С работы в этот раз Нина возвращалась поздно, сдавала чертежи, пришлось помогать Фире; в яслях нянечка поворчала на нее, всех детей уже забрали, в группе Витюшка остался один и теперь, пока Нина несла его, уснул у нее на плече.

   Дверь почему-то оказалась открытой, в темной комнате было холодно, плита не топилась; за столом, кинув на клеенку руки, сидела Евгения Ивановна в ватнике и платке, смотрела на холодную плиту.

   — Что это вы в темноте? — спросила Нина.

   Евгения Ивановна не взглянула в ее сторону,

только сбила с головы платок, выхватила круглую гребенку, провела по волосам и уронила руку.

   — Вот беда-то, батюшки... Вот беда-то...

   Нина унесла Витюшку за занавеску, опустила на кровать, не раздевая; накрыла сверху одеялом. Было очень холодно. Она вышла, раздалась, принялась растапливать плиту и все оглядывалась на Евгению Ивановну — та сидела все так же кеподвижно, изредка роняя:

   — Вот беда-то, батюшки...

   Нина подошла, тронула за плечо:

   — Что с вами, тетя Женя?

   Евгения Ивановна мельком посмотрела на Нину и опять уставилась на плиту.

   — Вот беда-то...

   Свое «Вот беда-то» она проговаривала так обычно и нестрашно, как проговаривают по привычке, когда никакой особенной беды нет, и Нину тревожили не слова, а эта напряженная поза и глаза, которые никуда не смотрели, хотя были открыты.

   Она занавесила окна, зажгла лампу, поставила на стол, потом нарочно прошла мимо плиты —» раз и другой, — как бы отсекая неподвижный взгляд женщины, но глазам Евгении Ивановны это не мешало, словно Нина была для них прозрачной, Нина смотрела на острый, странно изменившийся, вытянутый профиль — а может, от света лампы он казался таким, — и на нее дохнуло липким страхом.

   — Сейчас поставлю чай, конфет принесла... Оказывается, мать Фиры до войны работала на кондитерской фабрике... Это ж сколько надо запасти конфет, чтобы до сих пор не кончились?..

   Она чистила картошку, мыла ее, ставила на плиту и все кружила, кружила словами — не столько для Евгении Ивановны, сколько для себя, чтобы запутать или отогнать тревогу, — и все думала: где и какая беда, уж не передавали ли чего по радио? Что-нибудь про Сталинград или Ленинград?.. И тут ей показалось, что Евгения Ивановна улыбнулась, в черном оскале блеснули металлические коронки, и задохнувшийся голос забормотал бессмыслицу: 

   — Вот тебе и гривенники... Вот и гривенники...

   Теперь Нине стало по-настоящему страшно. Она

заглянула к сыну, потом выскользнула тихонько в сени, оттуда, боясь стукнуть дверью, — во двор, побежала к Ипполитовне. Застучала в дверь, услышала слабое: «Не замкнуто, входи, кто там...» — и влетела в комнату. Здесь тоже было темно, пахло хлебом — на плите, на разостланной тряпице сушились кусочки хлеба.

   Ипполитовна лежала лицом к стене, укрытая старой плюшевой шубейкой.

   — Нинк, ты, что ль? — повернула она голову. — А я, слышь, захворала.

   — Пойдемте к нам. Там тетя Женя чего-то... Сидит... И про какие-то гривенники...

   — Дак и пускай сидит. А я другой день хвораю.

   От нетерпения Нина переступила ногами — она

все время думала, что там, в одной комнате с обезумевшей женщиной, — Витюшка.

   — Пойдемте к нам. Она вроде не в себе, помешалась. Я боюсь...

   — Болтай! — Кряхтя и .постанывая, Ипполитовна поднялась на постели, свесила ноги. — Это мне впору помешаться, никак не умираю, забыл про меня господь...

   —  Пошли, Ипполитовна, я боюсь одна, — чуть не плача, твердила Нина. — А завтра я вам врача вызову.

   — На што он мне? Опять помереть не даст, помешает... А уж пора... Подай-ка чесанки...

   Нина поднесла валенки — они сушились у плиты, — помогла ей вдеть в них распухшие, как колоды, ноги, натянуть шубейку. Старушка пошла, держась за стенки, перехватываясь руками, Нина поддерживала ее, у нее не шло из головы, что там сын, и она мысленно торопила Ипполитовну, но та быстро идти не могла, постанывая, еле передвигала ноги.

   Евгения Ивановна все так же сидела лицом к плите и не взглянула на них, только опять выхватила гребенку, раз-другой поскребла по голове.

   — Ты чего это, девка, в одеже, взопреешь, — с порога окликнула Ипполитовна, а Евгения Ивановна будто и не слышала, только заелозила шершавыми ладонями по клеенке, как будто сметала крошки. Припадая на ноги, Ипполитовна подошла, тяжело опустилась на стул, взяла ее за руки, потянула к себе:

   — Ай неможется?.. Я вот тоже, девка, захворала, лежу другой день, а ты и не заглянешь... Эдак помру и буду лежать, завоняюсь...

   Евгения Ивановна осмысленно посмотрела на неё, сдвинув брови, как будто силилась и не могла понять обращенные к ней слова. А потом опять страшно оскалилась — то ли улыбнулась, то ли собиралась заплакать, — запекшимися сведенными губами прошептала:

   — Помнишь, гривенники-то я видела?.. Так и укатились от меня...

   — Болтай! Какие гривенники, иль ты вправду сбрендила? — Ипполитовна раз и другой рванулась было со стула, но подняться не смогла. Позвала Нину. — Сбегай, девка, там у меня за божницей свяченая вода, не то сбрызнуть ее, может, от сглазу это...

