Снилось детство, дедушкина деревня, куда привозили ее родители. Журчит ручей, обтекает камешки, соломинки кружатся в нем, застревают на мелководье, она ладошкой углубляет русло, холодная вода обжигает пальцы.

Дед говорил: начинается ручей с родника и бежит прямо к Волге.

Заросшая тропинка вьется вдоль ручья, по ней красная плоская букашка — солдатик — трудно пробирается в путаных плетях травы. Для букашки трава — целый лес, и маленькая Кира расчищает солдатику путь, рвет траву, убирает стебли и камни. А солдатик почему-то не хочет ползти по расчищенному, забирает в сторону, вползает на лист подорожника и исчезает в зарослях травы. У него — своя дорога.

Девочка хочет пить, встает на коленки, черпает ладонями воду, несет к губам, но вода убегает сквозь пальцы, и ладони по-прежнему сухие.

Кира Сергеевна видит себя, маленькую, со стороны — худенькие лопатки, колени в царапинах, сбитый локоть, — но этого не может быть, человек не может видеть себя со стороны, наверно, это не я, а Ленка. Хочет крикнуть: «Не упади, вода в ручье холодная!» — но голоса нет, только шепот, Ленка не слышит. Кира Сергеевна опять силится крикнуть и просыпается. Это не ручей журчит — колеса стучат ритмично и четко. Но иногда вагон словно сбивается с ноги, ломается ритм, колеса торопятся, стучат вразнобой и опять пристраиваются к четкому ритму.

В рамке вагонного окна менялись, отлетали назад движущиеся картины: замершие в инее деревья, провода, тонко перечеркивающие небо, белые чашечки изоляторов на столбах — как елочные украшения, стога соломы с опавшими боками… Кира Сергеевна вспомнила, как летом вот так же ехала с семинара, в рамку окна вплывали совсем другие картины, а она не могла уснуть от мысли, что уже завтра будет дома и увидит всех…

Это было очень давно, совсем в другой жизни — это было еще «до». И опять ее мучило, что не знает она точно того рубежа, на котором разломилась жизнь. Может быть, это было уже «после».

За окном тускло светились серые рельсы, сплетались, уходили под колеса и опять выползали, расплетались в длинную ровную колею с темными поперечинами-шпалами. Как будто бесконечная лестница упала на землю.

«Короче говоря, ты хочешь, чтобы я ушел?» Ты и так ушел. И Ирина ушла — раньше, чем переехала на другую квартиру.

Резко тряхнуло вагон, дверь купе сдвинулась, Кира Сергеевна встала, закрыла ее. В зеркале увидела свое серое, незнакомое лицо, волосы с отросшей от корней сединой. Измельчавшие черты, складки на желтой шее, мятые щеки — черты старости. Она почувствовала себя усталой, от этой усталости нельзя отдохнуть, потому что это — усталость души, она навсегда.

Почему у меня нет ещё детей? Возможно, кто-нибудь из них стал бы мне другом.

Она поняла — ей показалось, что поняла, — почему ушла Ирина. Моя дочь меня не уважает. Как она сказала тогда? «Самое неприличное — жить ради приличия». Можно ли уважать мать, которая построила свою жизнь на лжи? Примирилась — ради приличия — с «другой женщиной». Ходит с гордо поднятой головой… Пытается учить свою дочь праведной жизни…

Да разве я знала? Почему тогда не сказала ей правду? Почему не заплакала перед ней? Тоже ради приличия?

Нет. Я хотела сберечь ей отца. Нельзя, чтобы в ее глазах во всем был виноват он один. И плачущей она меня не увидит. И никто не увидит.

Сейчас она жалела, что сразу же не объяснилась с мужем, не потребовала ответа на свой вопрос: когда это случилось и почему? Знать — всегда лучше, чем не знать. Изменила своему правилу — идти неприятностям навстречу. По прямой, по кратчайшему расстоянию между двумя точками.

Но так бывает только на плоскости. В жизни кратчайший путь — не самый прямой и не самый верный.

Она опять увидела в зеркале свое маленькое, будто сведенное судорогой лицо и удивилась, что стала похожей на мать. Опять кольнуло запоздалое чувство утраты, как будто мать умерла только вчера.

Кира Сергеевна вспомнила детство, Североволжск — почему-то зимний — заметенные снегом покатые улицы, сбегавшие к Волге, деревянный двухэтажный дом, запах старинных книг и вещей, уткнувшуюся в тетради мать с маленьким тонким лицом. Такое лицо у нее стало после гибели отца, таким осталось на всю жизнь.

Мать до конца дней тосковала по Североволжску и все собиралась съездить туда, да не пришлось.

И Киру Сергеевну первые годы тянуло туда, часто снились родные улицы и дом, в котором прошло детство, юность. Сейчас ей казалось, что только там она и была счастлива.

Не верилось, что всего лишь ночь отделяет ее от встречи с городом детства. Приедет, пройдет по знакомым улицам — обязательно одна, — постоит у родного дома — бывшего родного. И будет плакать, плакать… Там можно, там никто меня не знает.

В последний раз приезжала на встречу выпускников школы — давно это было, в пору молодости, и тогда бродила по знакомым улицам, стояла у своего дома, а плакать не хотелось. Плакать о прошлом — удел стариков.

Зачем уехала оттуда? Может быть, там моя жизнь сложилась бы иначе? Не взошла бы я по «ступеням» в сегодняшний свой печальный день? Но тут же она подумала: там было бы то же самое. Дело не в месте, где живет человек, дело в самом человеке.

Она попыталась представить себя в другой жизни. И не смогла. Да, везде было бы то же самое. И слава богу.

За окном уже померкло небо, тени бежали по белым от снега откосам, жирно отблескивали на шпалах пятна мазута. Пахло теплой угольной пылью и влажным бельем.

Кира Сергеевна сидела и все вспоминала — школу, институт, Лидию Чекалину, которая тогда была Синицыной, как девчонками плавали на Зеленый остров за ежевикой и смеялись над старшим Лидиным братом Олегом, который в свои шестнадцать не умел плавать и боялся воды… И как в пионерлагере она обидела Лидию, кажется, даже ударила… Лидия ушла в лес, и все искали ее, не могли найти. Вечером Кира свалилась с температурой — заболела ангиной, одна лежала в изоляторе. Лидия пришла с заплаканными глазами, принесла полевые цветы. Положила на подушку букетик, сказала: «Не бойся, ты скоро поправишься». А Кира отвернулась к стене тогда и заплакала от стыда и раскаяния.

Вчера по телефону голос Лидии звучал незнакомо и тонко:

«— Не врешь, в самом деле едешь? Ну, мать, осчастливила! Ну Кирка! Ну Кирка!»

Милая моя. Единственный друг. Может, хоть ты скажешь, в чем моя вина? Ведь есть же чья-то вина во всем, что случилось со мной. Неужели моя? В чем? В том, что трудно жила, часто отнимала себя у самых родных, близких, ради многих чужих, которых никогда не видела и не знала?

Не такая уж я Кирка, как кажусь…

Откатилась на роликах дверь, в купе заглянула проводница в белой короткой куртке. В руках — по два стакана с чаем.

— Чай пить будем? — уютным, домашним голосом спросила она. — Что это вы в темноте?

Кира Сергеевна посмотрела на нее и не поняла вопроса.

Проводница поставила стакан, щелкнула выключателем. Яркий свет больно ударил в глаза.

Она вышла, локтем задвинув дверь, и Кира Сергеевна опять осталась одна.

За окном бежала ночь — вся в густых огнях чужих городов и станций.