Брат в светлой комнате, за дверью
Раньше посылки брату в армию отправляла мама, а в последние два года это стало моей обязанностью. Чтобы собрать посылку, нужен целый день, а иногда и целого дня мало. Но я резво взялся за новое дело. Во-первых, хотелось, чтобы каждая посылка из Москвы действительно была столичной. Чтобы все в ней было для брата неожиданным и праздничным. А во-вторых, что тут лукавить, кое-что из отпущенных сумм мною утаивалось. По-моему, не такая уж большая компенсация за хлопоты – трешка. Конечно, моя корысть немного как бы снижала градус братской любви, но в общем я считал эти трехи честно заработанными. В поисках чего-то особенного для посылки я обшаривал весь Кузнецкий и Столешников, тосковал в очередях Елисеевского или Сорокового, и последнее терпение кончалось в занудствах Главпочтамта. Особенно, мне казалось, брату будет приятна табачная часть. В то время только появились в продаже импортные сигареты. Хорош был «Болгартабак» в плоских желтых коробочках, отличные были югославские «Джебел» и «Спорт». Иногда как пикантную изюминку я вкладывал пачку «Пчелки», но не больше одной пачки. Сигареты с фильтром только нарождались и, как всякая такая необкатанная продукция, были несовершенны.
Почему же мама с такой легкостью выпустила из рук эти вожжи? Не только в том дело, что нагрузок у нее и без посылок хватало. Главное было не в этом. Главное было то, что, как считала сама мама, мной организованные посылки брату еще тесней сплотят нас вокруг Ленинского центрального комитета. Я смеюсь. Еще более крепким сделают союз братских коммунистических партий? Да нет. Просто-напросто укрепят наши с братом братские отношения. А всемерно крепить братско-сестринские связи в последнее время стало ее идеей фикс. «Об одном я мечтаю, – как бы прощаясь с жизнью, говорила мама, – чтобы вы всегда, всю жизнь помогали друг другу».
Другой, более существенной мечтой мамы было собрать к Валеркиному возвращению кое-какие деньги. Так делают все мамы, когда ждут сынов из армии. Поправить Валеркин гардероб – это была действительно сложная задача. Самого зарабатывающего в нашей семье папу мама щадила, все-таки Валерка не его был сын. Но основная трудность была та, что самой же мамой однажды заведенный порядок требовал: купила одному – купи и другому, и точно такое же. Чтобы не завидовали. У нас с братом разница была в шесть лет, и потому с уверенностью можно сказать, что мы не были близнецами. Я бы нас близнецами не назвал. Думаю, что и Валерке идея близнецов вряд ли была близка. А ведь, кажется, только их да детдомовцев в то время одевали во все одинаковое. Но суть все-таки в том, что предполагаемая на экипировку брата сумма автоматически удваивалась. В этом была какая-то обреченность. Маму заела уравниловка. Только не надо завидовать, как мне удалось проскочить без очереди и приодеться заодно с братом. Кренделя, плюхи и подзатыльники, а также всевозможные подъелдыкивания и насмешки распределялись мамой тоже исключительно равномерно. Одевают тебя родители раз в сто лет, а воспитание круглосуточно и ежедневно. И воспитывала мама так, чтобы никто из нас не чувствовал себя обделенным, никто не мог обижаться, что брату, дескать, больше от нее досталось.
Но в целом мамин план был хорош. Сначала – пальто. Оно должно быть и не зимнее, и не демисезонное, а как бы то и другое разом. Как тогда шутили – семисезонное. После долгих разведок и примерок решено было – вот это! Взгляду открывалось несколько укороченное пальто из грубоватого, дешевого драпа, неопределенно мрачного цвета, но с как бы растущими по всему полю седыми волосками. Вот эта некоторая седовласость избранного материала была в то время в большом ходу, почти что в моде. В комплект входил пояс, который можно было завязывать небрежным узлом в любом месте, направляющих шлевок не было. Еще одно достоинство – полспины было выстегано ватой. Но вряд ли от этого можно было угореть, вату подложили очень тонким слоем. То есть пальто было самое то, что требовалось.
И все же… Попробовал бы Акакий Акакиевич походить в такой шинели в свое присутствие. Боюсь, мы лишились бы этого трудолюбивого и беззлобного человека значительно раньше отпущенного ему Богом времени. Преимущество современной цивилизации в том и состоит, что не надо каждый день платить извозчику двугривенный, чтобы только вовремя явиться к месту отправления служебных обязанностей и дорогой не околеть. Опусти в щель пятачок, и тебя в тепле и холе доставят к месту работы…
Постепенно разрешился вопрос о брюках и свитерах. На этом скромные накопления закончились. Рубашки, кепки, майки и трусы приобретались уже по ходу дела. И здесь мама проявила невероятную для нее гибкость. Например, если Валерке покупалась ковбойка в синюю клетку, то мне – в розовую. Маме удалось где-то буквально вырвать мужские зимние сапоги на высокой шнуровке. Но только одну пару. «Не обессудь, сынок!» – это было сказано мне. (Позже все-таки и мне достались точно такие же.) Они были из кожзаменителя, что для зимних сапог оказалось очень кстати. Кожа от нашей агрессивной снежно-соляной каши давно расквасилась бы. Эти работали как часы, были пылевлагонепроницаемы…
Чем ближе становился день Валеркиного возвращения (а его где-то там, в армии, уже определили), тем я больше задумывался. Как сложатся наши новые отношения с братом? Прежние были не очень-то. Но к прежнему возврата не будет. Я уже не то безответное существо, каким он меня запомнил. Могу и ответить. Все-таки я четыре годы выдавливал из себя раба. К тому же целый год занимался боксом.
Незадолго перед этим я перешел в школу, слывшую своим демократизмом. Я еще по-настоящему не разобрался, что это такое. Но ожидания были самые хорошие. От этих ожиданий просто временами трясло. В первый же свой день я, как всегда, опоздал. Ну, ладно, в новую школу, хоть и недолго, надо было ехать. Но прежняя моя школа находилась прямо в нашем дворе, пять минут ходьбы. «Миша, ты опаздываешь, – частенько по утрам говорила мама отцу. – А, ничего, – махал он рукой, – возьму шашечного». Так что опоздания у меня – от папы, только я пока не могу взять «шашечного». По расписанию первый урок был химия. Я постучался и открыл дверь. Я еще никого не успел разглядеть, но меня уже разглядели, и класс грохнул. А дело в том, что я был в форменных брюках, на поясе кителя горела ярко начищенная бляха школьного ремня, шею обрамлял белый подворотничок. А ребята были кто в чем – в свитерах и пиджаках. Позднее оказалось, что это была та самая демократическая поблажка старшеклассникам. И притом только мальчикам. Всех девочек, как и положено, обтекали коричневые форменные платья с черными фартуками. Я, конечно, покраснел, но не только. Я еще озлился. У доски «плавал» ученик.
– Значит, никто не может нам помочь? – подытожила учительница. – Может быть, новенький решит эту задачу?
Я посмотрел на доску. Там было записано условие элементарной химической задачки на реакцию замещения. Мне понадобилась одна минута, чтобы прикончить ее. От злости мел у меня в руках крошился.
– Как ваша фамилия? – спросила учительница, когда я пошел по проходу в поисках свободного места. Я чуть папку не выронил. Что? Значит, здесь не только форму не носят, но еще и учеников на «вы» называют?.. Я назвал свою фамилию.
– Хорошо. Ставлю вам пять.
В прежней школе я считался уверенным хорошистом, хотя соотношение четверок и пятерок было примерно 50 на 50. Здесь же это была первая пятерка, но, честно говоря, «виновником» ее я был в последнюю очередь. Дело в том, что в моей старой школе химичка каждый раз, каждый урок устраивала ураганный тотальный опрос. Пятнадцати минут ей хватало, чтобы пощупать каждого. Увернуться, как на других предметах, было невозможно. Хочешь не хочешь, а к каждому уроку учи. Я действительно хорошо знал химию, но поневоле. Результатом этой системы было вот что: по химии во всем классе без всяких приписок и натяжек не было неуспевающих. Кроме Панова. Но Панов – это отдельный разговор. При минимальных природных данных – в строю на физкультуре он стоял последним – Панов бредил баскетболом, и никакая химия ему была не нужна. Он отлично водил мяч, финтил и бросал по кольцу. Баскетбол был единственным, от чего он фанател. Но он не попадал. Не попадал не только в химию и другие предметы, не попадал даже в спортивный, так сказать, профиль школы. Школа была чемпионом Москвы по волейболу. Если бы только знание ряда активности металлов можно было заменить штрафным броском по кольцу, а знание перипетий Столетней войны – баскетбольным дриблингом, с обводкой двух-трех игроков соперника, – Панов закончил бы школу с серебряной медалью (хотел сказать – с золотой, но это был бы перебор).
