Опыт о неравенстве человеческих рас

Гобино Жозеф Артюр де

КНИГА ПЕРВАЯ

 

 

Предварительные соображения, определения, изложение естественных законов, управляющих общественным порядком.

 

ГЛАВА I

Гибель цивилизаций и обществ происходит от общих причин.

Крушение цивилизаций — самый поразительный и одновременно самый непонятный из всех исторических феноменов. Пугая воображение, эта трагедия таит в себе столько таинственного и грандиозного, что мыслители не перестают обращаться к нему, изучать его и заниматься его секретом. Нет никакого сомнения в том, что рождение и формирование народов дают любопытную пищу для размышлений: развитие наций, их успехи, их победы и достижения не могут не поразить воображение; но как бы значимы ни казались эти факты, объяснение их не представляет труда — их полагают простым следствием интеллектуальных способностей человека; признав такие способности, уже не приходится удивляться их результатам; уже своим существованием они объясняют великие события, истоком которых они являются. Таким образом, в этом плане ни затруднений, ни сомнений не предполагается. Но когда мы видим, как после определенного периода славы и могущества все нации заканчивают упадком и крахом – я повторяю, все, а не отдельные из них; когда мы видим разбросанные по всей земле красноречивые в своей страшной очевидности обломки цивилизаций, предшествующих нашей, и не только цивилизаций известных, но и многих других, названий которых мы не знаем, а также и тех, которые, покоясь ныне в виде окаменевших скелетов в глуши лесов, почти современников земли, как выразился Гумбольдт, не оставили нам даже намека на память о себе; когда мы, возвращаясь к современным государствам, осознаем их невероятную молодость и понимаем, что они появились только вчера и что некоторые из них уже одряхлели, вот тогда мы убеждаемся, не без доли философского ужаса, насколько слова пророков о неустойчивости вещей относятся не только к цивилизациям, но и к народам, не только к народам, но и государствам, не только к государствам, но и к отдельным личностям, и нам приходится констатировать, что любая общность людей, пусть даже защищенная самыми совершенными общественными связями и отношениями, начинает разлагаться с первого дня своего образования и за всеми видимыми элементами жизни несет в себе принцип неизбежной смерти.

Так в чем же заключается этот принцип? Так ли он однороден, как его результат, и все ли цивилизации умирают от одинаковых причин?

На первый взгляд напрашивается отрицательный ответ, поскольку множество империй — Ассирия, Египет, Греция, Рим — рухнули в результате стечения непохожих друг на друга обстоятельств. Тем не менее, снимая кожуру видимости, мы обнаруживаем в этой неизбежности конца, которая неотвратимо висит над всеми нациями без исключения, наличие, хотя и скрытое, общей причины, и исходя из этого очевидного принципа естественной смерти, независимо от случаев смерти насильственной, мы у6еждаемся, что все цивилизации через какое‑то время обнаруживают в себе глубинные потрясения, трудно определимые, но от этого не менее реальные, которые во всех регионах и во все времена имеют аналогичный характер; наконец, замечая очевидную разницу между крушением государства и концом цивилизаций, наблюдая, как один и тот же культурный фактор то упорно сохраняется в какой‑нибудь стране, находящейся под чужеземным владычеством, несмотря на самые катастрофические события, то, напротив, исчезает или трансформируется перед лицом незначительных невзгод, мы все больше приходим к мысли о том, что принцип смерти, лежащий в основе всех наций, присущ не только им, но и всем остальным.

Мои исследования, изложенные здесь, посвящены рассмотрению этого важного факта.

