одет я, увы, недостаточно тепло. Шляпу сдувало, и ее пришлось снять. Колючий ветер задирал полы накидки, пробирая меня до костей; пальцы в тонких перчатках окоченели. Вскоре я дрожал так же сильно, как несколькими часами ранее сотрясался парализованный страхом точильщик, и с горечью вспоминал предостережения матери.

Костоправ, остававшийся безучастным к страданиям юноши, теперь громко жаловался на неудобства. Его шишковатые ладони без перчаток, цеплявшиеся за поручни, посинели, как сливы.

— Хоть бы вор встретился или разбойник с большой дороги, — бурчал он, — тогда можно было б руки в карманах погреть.

Мне не хотелось его утешать.

В половине шестого вечера наша карета подъехала к «Колоколу» в Кембридже. Мы к этому времени уже превратились в ледышки: конечности онемели, разум оцепенел от холода и усталости. Других гостиниц поблизости не было, посему я и все остальные пассажиры устроились на ночлег прямо здесь, на постоялом дворе. Несколько часов я провел в обществе миловидной служанки. Она согрела меня немного, но не отведала в полной мере всех удовольствий, которые я мог бы ей предложить, так как меня поселили в одной комнате с костоправом. Он тем временем топил воспоминания о тяготах путешествия в эле, раскрывая всем, кто соглашался послушать, тайны своего ремесла. Соседом он оказался неприятным — завалился спать, как был, в одежде и башмаках, и всю ночь зычно храпел. Только раз проснулся, чтобы облегчить мочевой пузырь, причем мочился в горшок долго и звонко.

Когда я проснулся на следующее утро, весь Кембридж был укрыт снегом. Выяснилось, что добраться до Хорсхита, конечной цели моего путешествия, находившейся в десяти милях к юго-востоку от города, можно только в запряженной мулами тележке местного бакалейщика, который, к счастью, в тот день после полудня собирался везти туда провизию. Возница, который помог мне преодолеть этот последний участок пути, оказался глухонемым стариком. Он сидел, сгорбившись на облучке, и немигающим взглядом смотрел вперед, беззвучно бормоча себе под нос. Под унылыми небесами простирался унылый ландшафт, застланный снежным одеялом. Мы тащились в молчании три часа и наконец прибыли в городок Хорсхит. Я говорю «городок», но на самом деле это была жалкая деревушка — церковь с колокольней, постоялый двор, с десяток убогих домишек, выстроившихся вдоль узкой улочки, несколько мусорных куч, горстка несчастных животных и утиный пруд.

Входом в усадьбу служили покрытые лишайником воротные столбы. Их украшали два каменных пса, грозно скаливших клыки на всякого, кто осмеливался к ним подойти. При приближении нашей хлипкой повозки железные ворота со скрипом отворились, и пожилой привратник, тяжело опираясь на палку, вышел, прихрамывая, из своей сторожки, чтобы поприветствовать нас. Я кивнул ему и махнул рукой, благодаря за труды, но возница мой не удосужился поздороваться и даже не посмотрел в его сторону. Не прекращая своей немой болтовни, он хлестнул кнутом измученных мулов, и они двинулись вперед.

Наша повозка, кренясь из стороны в сторону, покатила по ухабистой дорожке, тянувшейся через парк, искусно засаженный купами деревьев. За ними виднелось озеро с островком посередине, на котором возвышались башни искусственных руин. Через четверть мили мы свернули в буковую аллею, и перед нами неожиданно вырос Хорсхит-Холл — строгий особняк в палладианском стиле, сложенный из желтого камня; его фасад украшали коринфские колонны с каннелюрами. Мой дряхлый возница миновал центральный вход и погнал мулов по тропинке, прятавшейся под сенью высоких тисов, на задний двор, где располагались хозяйственные постройки. Возле кухонной двери он остановился, сгрузил провизию — мешки с мукой и ячменем, кусок копченой свиной грудинки, фунт белого перца, бочонок мыла и два фунта восковых свечей, — выхватил у меня шиллинг, которым я расплатился за дорогу, и, не попрощавшись, покатил прочь.

Бесцеремонно брошенный на крыльце, словно бушель тростникового сахара, я постучал и стал ждать. Минуты текли, но на мой стук никто не отзывался. Замерзший и усталый, я начал терять терпение и, в конце концов не выдержав, подергал дверную ручку. Дверь оказалась не заперта. Передо мной открылось похожее на пещеру помещение кухни, где трудились человек десять прислуги. Я важно прокашлялся.