Конечно, это не плохо, когда преподаватели тебя, щенка безусого, называют на «вы». Это приятно и растит в юном человеке чувство собственного достоинства. Но неполезно менять школу с авторитарным правлением на либеральную, тем более в старших классах. Планка с грохотом падает, высота не берется…
Как я позже узнал, большинство ребят в моем новом классе были «аборигенами». Они всегда здесь учились, с первого класса. Им совершенно понятной была логика местного лавирования и прохождения между рифов. Мне же для того, чтобы успешно учиться, привычно требовались дисциплина, палка, муштра. Единственным предметником, который обеспечил мне необходимый, как воздух, прессинг, был наш математик. Но его давление на меня было вполне бессознательным. Скорей всего его, как украинца, раздражала моя еврейская фамилия (а на Украине сильны антисемитские традиции). При этом его, так сказать, педагогическая палитра была убога. Она состояла из довольно плоских насмешек над моей фамилией. А фамилия, как видно, была просто нестерпима для его простого антисемитского уха. «Ну, что, Глянц, кхе, кхе (он то ли подкашливал, то ли подхихикивал), ну, что, будем сегодня обеспечивать блеск своему имени или мне сразу поставить вам два»? Я его довольно быстро возненавидел, а следовательно, не делать домашних заданий и не учить теорем просто не мог. Он же делал все, что было в его силах, чтобы я никогда не забывался. Никогда не оценивал моих ответов выше чем «удовлетворительно». Но как бы ему ни хотелось, за три года так и не смог поставить мне ни одной двойки. А за одну контрольную, которую почему-то весь класс провалил, вынужден был поставить мне даже четверку, хотя я решил ее всю-у. Но пятерок для меня у него не было. И вот проблема: мой ненавистник ведь тоже называл меня на «вы», но, видно, есть разные «вы».
Настоящих порядочных людей я встречал только среди матерых двоечников. Двоечник никакому педагогу не даст над собой смеяться, любого вздует и отбреет, ему нечего терять. Не то хороший ученик. Этот про себя думает: «Подумаешь, немного потерплю. Есть шансы получить пятерку (четверку, тройку)». И терпит. А педагогическая среда выдвигала и выдвигает все новых тупоголовых остряков и насмешников. Пора, пора это признать, есть свой особенный педагогический юмор, как есть армейский, как был (и, к счастью, это в прошлом) особенный юмор партийных работников. Но если армейский юмор действительно бывает смешным до колик, то про педагогический и партийный этого никак не скажешь. Строго говоря, это вообще не юмор, таковым он только кажется его авторам и исполнителям.
Наконец, среди зимы вернулся из армии брат. Со всех сторон я был перед ним чист. И даже летом по просьбе мамы купил для него новенький диван. Он обошелся дешевле, чем думали. Я рискнул и, чтобы зря не гонять машину, купил вдогонку два кресла. Правда, тут уже к моим рукам «прилипла» не треха, а червонец. И это естественно. Мой маленький налог был всегда пропорционален масштабу покупки. Попутно скажу, что самой возможности «подрабатывать» на домашней ниве я тоже научился у брата.
Итак, семья теперь была в сборе, и мы стали жить все вместе, принюхиваясь друг к другу, присматриваясь, притираясь. Вообще, новый брат выгодно отличался от прежнего. Он был теперь собранный, энергичный.
Вскоре его удалось пристроить в гражданское КБ, которое занималось разработкой киноаппаратуры. У него была какая-то прирожденная чертежная графика. Я видел его листы. Они отличались своеобразным чертежным изяществом.
– Ну, ты напрягись и подумай, – говорил брат отцу, – кто из твоих заказчиков преподает в вузах? Мне же, не этим летом, конечно, а следующим, все равно придется поступать. Естественно, в армии я все забыл, поступлю на подготовительные курсы. Но год уйдет на подготовку А на работе уже теребят – ты, мол, один без образования.
– Да, – говорил папа, – но у тебя же, как у отслужившего, есть льготы.
– Есть. Но при всех льготах и даже блате на тройки-то хотя бы сдать надо…
– Будем думать, – говорил папа. – Что у нас есть? В МИИТе у нас Гуревич. Но Гуревич – на пенсии. Дальше Кофман, но Кофмана перетащили в министерство.
Нам требовался не просто вузовский препод, а человек влиятельный, с административными возможностями. В конце концов папа припомнил о существовании какого-то декана в МЭИ.
– Не знаю, он жив, нет? Я шил ему лет двадцать назад. Хотя нет, вру. В сорок… сейчас точно скажу – в сорок девятом году…
– Пойдем на балкон, покурим, – сказал мне брат. – Ну, рассказывай, как дела в школе?
– Да так себе, – кисло пожал я плечами.
– Запомни, нам «так» – не надо. Ты должен учиться хорошо. Ведь в конце-то концов тебе придется за меня сдавать. Ну, что ты сделал такую рожу? Не бзди – прорвемся. Сочинение, так и быть, я напишу сам. А вот математику… Кстати, как у тебя с математикой?
– Более-менее. Математик – большой насмешник, а я этого не люблю. Приходится учить.
– А кто такой? Я его не знаю?
Дело в том, что Валерка один год учился в этой школе, правда, давно, на излете сталинизма.
– Его зовут Кирилл Васильич…
– А, знаю. С такими усиками, хохол, да? Все время кашляет, точно? Учился я у него в восьмом классе. Злой хохол. Ему лавры Ларичева не дают покоя. Он же когда-то с ним учился. Но тот вышел в люди, а наш в школе застрял.
Приходилось только поражаться, откуда брат знает (и главное – помнит) такие подробности. Он только на секунду закрыл глаза, припоминая. А как будто в картотеке порылся и вот – вынул нужную карточку.
– Старичок, не бзди и получше учись, и тогда мы все сделаем, как задумали.
– Валер, я даже бином Ньютона секу А вот «трига» – это такой полутемный лес.
– Время есть – подтянешь.
– Да ты послушай. Я тебе честно говорю. У меня нет математических способностей. Если я что-то и смогу сделать, так только письменную. А устная, а физика?
– Это не твоя забота. Кто-нибудь у тебя есть в классе из наших?
– Петров – в параллельном.
– Это удачно. Как у него с математикой и физикой?
– С математикой вроде нормально.
– Петров – это очень хорошо! Такой же белобрысый, как я, и тоже в очках. Вовка, а ведь он на меня больше похож, чем ты.
– Ну, и что?
– Дура! Ведь на экзаменационном билете будет моя фотокарточка. Понял?
Да, теперь я и понял и вспомнил. Когда-то очень давно, когда мне было всего лет девять, не больше девяти лет, Валерка как-то для своих нужд варганил справку об освобождении от школы. То есть, собственно, не справку, а липу.
– Смотри и учись, пока я жив.
На бланке поликлиники он нацарапал стандартный текст. Я очень хорошо знал его безупречный почерк и просто вытаращился на эти каракули. Тут ничего нельзя было понять.
– Непонятно написано, – сказал я.
– Учти на будущее: все медики пишут как курица лапой.
– Но справка без печати – фигня, – сказал я.
– Все учел. Смотри и запоминай.
На отдельном листочке лиловыми чернилами он по линейке начертил два треугольника, внутренний и внешний. Затем, прицелясь пером, погнал какую-то надпись, которую я никак не мог прочитать.
– Понял? – спросил он.
– Нет. Ничего не понятно.
– Тогда учимся дальше. – Он облупил и очистил сваренное вкрутую яйцо, осторожно приложил его к тем треугольникам и покачал им туда-сюда. Потом приложил яйцо к липовой справке и тоже покачал им влево-вправо, вверх-вниз. Когда он оторвал яйцо от справки – она была готова и выглядела лучше настоящей. Все буквы на печати теперь отлично читались. Оказывается, на той бумажке он их специально писал шиворот-навыворот. Оказывается, на самой настоящей печати все буквы тоже пишутся наоборот. Я все прочитал и сказал:
– Только, Валер, в слове «Для бюллетеней» – два «л».
– Что?! – завопил он как резаный. И наградил меня такой макарониной…
В начальных классах я вообще был отличником, и меня удивляло, что брату неинтересно по-настоящему учиться, что даже ежедневно посещать школу ему тяжело. Но дважды подряд состряпать липовую печать ему и не сложно, и интересно. В нем сталкивались, накладывала и пересекаясь, два стремления – желание рисовать и тяга к свободе. Возможно, два эти стремления вообще составляют неразлучную пару и могут жить только вместе? При правильном направлении он мог бы найти себя в качестве свободного художника, или кого еще там? Но кто же мог уловить, оценить и правильно понять эти завихрения в моем брате?.. Таких людей рядом не было.
Многое тут упиралось в Валеркино сиротство, которое я никогда не мог по-настоящему почувствовать, ведь мой папа немножечко был и его папой. Но мама остро чувствовала его сиротство и, как могла, прикрывала Валерку от ярости этого мира. Брат всегда был первейшей маминой заботой. Чтобы каждой детской душе хватало родительской любви, папа брал иногда меня в магазин как бы за продуктами. «Пойдем, не пожалеешь», – заманивал папа. А уж в магазине втайне от других поил соками. Это был небольшой приварок к общему довольствию от главного добытчика. Я просил всегда два стакана – виноградный и томатный. Сначала выпивал виноградный, потом, не спеша, подсаливал томатный и размешивал соль ложечкой. И каждый раз, мучаясь совестью, вспоминал, что подсаливать томатный когда-то научил меня брат. А я, гад, теперь пью тут сок без него. Извиняло меня только одно: Валерки никогда в это время не было дома. Он учился во вторую смену. В ответ мама, когда ругала брата за прогулы и двойки, никогда не ругала его одного. Без вины виноватого меня – тоже. Зачем? Впрок, на все будущие времена. Мне это казалось несправедливостью – при хорошей учебе получать разносы за двойки, а маме – высшей справедливостью. Но ее справедливость существовала в каких-то слишком сложных для моего сознания формах.
И все же мое школьное благополучие действительно оказалось временным. Это открылось в десятом классе, когда все у меня посыпалось из рук. Виновница моего краха Галка была на год моложе и училась в девятом.
