Она падала с высоты сквозь зеленые облака, старалась хоть за что-нибудь удержаться, хваталась за клочки зеленого тумана, но в горстях оставалась теплая влага, а она все падала, замирая от ужаса, под ней разверзлись черные глубины, в которых дышало что-то большое, непонятное... А потом она стояла уже на твердой земле, и снова та цыганка подошла к ней, вложила в руки ребенка и побежала прочь, оглядываясь и смеясь. Нина хотела крикнуть: «Подождите, куда же вы, мне негде жить, некуда его нести!» — но голос застревал в сухом горле, она вспомнила, что надо идти искать жилье, и проснулась.

   В маленьком окне сквозь наледь било солнце, освещало комнату, раздернутую ситцевую занавеску и старуху с платком на плечах, где-то Нина уже видела ее, но не помнила где. Старуха сматывала на клубок веревку из разноцветных лоскутов материи, медленно двигались маленькие пухлые руки, смешно ходили локти, и вся она казалась спокойной, уютной, какой и должна быть всякая бабушка.

   — Это для чего? — спросила Нина.

   Старушка подхватилась со стула, отложила клубок.

   — Водицы подать?

   — Для чего это? — Нина показала на клубок.

   — А так, баловство, половик после сплету.

   Нина попила теплой невкусной воды, пахнувшей железом, попыталась спустить с кровати ноги:

   — Надо идти...

   — Болтай! Лежи себе, хворая ты.

   Нина откинулась на подушки, смотрела на старуху, которая снова занялась клубком, и все хотела вспомнить, где раньше видела ее, а потом опять уснула, но и во сне мучила мысль о том, что надо идти, искать квартиру. И побрела по каким-то темным оврагам, там везде валялись большие камни, она, оступаясь, перетаскивала тяжелые ноги, вокруг не было ни людей, ни домов, но она все равно шла, потому что возвращаться было некуда. И вдруг вышла к тому дому-особнячку с крыльцом, там почему-то было лето, в распахнутых окнах шевелились знакомые накрахмаленные занавески, и дверь была открыта. Она поднялась на теплое крыльцо, чувствуя босой ногой шероховатость крашеных досок, и оказалась в широком коридоре, в нем стоял трехколесный Никиткин велосипед и знакомо пахло ванилью... И в комнатах все было прежнее, топорщились от крахмала тюлевые занавески, на окне желто цвела чайная роза, напротив двери стояло старенькое пианино, в кабинете отца — залитый чернилами письменный стол, когда-то Никитка опрокинул чернильницу... В детской — две кровати и Линина узкая кушетка, которую она называла лежанкой... Вот здесь я и буду жить, подумала Нина, ведь это мой дом и отсюда меня не прогонят. Но где же все? Где мама, Лина, Никита? Вещи стояли на своих местах, а людей не было, но все указывало на то, что они только что сидели тут, — отставленный стул, завернутый край скатерти, еще качался на гвозде ремень, отец недавно правил бритву, наспех брошена на кровать мамина гитара с пышным бантом... Сейчас мама войдет, возьмет гитару и запоет: «Вот вспыхнуло утро...»

   Здесь и буду жить, опять, но уже неуверенно подумала Нина и все прислушивалась к тишине коридора, ожидая услышать шаги. И вдруг вспомнила: да ведь сейчас война, отец на фронте, мамы давно нет, а Никитка где-то в эвакуации с мачехой... Выходит, я забралась в чужой дом, сижу тут, а надо идти искать квартиру... Она посмотрела на свои ноги — как же я босиком по снегу?

   — Надо идти, — четко произнесла она и проснулась.

   В комнате было темно, из-за задернутой ситцевой занавески просачивался желтый свет, куда-то делась румяная старушка, а может, ее и не было, просто приснилась... За занавеской стукали железной посудой, разливался приторный сладковатый запах, кто- то ходил по жидким половицам, и Нина никак не могла понять, где она и кто там ходит.

   — Пора идти, — громко сказала она и села на кровати, спустила ноги. Все поплыло перед глазами, и она сидела, превозмогая головокружение.

   Дрогнули и раздвинулись занавески, впуская прямоугольник света, вошла женщина с темным узким лицом, чем-то она напоминала Лину, только казалась старше.

   — Ну, отудобила маленько? — Она выхватила из волос круглую гребенку, привычно поскребла голову раз-другой, и Нина сразу вспомнила: тетя Женя!

   — Мне надо квартиру искать, — слабо выговорила она.

   Евгения Ивановна подошла, тронула ладонью ее лоб — от рук пахло чем-то приторно-сладким.

   — Ты, девка, три дня не евши, ослабла, куда тебе такой-то... А жар вроде упал.

   Нина удивилась: Как это «три дня»? Я же только сегодня пришла сюда, вон та же лампочка горит... Она медленно повела глазами, чувствуя, как проясняется в голове.

