В палате в этот день только и разговору было что о Москве. Ксениванна рассказывала, как до войны ездила с мужем в Москву к родственникам, была в Мавзолее и на Сельскохозяйственной выставке, а на метро сперва ездить боялась, не могла ступить на эскалатор, а потом привыкла, только все время кружилась голова... Леле не верилось, что там поезда ходят под землей и даже под рекой, и она жалела, что не была в Москве, а Ксениванна говорила:

   — Ничего, теперь побываешь. Теперь его, паразита, погонят, а там и войне скоро конец, потому что Москва — всему голова!

   И Нина снова вспоминала те тревожные октябрьские дни, бомбежки по ночам, и то, что теперь разгромили немцев и погнали от Москвы, для нее было не только общей счастливой победой, но имело и личное к ней отношение; она думала, что теперь-то, может быть, удастся вернуться в Москву, пусть не сейчас, а потом, через месяц, когда установится связь с отцом и он пришлет деньги... Вернется из Ижевска институт, и снова она войдет в аудиторию с движущейся коричневой доской, испещренной формулами, — она даже почувствовала сейчас запах мела, — и все для нее продолжится... И только в страшных снах к ней станут приходить холодные, забитые беженцами вокзалы и та кричавшая на площади старуха...

   И опять она увидела себя в аудитории, там стояли ряды столов, амфитеатром сбегающие к кафедре, и сладкий озноб охватил ее — господи, как мало нужно человеку, чтоб стать счастливым, нужно просто вернуть ему утраченное!

   И потом, она почему-то была уверена, что в боях под Москвой участвовал и отец — стоял же его штаб когда-то под Вязьмой, а Вязьма недалеко от Москвы, — и это тоже имело к ней личное отношение, от этого казалось, что все самое плохое и трудное теперь позади. Она даже думала, что, возможно, в том перечне отличившихся войск прозвучала и фамилия отца, а она от слабости и волнения не расслышала, хорошо бы теперь достать газету...

   То, что она пережила с Москвой самое трудное, теперь наполняло ее гордостью.

   В обед принесли чечевичный суп и две ложки той же жиденькой каши с крошечной тефтелькой, Нина съела все сразу, растягивать не было сил, но сытости не почувствовала, она мечтала о кусочке хлеба, и это не давало уснуть, к тому же еще не прошло возбуждение, она ворочалась на кровати и думала: хоть бы книгу какую-нибудь...

   После «мертвого часа» пришла врач, осмотрела Нину, ощупала живот.

    — Теперь можете повернуться на бочок.

   Леля фыркнула, засмеялась:

    — Да она  уже ходит вовсю!

   Врач пожурила Нину, впрочем совсем не строго, спросила:

    —  А как мы себя чувствуем?

    — Хорошо. Только все время хочу есть.

   Она надеялась, что, может быть, врач назначит ей дополнительное питание, но та не поняла, улыбнулась и сказала:

    — Это неплохо, это для молока неплохо, зато когда появится молоко, аппетит уменьшится...

   После ухода врача к ней подбежала Ксениванна с банкой и пирожками.

    — Как тебя зовут-то, Нина? Ну и чего же ты молчишь, не попросишь? Загнуться тут хочешь?

   Она поставила банку, в которой было что-то желтое, положила на тумбочку три пирожка, и Нина не вытерпела, сразу схватила один, стала есть.

   Ксениванна сидела на ее кровати, смотрела, а Нина думала: хоть бы она ушла, — ей было неловко есть, когда на нее так смотрят.

    — Такие мы все гордые, прямо беда, — ворчала Ксениванна, — нет бы сказать, мол, есть хочу, дак отвернется к стене и молчит!

   Тут подскочила Леля, выложила яйцо и два огурца — господи, куда мне столько? — она стала расспрашивать Нину, что да как, куда ехала, к кому. Нина ела и соображала, как бы разыскать свои вещи и сумку с продуктами, угостить их ветчиной, если, конечно, она не испортилась, и потом, там было еще полбуханки белого пышного хлеба...

