Во сне вспоминала про Ирину и — словно кто толкал в сердце — сразу просыпалась, лежала в темноте, стараясь унять испуг. Хотелось куда-то бежать, вмешаться, спасти. Но она не знала, надо ли вмешиваться и кого следует спасать. Ее удивило, как странно совпало у нее и у Ирины — одинаково разломилась надвое жизнь, — она думала о том, как зыбко и непрочно все в жизни: удача, покои, порядок, счастье — от одного толчка все падает, рушится, сшибает то, что возводилось с трудом долгие годы.

Она испытывала страх утопающего, который хватается за плавающие предметы, но они выскальзывают, и в руках — пустота.

Со стены скалились в темноте маски и, чтобы отвлечься, она старалась вспомнить, кто их дарил, какие покупала сама и где. Вон ту с надменно прищуренными глазами подарил к какому-то празднику он и сказал: «Это баба Кира».

Он спал за стеной — человек, которого она любила так долго, что перестала это замечать. Было много хорошего в их жизни, но она старалась забыть все, зачеркнуть, потому что каждое событие, каждый эпизод закапчивался сегодняшним днем. Когда он забрал ее из роддома, вечером долго смотрел на спящую маленькую Ирину, потом сказал потрясенно: «Подумать только — я мог бы погибнуть на войне, мог бы умереть от болезней, и не было бы этого чуда, в котором я и ты, и всегда теперь будем я и ты, даже когда умрем — вечно. Выходит, ты подарила мне бессмертие, чем отплачу я за это?» Для того дня слова его звучали честно, значительно, но Кира Сергеевна мысленно продлевала их в сегодняшний день, и они оборачивались пустотой.

Она возненавидела воспоминания и, чтобы покончить с ними, вставала, шла на балкон курить. Тихий спящий город помаргивал редкими огнями, только густо светились окна больницы. Понизу, у самой земли, плыл реденький сырой туман, легкий ветерок дышал в лицо сыростью, это был даже не ветер, а слабое движение воздуха.

Кира Сергеевна смотрела на окна больницы и пыталась вспомнить о каком-то незавершенном деле, связанном с этой больницей.

А, все равно, вяло подумала она. Где-нибудь записано и выплывет.

Потом возвращалась через столовую, путалась в дверях, холодные вещи молчали в темноте, она боялась прикоснуться к ним.

Долго сидела на кровати, чувствуя ногами холод, опять думала об Ирине и как сама жалела, что нет у нее других детей.

Включала электрическую грелку, ложилась с ней, и начинало казаться, что рядом что-то живое и теплое, может, ребенок, которому не суждено было родиться. Тепло ударяло в ноги, успокаивало: что со мной, ведь ничего страшного не случилось, никто не умер, Ирина будет счастлива, у нее есть Ленка, она никогда не узнает пустоты одиночества…

А но утрам опять что-то било в самое сердце, она просыпалась с таким чувством, словно случилась беда, о которой никто пока не знает. Так уже было когда-то, вспомнила она. В те первые, самые трудные дни. Хотелось убежать из пустого дома, чтобы быть на людях. Одевалась и уходила. Дорогой старалась разбудить в себе привычное чувство радости от встречи с работой — войду в кабинет, закружусь в делах… Но не получалось, не выходил из головы тот эпизод в горкоме, казалось, все уже знают, гуляет по городу этот развеселенький сюжет, как железная баба закатила истерику. Это мучило, отвращало от работы, и сама работа уже казалась однообразной, утомительной: изо дня в день одно и то же, идут люди со своими делами, каждому от нее что-то надо, но никто не спросит, надо ли что-нибудь ей.

Дни наползали один на другой — длинные, похожие друг на друга. Кира Сергеевна не могла управлять ими, планировать их — разучилась, что ли? — они ложились как попало, она понимала, что ее заедает текучка, что тонет в трясине бумажек, мелких, необязательных дел. Приходили из театра, больниц и библиотек, она звонила, выбивала оборудование, согласовывала мелочи, понимала, что не ее это дело, на нее взваливают то, что должны делать сами. Прежде она выдворяла такого, рода «просителей», а теперь бралась за трубку, звонила, доставала для больниц мягкий инвентарь, кумач для Дома культуры — не все ли равно, мне ведь легче достать, люди просят не для себя, для дела… Театр клянчил новый автобус, детсады плакались: не завозят на базу картофель — мать честна! я превращаюсь в доставалу и выбивалу! — но все равно доставала и выбивала. Для дела.

