После обеда она пошла с книгой в парк, а Александр Степанович, как всегда, завалился в душной комнате спать. Сколько ни твердила она, что спать днем — самоубийство, он только посмеивался. У него даже в поговорку вошло: «Пойду покончу самоубийством минут на сто двадцать!»

— Между прочим, ты только на одну треть Гринько, а на две трети Обломов.

— А что — Обломов? Неплохой мужик был…

Кира Сергеевна бродила по аллеям, перечеркнутым длинными и узкими тенями от кипарисов, сухо потрескивали под ногами чешуйки от шишек, тонкие паутинки загорались на солнце и меркли, с кипарисов слетали круглые шишки, глухо стукались о землю.

Она выбрала в густой тени скамейку, раскрыла книгу. Но все равно было жарко, не читалось, клонило и сои. Заблудившаяся оса балансировала на скамейке гибким подвижным брюшком, деловито оправляла свои тонкие крылышки.

«А что — Обломов? Неплохой мужик был…»

Кира Сергеевна вспомнила, как когда-то еще учительницей напросилась к мужу на урок. Он удивился: «Что математику делать на уроке литературы?» Но ей просто хотелось увидеть, как он держится в классе. На уроке речь шла об Обломове, и жизнерадостные краснощекие мальчишки и девчонки называли его «обломком загнивающего дворянства», «злостным порождением разнузданного барства», кто-то применил даже современное словечко — «тунеядец». Александр Степанович долго слушал всех и вдруг сказал: «Кому жаль Обломова, поднимите руку!» Ни одна рука не поднялась. Тогда он сам поднял руку: «А мне хочется заплакать оттого, что погибла для людей эта незаурядная личность, этот мягкий, добрый человек». И еще добавил: «В друзья себе я взял бы не Штольца, а Обломова».

Они потом спорили дома, он говорил: «В мире много всего — ума, образованности, силы, еды, барахла… И только одного всегда не хватает — доброты. Ее на полях не вырастишь, на станке не выточишь и с дипломом не получишь».

Шишка ударила в плечо, Кира Сергеевна подняла голову. Снизу просматривался шероховатый ствол кипариса и каждая плоская веточка, сквозь крону проглядывало густое, потемневшее небо.

Парило и пахло дождем. Кира Сергеевна закрыла книгу, встала и опять пошла по усыпанной шишками аллее. Шишки отлетали от ног, некоторые она подбирала для Лейки например, три: сросшиеся, покрытые пахучей смолкой, похожие на цветок.

Первые тяжелые капли ударили по земле, скатались в шарики. Зашуршало в кронах деревьев, простукало по черепицам крыш.

Она успела вернуться в домик до большого дождя.

В комнате было душно, пахло сырой известью. Александр Степанович уже не спал. На тумбочке стояли шахматы, и он, заглядывая в журнал, решал комбинацию.

Загремело, засверкало вокруг, лавина дождя раскатилась по крыше. Кира Сергеевна ссыпала на кровать собранные шишки, распахнула окно.

— Не боишься, что сквозняком молнию затянет? — не отрываясь от шахмат, рассеянно спросил Александр Степанович.

— Не боюсь.

Почему-то все время, когда они оставались вот так одни, между ними возникало чувство неловкости. Словно он и она боялись чего-то. Александр Степанович сидел на своей кровати, голый по пояс, в одних шортах, и опять она удивилась, какое у него молодое, крепкое тело.

Он не хотел ехать сюда со мной. И все время сторонится меня. Но она не могла заговорить с ним об этом — после того, как сама же отучила его от нежностей…

Александр Степанович сжал кулаки, потянулся, на плечах и груди буграми вспухли мышцы.

— Жаль, тут нет стенки, некуда постучать, — сказала она.

Он странно посмотрел на нее, занесенная над доской рука остановилась.

Дались ему шахматы! Она смахнула с доски фигуры. Схватила его напряженные руки, чувствуя легкое сопротивление, притянула к себе…

Потом Александр Степанович стоял у окна, сцепив на шее руки, и молчал. А ей почему-то было стыдно, словно совершила недозволенное.

Просто он отвык от меня. Мы отвыкли друг от друга.

Работа, быт, семейные неурядицы — надо быть железной, чтоб не уставать от всего этого.

