К открытию детской молочной кухни Нина опоздала. Пока одевала Витюшку, сама упарилась, а он раскричался, выплевывал соску, пришлось разогревать молоко, кормить его, потом долго не было трамвая, так что когда добралась, во дворе уже толпились матери и бабушки с младенцами на руках. Толстая тетка в белом халате, раскинув руки, загораживала дверь, кричала:

    — Осади назад! Вы мне всю кухню разнесете! Пускаю по двое в порядке очереди!

    Нина подумала, что сегодня, пожалуй, уйдет ни с чем, — так бывало всякий раз, когда опаздывала к открытию: молока подвозили мало, раздатчицам хватало на час-полтора работы. Она пыталась хотя бы приблизительно прикинуть, сколько тут людей, но очередь не обозначалась, женщины стояли в три ряда, а некоторые прохаживались, покачивая плачущих младенцев, не было никакой возможности сосчитать людей. Но она не ушла, а по всегдашней нашей привычке надеяться до последнего стояла, подняв на ступеньку ногу и посадив на колено Витюшку.

    Было жарко тут, на солнцепеке, и Нина поискала глазами тень, увидела под деревом женщин, расположившихся прямо на жидкой и чахлой городской траве, пошла и села рядом с ними.

    Из дверей выходили счастливицы с сумками, %из которых торчали головки маленьких бутылочек, заткнутые ватой, все смотрели на эти бутылочки, и Нина тоже смотрела, пыталась сообразить, чем же она накормит сына. Того, что получала здесь по рецепту, хватало на три кормления, остальное готовила сама на козьем молоке, но вчера молока ей не дали, заболела коза, и теперь придется прямо отсюда ехать на рынок.

    Она уже решила не терять зря времени, а отправиться на рынок, но тут из дверей вышла высокая молодая женщина в сиреневом платье, и Нине почудилось что-то очень знакомое в ее лице — в гордой горбинке носа, в гневном изломе бровей и в том, как резко отодвинула она загромоздившую выход толстую тетку, и в низком голосе, когда сказала:

    — А йу, дайте пройти!

    Господи, Павла! Павла Бурмина!.. Или нет?

    Женщина пошла к воротам, шагая по-мужски крупно, размашисто, и Нина подхватилась с травы, прижав сына, побежала за ней, не смея окликнуть, и уже за воротами позвала:

    — Павлина...

    Женщина сразу остановилась, как будто наткнулась на стену, резко обернулась, свела брови.

    — Вы меня?

    И тут глаза ее посветлели, брови разлетелись к вискам, она охнула тихонько, и обе кинулись друг к другу.

    — Нинка!

    — Павка!

    Так они и стояли, замерев, потом Павлина оторвала ее голову от своего плеча, поглядела в лицо и опять прижала к себе, обняла вместе с ребенком. V Нинка! Нечаева!

    Нина молчала, сглатывая слезы, Павла Бурмина была совсем из другой жизни, и теперь Нина словно вернулась в те годы, на проезд Девичьего Поля, в свое детство...

    — Ну-ну, не хлюпай! — Павлина похлопала ее по спине, забрала Витьку. —Мальчик? И когда ж ты успела?

    Нина вытерла ладонью глаза.

    — Ой, Павка... На базар мне надо... — Она протянула было руки, но Павла ребенка не отдала.

    — Ну, нет, не затем мы с тобой встретились, чтобы вот так сразу же и расстаться,

    — Я приду. Дай мне адрес.

    — Не затем... — перебила Павлина. — Возьми мою сумку и айда ко мне, у меня и пацана покормим.

    Павлина несла ребенка, а Нина с ее сумкой семенила рядом, еле успевая за ее крупным шагом. Павлина искоса поглядывала на нее, на темное остренькое лицо, на ситцевое, вылинявшее от стирок платье, на старенькие спортсменки на пуговках и опять на лицо...

    — Ты как тут, в Саратове?

    Нина коротко, без подробностей рассказала про Ташкент и как по дороге в Саратов, на маленькой станции, родила сына и что живет у хорошей, доброй женщины... И про отца — что на фронте, про мужа — пока в училище...

    В трамвае они сели друг против друга, и Павлина все смотрела на нее; может, что-то вспоминала, а Нине хотелось спросить ее про мать, про испанского брата Игнатика и не слышно ли об отце, но она никак не могла решиться.

    Они вышли из трамвая, поднялись на горку, подошли к голубому двухэтажному дому.