Иногда, когда я сталкивался в коридоре с завучем, он подходил, брал меня правой рукой за шею и мял, мял ее, одновременно назидая:
– Ну что, красавчик? Девятый класс закончил еще так-сяк, подавал надежды. А сейчас – просто из рук вон. Одни двойки и тройки. Или мне все-таки наведаться в дом девятнадцать, квартира тридцать? А?
Я внутренне холодел. Откуда он узнал? Ведь это был ее адрес. Не завуч, а какое-то КГБ, все знает обо всех.
– Ну, ладно-ладно, – примирительно говорил он, пригибая мою голову и целуя в лоб. – Иди!
Такова была система воспитания в этой школе, и в тот момент я ее ни за что не променял бы на прежнюю. Все-таки в этом пристальном надзоре чувствовалось что-то отечески теплое, человечное.
В прежней же школе в отношениях учителей с учениками царила вечная зима. Словно кто-то, очень строгий, каждое утро проводил накачку преподавательского состава: «…И действуйте только согласно инструкциям РОНО. Никакой близости с учениками! Немедленно пресекайте со стороны учащихся все попытки фамильярного обращения. В отношениях с учащимися не должно быть ничего личного! Помните, у некоторых так называемых учеников усы скоро с вот эту швабру будут. Расслабитесь – будете им за водкой бегать!»
Как-то я Галке стал нахваливать Наталью – нашу преподавательницу по литературе. В ее манере вести урок чувствовался не обычный учитель. Чувствовалось, что она сама – человек той высокой культуры, о которой рассказывает. В ее рассказах о литературе всем хватало места. Кроме имен писателей часто мелькали имена художников и композиторов. Видимо, и живопись, и музыка тоже ей были не чужды. Однажды для классного сочинения она дала нам такую странную тему, как будто мы не ученики обычной, никак не профилированной школы, а абитуриенты Литературного института. Каждому был выдан маленький листочек, и на нем – всего три строчки. Перед тем, как нам окончательно окунуться в чернила, Наталья обратилась к классу с такими словами:
– Друзья! (Характерно ее обращение к нам. Не «товарищи», не «братцы-кролики», не «господа». А Друзья!) Друзья! Перед каждым из вас лежит листочек с трехстишием. Это классическая японская поэзия, очень древняя, в образцах великих мастеров прошлого. Она не всегда проста для понимания. Над ней стоит подумать, и тогда вам могут открыться удивительные тайны нашего мира. Для того чтобы писать поэтические миниатюры, требуется особое призвание. Слишком мало на такое трехстишие отпущено слов. Следовательно, это должны быть тщательно отобранные слова, что дает подобной поэзии печать особой изысканности. Такие трехстишия называются «хокку». Вот вы и узнали первое японское слово, и хорошо, что этим первым словом стало слово культуры… Каждый, подумав, напишет, что он думает об этом тексте, как его понимает. Не более одной страницы, можно и меньше. Начинайте!
Я прочитал свое хокку:
О, не топчи, постой!
Здесь светляки сияли
Вчера, ночной порой.
И все? Какая досада! Что же можно об этом написать? Страничку… Я и двух слов не напишу. Что там? «О, не топчи, постой»! Ну, и что? О, не топчи… О, не топчи… Что не топтать-то? Что, что? Траву, наверно…
А кому он говорит-то? И откуда он знает, что вчера они сияли, светляки? Он тут, что ль, вчера уже был? Шлялся тут, наверное, в полном одиночестве? А они ночью-то и светили, и отлично были видны, до того яркие, что и ступить нельзя. Везде они. Темная, безлунная ночь, и без них был бы полный мрак, и страшно и уныло. Потому их так много, и они, не горя, горят. Но если переключить зрение и увидеть не массу крохотных огоньков, а один – единственный. Он так мал – меньше точки в моей тетради, но зачем и кем он сюда назначен, я не знаю. Это его тайна. Кто ж осмелится на него наступить?! Нельзя тут ходить, но и не видеть, не знать ничего об этом сиянии тоже нельзя. Мы же вместе живем, одновременно. Мы – современники. В темные, безлунные ночи он вместо луны. Он не может ее заменить, но их – его братьев много, и потому человеку и зверю в этой кромешной тьме немного светлей и утешительней. Что там дальше? – «Вчера, ночной порой». Вчера поэт был здесь ночью и видел их. А сегодня пришел днем, и не один, а, может быть, со своей девушкой? Светляков не видно теперь, при свете дня. Она их не видит. И только ее друг, поэт, знает, что они по-прежнему здесь. Значит, поэт видит невидимое? Ни для кого не видимое видит один поэт и делает его видимым для своей девушки и для всех нас. И только он может сказать ей днем: «О, не топчи, постой»! Он знает таинственную сторону природы. Но только это не тайны кладоискателей, авантюристов и отравителей и прочая мура. Это хрупкие тайны нашего обычного мира.
Когда я на следующем уроке получил свой листочек, там снизу было приписано красными чернилами: «Вы увлеклись и не заметили, что называете современником светлячка, который сиял и отснял восемьсот лет назад. Но это мелочь. Браво! 5».
– Представляешь, – сказал я Галке, – я надеялся хотя бы трояк получить. А тут вдруг пятерка за какие-то десять строчек! По полбалла за строчку. Нет, Наталья – не от мира сего.
– Конечно, не от мира, – сказала Галка. – Я ее лучше знаю. Она же наша классная.
– Да ты что! Вот повезло!
– Еще как повезло. Она совсем необычная. Мы ведь у нее часто дома бываем. Представляешь? Всем классом.
– И что делаете?
– Как что, чай пьем, разговариваем.
– О литературе?
– Да Бог с тобой. Обычные разговоры. О жизни. Только очень честные и откровенные. Так, как с ней, с кем-нибудь из взрослых поговорить… Я себе плохо представляю.
То есть в нарушение всех строжайших инструкций РОНО налицо позорное сближение с учащимися. Невероятное амикошонство, больно бьющее по высокому статусу советского педагога. После всех этих совершенно никому не нужных объятий, где теперь авторитет и престиж советского учителя?.. Если в нашем сообществе появились такие белые вороны, которые готовы обрушить всю систему воспитания, возводимую десятилетиями, надо их брать на заметку, очень серьезно разговаривать с ними, а при сопротивлении – безжалостно отчислять. Учитель не должен быть любим учеником. Песталоцци, Ушинский, Макаренко… Все это, знаете ли, слюнтяйство и прекраснодушие. Если бы мне кто в свое время сказал, что ученики ко мне неравнодушны, я бы со стыда сгорела б. Единственно надежный фундамент наших отношений с учеником – страх и дисциплина! Только такой здоровый фундамент не подмоют тухлые воды буржуазной пропаганды.
Однажды мне Галка похвалилась:
– А мы сегодня прогуляли.
– Как прогуляли, кто? – в тревоге спросил я.
– Кто-кто. Не кто, а всем классом. Ведь одного или двух обязательно накажут. Но кто же будет наказывать целый класс?
– Ну, и дурачье! – изумился я. – Вы наказали не класс, а всю школу.
– Это еще почему?
– Потому что, ты права, одного и накажут. Класс прогулял, а кто виноват? Классный руководитель. То есть Наталья.
– Да ладно, не переживай ты так. Все рассосется.
– Хуже для нее вы не могли придумать. Она и так слишком выделяется из серой толпы преподов. Умна, образованна. Стильно одевается. Курит. Но не так, как курят другие, сломленные жизнью училки, а как современная цветущая и красивая женщина. Я не думаю, что у нее в этом коллективе есть друзья. Зато не сомневаюсь, что есть завистники.
– Да что ты завелся? Увидишь – все обойдется.
Если такой коллективный прогул кем-то зачтется в школярские подвиги, я первый буду против. В таком «подвиге» нет мужества преодоления себя, нет самоотдачи, жертвенности, есть элементарное желание уйти от порки. Потому он и коллективный, что – трусливый. И что это за подвиг, в котором нет героев?..
Не думаю, что наш наилиберальнейший директор так уж безусловно подчинялся всему канцелярскому творчеству, исходившему в виде директив и предписаний из РОНО и ГОРОНО. Но и ему, как видно, не под силу было замять и замазать прогул целого класса. Таких ЧП в инстанциях ждут, как ворон крови. Наталье дали довести до конца этот учебный год, но новый начался уже без нее.
