Дома ее ждала записка: «У меня партсобрание, приду поздно». Ни обращения, ни подписи.

Зачем мне знать, когда он придет?

Записка — листок из ученической тетради — лежала на кухне на столе, прижатая заварным чайничком. Чтоб сразу бросилась в глаза.

Она заглянула в холодильник, вытащила колбасу, яйца. Подумала: вот бы поесть сейчас густого домашнего борща. Но не было в доме ни мяса, ни овощей — никто не заботился об этом. Она давно ничего не варила, и в доме не пахло едой. Дом, где не пахнет едой, чужой для всех, подумала она. Как гостиница, где не живут, а только останавливаются.

Из окна она видела мокрые крыши с крестами антенн, синий «жигуленок» блестел боками, из дома напротив вышла женщина, посмотрела на небо, распушила зонт, побежала. На асфальте темнела круглая заплатка, в куче песка под грибком валялось забытое детское ведерко.

Когда-то тут играла Ленка, теперь привыкла к другому дому, из которого опять ей скоро уезжать, и меня скоро здесь не будет, ничего этого не увижу, и вспоминать будет не о чем.

Кира Сергеевна ела, поглядывая на белый, сдвинутый в угол стола листок.

Он написал это, чтобы я не подумала, что он у той женщины. Какое мне дело до него? В последнее время у него вошло в привычку, вернувшись домой, отчитываться — косвенно, конечно: «Только что кончился педсовет», «У нас был торжественный вечер».

Устала, тянуло прилечь, но она боялась, что уснет, пропустит его возвращение, а надо сегодня же сказать ему все.

Убрала посуду, пошла в его комнату. Всюду разбросаны вещи, на спинке стула одна на другой висят грязные сорочки, на диване — куча журналов и газет, серая от пыли занавеска сорвалась с крючков и в середине провисла.

Она сняла занавеску, отнесла вместе с сорочками в ванную. Собрала носки, галстуки, платки, вытерла пыль. Потом стирала и прислушивалась, не раздадутся ли на лестнице шаги.

Время от времени она украдкой убирала у него, стирала вещи, но так, чтобы он не видел.

Кира Сергеевна успела и постирать, и развесить на балконе белье. Нацепила влажную занавеску на крючки карниза — в прибранной комнате стало светло и уютно. Потом в столовой включила телевизор — чтоб не заснуть — и легла на диван с книгой.

Читала о драме ученого и невольно накладывала его драму на свою жизнь. Но не получалось, там все было другое. Ученый безнадежно отстал, зачеркивал свои труды.

Она думала: если отстал и понял это, можно догнать. Если зачеркнул труды, можно написать другие, А если и нельзя написать — поздно! — то все равно зачеркнуть себя — значит шагнуть вперед. Все исправимо, и то, что произошло у нее в горкомовском кабинете, — тоже исправимо. Трудом, работой можно исправить любую ошибку. Только ошибку жизни не исправишь ничем.

Все-таки она задремала и успела увидеть сон. Ей часто снилось это: мать, шаркая мягкими тапочками, песет ей чай. И опять Кира Сергеевна не вспомнила, что лгать умерла, только сказала: «Зачем? Я сама». А мать молчит, улыбается и несет поднос с чаем.

Ее разбудила тишина. Открыла глаза и увидела темный экран телевизора.

— Я выключил, — сказал Александр Степанович, — думал, ты спишь.

Она не знала, когда он пришел. Успел ли заметить, что в его комнате убрано.

— Я принес сосиски.

Он был без пиджака, рукава сорочки закатаны до локтей, тонкие подтяжки перекрещивались на спине.

Она удивилась, какие у него белые дряблые руки. Поднялась, привалилась к спинке дивана.

— Сварить сосиски? — спросил он и пострелял подтяжками. Совсем, как прежде. Как будто за этот год ничего не произошло.

— Саша, я все сказала Игнату.

Он посмотрел на нее.

— Что сказала?

— Про нас. Он может нам помочь.