    — Вот тут мы с Борькой обитаем, это дом моих свекров.

    — Борька — это муж?

    — Борька — это сын, ему три года.

    — А муж?

    — Где теперь мужья? На войне, — холодно и даже, как показалось Нине, враждебно сказала Павлина и, передав Витюшку Нине, принялась колотить в дверь.

    Первый этаж дома был из кирпича, выбелен голубым, второй — деревянный, окна украшали резные, похожие на кружева наличники, в окнах виднелись цветущие герани, и дом вообще выглядел ухоженным и нарядным.

    Наконец дверь открылась, женщина в косынке и переднике улыбнулась бледными губами.

    — Ах, Павлинька, зачем так громко, Бореньку разбудишь, он недавно уснул.

    Павлина впустила Нину в просторный коридор, заставленный ящиками и корзинами.

    — Так вот, Полина Дмитриевна, это моя подруга еще по Москве, ее зовут Нина.

   Женщина опять принужденно улыбнулась и мелко закивала, то ли здоровалась, то ,ли просто принимала к сведению слова невестки.

   — Так что вы, Полина Дмитриевна, сейчас покормите нас, а малышу сварите кисель из черной смородины.

   И опять женщина мелко затрясла головой:

   — Все сделаю, Павлинька...

   Она убежала, Павлина проводила ее недобрым взглядом. Зачем она так? — подумала Нина и даже поежилась от неловкости.

   Они вошли в большую комнату, то ли столовую, то ли гостиную, здесь вкусно пахло жареным мясом, сдобным тестом и почему-то воском, стояли накрытые коврами диваны, пианино в полотняном чехле, большой стол под плюшевой скатертью с бахромой, лаково блестели полы, устланные ковровыми дорожками, — здесь царил устоявшийся зажиточный быт, не тронутый войной.

   Павлина опять забрала у Нины Витюшку, и они по темной деревянной лестнице поднялись наверх, в комнату Павлы, Витюшка еще в дороге уснул, Павла положила его поперек широкой кровати, и он спал, разметав ручонки. Павлина долго смотрела на него, потом сказала:

   — Айда, покажу Борьку.

   Они пошли в смежную комнату, заваленную игрушками: конем-качалкой, трехколесным велосипедом, кубиками и разными пирамидками; на полу на толстом ковре валялись куклы-голыши и разные плюшевые зверюшки. В кроватке, огороженной деревянными перильцами, спал, сложив под щечку ладони, краснощекий малыш в крутых светлых кудряшках.

   — Какой красивый мальчик! — вырвалось у Нины.

   Павлина вздохнула, склонилась над сыном, тронула губами его лоб.

   — Ради него и живу тут, с ними...

   Нина посмотрела на ее лицо в обрамлении пышных коротких волос.

   — Я им сказала, что для Бори войны нет!

   Нину поразили эти слова.

   — Как это — войны нет?

   — А так, нет — и все. В смысле, Борька ни в чем не должен терпеть нужду. Войны нет для него. А они и стараются, потому что любят Борьку до одури. Ничего, выдержат, кулаки проклятые!

      Кто — кулаки?

   — Свекры мои, вот кто! Спекулянты!

   — Они что же, не работают?

   Морщась и кривя губы, Павлина сказала, что, конечно, работают, свекровь—надомница, солдатские ватные брюки шьет, а свекор — инвалид, на железной дороге работает, на Второй дачной остановке у них есть участок земли, там сад, ульи стоят, свекор продает мед, внес на самолет деньги, про него тут и в .газете писали, мол, патриот.

   — Думаешь, он из-за патриотизма? Как бы не так! Чтобы не придирались к нему, он знаешь, сколько дерет за мед с рабочего человека?

   — За что ты их не любишь? — спросила Нина.

   Павлина помолчала и сказала:

   — Знаю, за что.

   Они вернулись в комнату Павлины, та взяла с подоконника коробку папирос «Казбек», закурила.

   — Ты куришь? — удивилась Нина. — Ты ведь когда-то занималась спортом.

   Павлина сбила пепел, усмехнулась.

   — Вот именно, когда-то. Я в институте Лесгафта училась, а потом родился Борька... Все это позади.

   В дверь заглянула свекровь, сказала полушепотом:

   — Все готово, Павлинька, спускайтесь в залу...

   — Стучаться надо, Полина Дмитриевна! — взвился голос Павлы, так что свекровь вздрогнула. — Никак не могу приучить!