Нам, живущим в данную эпоху, первым выпало узнать, что любая общность людей и связанная с ней интеллектуальная культура обречены на гибель. В прежние времена этого не знали. В античную эпоху на Востоке религиозное создание, изумленное зрелищем великих политических катастроф, относило их за счет небесной чумы, ниспосланной за грехи народа; считалось, что такое наказание должно привести к покаянию других грешников, еще не наказанных. Евреи, плохо понявшие смысл Библии полагали, что их империя никогда не кончится. Рим, даже когда он начинал клониться к упадку, не сомневался в своей вечности, о чем свидетельствует Амедей Тьери в своей книге «Галлия под римским владычеством». Нынешнее поколение не только увидело больше, но намного больше поняло: нет сомнений в смертности человека, потому что все люди, жившие до нас, умерли, точно так же мы твердо знаем, что сочтены и дни народов, хотя их существование длится дольше, так как среди нас нет тех, кто царил когда‑то до нас. Поэтому для прояснения нашего вопроса не стоит прибегать к мудрости древних, которые могут нам предложить одно–единственное фундаментальное замечание, а именно: наличие божественного перста, управляющего этим миром, причем это обстоятельство признается во всей полноте, которую ему приписывает католическая церковь. Бесспорно, что ни одна цивилизация не закатится без вмешательства Бога, и применять к смертности всех без исключения цивилизаций священную аксиому, которой древние богословы пользовались с целью объяснения крупных катастроф, рассматриваемых ими как изолированные факты, — это значит провозгласить истину высшего порядка, которая должна определять поиск земных истин. Признать, что все нации гибнут, потому что они виновны, — это значит провести параллель с поведением отдельных людей и видеть в грехе зерна разрушения. Следуя этой логике, даже мало–мальски просвещенный человек будет считать, что каждый народ ждет участь тех, кто его составляет, что каждая нация виновна виной своих составных элементов, поэтому исчезнет так же, как исчезнут они; но повторяю: кроме этих двух безусловных истин древние не оставили ничего, что бы могло нам помочь.

Они ничего не говорят о том, как божественная воля приводит к гибели народов — напротив, они считают, что пути этой воли неисповедимы. Охваченные почтительным страхом при виде руин прошлого, они поспешно заявляют, что государства не развалились бы без воли Провидения. Я готов поверить, что в некоторых обстоятельствах могло случиться чудо, но там, где священные свидетельства не дают точного ответа — а это как раз большинство случаев, — можно на законных основаниях считать мнение древних неполным, недостаточно подкрепленным и признать, что поскольку небесный гнев обрушивается на нации постоянно, причем в силу какого‑то решения, предшествующего появлению самого первого народа, такой приговор является предопределенным, закономерным и соответствует непреложному кодексу вселенной, а также остальным законам, которые неуклонно управляют как живой природой, так и неорганическим миром.

Возможно, у нас есть основания упрекать священную философию древних времен в том, что, в силу недостаточности опыта и ограниченности, она объясняет тайну неопровержимой теологической истиной, которая сама представляет собой тайну, и не касается фактов, находящихся в области разума, но мы не можем поставить ей в упрек то, что она не поняла величия проблемы или стала искать решение на земном уровне. Лучше сказать, что она ограничил ась постановкой вопроса, и не ее вина, что она не решила его, и даже не прояснила. Именно поэтому теологическая философия стоит выше всех трудов школы национализма.

Лучшие умы Афин и Рима пришли к следующему выводу, который не опровергнут до сих пор: государства, народы, цивилизации гибнут только от роскоши, безделья, плохого управления, падения нравов, фанатизма. И эти факторы — либо в совокупности, любо по отдельности – были объявлены причиной краха того или иного общества, а естественным выводом из этого постулата является следующий: если нет в наличии ни одного из этих элементов, никакой иной разрушительной силы и быть не может. В результате приходится признать, что всякое общество умирает только насильственной смертью, будучи в этом отношении более счастливо, чем человек, и что если устранить упомянутые выше причины разрушения, то можно представить себе народ, столь же долговечный, как сам земной шар. Рассуждая таким образом, древние и не подозревали о том, к чему это приведет; они видели в этом лишь способ утвердить моральную доктрину, что, как известно, служит единственной целью их исторической системы. В описании событий они настолько были озабочены доказательством благости добродетели и пагубности порока и преступности, что все, выходящее за рамки этого нравственного контекста, их почти не интересовало и чаще всего не замечалось или игнорировалось. Этот метод был ложным, ограничением и слишком часто противоречил намерениям своих создателей, т. к. клеймо добродетели или порока ставилось в зависимости от требований момента; но до определенной степени это можно объяснить благими намерениями, и если гений Плутарха и Тацита извлек из этой теории только романы и пасквили, то, смею утверждать, эти романы великолепны, а пасквили благородны.