— Чем он может помочь? — невесело спросил Александр Степанович. Сел рядом с ней, свесив руки. Поредевшие волосы неровными косицами упали на лоб.

— Согласись, жить и дальше в таком ложном положении мы не можем…

Она подождала, не скажет ли он чего-нибудь. Но он молчал.

— Игнат поможет нам разменять квартиру… Если, конечно, ты не захочешь уйти к той женщине.

— Какой женщине?

Кира Сергеевна испугалась, что сейчас он скажет: «Никакой женщины нет, я пошутил тогда». И будет врать, врать…

— Никакой женщины нет.

Она прямо задохнулась от возмущения.

— То есть… Это была шутка?

— Просто мы расстались. Еще зимой.

Она сидела, оглушенная тем, что услышала. «Расстались»— как все легко и просто. Как будто ничего не было. А мои страшные бессонные ночи, одинокие дни и вся сломанная жизнь — куда все это денешь? Все — не в счет?

«Просто расстались».

— Напрасно, — сказала она.

Он прижал ко рту кулаки, подышал в них. Как будто хотел согреть.

— Я всегда любил только тебя, Кириллица. Меня мучило, что я не нужен тебе, но все равно я любил одну тебя.

Она видела его заросшую шею, мягкое, опущенное книзу лицо.

— Зачем ты мне говоришь это?

— Чтобы объяснить, почему мы расстались. Хотя я знаю, ты никогда не простишь.

Он посмотрел на нее, и Кира Сергеевна увидела, какие у него старые, больные глаза. Но это не тронуло ее. Как он не понимает, что ничего изменить нельзя. Прощу я или нет — этим не вычеркнешь из жизни ни дня, ни часа. Каждая минута пережитого будет с нами — до конца дней.

— Напрасно, — повторила она. И встала.

Накинула теплый платок, вышла на балкон.

Дождя уже не было, густо пахло землей и мокрым деревом. Бледный серп лупы повис над тополем — казалось, в черном небе есть прорезь и луна выходит оттуда тонким острым краем.

В темноте на низких веревках болели его сорочки. Кира Сергеевна смотрела на них и думала: если б можно было вернуть назад, в свое начало этот год!.. Но надо ли? Он все равно пришел бы — раньше или позже. К каждому он приходит, такой вот безжалостный и мудрый год. Ко мне пришел поздно, и изменить ничего нельзя, можно только понять.

Она подумала о муже, представила, как сидит он там, уронив руки, и ждет. Он не вернулся ко мне, он просто остался. Но все равно — не брошу же я его. Не смогу. Мы оба будем стареть, доживать оставшиеся годы. Когда-нибудь все отболит и станет прошлым.

Она чувствовала, как поднимается в ней что-то большое, теплое, хотелось тихо и сладко плакать, просить у всех прощения и самой всех прощать.

Гасли окна в домах, а завтра засветятся снова. Надо делать все, чтобы засветились. Вспомнила, как Олейниченко сегодня сказал: «Человек рождается, город принимает его, умирает — город провожает его в последний путь, а между рождением и смертью умещается целая жизнь».

Выходит, и я помогаю людям прожить эту жизнь. Совсем не новая мысль почему-то взволновала Киру Сергеевну, как будто она все вдруг увидела издалека, из будущего — себя, залитый огнями город и свой сегодняшний дом с потухшими окнами. В доме должны гореть огни, звучать детские голоса, уставшие от работы люди должны возвращаться домой, и огни в окнах — как маяки для них. У каждого должен быть свой огонек.

Все приходит и уходит. Уйдем и мы. Останется на земле только то, что мы смогли и успели сделать для людей.

Она подумала, что надо возвращаться в комнату. И надо сказать какие-то самые первые слова. Старалась найти их. Она и не предполагала, как трудно найти простые слова, которые ничего не значат.

Может, войти и сказать: «Дождь кончился, наверно, завтра выглянет солнце».

Это будут самые простые слова. Но и в них упрятан второй смысл. В них — надежда.

Симферополь, 1978