   Свекровь вжала голову в плечи, юркнула испуганной мышкой, Павлина сказала Нине, что принесет обед сюда, и тоже ушла.

   Нине было тягостно в этом обжитом богатом доме, она не понимала здешних запутанных отношений, враждебная грубость Павлины коробила — неужели ее так озлобила жизнь? А если бы она знала, как отец кричал тогда на ее мать: «Вон из моего дома!» — и топал ногами, вряд ли она кинулась бы сегодня мне навстречу...

   Вошла Павлина с подносом, следом свекровь внесла кастрюлю в жирных томатных потеках и тут же исчезла, они обедали за письменным столом, ели мясной борщ — довоенный, забытый, — жаркое с картошкой, Павлина ковырялась вилкой в своей тарелке, выбирала и откладывала куски мяса с жиром, и Нина вдруг поймала на себе ее взгляд, перестала есть.

   — Нелегко тебе пришлось? — спросила Павлина.

   Нине не хотелось ни жаловаться, ни прибедняться, она пробормотала:

   — Сейчас уже ничего, я работу ищу, кровь буду сдавать...

   Павлина опять посмотрела на нее, хотела что-то сказать, но промолчала. Проснулся Витюшка, они покормили его из бутылочки, которую принесла Павлина, и еще киселем.

   — А эти все заберешь с собой.

   — А Боре?

   — Я же сказала: для Бори войны нет. Боря из этих бутылочек вырос, я их беру, чтобы варить ему каши...

   Потом она выставила банку с медом и торбочку с гречкой.

   — Больше ты не унесешь, но оставь свой адрес, я притащу картошки и яиц.

   Нина опустила голову. Она знала, что не хватит у нее сил отказаться, она возьмет все, что ей дадут, нужда заставит. Но ее мучила вина отца перед Павлиной, от этого было еще тяжелее.

   — Я должна сказать тебе... Ты не знаешь, что тогда ночью Павлина Михайловна ведь приходила к нам, она ругала Павла Никаноровича, и мой отец прогнал ее...

   — Почему не знаю, все знаю, — вздохнула Павлина,— Мама рассказала мне. И что твой отец писал Сталину и из-за этого у него были неприятности.

   Нина быстро подняла голову, посмотрела на нее.

   — Вот видишь, это ты не все знаешь... Например, что мама дважды писала твоему отцу из Бобруйска, и он присылал нам деньги…

   Ничего этого Нина не знала, почему-то отец не рассказывал; она видела, как слезы застилали Павлине глаза и как та сердито смахнула их пальцем.

   — А Игнатика помнишь? Его ведь забрали у нас, он плакал, просился к русской маме, мы пытались разыскать его, но так и не нашли.

   — А где Павлина Михайловна?

   — Умерла, еще до войны. Врачи определили пневмонию, а я думаю, от горя она умерла.

   Нине хотелось задать главный вопрос — об отце, — но она все не решалась, ждала, что Павлина сама скажет. Но Павлина молчала. И тогда Нина спросила:

   — Об отце что-нибудь слышно?

   — Нет. — Павла задавила в пепельнице окурок. — Был бы жив, он бы сейчас воевал.

   Она странно посмотрела на Нину, опустила глаза.

   — Знаешь, иногда я думаю: столько лет прошло, неужели не разобрались?.. А если он и правда виноват?

   — Кто... виноват?

   Павла стояла, кусая губы, будто не расслышала.

   — И тогда я начинаю ненавидеть его... За мать, за себя, за Игнатика... И думаю: как он мог? Как мог?

   — Не смей! — Нина кулаками зажала уши.-- Не смей так об отце!

   Павла покачала головой, вздохнула:

   — Не кричи. Ты не была в моей шкуре, вот в чем дело.

   Они долго молчали, Нине хотелось перевести разговор на что-нибудь веселое, но веселого не находилось.

   — А помнишь? «Жили-были три павлина, изготовленных из глины...»

   — Да, жили-были... Теперь вот один павлин остался...

   Она вдруг резко встряхнула головой, отчего взлетели короткие светлые волосы.

   — Ладно, жить все равно надо. У меня есть Борька, значит, жить надо и жить можно.

   Почему-то она ничего не сказала о муже — ни словечка за весь день. Здесь тоже угадывалась какая-то сложность, но Нина уже спрашивать не могла. Она молчала.