— Добрый день. Вас приветствует Натаниел Хопсон. Я приехал из Лондона. Полагаю, миссис Эстер Каммингз ожидает моего прибытия. Могу я видеть эту добрую леди? — учтиво и громко, насколько позволяли застывшие губы, обратился я к челяди.

Те и не думали отрываться от своих занятий, продолжая как ни в чем не бывало чистить овощи, мельчить сахар, полировать бокалы и пересчитывать ложки с тарелками. Миссис Каммингз, властная домоправительница, как я вскоре обнаружил, отвешивала коринку на медных весах, отчитывая судомойку за удручающую безалаберность. Только эта девушка и обратила на меня внимание. При моем появлении ее глаза округлились, как шиллинги, хорошенький ротик приоткрылся, словно распускающийся бутон.

Миссис Каммингз отряхнула ладони над большой формой для пудинга, вздыбив перед собой облако мучной пыли.

— Что с тобой сегодня, Конни? Разве ты чему-нибудь научишься, если будешь пялиться как полоумная на все, кроме того, что делаешь? Перестань суетиться и взвесь мне четверть пека муки, влей полпинты пивных дрожжей, замеси тесто на теплом молоке и, пока оно будет подниматься, вымой этот изюм. Затем добавь сливочного масла и розовой воды, просей сахар, измельчи корицу, гвоздику, мускатный орех — кстати, на изюме не экономь…

Внимая сложным наставлениям миссис Каммингз, девушка смотрела на сочные плоды, катающиеся на весах. Она жадно облизнула губы, а потом не удержалась и вновь глянула на дверь, где стоял я.

— Это из-за него. Я смотрела на него, мэм. Никак не пойму, что он здесь делает.

— Он? Ты о ком? — Миссис Каммингз выдернула ладони из сладкой массы. Ее смородиновые глаза проследили за взглядом девушки и наконец-то заметили мое присутствие. Величественная, словно герцогиня, — черное платье, накрахмаленный передник, туго обтягивающий внушительную грудь, юбки шуршат — она двинулась ко мне.

Я улыбнулся и почтительно поклонился.

— Мэм, я приехал из Лондона. Меня прислал господин Чиппендейл. Я должен смонтировать мебель для новой библиотеки лорда Монтфорта. Мне сказали обратиться к миссис Эстер Каммингз, чтобы она меня здесь устроила. — Я помолчал, глядя, как домоправительница осматривает меня, подмечая каждую деталь внешности и дорожного платья. — Полагаю, вы и есть та самая госпожа?

Вероятно, мой вид не вызвал у нее особого недовольства, ибо она коротко кивнула, взяла мою руку в свою обсыпанную мукой ладонь, пожала ее и обратилась к судомойке, которая по-прежнему не отрывала от меня глаз.

— Констанция Ловатт, и что ты все таращишься? Лондонцев не видела? Они ничем не отличаются от других людей. Отведи его в людскую, повесь его пальто, раздуй огонь в очаге. Да смотри, не мешкай. Вряд ли мистер Хопсон хочет, чтоб ты забивала ему голову своей болтовней, верно, сэр? Но, думаю, съесть что-нибудь он не откажется.

Суровый тон наставницы ничуть не испугал Констанцию; мне даже показалось, что она подавила смешок.

— Сюда, сэр, — сказала девушка и повела меня по узкому коридору в указанную комнату. Ступая следом, я любовался ее стройным станом, схваченным фартуком, который крепился на тонкой талии пышным бантом.

Я с благодарностью опустился в виндзорское кресло из бука; почти в таком же отдыхал дома мой отец. Констанция, присев на корточки у очага, раздула угольки.

— Долго пробудете у нас, мистер Хопсон? — полюбопытствовала она.

— Не знаю. Может быть, несколько дней.

— Наверно, лорд Монтфорт захочет, чтобы библиотека была готова к Новому году?

— Наверно.

— Он дает званый ужин и будет рад похвастаться перед гостями своим новым приобретением.

— Хмм.

— Миссис Каммингз переживает за ужин. Наш повар-француз уехал к семье на Рождество, и с тех пор от него ни слуху ни духу.

— Что вы говорите?

— А именно он готовит пирожные и прочие лакомства, которыми принято потчевать гостей. Теперь все это придется стряпать ей самой.

— Вот как? — равнодушно отозвался я.