Опять вспомнила, что вчера был городской актив и как просила она Олейниченко сказать с трибуны о библиотеке. Ее мучило, что вопрос с помещением до отпуска так и не решился.

Подошел Александр Степанович, присел рядом с ней на кровать. У него было такое лицо, словно он собирался сказать что-то важное.

Но он спросил:

— О чем ты все время думаешь?

Она засмеялась.

— О том, что я ненормальный человек, не умею жить настоящим. Сейчас мне хорошо, спокойно, но я не ценю этой минуты, я отравляю ее предстоящими заботами. Например, о библиотеке. Или мучусь прошлым. Например, той ссорой с Юрием.

Он промолчал.

— Надо же было напомнить ему о его обязанностях! — сказала она. — И откладывать дальше я не могла. Я вообще привыкла идти неприятностям навстречу.

— А зачем?

Она не поняла.

— Что — «зачем»?

— Зачем идти им навстречу?

Кира Сергеевна посмотрела на мужа. Странный все же. Ну, как ответить на этот вопрос?

Она сказала:

— Пошли лучше гулять, дождь кончился.

Они бродили по сырому парку. Короткий и буйный дождь смочил лишь верхний тонкий пласт грунта, он легко отделялся от сухого слоя, налипал на подошвы. Потоки воды вымыли и унесли вниз, в море, сухие травинки, шишки, обрывки бумаги, лишь у основания стволов застряли длинные изогнутые петлей соломины и стебли трав.

Скамейки были мокры, и они не садились, шли по узким аллеям — она чуть впереди, — вздрагивая от падающих на плечи капель.

К запаху моря примешивался сладкий запах кипариса, и Кире Сергеевне было грустно, как перед разлукой. Почему-то вспоминалось, как хоронили мать, как лежала она, маленькая, сухонькая, с темным острым лицом, как приходили люди с цветами, а кто-то принес кипарисовую ветку. Она пахла печально и сладко.

— Знаешь, когда отец погиб, мне было двенадцать лет. И мать пошла на кладбище. Меня взяла. Я спросила: «Зачем, ведь папа не здесь похоронен?» Она сказала: «Не здесь, но земля-то одна. На кладбище все плачут, и я с людьми поплачу». Я все время помню это и часто думаю: нам есть где веселиться с людьми, а где поплакать?

— Плакать лучше в одиночку, — сказал он.

Они постояли, счищая о камни налипшую на подошвы землю.

Потом спустились к морю.

Кругло накатывали волны, чмокая у берега, с шорохом перекатывалась галька, таяла на ней грязная пена прибоя, выплескивая мусор. Новая волна наплывала, уносила его с собой и, покачав на гребне, снова выбрасывала на пустой берег.

«Плакать лучше в одиночку», — почему он сказал так?

Луна скрылась за облачко, тонко высветлила его края, и сразу стали видны звезды.

Они сели на большой теплый камень, его крутые гладкие бока успели высохнуть.

— Ты не замерзла?

Она не ответила, и он обнял ее за плечи:

— А вдруг случится, как два года назад?..

Сперва она не поняла, о чем это он. Посмотрела на его потяжелевшее, озабоченное лицо. Ах, вот что его тревожит.

Тогда, два года назад, она была в великой панике, а он уговаривал ее рожать. «Вдруг будет сын!»

Она ожидала, что, может быть, и сейчас он ей скажет: «Вдруг будет сын!» Но он молчал. И опять ей пришла мысль: я не понимаю его, мы, живя рядом, идем в разные стороны. Я ничего не знаю о нем. Как у него в школе, в классе? Все еще говорит: «Кому жаль Обломова, поднимите руку!» — и первый тянет свою?

Странно, ведь раньше я все про него знала. А сейчас словно живем в разных измерениях.

— Скажи, ты и теперь получаешь от учеников письма?

— Конечно. Почему ты спросила?

— Ты не рассказываешь о них.

— Ну, тебе это не интересно.

— Они тебе пишут на школу?

— Да. Например, перед выпуском было письмо.

— Делятся успехами?

— Не все. Как раз это письмо — из колонии.

Он стряхнул с ног туфли, прижал босые ступни к камню, обнял колени.

— Тебе было неприятно это письмо?

Он пожал плечами.

— Наоборот, я рад, что получил.