Мне хотелось бы проявить снисходительность к мыслителям восемнадцатого века, но у них есть свои мэтры, а это уже другое дело: первые были до фанатизма озабочены поддержанием социального порядка, вторыми же двигала жажда нового и стремление к разрушению; одни пытались извлечь добрые плоды из своих выдумок, другие извлекали из них ужасные последствия, умея находить оружие против всех принципов правления, которым по очереди наклеивали ярлык тирании, фанатизма и падения нравов. Чтобы не дать обществу погибнуть, Вольтер предлагал покончить с религией, законом, промышленностью, торговлей под тем предлогом, что религия есть фанатизм, закон — это деспотизм, промышленность и торговля суть роскошь и разврат. Следовательно, наличие стольких недостатков означает дурное правление.

Моя задача меньше всего состоит в том, чтобы вступить в полемику: я хотел лишь отметить, насколько различные результаты дает мысль, общая для Фукидида и аббата Рейналя — у одного она сугубо консервативна, у второго цинично агрессивна и в обоих случаях ошибочна. Неправда, что всегда замешаны непременно те причины, которыми объясняют падение народов, и, охотно признавая, что в какой‑то момент умирания народа они могут присутствовать, я отрицаю, что они достаточно сильны, что в них достаточно разрушительной энергии, чтобы без других факторов привести к столь пагубным катастрофам.

 

ГЛАВА II

Фанатизм, роскошь, дурные нравы и безверие не всегда приводят к падению того или иного общества.

Необходимо, прежде всего, объяснить, как я понимаю термин «общество». Это не круг людей, более или менее широкий, в котором в той или иной форме осуществляется процесс правления. Афинская республика — это не есть общество, не является обществом королевство Магадха, империя Понта или египетский Халифат эпохи Фатимитов. Все это фрагменты общества, которые, разумеется, трансформируются, сближаются или разделяются под влиянием естественных законов, которые я пытаюсь установить, но наличие или исчезновение которых не определяет жизнь или смерть общества. Формирование таких фрагментов — это чаще всего переходный феномен, он ограниченным или вообще косвенным образом действует на цивилизацию, в которой идет этот процесс. Под обществом я понимаю собрание, более или менее совершенное с политической точки зрения, но недостаточное с точки зрения социальной, людей, которые живут под воздействием сходных идей и обладают похожими инстинктами. Таким образом, Египет, Ассирия, Греция, Индия, Китай были, или остаются поныне, сценой, где различные общества реализуют свое предназначение (если абстрагироваться от пертурбаций в их политическом устройстве). Я собираюсь вести речь о составных элементах, только когда это будет касаться целого, поэтому буду употреблять термин «нация» или «народ» в общем или ограниченном смысле, чтобы избежать двусмысленности. Поэтому я возвращаюсь к предыдущему вопросу и заявляю, что фанатизм, роскошь, дурные нравы и безверие не обязательно ведут к гибели народов.

Все эти факторы, иногда по отдельности, иногда одновременно и даже в ярко выраженной форме, встречались у наций, которые от этого чувствовали себя еще лучше или, по крайней мере, не хуже.

Империя ацтеков держал ась главным образом на фанатизме. Я не могу представить себе ничего более фанатичного, нежели социальный строй, опирающийся на религиозную основу, которую постоянно питают кровью человеческие жертвоприношения, о чем свидетельствует Прескотт в своей «Истории завоевания Мексики». Недавно появились веские доказательства того, что

древние народы Европы никогда не практиковали религиозное убийство и не приносили в жертву невинных, хотя военнопленные или потерпевшие кораблекрушение не входили в эту категорию, между тем как для древних мексиканцев хороши были любые жертвы. С беспримерной жестокостью, которую современные физиологи считают общей чертой племен нового мира, они убивали соплеменников на своих алтарях, и это не мешало им оставаться могущественным, процветающим и талантливым народом, который, может быть, процветал бы таким образом еще долгое время, если бы гений Фернандо Кортеса и храбрость его спутников не положили конец столь чудовищной империи. Из этого следует, что фанатизм не есть причина гибели государств.

