Ее разбудило радио.

   Сперва она не поняла, где находится, всю ночь плыла куда-то или ехала, даже ощущала покачивание, и сейчас ей казалось, что она все еще в поезде, хотела встать и чуть не свалилась с разъехавшихся стульев, а потом все вспомнила.

   Было еще очень рано, едва начинало светать, и мысль о том, что придется встать, идти куда-то — куда? — была невыносима. Она стала слушать радио.

   С самой Москвы она не слышала знакомых дикторских голосов и сейчас с тревогой вслушивалась в сводку новостей, память выхватила то, что ей казалось главным: «Продолжаются ожесточенные бои под Москвой» и «Наши войска оставили город Харьков».

   Перед ее отъездом налеты на Москву участились, немецкие самолеты прилетали по два — три раза за ночь, и теперь, судя по сводкам, налеты не ослабевали.

   Нина слушала о зверствах фашистов на оккупированной территории и думала: там же наши люди, дети, не все успели выехать — каково им там? И собственное положение теперь не казалось ей таким уж безнадежным и трагическим — господи, да я же в своей стране, среди своих людей, чего же я ною. Меня оберегают, чуть ли не за руку ведут по этим трудным дням, надо же и самой хоть что-то для себя делать.

   Военные сводки кончились, дикторы перешли к обзору газет, рассказывали о героизме тружеников тыла. Нина заставила себя подняться, натянула чулки и свитер, сунула ноги в не просохшие за ночь ботики.

   За время сна она нисколько не отдохнула, и собственное тело казалось большим и тяжелым.

   Зал ресторана, через который шли они вчера, был закрыт, выйти можно было только черным ходом, через кухню. На кухне женщина в сером ватнике разжигала огромную плиту, плита не горела, из топки валил дым, женщина дула в нее, прикрыв глаза, потом долго откашливалась.

   Нина хотела выйти незаметно, она боялась, как бы ее не заставили забрать с собой и вещи, и опять ругала себя, что набрала столько разного барахла...

   Истопница куда-то отлучилась, и Нина, схватив сумочку, быстро прошла через кухню прямо во двор. Во дворе стояли пустые ящики, кучей был свален уголь, истопница накладывала его совком в ведро. Нина миновала двор, прошла мимо здания вокзала — стены его тоже были облеплены бумажками, — вышла к билетным кассам. Кассы были закрыты, но возле них жались в очереди люди. Господи, и отсюда едут!.. Куда?.. Она почувствовала слабость в ногах и привалилась к стене. В голове путалось, она никак не могла вспомнить, что сейчас надо сделать. Что-то она решила еще вчера, когда капитан сказал, что поезд выбился из расписания. Ага, надо искать Людмилу Карловну — вот что. Еще маячила перед ней слабая надежда, и она подошла к девушке в милицейской форме:

   — Как проехать в адресный стол?

   Девушка посмотрела на нее, на живот, обтянутый пальто, объяснила каким трамваем ехать, но тут же добавила, что в воскресенье он не работает. Так сегодня воскресенье! Нина потеряла счет дням и теперь думала: где же я перебуду до завтра?

   Она пошла без всякой цели, просто чтобы не стоять, на углу увидела, как старик опускал в почтовый ящик письмо. Это навело на мысль: пойти на главпочтамт, узнать, забрала ли мачеха ее телеграммы, ей сказали, что туда надо ехать трамваем. В трамвае она вроде задремала и забыла, куда и зачем едет. Просто я не выспалась, не могу сосредоточиться, решила она.

   К окошку «До востребования» тоже тянулась очередь, но здесь было тепло, Нина хотела где-нибудь присесть, ей не удалось, и она привалилась плечом к стене, опять неудержимо потянуло в сон.

   Женщина в окошке долго не могла понять, что ей надо, и терпеливо объясняла, что чужую корреспонденцию ни выдавать, ни показывать не имеет права. Нина вытащила свой паспорт, подала женщине.

   — Я тоже Нечаева, вы только скажите, взяты ли телеграммы, я не знаю, тут ли моя... мать...

   Она объясняла долго и путано, а потом смотрела, как быстрые пальцы пробежали вперед по толстой стопке писем, вернулись назад и замерли вдруг, и в ней все замерло.

   Телеграммы были на месте.

   Ей даже разрешили прочесть их, и она прочла то, что когда-то сама написала. Ну, все, ну, все, подумала она.

   — Здесь еще письмо, тоже Нечаевой Людмиле Карловне.

   Ей показали конверт, надписанный зелеными чернилами, и она узнала почерк отца. Ну, все.

   Она отошла от окошка, опять поискала, где бы сесть, но везде сидели люди, писали либо читали письма, заполняли бланки, пересчитывали деньги или просто так сидели с озабоченными лицами.

   Ну, все, опять подумала она, присела на подоконник, привалилась головой к оконному проему, закрыла глаза. Расстегнула пальто, положила руку на живот как хорошо, что его еще нет и он не страдает вместе со мной...

   ...Хотелось пить, и она ловила в горсть колкую струю фонтана с красивым названием «Ночь», но выпить не успевала, вода уходила меж пальцев. Вдвоем с отцом они были тогда в Гурзуфе, в военном санатории, мачеха не поехала, сказала, зимой неинтересно, а там в феврале цвели абрикосы, росли пальмы с мохнатыми войлочными стволами, и между кипарисами проглядывали горы в россыпи огней... В парке Нина видела, как женщина сгоняла с дорожек лужи самодельной метлой, ее поразило, что к палке привязан пучок жестких веток туи — у нас в Свердловске эти ветки стояли бы в вазе и украшали бы комнату!

   Рябинин. Или Рябов. Нет, кажется, он сказал тогда — Рябинин. Его товарищ по гражданской войне. Если б ей дали прочесть письмо отца, там наверняка есть эта фамилия...

   Не хотелось уходить из тепла, кажется, я заболела, поняла она, но не сидеть же тут до ночи, ведь надо что-то делать. Может, вернуться к вокзалу и попытаться уехать в Саратов — ах, надо было сразу ехать туда! Но она помнила ту очередь у закрытых касс. Ничего, еще немного посижу и пойду. Что стоит моя беда — беда одного человека — перед трагедией целой страны! Мало что стоит. Но от этого беда не переставала быть бедой.

   Рябинин. Опять выплыла эта фамилия, с которой неизвестно, что делать.