   — Старушка тут сидела...

   — Это Политивна, она все три дня с тобой пробыла. Я на работе, а она тут.

   Значит, не приснилась. Это та самая старуха со странным не то именем, не то отчеством. Почему-то это обрадовало Нину.

   — Как странно ее зовут.

   — Зовут Лизаветой, а отец Ипполит был, да разве ж выговоришь по отцу? Язык сломаешь, вот и кличем Политивной, она привыкла.

   — А кто она?

   — Нет никто. Соседка моя. Нищенка.

   — Как — нищенка?

   — Нищенка и есть. При церкви кормится. Свечи продает, ну, и кусочки берет, кто подаст... Ей можно, она головой больная. А так старуха добрая, хоть с придурью. Евгения Ивановна засмеялась, привычно провела гребенкой по волосам. — Градусника у меня нет, а по всему, жар у тебя упал, счас кашу тыквенную поедим. Встанешь или сюда подать?

   Нина стянула с колен одеяло, почувствовала в руках тяжесть и боль — так бывает, когда долго что-то несешь на согнутых руках... И вдруг ужас пронзил ее: а где же сын?!

   — Где... Где... — задыхаясь, выкрикнула она. Господи, я же совсем забыла о нем! Как я могла? Она шарила по постели руками и повторяла испуганно свое «Где?» и смотрела на Евгению Ивановну остановившимися глазами.

   — Да окстись! Тут он, никуда не делся, Политивна понесла к Клавдии.

   — Зачем? Куда?

   — А как кормить? Ты в жару лежишь, молока нету, Клавка своего кормит и твоего кормила...

   Евгения Ивановна вышла, а Нина, тяжело дыша, все еще не оправившись от испуга, ощупала свои груди — что же я буду делать теперь, как кормить?

   Загремело в сенях, глухо бухнула тяжелая дверь, в комнате заговорили, но голоса тонули в тяжелом теплом воздухе, Нина не разбирала слов, и тут Евгения Ивановна внесла ребенка.

   — Получай!

   Витюшка спал, Нина размотала с него одеяла, он остался в простынке, она прижалась щекой к его личику, полежала так, вдыхая теплый младенческий запах... Сын вошел в ее жизнь, но еще не завладел сознанием, иногда она вроде бы забывала о нем и ни разу не видела во сне, от этого чувствовала свою вину перед ним — как же так, ведь я люблю его и никого, кроме меня, у него нет, я ему единственная защита... И чем же его теперь кормить? Она смотрела на него, и от нежности и жалости у нее щемило сердце.

   — Ай туда тебе подать? — уловила она конец фразы. Загородила сына подушкой, встала. Сунула ноги в короткие обрезанные валенки — они стояли у кровати, — перебарывая слабость готовых вот-вот переломиться в коленях ног, вышла в комнату.

   Евгения Ивановна и Ипполитовна ели желтую кашу из тыквы, без хлеба, от нее шел приторный запах, Нина есть не хотела, а все пила пустой несладкий чай. Да это был и не чай, а кипяток, закрашенный горелой коркой хлеба, но Нина пила жадно, стакан за стаканом, и все не могла напиться.

   — Ох, люблю чай, особенно после бани, — заговорила Евгения Ивановна, кося глазом на Нину. — И что бы дуре запастись еще тогда, до карточек?

   Ипполитовна, разморенная горячей кашей, стянула с головы платок на плечи, седые волосы ее, заплетенные в две жиденькие косицы, были перевиты коричневой тесьмой, завязанной на темени бантиком.

   — На всю жизнь не. напасешься, — сказала она. — Теперь терпи до послевойны.

   - Да уж потерплю, без чаю не помру. Говорят, семь лет мак не родил, а голоду не было. Чай — не хлеб, без него можно, только бы война проклятая скорее кончилась!

   — Куда денется, кончится. — Ипполитовна доела кашу, облизала ложку, вытерла губы. — Давеча старик в церкви рассказывал, мол, сон видел: два гроба стоят, в одном кровищи полно и написано «сорок один», в другом цветы разные, написано «сорок два», и по всему выходит, в сорок втором войне конец!

   — Ой, погоди ты со своим стариком, забыла совсем! и Евгения Ивановна всплеснула руками, —У нее на заводе митинг был, по радио сам Калинин выступал, про освобожденные города говорил: Наро-Фоминск, Калуга, Калинин, а дальше не упомню...

   — Вот и выходит, в сорок втором войне конец! — подхватила Ипполитовна.

   Евгения Ивановна покачала головой:

   — Ой, навряд... Сколько земли отдали, не поспеть за год вернуть.

   Нина вспомнила свой сон, спросила:

   — А если во сне цыганка дитя отдает, это к чему?

   Ипполитовна зарумянилась щечками, засмеялась:

   — Дак, если девочка — к диву, мальчик — к прибыли, выходит, все — к добру.