Роскошь и изнеженность также нельзя считать более вескими причинами; их последствия ощущаются в среде высших классов, и я сомневаюсь, что у греков, персов, римлян изнеженность и роскошь, пусть и в иных формах, были более выражены, нежели в сегодняшней Франции, Германии, Англии, России (России особенно) и у наших соседей по ту сторону Ла–Манша; между прочим мне кажется, что эти две последние страны отличаются особой жизнестойкостью среди государств нынешней Европы. А в средние века венецианцы, генуэзцы, пизанцы копили сокровища со всего мира, выставляли их в своих дворцах, возили на своих кораблях по всем морям, и это обстоятельство ничуть не ослабило их. Поэтому изнеженность и роскошь не служат для народа причинами ослабления и умирания.

Даже упадок нравов, самый страшный бич человечества, не обязательно несет в себе разрушительную функцию. для того, чтобы такой упадок был разрушительным, необходимо, чтобы процветание нации, ее могущество и авторитет были напрямую связаны с чистотой ее обычаев, однако это вовсе не так. Часто ссылаются на странные фантазии, сопровождавшие добродетели первых римлян (см., например, «Письмо герцогине Монтозье» Бальзака). Нет ничего возвышенного в том, что родовитые патриции обращались со своими женами, как с рабынями, с детьми, как с домашней скотиной, а подданных третировали, как диких зверей; и если бы сегодня остались защитники такого образа действий, пожелавшие порассуждать о разном моральном уровне в разные эпохи, разбить их аргументы не составило бы труда. Вовсе времена злоупотребление силой вызывало одинаковое возмущение; хотя никого из царствующих особ не прогнали после насилия над Лукрецией, и никого не отдали под суд после покушения Аппия, но, по крайней мере, более глубокие причины этих двух великих революций, которые были связаны с такими предлогами, в достаточной мере свидетельствуют об отношении к общественной морали в то время. Нет, не добродетель, даже самой высокой пробы, является причиной силы народов; с начала исторической эпохи мы не знаем ни одной общности людей, как бы мала она ни была, в которой отсутствовали бы заслуживающие порицания примеры, однако же, сгибаясь под таким презренным бременем, государства не становились слабее, а зачастую, наоборот, черпали свое величие именно в этом. Спартанцы заслужили восхищение благодаря бандитским законам. А разве финикийцы погибли из‑за развращенности, которая их пожирала и которую они сеяли повсюду? Да нет же: именно развращенность была главным инструментом их могущества и славы; с того самого дня, когда они появились на Греческих островах — негодяи и злодеи, соблазняющие женщин, чтобы превратить их в товар, грабящие амбары и пускающие награбленное в продажу, — упоминание о них вызывало трепет, но от этого они не утратили величия и сохранили в анналах истории почетное место, которого не могла поколебать ни их жадность, ни дурное поведение.

Я не склонен искать в молодых обществах нравственное превосходство, но сомневаюсь, что стареющие, т. е. приближающиеся к своему краху нации представляют взору строгого критика более благостную картину. Нравы смягчаются, люди находят общий язык, взаимные отношения становятся определенными и общепринятыми, а теории о справедливости и несправедливости постепенно оттачиваются. Трудно доказать, что во времена, когда греки сокрушили империю Дария, в эпоху, когда готы захватили Рим, в Афинах, в Вавилоне и в великом имперском городе было меньше честных людей, чем в славные дни Гармодия, Кира Великого и Пебликолы.

Впрочем, за примерами далеко ходить не обязательно. Одним из мест на земле, где мы видим самый большой прогресс и самый яркий контраст с наивным веком, является Париж; однако многие религиозные деятели и ученые мужи признают, что ни в одном другом месте никогда не было столько добродетелей, набожности, мягкости, утонченности, как в этом сегодняшнем великом городе. Идеал добра здесь также высок, каким он мог быть в душах самых почтенных персонажей семнадцатого столетия, и тем не менее в нем много горечи, жестокости и дикости, даже — осмелюсь сказать — педантизма; таким образом, именно там, где современный разум нашел пристанище, мы видим поразительные контрасты, каких не знали прошлые века.