Однако что бы ни происходило на закрытом педсовете, где ее чихвостили, хотя она была не из тех, кого можно элементарно отругать – этому мешала дистанция короткости, которую не ей, а она назначала, – что бы тот педсовет ни постановил, из школы она не вышла потухшей и сломленной. Все та же точеная фигурка, прямая спина, щегольской костюм, приветливость во взгляде ясных глаз. Человек, получивший настоящее, крепкое образование всегда имеет фору перед узким предметником. Через два месяца Наталья Георгиевна уже водила экскурсии по Третьяковке. Впоследствии сделала научную карьеру, «остепенилась», стала искусствоведом. Неизвестно какому Богу она была принесена в жертву. Наверное, Богу серости и рутины. Слишком ярким пятном она была на сером, слишком много желающих было это яркое пятно подогнать под общий тон…
Вскоре после зимних каникул я стал готовиться к выпускным экзаменам. И дело сразу не пошло. Механизм памяти работал односторонне – только запоминал и накапливал, но при малейшей попытке воспроизведения сбоил. Какие-то шестеренки в голове бессмысленно прокручивались, не цепляясь зубцами. Тогда посреди урока я просил разрешения выйти. Полутемный коридор меня успокаивал. Но при возвращении в класс, на ярком свету возвращалось и недомогание. И я не пытался его перехитрить и обойти. Я уже знал, если недуг здесь, дело может плохо кончиться. Как тогда в шестом классе, когда я, сидя на кухне, читал «Собаку Баскервилей». Болезнь сделала мне несколько предупреждений, но я не мог оторваться, я пожадничал… И дело закончилось плохо, очень плохо. Став постарше, я в тех редчайших случаях, когда кому-то рассказывал об этом, к слову «плохо» добавлял – как у Достоевского. И вот настоящее проклятие – болезнь меня, книгочея, доставала исключительно за чтением. Кто другой на моем месте, наверное, всей душой пожелал бы вернуться в первобытное, то есть безграмотное состояние. Но не на того напали… Тогда, в шестом классе, почуяв страшное, я побежал и, не дотянувшись до ручки двери, грохнулся в прихожей. Мой старший брат был в комнате и, услышав какое-то непонятное колочение в дверь, выскочил в прихожую, поднял меня на руки и бережно положил на свой диван. Сразу же позвонил маме, благо работала она просто в соседнем доме – в МПС. Когда мама прибежала, я только начал приходить в себя. Но, очухиваясь, я с изумлением узнал, что ничего не знаю – сознание было девственней, чем у новорожденного младенца. Я ничего не помнил об окружающем мире, об этом доме, где я лежал на диване. Не помнил, как меня зовут. А мозг никаких справок не выдавал. Семейное предание гласит, что мама, поджав губы, отреагировала очень резко:
– Вот еще. Обмороки дворянские.
– Нет, мам, послушай, – возразил старший брат. – Это не то, что ты думаешь. Это что-то очень серьезное. Его так било и крутило, что я никак не мог его удержать. Какая-то нечеловеческая сила…
– Валерий, – так официально мама обращалась к брату очень редко. – Прошу тебя поменьше болтать об этом деле. Лучше всего как следует прикуси язык. – И уже уходя, в дверях добавила, вложив в свои слова весь запас иронии и насмешливости: – Вот еще, обмороки дворянские. Какие мы впечатлительные…
В кабинете у невропатолога я вел себя вызывающе. Еще бы. Врач задает вопросы мне, а отвечает на них мама. И, разумеется, в ее изложении все получается не совсем так, как оно есть. Поэтому я вдвойне умничал, употреблял заковыристые слова. Всячески показывал врачу, какой я развитой и начитанный. Не чета какому-нибудь сумасшедшему придурку. Прошу не путать! На мой взгляд, врачихе удалось задать только один здравый вопрос.
– Черепно-мозговые травмы были?
– Что?
– Попросту говоря, головой ты ушибался? Я теперь именно тебя спрашиваю, а не маму.
Мама несколько обиженно поджала губы.
– Ушибался. Это было после первого класса. Летом. Упал на заднем дворе в такую яму, прямо на кирпичи.
– Сознание терял?
– Не знаю. Я только помню, как сорвался и полетел вниз, а очнулся уже наверху. Ребята вытащили.
– Врачу показывался?
– Нет, – сказала мама.
Но врач продолжала вопросительно смотреть на меня.
– Да, показывался, – мама об этом случае вообще не знала, не хотел ее волновать.
– И что сказал врач?
– Ничего. Только помазал зеленкой и отпустил.
– А первые признаки болезни когда появились?
– Не помню. Точнее, во втором классе. Когда учил наизусть «Песнь о вещем Олеге».
– Хорошо. Теперь выйди и подожди там.
Ох, ненавидел я эти тайные переговоры взрослых! Без тебя они такого могут наговорить…
Так это и получилось, что папа теперь не жалел денег на профессоров. То и дело возил меня к какому-нибудь старикашке. Я-то что? Я – не против. Ведь не на метро, на «шашечном». Приятно, черт возьми, прокатиться по Москве. Мама по-своему понимала, что нужно делать, и ударилась в витамины. Видать, папа значительно приоткрыл свои запасы, но мама (вот еще никем не оцененное благородство!) ни цента не потратила в сторону, ни сантима. Все отпущенные суммы были израсходованы на приобретение ананасов для меня. Как видно, мама, хотя и отрицала классовое происхождение болезней в теории, на практике исходила из того, что диктовал ей опыт. То есть дворянским обморокам, по ее логике, полагалось дворянское же витаминное обеспечение. Я, оправившись, быстро оценил уникальную привилегированность своего положения. Да и брат был тут как тут. Он нашептывал: «Вовка, проси велосипед. Другого случая не будет». Я ожидал обычного со стороны родителей сопротивления в виду этих незапланированных трат. Но попросить, чтобы это все-таки выглядело, как просьба отчаявшегося человека, действительно стоящего на самом краю, – попросить можно было бы во время одного из накатывавших на меня теперь состояний дурного самочувствия. После припадка они стали часты. И вот как-то вечером, на двух склеенных ватманских листах я писал плакатным пером знаменитое изречение Ломоносова о русском языке. Об этом меня попросил наш учитель литературы. Я писал: «Карл V – римский император говаривал, что…»
Я еще не узнал, о чем же говаривал Карл V, как вдруг меня накрыла такая дрянь, что и не передать. Посреди самого тихого, домашнего вечера меня вдруг стала донимать тревога, которая быстро переросла в страх, а потом и в ужас. Я отбросил ручку с пером, ручка опрокинула крышечку с тушью, и по белейшему ватману разлилась черная лужа, сожравшая красиво написанные буквы…ратор гова… Хотелось куда-то бежать. Я схватил с вешалки пальто, и тут родители увидели что-то. Не знаю где, может, в моих глазах?
Мама (мне, самым нежным голосом): Кисюнечка, давай приляжем на диван? (папе с ненавистью, грубым голосом): Что ты стоишь столбом! Делай что-нибудь! Если ты вообще мужик…
Папа (трагически): Зое, к чему этих нервов? Я сейчас заплачу. Мама (папе презрительно): Вот еще баба навязалась на мою голову. (мне нежно): Кисюнечка (обмахивая меня журналом «Огонек» № 23), дыши глубже. Вот так, умница.
Мама (отбрасывая в сторону журнал, папе, с ненавистью): Ну, и что мы теперь будем делать?
Те же и внезапно вернувшийся Валерка, в прекрасном настроении.
Валерка: Так, что у нас здесь такое? Вовка, ты? (родителям): Отойдите вон туда. Все равно он при вас ничего не скажет. Что, Вов, фигово? Да вижу, вижу. Но все же не как тогда? Говорить можешь? Молодец! Помнишь? Ве-ло-си-пед. (матери): Мам! Он что-то говорит, но я не понимаю. Что-то просит…
Мама: Кисюнечка, дорогой, ты что-то хочешь? Я не пойму. Черной икры? Ананас?
Я (совсем слабым голосом): Вз-вз. Е.
Мама: Я не пойму…
Я: Ве-ло-си…
Мама: Я не пойму, велоси. Что это велоси?
Я: Ве-ло-си-пед.
Мама (грозно отцу): Подключи всех своих блатмейстеров. Иди и без велосипеда не возвращайся!
Папа: Зое, но я не понимаю технику.
Мама (с горечью): Ты знаешь и понимаешь одну иголку. Возьми с собой… Валерку. Все!
Как из всего вышеописанного видно, даже в такой, как наша, семье, с глубоко и насквозь театрализованным бытом, не так просто было дурить родителей. Интересно, в какие же ухищрения пускаются нынешние отроки и отроковицы, чтобы получить в свое владение какой-нибудь этакий современный айфон, в скромном платиновом корпусе с бриллиантами?.. А чего бы хотел автор? Чтобы они вымогали из предков все тот же велосипед? Где же тогда будет прогресс?..
Конечно, степень вовлеченности в театральное дело у всех членов нашей семьи была различной. Мама, совмещавшая в своем лице и сценариста, и режиссера и, так сказать, приму, – являлась главной творческой силой нашей полубродячей труппы. Ее, если сравнивать с винтовкой, – и бойком, и курком, и патроном. Папа – совсем другое дело. Ему театр, был, собственно, до лампочки. Из редких походов в театр родители всегда возвращались порознь. «Большой! – говорила мама с восторгом. – Уланова! Лемешев! А этот тюфяк осрамил – весь спектакль проспал». Но как только мамой затевался домашний спектакль, папа почти автоматически включался в действие. Нет, не играл, конечно, но подыгрывал в лад. Мы с братом собственной нужды в театрализации нашего быта не имели. И иногда целыми месяцами не вносили никакого творческого вклада. Мы, собственно, были не столько вершители его и зиждители, сколько пользователи. Достаточно бессовестно и всегда меркантильно мы пользовались театральными возможностями, исключительно в видах собственной выгоды. Не дай Бог, чтобы мама, как видно понимавшая создание семейной гармонии, как создание совершенной труппы, узнала о нашей неполной преданности делу! Каких глубоких, преждевременных борозд на лице это могло бы ей стоить…
Но тут я должен сознаться, что показал вам не всех членов семьи. Была еще младшая сестра. Но в том-то и дело, что младшая. Она вечно была моложе меня на четыре года, а Валерки на целых десять лет. Она росла и тянулась к нам, но всегда была недостаточно взрослой. Для нас. Каким же был ее вклад в общесемейное театральное дело? Никаким. Она росла серьезной и жила всерьез. Она была младше нас, но каким-то непостижимым образом – мудрее. Впервые Таня, Танечка, Танеза оглоушила нас, когда мы читали вслух «Янки при дворе короля Артура», Марка Твена. Я спросил ее: «Что же ты не смеешься? Это же смешно». Она спокойно и серьезно ответила: «Мне – нет. Даже иногда хочется плакать».