   Распахнулась дверь, боком вошла медсестра в марлевой маске, на руках несла по ребенку, один кричал пискляво, другой молчал. Медсестра посмотрела на Нину лукавыми глазами, и Нина почувствовала, как напряглось в ней все.

    — Ну, который твой? — Она нарочно подала Нине того, который кричал, но Нина его не взяла, потянулась к другому, молчавшему, и медсестра, поиграв бровями, отдала ей теплый сверточек в желтых пеленках. — Угадала, молодец.

   Ребенок спал, надвинув бровки, и во сне присасывал пухлыми, четко очерченными губами, и на щеках его появлялись и исчезали ямочки. Нина, удерживая дыхание, нацепила маску, смотрела в личико, в котором неопределенно, намеком проступали черты Виктора. Сквозь пеленки переливалось в нее мягкое тепло, и от этого сладко и больно защемило сердце. Она прижалась щекой к его голове, и он зачмокал обеспокоенно, и опять на щеках обозначились ямочки.

   Ей хотелось развернуть сына, посмотреть на его ножки и ручки, но она боялась, что не сумеет снова запеленать, и сквозь пеленки ощупывала его тельце, угадывала локти, колени, умилялась тонкими, прямыми, как стрелочки, ресницами — подумать только, уже есть реснички! — потом прижала к себе, легла, закрыв глаза, вдыхая легкий младенческий запах. Так недавно она была совсем одна, так страдала от одиночества, а теперь вот есть он, он уже живет отдельно от нее, отдельно будет страдать, радоваться, болеть, но зато их теперь двое, он будет всегда рядом... Если даже весь мир отвернется от нее, он все равно будет рядом, и этого уже никто не отменит...

    Она все же не вытерпела, распутала пеленки и развернула, осмотрела его, голенького, с перевязанной пуповиной, и опять ее умилило, что все у него настоящее, только крошечное, мягкие розовые пятки, кулачки с широкими мужскими — будущими мужскими— ноготками, совсем как у Виктора. Маленький Виктор, Витя, Витюшка, Витенька... Непослушный сорванец Витька Колесов...

    Она, конечно, помнила, как Виктор тогда просил: если будет мальчик, назвать Михаилом, в честь деда. Но Михаил — это было чужое, да и какой он Михаил, если — Виктор, Витюшка, Витька!

    Давно уже она не чувствовала себя такой счастливой, она смотрела на сына, и странные мысли волновали ее — например, вдруг подумала, что, возможно, ее собственная жизнь не имеет самостоятельного значения, и она родилась только для того, чтобы дать жизнь этому человечку!.. И все, кто были до нее, — бабки, прабабки и еще пра-пра-пра, они тоже — всего лишь мостик, по которому он, ее сын, пришел в мир... Она вспомнила про Москву, торжественный голос Левитана — ведь это рождение ее сына совпало с таким событием, не может быть, чтобы это было просто так, случайным совпадением, наверно, в этом особый смысл и ему уготовано большое будущее, и ей предстоит пронести его через все невзгоды, чтобы сохранить для этого будущего... Да, это должно быть так, иначе к чему все ее страдания, ведь должен в них быть хоть какой-то смысл?

    Ее удивило, что еще сегодня, совсем недавно, она думала о себе отдельно от него — как поедет в Москву и войдет в аудиторию... Да нет же, мы вместе вернемся туда и везде теперь будем вместе — нас двое, нас двое...

    Пришла медсестра забрать детей, покачала головой, сказала:

    — Мамочки, миленькие, не разворачивайте детей, они в стерильных пеленках, а вам прямо не терпится занести в пуповину инфекцию!

    Она ловко запеленала ребенка, от неудовольствия он нахмурил бровки и побагровел лицом. Нина помяла свои пустые груди:

    — Я ж его не кормила, мне нечем...

    — Он сыт, мамочки сцеживают...

    Она унесла детей, и Нина взяла банку — в ней была тыквенная каша — стала есть. И ночью проснулась, доела кашу, опять уснула. Ей снились счастливые сны; Москва, розовое утро, красные флаги кругом, она спешит на демонстрацию, и нет никакой войны... И еще: она стоит у зеркала, Маруся заплетает ей косу, по радио играет музыка, и нет никакой войны...