Кроме того, я не нахожу, что в периоды развращенности и упадка недоставало великих людей — я имею в виду людей, отличавшихся сильным характером и настоящими добродетелями. Если покопаться в истории римских императоров, то окажется, что большинство стояли выше своих подданных как по званию, так и по заслугам, например, Траян, Антоний Благочестивый, Септимий Север и другие; ниже трона, почти в самой гуще плебса я восхищаюсь великими врачами и великими мучениками, апостолами молодой Церкви, не считая добронравных язычников. Добавлю, что активных, твердых, доблестных личностей было такое множество, что нет сомнений в том, что во времена Цинцинната в Риме не было недостатка в славных людях всех областях человеческой деятельности. Чтобы убедиться в этом, достаточно обратиться к фактам.

Люди добродетельные, энергичные, талантливые, коих не было недостатка в периоды упадка и дряхления обществ, встречались, быть может, в еще большем количестве, чем в молодых государствах; кроме того, общий нравственный уровень в те периоды был выше. Следовательно, нельзя утверждать, что в дряхлеющих государствах падение нравов более выражено, чем в государствах, рождающихся на свет, что это падение ведет к уничтожению народов, поскольку некоторые страны, напротив, жили за счет таких нравов; но можно пойти дальше и показать, что нравственный упадок не обязательно является смертельным, т. к. из всех болезней, поражающих общество, он обладает способностью к быстрому излечению.

В самом деле, те или иные нравы народа часто меняются в зависимости от периодов, переживаемых этим народом. Обратимся к нашим французам и увидим, что гало–римляне V‑VI вв., хотя и были по6ежденными, стояли гораздо выше, чем их доблестные победители, во всех отношениях нравственности и морали, а если брать их по отдельности, они не всегда уступали им по храбрости и воинской доблести.

Возможно, в более поздние времена, когда обе расы начали смешиваться, ситуация ухудшилась, а к восьмому и девятому столетиям территория страны не являла собой предмет большой гордости. Но в XI‑XIII вв. картина совершенно изменилась, и по мере того, как общество впитывало в себя самые разногласные элементы, состояние нравов заслуживало все большего уважения. Четырнадцатый и пятнадцатый века стали периодом извращенности и конфликтов, расцвел разбой, словом, это была эпоха упадка в самом широком и строгом значении этого слова; можно было бы сказать так: в результате разврата, казней, тирании, полной утраты благородства среди знати, которая грабила своих крепостных, среди буржуа, которые продавали родину Англии, среди разгульных церковников, короче во всех слоях социума, это общество потерпело крах и под своими развалинами погребло и скрыло столько постыдного. Тем не менее, общество продолжало жить, оно приложило усилия и вышло из кризиса. Шестнадцатый век, несмотря на кровавые безумства – последствия предыдущей эпохи, — отличался большим благородством по сравнению со своим предшественником, и для человечества ночь Святого–Варфоломея кажется не таким позорным событием, как резня Арманьяков. Наконец, из этой

переходной эпохи французское общество вышло к свету и чистоте эпохи Фенелона, Боссюэ и Монтозъе. Таким образом, вплоть до Людовика XIV наша история представляет собой быстрое чередование переходов от добра к злу, и жизнеспособность, свойственная нации, не имеет отношения к состоянию ее нравственности. Я кратко изложил самые явные различия, множество более конкретных остались за пределом книги, т. к. для этого потребовалось бы много места, но разве не видели мы собственными глазами, как резко менялся уровень морали за каждые десять лет нашей истории, начиная с 1787 г.? Итак, я прихожу к окончательному выводу: падение нравов есть преходящий фактор, подверженный колебаниям, и его нельзя рассматривать как необходимую и решающую предпосылку разрушения государства.