Да леший его забери! Есть, есть он, вечно текущий под шуткой и эскападой, под всем, что призвано смешить, тот скрытый, второй смысл, тот незримый поток проливаемых слез. Есть! Но давайте, как дети, сначала смеяться и радоваться… Или нет?..
Кто-то очень умный когда-то, в незапамятные времена отградуировал меру человеческих скорбей и страданий и сказал: «Вот это – драма. А вот это, это уже трагедия». Да нет, я думаю, никаких драм. Что такое драма? Вот эти все наши безмерные страдания – драма? А они же, положенные на замечательные мелодии Кальмана, – оперетта? Фарс? Нет. Вся, всякая жизнь трагична. Сестра моя права.
Но как же понимать этот двухэтажный омнибус, вторым этажом которого является юмор, а первым – безудержно бегущие под ним слезы? Они – союзники или противники? А может, соузники? Хотели бы жить врозь, да не получается.
Странно, подозрительно легко, без какого бы то ни было сопротивления со стороны родителей, по первому требованию велосипед был куплен. Покупал его, конечно, Валерка, как наиболее смыслящий в технике, все-таки два месяца учился на курсах шоферов. И вот теперь он тут, красавец «Турист», с тремя скоростями, да что там, классная машина. В уважение к его свойствам мы его называли полугоночным. И вот теперь на этого красавца, на эти столь стильные двадцать девять килограмм металла имеют возможность каждый вечер любоваться родители, он стоит с их стороны шкафа.
Для таких сложных случаев, как мой, у мамы было всего два диагноза. С первым – дворянские обмороки – вы уже знакомы, второй же звучал совсем погребальным звоном: «Не жилец. Он, она, они – не жилец, не жиличка, не жильцы». В прописанных мне мамой ананасах оба диагноза трагически сливались. Ананасы ведь и сами по себе предполагают, что «день твой последний приходит». Регулярно появлявшиеся в холодильнике все новые и новые экзотические фрукты, с виду похожие на гигантскую шишку, может быть, были последним приветом мне, отходящему в мир иной. Пусть, дескать, хоть перед смертью потешится ребенок. Хоть какую-то последнюю узнает радость. Конечно, как всякий нормальный человек, я испытывал к родителям все чувства благодарности за их заботы обо мне, за их траты. Но в последнее время что-то случилось с моей благодарностью, она серьезно надтреснула. Что-то в холодильнике было переананашено. Может быть, мне следовало, о, предельно скромно, буквально – потупив глаза, попросить перейти с ананасов, ну, скажем, на черную икру?..
Так оно было, или не совсем так, или даже совсем не так, но только я эти огромные шишки в холодильнике просто возненавидел.
После нового припадка в Ленинке мне выдали справку об освобождении от экзаменов. Я этому вовсе не обрадовался. Если бы кто знал, как невыносимо быть единственным на четыре выпускных класса, кого освободили. Это ж вам не физкультура. Но в то, что я серьезно болен, в школе не поверили. Не поверили одноклассники, не поверили учителя, но прежде других не поверил тот, кто раз четыреста целовал меня в лоб. Я был одним из четырех его любимчиков, но никаких выгод от своего особого положения не имел. Вот и теперь на ближайшем педсовете он от меня открестился. Видимо, я сильно разочаровал его, если он потребовал выдать мне троечный аттестат. Все-таки у меня были и любимые и уважаемые предметы – литература и математика. А это уже пять оценок не ниже четверки.
Жаль, потому что это был первый год эксперимента. Теперь проходной балл складывался из оценок, полученных на институтских экзаменах, плюс профилирующие предметы из аттестата и плюс средний балл аттестата. То есть аттестат теперь играл небывало огромную роль. Теперь я, хоть из кожи выпрыгни, хоть получи на вступительных одни пятерки – гарантированно не поступал.
Что уж тут лукавить, дело прошлое. Был у меня мощный попечитель – отец одноклассника. Он мне прямо сказал: «Ни о чем не заботься. Только сдай, хотя бы на тройки». Разговор этот у нас был весной, а теперь стоял конец июля. Но мне как-то невдомек было, что надо же позвонить, напомнить о себе. А может, гордость удерживала. Как же, взрослый человек, не болтун какой-нибудь, чего зря тревожить…
Первый мой экзамен в институте был письменная математика. Из пяти задач и примеров я за пятнадцать минут решил четыре, и тут в голове сначала поплыло, а потом замелькала всякая чехарда. Я минуты три просидел с закрытыми глазами, вроде мельтешение улеглось. Я открыл глаза, и тут же все вернулось. Что делать? Я встал, подошел к столу экзаменатора и положил свою работу. Он бегло посмотрел ее и сказал:
– Очень хорошо! Но что же вы не закончили ее? Еще полно времени. Подумайте!
– Я не могу. Плохо себя чувствую.
– Это другое дело. Что же нам с вами сделать? А что вам обычно помогает?
– Помогает, если я похожу по коридору.
– Ну и хорошо. Идите, походите по коридору. Как успокоитесь – возвращайтесь.
– А вы не боитесь, что я там что-нибудь подсмотрю?
– Представьте себе – не боюсь. Вы не похожи на жулика. Идите.
Горло мне схватила судорога. Чтобы не заплакать, я побыстрее выскочил в коридор.
Полумрак коридора, как всегда, подействовал на меня целительно. Разумеется, я ничего не подсматривал – «шпор» у меня вообще не было. Но если бы и были, не стал бы. Вернувшись, я очень быстро решил пятую задачку и все равно сдал работу раньше многих. Он снова посмотрел ее и сказал просто:
– Хорошо, – но во взгляде было еще много всего. И главное: «Ай, молодец! Поборол себя». Честное слово, таких благожелательных педагогов я больше никогда не встречал.
Пятеркой здесь пахло так сильно, что этот запах перебивал потрясающий запах цветов у ВСХВ. Видите, как давно это было… Это было тогда, когда нынешний ВВЦ, а еще раньше ВДНХ (выставка достижений народного хозяйства), назывался первобытно и дико – ВСХВ (всесоюзная сельскохозяйственная выставка). Это было тогда, когда цветы еще пахли. Сейчас же они пахнут травой, в лучшем случае – капустой. Как приятно было видеть вечно трудолюбивых пчел и шмелей, вьющихся над цветами. Их было здесь так много, гораздо больше, чем людей. Людей я что-то вообще не приметил. На огромных площадях, усаженных изумительными цветами, я отдыхал от экзамена в полном одиночестве. Редко-редко какая фигура пройдет где-то на периферии моего зрения. Оно и понятно – разгар лета. После такого, как сегодня, напряжения это четко – побыть одному. Мне еще предстояло окунуться в людское мельтешение, а его и в отдельно взятой моей голове – хватало.
Следующий экзамен был математика устная, в которой я был не так тверд. По-хорошему засесть за учебники следовало бы сегодня же. Но это было исключено. Дело в том, что обещанный брату экзамен по математике письменной имел быть завтра утром. Несчастное стечение обстоятельств. На завтра можно уже вычеркнуть подготовку к своему экзамену. Завтра посвящено брату.
И наступило завтра. Оно было в разы хуже, чем вчера. К обычному экзаменационному мандражу добавился страх быть пойманным. Ведь я – подставное лицо, и это лицо нисколько не похоже на фотокарточку экзаменационного билета моего брата. Разве что очки такие же. И все повторилось. Я быстро решил первые четыре задачи и… поплыл. Теперь я подолгу сидел с закрытыми глазами, но ясность не возвращалась. Экзаменационный билет, как и положено, лежал на столе, но я его больше чем наполовину зарыл в черновиках. А мне все мерещилось, что он сейчас выпрыгнет из этой груды и заорет: «Посмотрите на меня! Я вовсе не похож на этого жулика»! Только вчера я еще не был жуликом, а сегодня тот же самый честный и хороший я – уже жулик и проходимец. Может быть, сегодняшний экзаменатор был не менее благороден, чем вчерашний, и он, может быть, тоже мог бы отпустить меня погулять в коридоре, кто знает? Но сегодняшний я не был я вчерашний.
«Хватит»! – решил я, пошел к столу и сдал работу.
Брат ждал внизу, в институтском скверике.
– Решил из пяти четыре, – предупредил я его вопрос.
– Но эти четыре железно?
– Сто процентов.
– Тогда поехали в Сокольники. Коньяк пить. – Он встал с лавочки. В сумке отчетливо звякнуло.
– Четыре из пяти для человека, который четыре года отбарабанил… Как ты думаешь?
– Я думаю, вполне прилично.
– Постой, получается: приблизительно по примеру за каждый год службы? Выходит, вооруженные силы не выколачивают из нас знания, а наоборот – вколачивают?.. Так, что ль?
– Да, брось ты, Валер. Дело сделано.
– Было бы подозрительно, если бы я, то есть ты, решил все пять. Я же не на флоте служил, – балагурил брат. Видно было за версту, что он страшно доволен.
– А откуда деньги? – спросил я.
– Отец выделяет на поощрение наук, по 25 рублей на каждую науку.
– На каждый экзамен?
– Ну, да. Кроме сочинения.
– А оценку за сочинение уже выставили?
– Тройка.
– Ну, скажи. Зачем ты так рисковал? Лучше бы я написал.