Возможно, девушка опасалась гнева миссис Каммингз или обиделась на мой скучный тон, но она больше не предпринимала попыток вовлечь меня в разговор. Выполнив свои обязанности, она поклонилась и вышла из комнаты, пообещав принести в скором времени мне поесть.

Будь я в своем обычном расположении духа, я не стал бы столь холодно отвечать на ее заигрывания. Вы, должно быть, уже поняли, что человек я общительный и прекрасно знаю, что милашки с такими веселыми глазками, как у мисс Констанции, могут предложить самые разнообразные удовольствия. Но в тот день мне было не до развлечений, которые она обещала.

Моя подавленность была обусловлена не только тяготами путешествия. Даже согревшись в тепле очага, я не избавился от уныния. Напротив, настроение мое ухудшалось. Во-первых, потому что я вообще не хотел приезжать сюда. Я по-прежнему искренне жалел, что покинул Лондон, — и не только из-за Элис. У меня были более серьезные основания для тревоги. Я чувствовал, что меня послали в Хорсхит-Холл под надуманным предлогом, в качестве неполноценной замены хворающему Партриджу — моему близкому другу, смастерившему гарнитур, который мне предстояло собрать.

Как это часто случалось в последние дни, я вновь стал перебирать в голове подробности нашей последней встречи, пытаясь припомнить хоть какие-то признаки болезни, которой, по утверждению Чиппендейла, сейчас страдал мой друг. Старался я тщетно, на ум ничто не шло. Конечно, вяло убеждал я себя, не исключено, что Партридж лелеет какой-то тайный план. Может, он и не болен вовсе? При всей моей любви к другу я не мог не признать, что он не чужд коварства. У Партриджа было много талантов, и особенно славился он умением придумывать каверзы. Никогда не забуду, как мы устроили гонку на реке, и он потопил мою лодку перед «Белым оленем» в Ричмонде. Прекрасно помню и то, как мы состязались за ложе симпатичной вдовушки в пивной «Лиса и виноград»: он тогда обманом перехватил у меня первенство, подлив джину в мою кружку с пивом и затем оставив меня валяться на полу в пьяном ступоре. А еще, помнится, он устроил фейерверк во дворе, когда я забавлялся с Молли Буллок, а потом крикнул в замочную скважину: «Пожар!» — и я выскочил со спущенными штанами на улицу, на потеху ремесленникам, которых он специально там собрал.

Таким образом, беспокоясь за друга, я знал, что непредсказуемость в его характере. Правда, внутренний голос неустанно нашептывал, что свои авантюры он обычно затевал экспромтом. Но ни одна из них не продолжалась долго без моего участия. И ни одна из них не вела к его исчезновению.

В последний раз я видел друга в мастерской более недели назад. В минувшее воскресенье тревога так заела меня, что я решил наведаться к нему домой. Женщина, у которой он снимал комнату, ничего о нем не знала. Вещи Партриджа были вывезены. Где он сам, она понятия не имела. Подружка Партриджа, Дороти, ни с того ни с сего вернулась в Йоркшир. Я спросил про друга у Чиппендейла, но тот проявил полнейшее равнодушие к исчезновению своего самого талантливого работника. Всякий раз, когда я спрашивал о Партридже, он, казалось, был раздражен моим любопытством. В тот день, когда я узнал, что мне предстоит ехать в Кембридж, он впервые снизошел до объяснений. Партридж, сказал он, прислал письмо, в котором сообщил, что заболел заразной лихорадкой и, дабы не подвергать опасности своих товарищей, уединился в доме одного друга в Шордиче, где в настоящее время и восстанавливает силы.

Я был склонен поверить ему. Нашего хозяина я глубоко почитал и не мог представить, зачем бы он стал лгать мне. Не осмеливаясь требовать от Чиппендейла подробностей, из страха вызвать его гнев, я все же счел его объяснение неправдоподобным. В последний раз, когда мы виделись с Партриджем, он был абсолютно здоров, с жаром болтал про Дороти, намекая на то, что они обручились. Теперь меня начали мучить сомнения не только относительно причин отсутствия друга, но и относительно внезапного отъезда его зазнобы. Я спрашивал себя: если Партридж заболел, как же он мог так быстро съехать с квартиры? Что касается его приятеля в Шордиче, я был убежден, что это чистейшая выдумка. Мы с Партриджем были близки, как братья, но я никогда не слышал, чтобы он упоминал про этого человека. Его болезнь, решил я, скорее всего, очередная небылица, сочиненная им самим, — по неведомым мне мотивам. Что же это за мотивы?