Обратим внимание на один аргумент, связанный с сегодняшним днем и чуждый идеям XVIII в.; но настолько уместный при анализе падения нравов, что о нем нельзя упомянуть вскользь. Многие полагают, что конец любого общества неизбежен, если религиозные идеи начинают деградировать и исчезать. Про водится параллель между Афинами и Римом, а именно, это касается публичной демонстрации доктрин Зенона и Эпикура, отказа от национальных культов и краха обеих республик. Впрочем, стараются не замечать, что кроме этого при мера больше нечем про иллюстрировать подобный синхронизм, что персидская империя в момент своего падения была привержена культу религиозных магов, что Тир, Карфаген, Иудея, .ацтекская и перуанская монархии погибли, усиленно молясь своим богам, и что, следовательно, невозможно утверждать, что все народы в периоды своей гибели отказы вались от культа предков. Но и это еще не все: в двух цитированных выше случаях больше внешнего сходства, нежели глубины, и я совершенно не согласен с тем, что в Риме., как и в Афинах, античный культ был забыт еще до того, как на его место заступило окончательно восторжествовавшее христианство; иными словами, я считаю, что в области религиозной веры ни у одного народа на земле не наблюдалось непрерывности, что, когда изменилась форма или интимная сущность веры, галлы ухватились и за римского Юпитера и за Юпитера христианского точно так же, как мертвый хватает живого, причем без пресловутого переходного периода безверия; а поскольку не было в истории нации, которую можно с полным правом назвать безбожной, нельзя утверждать, что государства погибают от недостатка веры.

Я понимаю, на чем зиждется такая точка зрения. Незадолго до Перикла в Афинах и у римлян в эпоху Сципионов среди высших классов распространился обычай сначала рассуждать о религиозных делах, затем подвергать их сомнению, потом вообще отступиться от них и гордиться атеизмом. Постепенно этот обычай завоевывал все больше сторонников, и скоро почти не осталось истинно верующих.

В этом аргументе есть доля истины, но много в нем и ложного. Разумеется, факты говорят о том, что Аспазия в завершение вечерних трапез и Лелия в кругу близких друзей получали удовольствие от попрания священных правил своих стран, но тем не менее в эти периоды, кстати, самые блистательные в истории Греции и Рима, было опасно вслух проповедовать подобные идеи. Неосторожность любовницы дорого обошлась самому Периклу: стоит вспомнить слезы, проливавшиеся им перед судом, которые тем не менее не смогли оправдать прекрасную атеистку. Вспомним почти официальный язык поэтов того времени, когда Аристофан и Софокл после Эсхила яростно ополчились против осквернителей богов. Дело в том, что вся нация верила в своих богов, считала Сократа виновником всех перемен и желала суда над Анаксагором. А что потом? Смогли ли философские и безбожные теории овладеть широкими массами? Я заявляю: никогда, ни в какую эпоху им этого не удавалось.

Скептицизм остался привычкой высшего общества и не выходил за его пределы. Мне могут возразить, что нет смысла говорить о том, как думали простые горожане, сельские жители, рабы, не имевшие влияния на государство и политику. Но дело в том, что такое влияние у них было, и до самого последнего вздоха язычества они сохраняли свои храмы и свои алтари, содержали своих иерофантов, и самые известные, просвещенные и самые твердые в отрицании религии люди не только выставляли напоказ свое благочестие в одежде, но между чтением Лукреция исполняли самые неприятные культовые обряды и не только добросовестно посещали церемонии, но в редкие часы досуга, отнимая время у изнурительных политических игр, писали моральные трактаты.

Я имею в виду великого Юлия . Мало того: все императоры после Цезаря являлись верховными священниками; еще Константин, хотя и обладал разумом, более просвещенным, чем все его предшественники, чтобы отказаться от столь неприглядной обязанности, мало приличествующей его званию христианского князя, под влиянием общественного мнения, очевидно достаточно влиятельного даже в ту эпоху, должен был считаться с национальной античной религией. Таким образом, речь идет не о вере простых горожан, сельских жителей и рабов, а о мнении людей просвещенных. И напрасно это мнение порой восставало, от имени разума и здравого смысла, против абсурдности язычества — народные массы не хотели: и не могли отказаться от одной веры, пока им не предложили другую вместе с доказательствами ее истинности и целесообразности в мирских делах; давление этого общего чувства было настоль ко сильным, что в третьем веке в среде вывших классов появилась религиозная реакция, причем серьезная реакция, которая продолжалась вплоть до окончательного перехода народа в лоно Церкви, а царство философии достигло апогея при Антониях и начало хиреть вскоре после их смерти. Но здесь не место обсуждать этот вопрос, хотя он представляет интерес для истории человеческой мысли; достаточно заметить, что обновление захватывало все более широкие слои народа.