– Сочинение пишется часа четыре. Большие возможности попасться с экзаменационным билетом…
Конечно, этот день для моей подготовки пропал. Но мы в Сокольниках так крепко нагрузились, что почти что пропал и следующий. Только к вечеру я стал способен кое-что пролистать. А я знал свои слабые места. Были они даже в любимой алгебре.
Уже в аудитории за полчаса подготовки я так и не успел дойти до последнего вопроса. При беглом знакомстве с билетом меня сразу ужаснул второй вопрос: «Докажите теорему»… Я ее напрочь не помнил. Минуты две ушло на борьбу с собой. «Успокоиться и думать»! – приказал себе. И вот минут за пятнадцать при помощи аксиом, лемм и своей собственной склонности к логике я ее доказал. Са-ам! Но экзаменатор был тертый калач. Откровенно не интересуясь моими записями и задав всего пару вопросов, он быстро нащупал мои слабые места. Именно те, которые я так и не успел освежить. Как математик он мгновенно доказал мне, что я вообще ничего не знаю. А пятерка за письменную работу объясняется просто – списал. Наверное, по этой же причине он так и не заглянул в мои записи.
– Ничего я не списывал, – возмущенно сказал я. – Посмотрите мое доказательство теоремы. Я ее не помню и писал не по памяти. Я ее сам доказал. У вас тут, кажется, не физмат?
– Свободны – три! – прекратил он дискуссию. – Вернитесь, вы забыли экзаменационный билет.
– А на хера он мне теперь сдался?
– Послушайте, не стоит так отчаиваться, – лицемерно сказал он, – три – это еще не два. В самом крайнем случае поступите на будущий год.
– Оцените, как математик, этот редкий математический казус, когда три фактически равняется двум. А чтобы еще раз поступать к вам, так здесь, кажется, не Гарвард…
«Три» мне было точно безразлично и не нужно. Но эта тройка была моей настоящей победой. Ведь он откровенно меня заваливал, искренне и нежно. А все-таки на двойку так и не натянул. К тому же, хотел выглядеть в моих глазах человеком, а может быть, и в своих собственных.
А брата мы коллективно поступили, и он стал студентом. Ну, ему-то нужнее. Мое время терпит.
В сентябре я пошел на работу. Отец устроил, через своего заказчика. Само трудоустройство не было проблемой. Сложней было вспомнить и найти такого заказчика, чтобы не только пальто у братьев были одинаковые. Но раз один работает в КБ, то чтобы и другой тоже работал в КБ.
Мое КБ находилось на территории огромного завода. Едва увидев это нагромождение вытянутых приземистых зданий, густо оплетенных паутиной трубопроводов, воздуховодов, каких-то вентиляционных приспособлений, я глубоко и искренне возненавидел завод. Я специально не называю здесь имени этого, быть может, и прославленного предприятия. Ведь кто-то проработал там всю жизнь, кто-то вырос в уникального специалиста, кто-то встретил девушку… Конечно, потом примелькались все эти обложенные рваной стекловатой трубы, но чтобы я когда-нибудь почувствовал себя здесь в своей тарелке… Позже я четыре года работал еще на одном заводе, но он мало того что был компактней и цивильней, главное – туда я пришел обстрелянным. А первое, самое первое впечатление от завода: бррр!
Конструкторское бюро занимало второй этаж отдельного здания. На первом этаже колдовали металлурги опытного производства. Ради продукции этого производства мы и существовали, являясь его нервной системой и интеллектуальной основой. Из нашего КБ исходили все идеи, направленные на улучшение, увеличение, ускорение. Опытный цех производил постоянные магниты для самых различных нужд, и назначение этой продукции было далеко от сельского хозяйства. Пожалуй, наши магниты вообще не имели гражданских заказчиков.
Мне дали месяц на ознакомление. Я шатался по большому общему залу, над которым, как в предбаннике, стоял легкий гул голосов. Иногда застревал у некоторых кульманов. Удивлялся, откуда конструктор знает, что ему делать дальше, какую следующую нанести линию. Слушал разговоры, анекдоты. Шикарная публика работала в КБ. Невероятная концентрация умных и остроумных людей. На восемьдесят человек – ни одного старше тридцати пяти лет. В моем же отсеке все вообще были прошлогодними выпускниками, всего на шесть лет меня старше. Они меня приняли неплохо, доброжелательно. Мы вместе ходили обедать, нет, не в заводскую столовку, уходили за территорию, в гостиницы. За спиной Андрея я стоял особенно часто.
– Слушай, – спрашивал я его. – А как это у тебя так ловко и быстро получается?
– Я все-таки закончил МВТУ с красным дипломом.
– То есть ты был отличником по всем предметам?
– Ну, да.
– И все пять лет?
– Разумеется.
– И ни одной не пятерки за пять лет не получил?
– Нет.
– Но зачем? Там же много всякой муры – диамат, истмат? То что ты их сдавал на пятерку теперь тебе помогает, как конструктору?
– Видишь ли, у меня отец погиб. Мама – простая уборщица. И при этом я учился на дневном. Понимаешь? Я не мог ее огорчать…
Месяц пролетел незаметно. И, наконец, надзирающий за нами административный работник поманил меня прокуренным пальцем и сказал:
– Ну, хватит! Познакомился? – сказал он и пустил под стол тонкую струйку слюны между двух передних зубов. – Вот задание – этому приборчику нужен кожух. А вот это – твой кульман. Сечешь? – Я грустно покачал головой и поймал на себе сочувственный взгляд Леночки.
Девчонки, которая тушью делала кальки с чертежей. Их была тут целая артель – человек шесть.
Почему-то я сразу понял, что с ребятами я могу обо всем говорить честно. А с начальством надо темнить и уклоняться. Я, например, откровенно мог сказать Андрею, что у меня в голове нет какой-то специальной фигни, отвечающей за конструирование. Самое большое – я могу сконструировать стихотворение. Да и то не шедевр. Так начались мои муки. Но не творчества, а симуляции производственной деятельности.
Я сразу решил «одеть» мой прибор как-нибудь понарядней. Потому что хорошую технику, на мой взгляд, должна прикрывать приличная эстетика. Подумав за кульманом с идеально отточенным карандашом «Кохинор» в правой руке, я решил придать моему кожуху вид усеченной пирамиды. Я выбрал материал Сталь 3 Ф 2, то есть толщиной в два миллиметра. Конструктивная особенность была такая (прошу не хохотать в этом месте маститых конструкторов): когда слесарь согнет заготовку под всеми необходимыми углами, встанет вопрос, как и чем соединить края заготовки?
Пока я целый месяц шлялся по КБ и стоял за спинами опытных конструкторов, я слышал разные разговоры. И вот мне вспомнилось выражение – точечная сварка. «Так, – подумал я, – мы штампом вырубаем не просто развертку пирамиды, а развертку с «хлястиком». «Хлястиком» нужно будет обнять уже согнутую развертку, а для его закрепления применить точечную сварку». Развертку я начертил, выставил все ее размеры, высчитал и указал вес, обозначил места точечной сварки. Их оказалось семь. Конечно, у меня не было графического таланта старшего брата, и чертеж оказался грязноват. Я там сто раз стирал всякие линии – и толстые, и тонкие. «Но главное – идея, – думал я. – А идея моя правильная».
Наш старший посмотрел, покачал головой, сплюнул и спросил:
– И сколько у тебя точек сварки?
– Семь.
– Так вот, это будет семь дырок.
– Но почему?
– Потому что у тебя лист слишком тонкий. Сваркой его не схватит, а прожжет насквозь. Затем. Прибор у тебя маленький и прямоугольный. И скажи, зачем ему такой красивый саркофаг? Твой кожух должен служить прибору защитой, то есть быть функциональным. В его функцию не входит быть красивым.
Так я и знал, что у этих людей красота на последнем месте. Прошел бы он утром по территории завода и взглянул свежим взглядом на всю эту нефункциональную красоту. Тут впору удавиться.
– Цех нашего опытного производства, – отвечал я, – весь покрашен в серый мышиный цвет. А специалисты по научной организации труда пишут, что если станки и стены покрасить в разные цвета – повышается производительность труда. Это называется дизайн.
– А теперь слушай мой вердикт, – ядовито сказал он. – Этот лист можешь забрать домой, на память. Теперь так. Чтобы не пропали зря мысли о дизайне. Пойдешь в заводоуправление. Там к 7 Ноября готовится выставка. Полно оформительской работы. По черчению тебе ставлю два, а вот шрифт у тебя неплохой. Пригодишься там. На две недели в их полное распоряжение. По возвращении переработаешь кожух в сторону функциональности.
Вообще-то неплохой был мужик. По фамилии Липатов. Немного, правда, ядовитый. Да кто сегодня без яда? А на «оформиловке» я действительно пригодился.
Когда я только устраивался на эту работу и заполнял всякие анкеты, мне не понравилась и потому запомнилась реплика кадровика.
– А все-таки попомни мое слово. Ты здесь долго не задержишься. Только показатель текучести кадров подпортишь.
– Но почему?
– Живешь больно далеко. Надоест ездить.
Действительно, жил я далековато. Каждое утро штурмовал четыре вида транспорта. Особенно гнусный был четвертый вид – автобус. Там просто приходилось висеть снаружи. Это мне было не в новинку. Гнусно другое: висеть приходилось и зимой.