Возможно, даже и к лучшему, что в последующие дни у меня не было времени размышлять о своих тревогах. Я много работал, памятуя о том, что библиотека должна быть готова к званому ужину, который лорд Монтфорт давал в своем доме по случаю Нового года. За четыре дня мне предстояло собрать и установить книжный шкаф громадных размеров, и я ни минуты не сидел без дела. Лично наблюдал за доставкой груза в библиотеку; проследил, чтобы при снятии упаковки — рогожи, реек, бумаги и веревок — не пострадал резной орнамент, над которым так старательно трудился Партридж. Наблюдая, как части конструкции одна за другой складываются в единое целое, я восхищался гениальностью мастера, столь искусно воплотившего в жизнь свой блестящий замысел.

Те, кто никогда не заказывал мебель, ошибочно полагают, что владелец прославленной мастерской сам лично вычерчивает, изготавливает и украшает резьбой каждую вещь, которая производится под его именем. На самом деле все знаменитые лондонские краснодеревщики — Джон Чаннон, Уильям Халлет, Уильям Вайл, Джайлс Гренди и, разумеется, Томас Чиппендейл, — процветавшие в золотой век мебельного производства, давным-давно не брали в руки свои инструменты. Успех превратил их в управляющих и коммерсантов, они позабыли свои навыки и вместо поверхностей столов сосредоточили внимание на обхаживании знатных особ. Таким образом, в изготовлении изделий, которыми славился его дом, Чиппендейл полностью зависел от наемных ремесленников. Без таких работников, как Партридж, Молли Буллок и я, под его маркой не была бы изготовлена ни одна подпорка.

Мебель, которую я сейчас собирал, была сделана по эскизам Партриджа. Это он выпиливал самые сложные детали и руководил созданием всего гарнитура. Партридж, мой друг и союзник. Не сомневаюсь, если б он видел, как я тревожусь о нем, устанавливая его величайший шедевр, он посмеялся бы надо мной и назвал бы меня болваном. Но как раз это меня и заботило: я не знал, где он.

И все же мне пришлось убедиться, что время и расстояние способны изменить наши представления почти обо всем. В лихорадочной суете, наполнившей мои дни с тех пор как я оставил Лондон и все, что было мне знакомо, я начал чувствовать, что мои страхи беспочвенны. Работая в огромном помещении библиотеки, собирая творение Партриджа из лежащих передо мной фрагментов, я постепенно забывал о глодавшей меня тревоге. Здесь я ничем не мог помочь своему другу. Моя задача, думал я, исполнить наказ хозяина наилучшим образом. К тому времени, когда я вернусь в Лондон, Партридж наверняка уже объявится и будет хохотать до упаду над какой-нибудь хитрой проделкой, которую он осуществил.

Библиотека располагалась в западной части особняка и представляла собой длинную узкую комнату, в которой недавно заново оформили интерьер, готовя помещение для новой обстановки. Стены затянули свежим кармазинным дамастом, на пол положили пока еще не раскатанный роскошный эксминстерский ковер с многоцветным узором, гармонировавшим с рисунком лепнины на потолке, над которым десять ремесленников из числа местных жителей трудились целых полгода. В центре длинной наружной стены располагался камин из каррарского мрамора. С обеих сторон от него находились по четыре окна, выходивших в парк в итальянском стиле, слывший одним из чудес Хорсхита. Считалось, что из них открывается восхитительный вид, и летом, по словам Констанции, в усадьбу стекались десятки гостей, приезжавших специально для того, что погулять по парку. Я же расценивал этот союз искусства и природы как нечто глубоко несовместимое. Стены гнетущего оливкового цвета с сероватым отливом изрезаны тесными нишами, из вазонов торчат тощие растения, в середине огромный декоративный пруд с большим фонтаном, а между аллеями — обнаженные или полуобнаженные белые мраморные нимфы, ныне скованные морозом.