Чем больше старился римский мир, тем выше становился авторитет армии. Все, от императора, как правило, избираемого из гвардии, до самого последнего офицера его свиты, до самого мелкого областного управителя, начинали под лозой центуриона. Т. е. все выходили из этих народных масс, чью неоспоримую набожность мы уже отмечали, а взойдя на более высокую ступень, встречались — и эта встреча их шокировала и ранила с античным блеском знатных горожан, городских сенаторов, которые смотрели на них как на выскочек и с радостью поставили бы их на место, если бы не страх. Существовала вражда между настоящими хозяевами государства и древними родовыми семействами. Военачальники были верующими и фанатичными, примерами служат Максимин, Галер и сотни других, между тем как сенаторы и декурионы находили удовольствие в скептической литературе, но поскольку все вели придворную жизнь, т. е. жизнь среди военных, им пришлось усвоить язык и убеждения нового времени. Постепенно все жители империи стали набожными, и именно через набожность сами философы во главе с Эвхемером придумали системы, с тем чтобы примирить рационалистические теории с культом государства, кстати, в этом особенно преуспел император Юлиан. Не стоит слишком восхвалять это возрождение языческого благочестия, потому что из него вышло большинство преследователей наших мучеников. Народ, оскорбленный атеистическими сектами в своей вере, терпел, пока над ним довлели правящие классы, но едва имперская демократия низвела эти классы на самую унизительную ступень, простолюдины возжелали мести и по ошибке перебили многих христиан, которых они называли нечестивыми и путали с философами. Вот красноречивое различие между эпохами! Царь Агриппа, язычник со скептическим умом, из любопытства захотел выслушать святого Павла . Он его выслушал, вступил с ним в дискуссию, принял его за сумасшедшего, но тем не менее не наказал за то, что тот думает не так, как он. Или возьмем историка Тацита, который презирал приверженцев новой религии, но осуждал Нерона за жестокое к ним отношение — и Агриппа и Тацит были неверующими. Диолектиан больше слушал своих подданных, Деций и Аврелий были фанатики, как и их народ.

А сколько тягот пришлось перенести, пока римские власти окончательно не приняли христианство и не привели население в лоно новой веры! В Греции было очень сильное сопротивление — как среди ученых мужей, так и в городах и селах; епископы приложили большие усилия, чтобы одолеть местных божков, и победа в конечном счете была достигнута не столько за счет обращения и убеждения, сколько благодаря ловкости, терпению и времени. Гений апостолов в сочетании со всевозможными уловками сумел заменить божеств лесов, лугов, рек святыми, мучениками и девственницами. Прошло много времени, было сделано немало оплошностей, прежде чем был найден верный путь. Да что говорить о временах отдаленных! Разве в самой Франции нет прихода, где бы священников до сих пор не заботили суеверия, столь же устойчивые, сколь нелепые? В католической Бретани в прошлом столетии один епископ долго сражался с культом каменного идола. Он приказывал бросать тяжелую глыбу в воду, и всякий раз упрямые поклонники доставали ее, и потребовалось вмешательство пехоты, чтобы разбить идола на куски. Вот вам наглядный пример долгожительства язычества. Итак, я делаю вывод: нет оснований утверждать, что Рим и Афины хоть на один день были лишены религиозных чувств.

Следовательно, поскольку ни в далеком прошлом, ни во времена нынешние ни одна нация не отвергала своего культа, пока ей не давали другой, нельзя сказать, что крах народов есть следствие их безверия.