— Рад?!

— То есть, конечно, жаль парня. Но я рад, что он мне написал.

Безлюдный пляж выглядел странно, пустынно, под навесом моталось на гвозде позабытое полотенце. Кира Сергеевна смотрела, как в море, на лунной дорожке, перемещаются, играют белые блики.

— Я его знаю?

— Нет, он кончил школу уже без тебя.

— За что он там?

— Не пишет.

Он о чем-нибудь просит?

— Нет. Не просит. Видишь ли, радостью делятся с каждым, а горем — только с близкими. Это письмо мне дороже других…

Воздух остывал, у нее замерзли плечи. Ей хотелось прижаться к теплому боку мужа, но она видела, какое у него сейчас лицо. Как будто рядом сидит чужой.

— Разве так уж приятно узнать, что твой ученик не стал человеком? — спросила она.

— Я не сказал «приятно». Я сказал — «дороже!» — раздраженно произнес он. Но Кира Сергеевна все равно не могла понять, почему письмо от преступника дороже писем от честных людей. Ее мало интересовал попавший в колонию парень — она его не знала — ей хотелось понять, почему они так по-разному смотрят на жизнь.

— Мне было бы горько, если б мой ученик попал в колонию. И стыдно за себя. Значит, я не научила его жизни.

Он сбоку и как-то косо посмотрел на нее.

— Жизни может научить только жизнь.

— А мы не в счет?

Он не ответил. Сидел, обняв ноги, уткнувшись подбородком в колени. Она видела его темную скулу и висок с отросшими волосами.

— Ты замечала, как больно молодые входят в жизнь? — неожиданно спросил он.

Она удивилась:

— Больно? Не понимаю.

— Хотя мы говорим, что им открыты все дороги…

— Но им и в самом деле открыты все дороги. Для них подготовлено все. Если хочешь, мы вносим их в жизнь на своих плечах!

Он поежился, спустил с камня ноги.

— Не надо, Кириллица, ты ведь не на трибуне, обойдемся без лозунгов. Ты привыкла смотреть на жизнь сверху, а оттуда не все увидишь, разве что общую картину. Жизнь понизу идет и состоит из деталей, которые тебе не видны…

— Не будем обо мне, — перебила Кира Сергеевна. — Все же объясни, как это — «больно входят в жизнь».

Он потер замерзшие босые ступни, сунул ноги в туфли. Она испугалась, что он сейчас встанет и уйдет. И разговор оборвется.

— Не физически, конечно. Просто молодые входят в жизнь, где хозяева не они, а мы. Мы пытаемся навязать им свой опыт, традиции, вкусы… Вплоть до длины волос и ширины брюк. Умудряемся колоть им глаза даже тем, что воевали. «Защитили вас!» Хотя защищали и себя.

Он вздохнул и умолк. Согнулся, захватил горсть мелкой гальки, подбросил на ладони.

— И что же? Вечный конфликт отцов и детей?

Он покрутил головой.

— Опять ты лезешь на трибуну. Зачем тут формулировки? Ты же знаешь: никому в голову не придет заново изобретать велосипед или открывать бином Ньютона. А нравственный опыт каждый приобретает сам. И если не понять этого, можно наломать дров, а это чревато.

Ей стало досадно, что он говорит таким раздраженным тоном, и это напоминание о трибуне прямо-таки бесило ее. Мягкий, добрый, избегающий конфликтов, вдруг сам нарывается на конфликт. И не произносит свое любимое «все утрясется».

— Потому твой ученик и попал в колонию, что кто-то навязывал ему длину волос?

Это было не очень великодушно — сказать так. Конечно, он переживает за парня, и получилось грубо.

Он уже совсем сполз с камня и все поигрывал галькой, с мелким стуком сыпалась она с ладони.

— Ты привыкла нормативно мыслить, Кириллица, и все упрощать. Это оттого, что ты не знала неудач.

— Зачем ты все время сворачиваешь разговор на меня?

Он не ответил.

Далеко в море выдавался мыс, он весь был залит огнями — там угадывался город. Кира Сергеевна посмотрела туда, и ей отчаянно захотелось домой, в уют городской квартиры и в свой маленький кабинет, к привычным делам и заботам.

Казалось, здесь, у моря, она прожила длинный и пустой год.