Грандиозный шкаф Партриджа тоже смотрел на парк. Как и следовало ожидать, по виду он походил на древнеримский храм. С некоторых пор Партридж увлекся античной архитектурой, неустанно восхваляя присущие ей точные формы, упорядоченность и соразмерность частей. Античность, утверждал он, создала пропорции и элементы, которые с тех пор еще никто не улучшил, и именно она является законодательницей тенденций моды будущего. Не все в мастерской придерживались его точки зрения. Чиппендейл, любивший строгие композиции и классическую архитектуру, тем не менее, отдавал предпочтение вычурному декору, и любому клиенту старался внушить, что его заказ лучше украсить орнаментом с китайскими мотивами — райскими птицами, драконами и пагодами или лентами, розочками и водопадами. Такая работа и стоит дороже, говорил он своим ученикам, и сама вещь смотрится богато. От урн и пилястров толку куда как меньше.

Лорд Монтфорт — в молодости он несколько месяцев провел в Италии — разделял любовь Партриджа к древности. Как и подобало молодому человеку его поколения и ранга, он изучал в Риме античную архитектуру и там же приобрел большинство скульптур, которые ныне украшали его парк и помещения в самом доме. Он согласился с идеей Партриджа оформить библиотеку в духе классицизма — в комнате, предназначенной для занятий умственным трудом, что-то обязательно должно напоминать об античной цивилизации. Но лорд Монтфорт был одержим также потребностью поразить своих знакомых и, опасаясь, что академическая сдержанность не создаст надлежащего эффекта, к строгим пилястрам, урнам и щипцам Партриджа добавил, по совету Чиппендейла, фестоны из изгибающихся ветвей, листвы и цветов. В результате получилось нечто вроде античного храма, увитого аркадской растительностью.

С лордом Монтфортом я познакомился только в канун Нового года, на пятый день моего пребывания в Хорсхите. Он ворвался в библиотеку в развевающейся за спиной накидке; рядом трусил грязный охотничий пес.

— Хопсон, где ты, плут, бездельник? — заорал он. — Я пришел напомнить тебе, что завтра я ожидаю гостей. И если они будут лишены возможности полюбоваться этой комнатой и ее обстановкой, как я на то рассчитываю, я сообщу Чиппендейлу, что ты проявил нерасторопность, и соответственно спешить с оплатой тоже не стану.

Поскольку я в это время сидел на лестнице под потолком, подравнивая основание урны на колонне, лорд Монтфорт не мог видеть меня, отчего он разъярился еще больше и, словно внезапно поднявшаяся вода, хлынувшая на берег, не защищенный мешками с песком, обрушил на меня свой гнев с новой силой.

— И можешь передать Чиппендейлу, когда увидишь его, что при сложившихся обстоятельствах пусть и не пытается требовать с меня возвращения своего альбома. Я буду держать его у себя столько, сколько пожелаю.

Я понятия не имел, о каком альбоме идет речь, но свирепый тон навел на меня такой ужас, что в тот момент я бы и мать родную не узнал.

— Лорд Монтфорт, — воскликнул я, поспешно сворачивая и убирая в карман двухфутовую рулетку. Потом спустился до его уровня и поклонился. — Позвольте представиться: Натаниел Хопсон.

Налитые кровью маленькие глазки Монтфорта впились в меня. Его пес ощетинился, отчего стал похож на куст чертополоха, и с рычанием бросился вперед. Стараясь не смотреть на собаку, я сосредоточил все внимание на хозяине дома. Лорд Монтфорт был тучный мужчина примерно пятидесяти пяти лет, с жиденькими волосами — он пришел без парика — и большим животом, едва умещавшимся в бриджах. Он обливался потом, беспрестанно дергался и моргал, из чего я сделал вывод, что им владеет крайнее возбуждение.

— Надеюсь, когда ваша светлость оценит мою работу, вы не будете разочарованы. Основное уже сделано. Осталось кое-что подправить. На это понадобится еще несколько часов. — Пес, прижав уши, обнюхивал мои бриджи, тычась мордой мне в пах. И по-прежнему рычал. Не обращая внимания на собаку, Монтфорт впервые оглядел почти готовую библиотеку.

Монументальность и великолепие обстановки не могли не вызвать у него удовольствия. Отдуваясь и покряхтывая, он с восхищением созерцал удивительную метаморфозу простого дерева, преобразившегося в высокий вместительный шкаф, стол, лестницы, глобусы и стулья.

— Смотрится как одно целое, верно, Хопсон? Держу пари, красивее библиотеки не сыскать во всей стране.

— Да, милорд.

— Грандиозная декорация для представления, а?

— Конечно.

Пес затрусил за хозяином из комнаты. Я вздохнул свободнее.

Прошли недели, прежде чем я вспомнил его слова и осознал их истинное значение.