Теперь, когда Нина мыльной тряпочкой смыла с литографии копоть и мушиные точки, она узнала эту картину — «Мадонна с цветком» Леонардо да Винчи. Как видно, литография висела давно, поржавели державшие ее кнопки, почернели края, а теперь репродукция засияла красками: голубое платье мадонны, розовый младенец, золотые нимбы над их головами...

   Нина вспомнила, как до войны еще подростком ездила с отцом в Ленинград, они попали в Эрмитаж, и царство таких вот праздничных красок, стояли перед этой картиной, женщина-экскурсовод рассказывала ее историю — картина долгое время находилась в семье художника Бенуа, отсюда ее второе название: «Мадонна Бенуа». Потом экскурсанты пошли дальше, а они все еще стояли тут, и отец сказал: «Знаешь, она чем-то похожа на тебя, вернее, ты на нее... Этот детский выпуклый лобик...»

   Нина взяла заплакавшего Витюшку на руки, села перед отмытой, обновленной картиной, долго разглядывала эту совсем юную мать, которая показывает своему малышу цветок... Безмятежная, счастливая улыбка освещает ее лицо, а ее розовый пухленький сын, весь в «перевязочках», тянется к цветку ручонками...

   Нина посмотрела на Витюшку, он мусолил пустышку, держа ее в кулачке, а ей захотелось есть — ужасно, до тошноты, — она развернула тряпицу с кусочком завтрашнего хлеба, отщипнула от него, сунула в рот и не жевала, а просто подержала во рту, чувствуя, как рот заполняется голодной слюной. Этот хлеб предназначался на завтра, но она никак не могла удержаться, опять отщипнула, чтобы подержать во рту, но он не держался, а сам проглатывался.

   Евгения Ивановна внесла старую большую кастрюлю, принялась выгребать в нее из печки золу. Уголь давно кончился, теперь топили только дровами и копили древесную золу, ссыпали в тряпочки и при стирке добавляли в воду, вода становилась мягкой, меньше тратилось мыла.

   — Дров на эту прожору не напасешься, — ворчала Евгения Ивановна, — видать, что до мая топить придется...

   Весна выдалась холодная, снег и не собирался таять, печь быстро выстуживалась, на ночь приходилось топить второй раз, но к утру становилось так холодно, что виден был парок от дыхания.

   — Тетя Женя, откуда у вас эта картинка?

   Евгения Ивановна подняла голову.

   — Эта?.. Еще свекровь повесила, заместо иконы. Говорила, это богородица с Иисусом Христом. — Она тяжело поднялась с низенькой скамеечки, подошла к картинке, темным в трещинах пальцем ткнула в нее. — Гляди, улыбается, еще не знает, что сынка ее, когда вырастет, на кресте распнут.

   — А за что?

   Нина, конечно, слышала эту легенду, но так никогда и не могла понять: за что же его распяли? Что он такого сделал?

   — Это ты у Политивны спроси, она все эти сказки знает.

   Евгения Ивановна вернулась к плите, взяла совочек, опять стала выгребать из поддувала седую золу и все оглядывалась на Нину, усмехалась чему-то, потом сказала:

   — Вот и ты тоже, как она, с младенцем сидишь, вот бы и тебя нарисовал кто... Только заместно цветка хлеб пайковый держишь...

   Она засмеялась, ушла в сени стирать, а Нина увидела, что незаметно, щипок за щипком, съела весь хлеб. Что же завтра буду есть? Завтра на ее карточку хлеба не дадут — за три дня вперед забрала. Завтра возьмет на Витюшкину, но эти четыреста граммов неприкосновенны, они — на молоко. Она посмотрела на пустую тряпицу, собрала с нее последние крошки — вот тебе и «Мадонна с пайковым хлебом». Съела мадонна весь свой хлеб.

   На картине улыбалась счастливая мать, у нее пышные груди, ей есть чем накормить своего младенца. Нина ощупала свои — маленькие с сосками-пуговками,., Нет, она не жалела сейчас этого нарисованного упитанного младенца с толстыми выпирающими щечками, ведь его распнут, когда он вырастет. А на ее коленях сидел живой младенец, которого война распинает уже сейчас и каждый день... На которого сыплет с неба бомбы... А за что? Что и кому плохого он сделал? Он успел только родиться.

   Она опять подумала о завтрашнем дне, мысленно перебирала, что бы продать, но у нее ничего уже не было.