   Нина заглянула за занавеску и убежала. Она толком и не знала, что это такое — божница, догадывалась, что икона, увидела ее в переднем углу, складную, похожую на трельяж. На средней — Божья Матерь с младенцем, почему-то у нее было три руки. Нина сунула пальцы за икону, вздрогнула от отвращения, — пальцы увязли в густой липкой паутине. Нащупав пузырек, вытащила его, обтерла какой-то тряпкой, понесла. На улице вдруг ненужно подумала: почему у нее три руки?

   Ипполитовна долго не могла вытащить бумажную пробку, потом, прошептав, плеснула прямо в лицо Евгении Ивановны. Та вздрогнула, дико посмотрела на нее, утерлась рукой.

   — Ты чего?.. Мужики мои вон... А ты? — Она упала головой на стол, стала перекатываться лбом по клеенке. — Убили!.. А Колюшка, сын — без вести...

   Нина зажала рот рукой, увидела, как сразу уменьшилась, осела Ипполитовна, будто растеклась по стулу, и как некрасиво раскрылся ее запавший рот.

   — Сон-то, сон мой, те два гривенника, — больным, переливчатым голосом выкрикивала Евгения Ивановна, — вот и укатились от меня.

   Ипполитовна постепенно оправлялась от испуга, приходила в себя и уже скребла маленькими пухлыми руками по спине Евгении Ивановны.

   — Ты погоди, девка... Сразу-то не верь. — Она оглядывалась на Нину, словно ждала подмоги. А Нина стояла, вся съежившись, чувствуя себя почему-то виноватой перед этим горем, и ничем помочь не могла.

   — Ты погоди... Похоронки-то кто пишет? Писаря. А они при штабах, там бумаг страсть сколько... Вот и попутали. Вон и Нинка скажет, она грамотная.

   Нина молчала. А Евгения Ивановна со стоном перекатывалась лбом по столу, гребенка выпала из ее волос, волосы рассыпались, липли к мокрым щекам. Вдруг она оторвала голову от стола и замерла, вроде к чему-то прислушиваясь. Пошарила в карманах ватника, вытащила бумагу, всхлипнула, подала Нине.

   — Ну, чего там, читай, приказала Ипполитовна.

   Нина прочитала. Эта бумага была из горвоенкомата, ней значилось, что, по наведенным справкам, рядовой Завалов Николай Артамонович погиб в декабре 1941 года, а младший сержант Николай Николаевич с ноября 1941 года числится в пропавших без вести.

   И опять Евгения Ивановна стала плакать, припав головой к столу.

   — Ну, дак что? — и тут нашлась Ипполитовна. — Нюрку Милованову знаешь? Энту, с Кирпичной?.. Пришел мужик домой без ноги, а через месяц на него похоронка, сам и получил... Война большая, сэстоль людей в ней, кого и попутают...

   Евгения Ивановна притихла, только изредка всхлипывала, и это ободрило Ипполитовну, она начала шарить ручками в карманах своей байковой кофты.

   — Погоди, вот я раскину сейчас, у меня и карты с собой... Они у меня завсегда с, собой. Давеча помирать собралась, а ну, думаю, возьму с собой карты, может, там кому раскину... — Она засмеялась было, тут же смолкла смущенно, сердито обернулась к Нине: — Чего столбом стоишь? Сыми с нее одежу и давай чай, я что, даром гадать буду?

   Нина, обрадованная, что ей нашлось дело, сняла с Евгении Ивановны ватник и платок, отставила на припечек готовую уже картошку, кинулась к буфету, загремела посудой, а Ипполитовна между тем раскладывала на столе замусоленные карты. Отечные руки плохо слушались ее, она путалась, роняла колоду, снова тасовала и раскладывала, приговаривая:

   — Для дома... Для сердца...

   Весело пылало в плите, по притопочному листу гуляли отсветы огоньков, кипел чайник, Нина кинула в него горелую» черную корку хлеба, а там, над столом, в кружочке лампового света шевелились руки Ипполитовны, журчал ее слабый голос.

   — Вот сама гляди,- тыкала она в пикового валета, который неизвестно что означал, а может, не означал ничего, — лжа это, лжа! Болезнь падает, ранетый он, в госпитале, за казенным королем...

   Евгения Ивановна косила глазом в раскладку карт, конечно, ничему этому она не верила, смотрела и слушала просто так, для последней душевной зацепки, чтобы смирить первое горе. А Нина думала о Луке из пьесы «На дне», про которого в школе говорили, что он жулик и вредный утешитель... Почему- то его полагалось презирать, а Нина не могла презирать, она видела его доброту, ведь он один пожалел умершую Анну, за это она любила его. И когда в школе писали сочинение, она выбрала Сатина, хотя любимым персонажем ее был Лука. Но она знала, что ее не поймут—ни учительница, ни ребята, — а писать про него так, как полагалось, как было в учебнике, не могла и не хотела. И сейчас думала, что в жизни нельзя без утешителей, иначе сломается душа; страшную правду надо впускать постепенно, придерживая ее святой ложью, иначе душа не выдержит... Даже металл не выдерживает огромного одноразового удара, а если нагрузку распределять порциями, металл будет жить долго, до последней усталости... А человеческая душа — не металл, она хрупка и ранима...

   — Нинк, уснула, что ли? Давай чай! Я нынче уж домой не пойду, неможется что-то, у вас заночую...

   Евгения Ивановна, словно только что проснувшись, обвела запавшими глазами комнату, и вдруг сжала руками голову, заплакала.