Зато дорога домой была выстелена ковровыми дорожками. Естественно, ведь я не опаздывал. Я только должен был сесть непременно в третий вагон электрички. Тогда на следующей остановке, как по волшебству, в вагон войдет брат. В вагон мы с ним не проходили, стояли в тамбуре. На платформе «Рижская» выскакивали и, перепрыгивая через рельсы, добегали до платформы другого направления. Она называлась «Ржевская». Я тогда с гордостью думал, что весь этот трюк придумал мой старший брат. Все было учтено до того, что ждать приходилось не больше минуты. На «Москве-товарной» мы с братом выходили, а это было уже почти дома. Уф-ф! Главная выгода обратной дороги – езда по земле. Без метро, которого я в свои «кривые» дни не выносил. Зато на «Москве-товарной», как спустишься с моста, сразу справа – пивной ларек. И очередь небольшая, особенно в мороз, человека четыре, не больше. От брата как-то повелось, что мы брали по две больших кружки с солеными сушками, если зимой – так с «подогревом» (у тетки на электроплитке всегда стоял здоровенный чайник пива), не спеша выпивали их и шли домой к маме, ужинать. Ходу там было дворами минут десять.
Да и сейчас не больше, только вот мама не ждет нас с ужином…
Вскоре после ноябрьских меня «бросили» на стройку. На неделю. Хорошо на стройке! Делаешь, что сказали, и не чувствуешь себя дармоедом. Не то что в КБ. Но чтобы не совсем опроститься и напомнить окружающим, кто ты есть, я курил исключительно индийские сигареты. Курительная рисовая, чуть подслащенная бумага темно-коричневого цвета создавала иллюзию маленькой сигары. А табак был превосходный, турецкий. Эти индийские сигареты я считал роскошными, и познакомил меня с ними, конечно, брат.
Его вообще сильно клонило к сибаритству и роскоши. Может, он у нас какой-нибудь неопознанный принц Уэльский? Я еще помню, как он бегал в свою 1-ю Ленинскую школу с маленьким чемоданчиком. Чемоданчик был точной копией больших чемоданов, ничего изящного. Однако хоть и в каменном веке, но все это была мода. Ох, и далеко ж было до бронзового века – века интеллигентских портфелей, тем более – «дипломатов», кейсов и т. д. И уже в эту, интеллигентскую эпоху брат приобрел шикарный портфель из чистой кожи. Простые портфели из кожзаменителя, с которыми и ходила вся интеллигентская масса, стоили рублей десять-двенадцать. Валеркин – стоил тридцатник. Главное, непонятно, что все эти инженеры, конструкторы и ядерные физики, а их удельный вес в московской толпе в то время был очень высок, – что они все в своих портфелях носили? Позже, знакомый художник говорил мне, что в его портфеле умещается двенадцать бутылок портвейна «Агдам», каждая емкостью в 0,75 л. Другой, интеллигентного вида машинист сцены настаивал, что не двенадцать, а четырнадцать, но не «Агдама», а «Столичной». Этого проверить я не мог. У меня не было портфеля…
И года не прошло, как брат приобрел махровый халат. «Примерь»! – просил я его. «Ну, это просто какой-то Островский и Мусоргский вкупе». Халат был уже заявкой на аристократизм, и где-то невдалеке виднелись даже две-три колонны родовой усадьбы.
Значительно позже, когда это уже не имело никакого значения, я рылся в его портфеле. Он весь был набит рукописями. Несколько общих тетрадей были рукописными штудиями из «Анны Карениной» и «Смерти Ивана Ильича». Мастер-класс. Давно было известно, что брат что-то пишет, но никто не знал что. Если внезапно войти в его светлую комнату, он сразу поднимал обложку вертикально. Так отличницы заслоняют решенную контрольную, чтобы не списали.
Но я слишком отвлекся. Между двумя моими местными командировками был еще один незабываемый день – 5 Ноября. Следующий день 6-го – предпраздничный, короткий. Завтра все быстро свалят домой. А предпраздничные сабантуи сегодня – 5-го. Там, где я в это время работал, в заводоуправлении, состав людей был текучий и временный. Каждый из них, я думаю, праздновал со своими. Меня как-то особенно никуда не приглашали, и потому я остался не у дел. Ровно в пять я вышел за территорию завода. Уже в электричке чувствовалась большая предпраздничность. Я стоял в тамбуре и курил. На станции «Останкино» брат в вагон не вошел, и тогда я вышел на платформу. Шел колючий, мелкий снег. В чистом поле, в изножии строящейся телебашни, а контора брата была совсем впритык, – тоже никого. Не хотелось, да что делать, пришлось идти в его КБ. Оно-то, слава Создателю, ни к какому заводу не относилось и имело свое собственное отдельное здание, вот что хорошо. Дошел, поднялся и… увидел. Брат был – в лоскуты.
– До электрички-то дойдешь? – спросил я.
– Братан! Все – псту! – произнес брат нечто совершенно бессмысленное и закатился пьяным, счастливым смехом.
Но все же как-то дошли, с трудом втеснились в тамбур переполненного вагона. По закону большого скопления людей нас отжали, и мы быстро оказались вдали от дверей. А ведь нам надо на следующей выходить. Как человек абсолютно трезвый, я заметил, что все мужики, кто больше кто меньше, были под газом.
– Вы на следующей выходите? – спросил я впереди стоявшего мужика.
– Ничего, до Москвы проедешься, – развязно ответил он.
– Нет-нет. Давайте поменяемся местами, мне на следующей выходить.
– Ах так?.. – произнес он, развернулся и нанес мне довольно сильный удар. Еще до удара я успел отметить его бессмысленные, мутные глаза и подумать: «Тоже бухой». Удар пришелся по носу. Из носа немедленно выбежали два кровавых ручья. Вид моей крови до того возбудил брата, что он с криком: «А, суки, продали Россию?» – мощно ударил неприятеля в подбородок. В вагоне завизжали женщины и заплакали дети.
– Ах так! – завопил мой обидчик, и через минуту махался уже весь тамбур, а ор стоял невероятный. По каким-то еще малоизученным законам драка ворвалась в вагон, и вот уже в вагоне дерутся люди, вовсе не причастные к началу и причинам драки. Эти дрались, хоть и самоотверженно, но уже вообще без всякого смысла. Потому что спроси любого – кто тебя обидел? – ни один не смог бы ответить. Учитывая ту телеграфную скорость, с которой развивалась эпидемия мордобоя, следовало бы с обеих сторон изолировать наш вагон. Иначе к Москве подошла бы электричка, в которой все кроме малых детей дерутся.
О драке, по-видимому, сообщили машинисту. Тот связался по рации с вокзальной милицией и затребовал наряд. На «Рижской» остановки не было. Только чтобы не иметь дела с ментами, я теперь сошел бы на любой платформе. Да хоть в чистом поле. Но коварство машиниста не знало границ, он проследовал до Москвы без остановок. Что ему нужды пассажиров?..
Когда в Москве мы наконец вывалились из поезда, вдалеке я увидел перекрывающую всю платформу цепь милиционеров. Последнее мирное, что я запомнил, – поземка на перроне, дальше будет не до лирики. В мрачном молчании милиционеры шли на нас. Я решил, что задешево не дамся и буду сопротивляться. И в самом деле я дико сопротивлялся. И двоих, и троих, и четверых я запросто стряхивал с себя. Какая-то невероятная сила была во мне. На время я потерял брата из вида. Но в отделении все объяснилось. Были задержаны мы с братом, как инициаторы безобразной драки, и тот мужик, который дал мне в нос. Но если мы с братом были по эту сторону барьера, то хитрый мерин – по ту, практически на свободе. Что он им такое шепнул, что автоматически был оправдан? Казалось бы, мои показания должны были иметь наибольший вес. Потому что из троих только я был трезвым. Но нет. Всегда для меня была загадочной таинственная область предпочтений и невольных симпатий. Что-то, видимо, у них с этим мерином было общее…
Менты делали все, что им полагается делать по их незавидной должности. Нам обоим сделали «ласточку» и бросили в камеру прямо на пол. Согласно законам жанра, рисующего милицейский беспредел, пол должен быть холодный и бетонный. Он и был холодный и бетонный. Я делал все, что может делать человек, тело которого представляет из себя противоестественное кольцо. Связанные руки прикручены за спиной к ногам. В таком положении довольно непросто выражать свой протест, но мне это удавалось. Я во все горло орал: «Врагу не сдается наш гордый «Варяг», пощады никто не желает». Брат яростно подпевал. Революционные, военные и патриотические песни, которых, как оказалось, мы знаем невероятное множество, еще долго не смолкали в нашем каземате. Когда утомление брало свое, я начинал декламировать:
Сижу за решеткой в темнице сырой ,
Вскормленный в неволе орел молодой…
Утром нам сообщили.
– Если хотите и дальше искать правду, ждите нашу смену Мы сменяемся через полчаса. Но только на работе вам вместо рабочего дня поставят прогул.
– А варианты? – спросил я, как самый трезвый и наименее изуродованный. На брата страшно было смотреть. Почти вся кожа с правой стороны лица была содрана. Это его так волокли в камеру, лицом вниз.
– Варианты? Подписываете протокол о том, что, находясь в нетрезвом состоянии, участвовали в драке в электричке. Заметь, не были инициаторами, а участвовали. Это вам скидка делается, в честь праздника.
– Я понял, но подписывать не буду. Я был абсолютно трезв.
– Протоколы уже составлены, и никто переписывать их не будет. Был пьяным – не был, какая разница? Вы же – братья? Так вот, тебе, как младшему брату, сообщено на работу не будет. Понял?