   Вошла Евгения Ивановна в ватнике и платке, грея под мышками красные руки — наверно, вешала во дворе белье.

   — Никак опять плачешь?.. Слезы у тебя какие близкие!

   — Просто вспомнила папу, как в Ленинграде были, такие вот картины смотрели...

   — Что картинки? Они и есть картинки. — Она размотала платок, стянула с ног валенки, осмотрела их. — Вот картинка, пятки вовсе прохудились, подшить надо. В дежурке моей стало холодно, как на улице, только что ветру нет.

   Она посидела расслабленно, откинувшись к стене, ждала, пока уйдет усталость. Нина смотрела .на нее, рано постаревшую, с темным, строгим лицом и думала, что, быть может, у этой женщины вся жизнь была трудной, надсадной, и где брала она силы, чтобы не надорваться?

   — Счас пшено варить поставлю, поедим с тобой, — сказала Евгения Ивановна, быстро подхватилась, худенькая, юркая, забегала по комнате.

   Она заметила, что я съела весь свой хлеб, подумала Нина.

   — Вы говорили, пшено — на завтра.

   — А-а, — Евгения Ивановна махнула рукой, еще и пошутила: — Не ровен час — разбомбят, пропадет пшено, лучше уж съесть. Завтра, как говорится, бог даст, день, даст и пищу, принесу с завода супу, хоть и суп-рататуй, а все хлебово.

   Она все говорила и говорила, сыпала присказки, а сама моталась по комнате, гремела ведром, мыла в котелке пшено, разжигала плиту, и все бегом, медленно делать дела она не умела. Нина пристроила Витюшку на кровать, обложила подушками и тоже принялась суетиться, подметала, чистила чайник, перебрала на полках с посудой — лишь бы не сидеть. Потом, когда делать стало нечего, постояла возле плиты, сказала:

   — Тетя Женя, я не могу больше вас объедать. Я чувствую себя так, словно все время в тягость вам,

   — Евгения Ивановна дула в топку, поджигала в поддувале бумагу, дым почему-то шел в комнату, дрова не загорались.

   — У, ветер проклятый задувает, — ворчала она, — не дает загореться, а керосин жалко, совсем его чуть осталось.

   — У меня ничего нет и денег нет, — опять завела Нина, — и неизвестно, когда мне их пришлют...

   — Принеси-ка еще щепок, — перебила Евгения Ивановна.

   Нина вышла в сени, набрала из старой рассохшейся бочки щепы, внесла в комнату. Они оттаивали в тепле, и в доме запахло свежей стружкой и летом.

   Дрова взялись наконец, в плите загудело, Евгения Ивановна чуть прикрыла вьюшку, чтоб уменьшить огонь.

   —  Я больше не буду у вас есть.

   Евгения Ивановна выпрямилась, посмотрела на Нину усталыми глазами.

   — Выходит, уморишь себя голодом? Говори да оглядывайся. Полезет мне кусок в горло, если ты не станешь есть?

   Нина промолчала. Она и сама не знала, как бы это выглядело практически, если бы она вдруг ничего, кроме хлеба, не стала есть. Но мысль, что вот опять ей приходится жить подачками, опять ее кто- то кормит, была ей сейчас невыносима — ведь Евгения Ивановна делилась с ней не лишним, как Ванины в Ташкенте, а последним.

   Потом они сели за стол, и Нина, обжигаясь, ела кашу, Евгения Ивановна сварила Витюшке жиденькую мучную болтушку на молоке, кормила его с ложечки, приговаривала:

   — Ешь-ешь... Вот выучишься на инженера, на алименты подам. Скажу, мол, в войну, граждане судьи, затирухой его кормила, а теперь пускай меня, старуху» кормит кренделями...

   Вечер лепился к окнам, электричества вторую неделю не было, но и фитилька они не зажигали, экономили масло. Весело горел в печи огонь, отсвет его падал на стену, Нина видела в открытую дверцу, как пламя обнимало поленья, они потрескивали, рассыпая искры, яркие угольки выскакивали из поддувала и гасли шипя, и Витюшка разевал ротик, а сам косил глазенками на огонь, в его зрачках прыгали капельки света.

   — Дождаться бы внуков от Кольки, — вздохнула Евгения Ивановна. — Вот кончится война, сразу оженю его.

   Нина думала: и все люди, наверно, свои мечты о будущем начинают со слов «Вот кончится война...». Знать бы, когда она кончится.