   «К добру» для Нины, как и для всех, сейчас означало одно: конец войне! Может, и правда в сорок втором наступит этот конец? И она вернется с сыном в Москву, вон уже как далеко немца отогнали.,.

   Ипполитовна посмотрела на Нину, вздохнула раз- другой.

   — Несладко тебе придется с дитем-то... Прибрал бы его господь на свои пречистые рученьки, развязал бы тебя...

   Что она такое болтает? Глаза Нины заплыли слезами, все вокруг стало далеким и мутным.

   — Ты, старая, говори да оглядывайся! — раздался суровый голос Евгении Ивановны. — Богу молишься, а греха не боишься, чего младенцу просишь? А ну как тебя за это черти в геенну потянут?

   Ипполитовна моргнула маленькими глазками, сложила на животе пухлые руки.

   — Болтай! Не жил он еще, не понимает, а ее жалко, у нее другие детки-то потом народятся.

 — Не хочу других,- тонко и жалобно пискнула Нина. —Мне этот нужен, других не хочу!!!

   Евгения Ивановна встала, взяла с плиты чайник, налила Нине еще стакан.

   — Не слушай ее, дуру старую! Еще какой парень вырастет, на инженера выучится, вот пусть она тогда поглядит на него.

   Ипполитовна засмеялась сконфуженно, мелко затряслись дряблые щеки.

   — Дак рази я доживу? Не приведи бог сэстоль-то жить.

   Нина уже не хотела пить, она с тоской думала о заснеженных морозных улицах, по которым опять придется бродить и кормить сына в чужих холодных подъездах, и как кормить, если нет молока?

   у— Можно, я сегодня еще побуду у вас? А завтра пойду искать квартиру.

   Евгения Ивановна собрала посуду, принялась мыть в тазике.

   — Куда ты пойдешь, ведь на ногах не держишься! — Она обернулась, посмотрела на Нину. — Коль не побрезгуешь моей халупой, живи тут.

   У Нины затряслись руки, кипяток выплеснулся на клеенку, она подумала, что ослышалась или не так поняла.

   — Как — тут? Насовсем?

   —  А как же? Я одна, мужики мои на войне, будем вдвоем горе мыкать.

   От слабости Нину все время тянуло на слезы, она не сдержалась, закрыла лицо ладонями, заплакала.

   — Спасибо вам... Я буду платить...

   Ипполитовна всплеснула короткими ручками:

   — Ой, Женька, добрая ты баба, богу угодница, зачтется тебе на небеси!

   — Черт ли мне в небесах, мне на земле подай! Чтоб с голоду не сдохла, чтоб мужики живые с войны пришли... А ты, москвичка, как оклемаешься, тащи вещички и живи, а платить мне не надо.

   Какие вещички? — подумала Нина. Все мое — со мной. Но она ничего не сказала, сидела, все еще не смея поверить, что ни завтра, ни в какой другой день уже не придется брести с ребенком на руках в поисках пристанища.

   Евгения Ивановна подметала у плиты, двигала вьюшками, журчал тихий умиротворяющий голосок Ипполитовны, а Нина оглядывала комнату, словно только сейчас попала сюда и увидела все заново: вешалку у дверей, старый, весь в дырочках от шашеля буфет на трех ножках, вместо четвертой — кирпич, кровать с подзором и тремя пухлыми, сложенными пирамидой подушками, картинка в углу, пришпиленная кнопками, — темная от копоти , и засиженная мухами литография, где-то Нина видела эту мадонну с младенцем, только не могла вспомнить где. Ее охватило покоем, тепло и сладко отдыхала душа, из черного репродуктора сочилась тихая музыка, и такими надежными казались эти ветхие стены, что она повторяла про себя: «Как хорошо... как хорошо...»

   Потом Ипполитовна ушла, Евгения Ивановна внесла из сеней ведро, впустив клубок белого холода.

   — Давай-ка стелиться, завтра мне рано. Вот только листок у численника оторву.

   Пошла к настенному календарю — он висел рядом с плитой, от жары уголки его завились кверху. Евгения Ивановна сорвала листок, поглядела на обороте, покачала головом:

   — «Отбеливание лица отрубями»... Гляди, какими балушками до войны занимались... — Она смяла листок, кинула в плиту. — Еще один день войны долой! Все на день меньше.

   Она отошла от календаря, и Нина увидела на нем цифру—«1942». Значит, уже Новый год? — удивилась она. Выходит, он пришел, когда я болела? А вдруг и правда в этот год кончится война! И все вернется — отец, Виктор, Москва, институт... «

   Она пошла в маленькую комнатку, за занавеску, легла рядом с сыном. Он высвободил из пеленок ручонки и спал, прижав кулачки к груди. Нина вспомнила, что завтра не надо никуда идти, не надо мучить его, и почувствовала себя счастливой.