Не сразу я понял, что вот и такие бывают «взятки», но во рту стало как-то противно сладко. Молодо-зелено. Я еще не понимал, что все мои физиологические реакции в сомнительные моменты жизни – есть, собственно, реакции нравственные. Но Валерке ли, имевшему в армии больше двухсот суток «губы» и заработавшему свой дисбат, было бояться их тупых бумаг?
– Ну что, Валер? – спросил я.
– Да подписывай и погнали на работу.
И что же? Враг снова победил, а мы снова отступили на заранее подготовленные позиции. Слабо утешало лишь то, что враг победил числом, а не уменьем. Хотя вру, уменья давить, шантажировать, а если надо и подкупать, врагу не занимать было. Мы с братом вышли на клятый перрон. В электричке стояли в тамбуре, дымили и молчали. Я о том, что мне не придет на работу бумага. А брат, а брат, не знаю о чем. Выглядел он, мягко говоря, неважно.
Ехали мы с часовым опозданием. Было муторно. И меня, наверное, стошнило бы, если бы было чем.
Когда я стал переделывать свой кожух, во мне снова зашевелилась болезнь. Стоило встать за кульман, как она просыпалась. Видно, оформилась устойчивая ассоциативная связь. Плохо становилось без всякого умственного напряжения. Просто от одного вида кульмана. Помучившись минут пятнадцать, я выскакивал на лестницу – покурить. Потому что мне не хотелось, чтобы кто-нибудь видел, как я то и дело хватаюсь руками за голову. С устройством на работу я перестал быть маминым иждивенцем, и от министерской поликлиники меня отлучили. «Вам надо стать на учет в психдиспансер, по месту жительства», – сказала мне невропатолог. Не хотелось. Я предполагал некоторое ущемление прав, что потом и подтвердилось.
В конце января, напустив на себя высокомерный вид, я все-таки – деваться некуда – пошел в диспансер. Там мне прописали какое-то новое лекарство. «Когда вам будет плохо, примите четверть таблетки. Если через полчаса не полегчает, примите еще четверть таблетки», – сказала моя, теперь уже моя, теперь уже участковая психиатриня.
Я так и сделал. Снова за кульманом мне стало плохо. Я вышел на лестничную площадку и сунул в рот четверть таблетки. Ни через полчаса, ни через час не полегчало. Тогда я принял то, что от таблетки осталось. Вскоре я почувствовал себя как-то странно. До того странно, что затруднился определить, какой толщиной чертятся толстые линии. Я подошел к Липатову и отпросился домой. Он без разговоров выписал мне увольнительную для проходной. И я поехал, заранее определив толстую линию поведения: ни с кем по дороге не разговаривать, только донести себя домой. Чем ближе я к нему подбирался, тем странней и странней себя чувствовал. Когда я вышел из автобуса на Абельмановке, все вокруг стало настолько странным, что я почувствовал себя в каком-то стеклянном скафандре. Среди ярко солнечного дня стоял самый свирепый мороз. Дома вокруг настолько обледенели, что стали то наклоняться ко мне, то вытягиваться вверх. Они были фантастичны в своей основе, в своем существе. Если бы я не был так густо обложен неким подобием стекловаты, я бы мог испугаться. Я мог бы и расхохотаться, но боялся разбить свой стеклянный скафандр. А его было жаль. Хоть и слабенько, но он меня защищал.
– Сын, ты пьян? – как обычно, почти утвердительно спросила мама.
– Какое там!.. Мне – лечь.
Я лег и проспал трое суток. Все это время я открывал глаза только для того, чтобы не промахнуться мимо таза. Кажется, мама вызывала психиатриню, но все это в тумане.
На четвертый день я встал очень рано и собрался на работу.
– Врач рекомендует принимать по полтаблетки сразу, – сказала мама. – Никаких последствий не должно быть. Только первый раз бывает так. Ну, счастливо…
Я ехал не в свое обычное время. Может быть, поэтому народа в транспорте было не много. У Ленинградского купил в табачном киоске пачку своего любимого «Дуката». Первая сигарета – самая вкусная. Чуть только приятно закружилась голова. Я никому не сказал, но ехал с готовым решением. От этого настроение стало только еще лучше.
Зайдя в отдел кадров, я попросил у девочки лист бумаги. Быстро написал заявление об увольнении по собственному.
– Это так нельзя, сказала она. – Я должна показать начальнику.
Через минуту она пригласила меня в кабинет.
– Ну вот, – добродушно сказал он. – Я же говорил – долго не задержишься. Далеко же ездить?
– Действительно, далековато. Я вас хочу попросить об одолжении. Передайте мой больничный Липатову, в КБ. Что-то не охота там отсвечивать.
– Само собой, – видимо, довольный точностью своего прогноза сказал он.
Стоял уже совсем другой, серый февральский денек, когда я возвращался домой. Но насколько же этот реальный, серенький мир был прекрасней того жутко фантастического, в котором я побывал совсем недавно.
Мама была решительно против моей женитьбы. «Эта кандидатура нам не подходит», – говорила она. Как будто женился и брал в жены не я, а какие-то мы. Как будто таинство брака, тайна двух, это дело коллективное. Но, так или иначе, долго ли коротко ли, не мытьем так катаньем, а я все-таки женился.
Весь перехлест шел от мамы, от ее уравнительных представлений. Невозможно и просто бестактно жениться младшему брату прежде старшего. Но спустя ровно год женился и брат.
В квартире тестя мы с женой и сыном прожили всего два года. Этого времени хватило, чтобы расстроить и без того незадавшиеся отношения с тестем. В 1969 году я получил временное жилье в 14-м Рабочем переулке. Это была отдельная трехкомнатная квартира на первом этаже двухэтажного барака, с двумя печками, дровяной и газовой, с водопроводом. Но без горячей воды, и туалет находился в общем коридоре. Кто-то скажет – фи! Без горячей воды и туалет чуть ли не на улице. Да что вы понимаете и как же до вас не доходит, что отдельная!
Прежде, чем сюда заселиться, я опросил всех бабушек. Старушки уверяли, что ломать их собираются каждый год. А здесь уже автоматически вырисовывалось получение новой квартиры. Вот что значит – без горячей воды!
После окончания школы незаметно пролетело шесть лет. Для дневного отделения института я уже несколько перерос. Но не хотелось упускать последний шанс. Я энергично простился с родным заводом и засел за учебники. Едва узнав о том, что я уволился, уволился и брат из своего КБ. Такая плотная связь обыкновенно существует между близнецами. Но даже при всем желании я бы нас близнецами не назвал. Скорей всего мы и не были близнецами, даже в каком-нибудь самом грубом приближении. Впрочем, я об этом уже говорил. Уволившись, брат нацелился на большие деньги. Он завербовался и с бригадой шабашников подался в Сибирь.
Стояла самая прекрасная пора раннего лета. Я расположился в маленькой комнате у раскрытого окна, выходящего в небольшой палисадник, и освежал в памяти когда-то уже затверженное.
Лето показывало характер и даже черты некоторой зрелости. Это было неожиданно для раннего июня. Но с тем, чтобы помыться, не было проблем. Ведь мама жила в пяти минутах ходьбы. Я выдержал еще дня два, так как частые визиты в родительский дом считались женой моими маленькими изменами, и все-таки пошел.
– Ты вовремя, – сказала мама, – хотела в магазин выйти. Вот тебе майка и трусы и обязательно дождись меня. Вид у нее был несколько встревоженный, но природу этой тревоги я понял только потом. – Хочу кабачков нажарить и утку потушить. Дождешься?
– Еще бы. Только скорей возвращайся. Я уже предчувствую утку.
Если кто помнит это молодое счастье просто стоять под душем и поливать, поливать себя водой, тот должен меня понять. Я намыливался и обмывался, и снова намыливался, и пел, пел, пел. Вдруг стук в дверь и голос брата, от которого я вздрогнул, так как представлял его за много тысяч километров отсюда, в Сибири:
– Поешь? Помехи гонишь?
– Что ты имеешь ввиду?
– Да все проще, чем ты думаешь, парень.
– Проще?
– Ну, да. Берешься одной рукой за кран холодной воды, а другой – прикасаешься к стенке, но выше кафеля. Поскольку кафель – изолятор.
Я выключил воду, чтобы лучше слышать, и повторил за ним:
– … поскольку кафель – изолятор. И дальше?…
– Все, старик. Считай, у них все трансформаторы сгорели. Коза! – и засмеялся каким-то невеселым, старческим смехом.
Обернувшись банным полотенцем, я вышел из ванной.
– Что ты так смотришь, как будто сумасшедшего увидел? – спросил брат. – Ну, да, зимняя шапка. Мех-то синтетический, хорошо экранирует от считывания мыслей, – сказал брат и скрылся в своей светлой комнате, плотно прикрыв за собой дверь. И это было нелепо. Обычно все двери у нас нараспашку.
Вернулась мама. Какая-то растрепанная, с беломориной во рту. И это было нелепо. Сколько себя помню, мама свое курение скрывала.
Я отвел ее в сторонку и немного порассказал о том, что услышал от брата.
– Вот еще, дворянские обмороки, – стандартно отреагировала мама. – Какие мы нежные.
Потом она достала из сумки чекушку и, не таясь, налила себе полстакана.
– Иди, сынок, к Наташе и сыну. Ты там нужен. А здесь не на что смотреть, здесь – горе.
– Но послушай, мам!..
– Мам, мам. Что я вам железная? Я еще представляю себе, как бороться с угрозой туберкулеза… А с этим, не знаю… Часа через два зайди за уткой.