Слухом земля полнится, и поползло по инстанциям: Колосова может, Колосова не откажет — и уже свои сотрудники лезли с личными просьбами: устроить консультацию профессора, перевести в английскую школу, нажать насчет детского сада… Кира Сергеевна устраивала, переводила, нажимала — делала то, чего никогда не позволяла для себя и своей семьи.

Все это катилось по инерции, как бы само собой, она понимала, что вязнет в мелочах, упускает главное, утешала себя жиденькой мыслью: не для себя же я, для людей…

Быстро уставала, иногда бросала все, брала машину, уезжала на весь день, смотрела, как достраивают корпус для гинекологии, как движется ремонт музыкальной школы, заглядывала в библиотеку, радовалась, как широко разместились тут, в здании бывшего архива… На время отступало все, что не было работой, оживала в ней прежняя жадность, жаркий интерес к делу. Перешагивая через балки и кучи строительного мусора, поднималась в будущие палаты — небольшие, на четыре койки, с душем и туалетом — пыталась представить, как но-домашнему уютно будет здесь с занавесками и цветами на окнах…

Директор музыкальной школы водил ее по классам с новыми белыми полами, брезгливо поднимал брови, говорил своим густым, хорошо поставленным голосом: «Все это — паллиатив, не более, надо строить новое, а мы латаем старое». Кира Сергеевна снисходительно выслушивала его тирады. «Паллиатив» — ах ты, чистюля, барин, знал бы, сколько трудов и нервов стоило включить капитальный ремонт в план этого года! Сколько раз таскала я сюда областное начальство, показывала маленький флигелек, заставляла слушать, как отделенные тонкими перегородками пианино и скрипка перебивают друг друга!

Как-то заскочила в гороно повидать Василия Васильевича. Он обрадовался, усадил ее, крикнул в приемную: «Ко мне — никого!» Взахлеб рассказывал о своих планах, надеялся, что уйдет в школу, весь был уже в будущем, даже помолодел.

— Кто же вместо вас? — спросила Кира Сергеевна.

— Сиротин из сороковой, — сказал он. И добавил не очень уверенно: — А что, крепкий мужик…

Кира Сергеевна знала сороковую школу — лучшая успеваемость в городе. Но «крепкому мужику» не хватает культуры.

— Больше пока некого, — вздохнул Василий Васильевич. — Александр Степанович ведь отказался…

Кира Сергеевна удивилась: он не говорил, что ему предлагали. Она подумала: он отказался из-за меня, ради меня. И теплинка шевельнулась в душе. Но тут же исчезла. Нет, не из-за меня. Он не мог в своем нынешнем положении дать согласия, не имел права.

В конце дня возвращалась в исполком, вспоминала, что придется идти домой, и сразу гасло в ней все. Отпускала Шурочку, долго сидела, пытаясь спланировать завтрашний день, выделить в нем главное и уйти от мелочей. Словно заново училась работать. Но знала: как ни планируй, завтрашний день, как и вчерашний, полетит кувырком.

Косилась на толстую пачку бумаг — справочные материалы к докладу на бюро. Уже неделю пылятся тут, на краю стола. И убрать нельзя — забуду про них. Каждый день она пыталась взяться за доклад — время бежит, и бюро не за горами — и всякий раз откладывала, думала: «завтра». Не лежала душа.

Наступал вечер, она включала свет, перебирала почту и все время помнила, что пора домой. Что-то тихо, протяжно ныло в ней, она открывала окно и курила, заваливая пепельницу окурками. Сейчас бы выпить кофе, да Шурочки нет.

Ну, что тут страшного, приду домой, закроюсь у себя, буду читать. Живут же в коммунальной квартире совсем чужие люди. Но он зашуршит за стеной газетами, и я начну прислушиваться… А потом — страшная ночь с толчками в сердце. И так будет сегодня, завтра — всегда. Я думала, что когда-нибудь это кончится, пройдет. Но не проходит и не кончается.