Отказываясь принять разрушительную силу фанатизма, роскоши, падения нравов и безверия, я перехожу к вопросу о дурном правлении, а этот предмет заслуживает отдельного разговора.

 

ГЛАВА III

Качество правления не имеет отношения к долговечности народов.

Я понимаю, насколько трудна эта тема. Даже сама попытка заговорить об этом покажется многим читателям чем‑то вроде парадокса. Люди убеждены — и имеют на то достаточно оснований, — что хорошие законы, хорошая администрация оказывают непосредственное и сильное воздействие на здоровье нации, но при этом заходят так далеко, что приписывают законам и администрации решающую роль в продолжительности существования социальной совокупности людей, в чем и заключается распространенное заблуждение.

Разумеется, дело обстояло бы именно так, если бы народы могли жить только в состоянии благополучия, но мы знаем, что они существуют долгое время, как, впрочем, и отдельные люди, в периоды дезорганизации и разброда, Которые часто отражаются и на соседях. Если бы нации всегда умирали от своих болезней, как могли бы они выжить в первые годы своего формирования? Ведь именно тогда они имеют самую дурную администрацию и наихудшие законы, к тому же плохо исполняемые. Как раз в этом состоит их отличие от человеческого организма: если организм, особенно в детстве, опасается болезней, перед которыми он явно не выстоит, то общество таких бед не знает; история дает нам великое множество примеров того, что общество без конца ускользает от самых опасных, долгих и опустошающих политических недугов, крайними проявлениями коих являются плохие законы и слишком суровое или безразличное правление .

Прежде всего попытаемся уточнить, что значит дурное правление.

Существует множество разновидностей этого зла, их, пожалуй, даже невозможно перечислить, тем более что их число умножается, если учитывать внутреннюю конституцию народов, географическое положение и эпоху. Тем не менее их можно сгруппировать в четыре основные категории.

Правление считается дурным, когда оно навязано извне. В Афинах такая ситуация имела место при тридцати тиранах, затем жители убавились от них и национальный дух вовсе не разрушился от угнетения, а только укрепился.

Правление — дурное, если оно основано на завоевании. В четырнадцатом веке Франция, почти целиком, находилась под игом Англии. И вышла из‑под него более сильной и процветающей. Китай наводнили и захватили монгольские орды, но пришло время, и китайцы прогнали их со своей земли, правда, завоеватели сыграли роль раздражителя. После этого страна попала под другое иго; хотя манчжуры правят более 100 лет, их ждет та же участь, что и монголов.

Особенно дурное правление случается, если его принцип становится порочным, вследствие чего происходит разрушение самой системы правления. Такова была судьба испанской монархии. Основанная на воинском духе и общественной свободе, она начала к концу царствования Филиппа II забывать свои основы. Невозможно представить себе страну, где добронравные максимы пали бы настолько низко, где власть была бы более слабой и презираемой, где сама религиозная система давала бы больше поводов для критики. Сельское хозяйство и промышленность, подверженные тем же недугам, что и вся империя, впали в маразм. Но погибла ли Испания? Нет. Эта страна дала Европе славный пример сопротивления французским войскам, и это, наверное, единственное из современных государств, где национальный дух необычно силен и крепок.

Еще правление бывает дурным, когда в силу природы своих институтов оно прокладывает путь к антагонизму — либо между высшей властью и массами, либо между различными классами. Примером тому служат средневековые короли Англии и Франции, враждовавшие со своими знатными вассалами, которые, в свою очередь, воевали со своими крестьянами; или Германия, где первые проблески свободы мысли привели к гражданским войнам гуситов, анабаптистов и прочих сектантов. В более ранние времена Италия настолько сильно страдала от раздела власти, которую рвали на части император, папа, аристократы и общины, что народ не знал, кому подчиняться, и часто вообще никого не признавал. Но погибло ли от этого итальянское общество? Нет. Итальянская цивилизация никогда не была столь блистательной, индустрия более производительной, а влияние в мире более неоспоримым.

Я склонен думать, что иногда, в самый разгар таких потрясений, на некоторое время, подобно солнечному лучу, появляется мудрая и устойчивая власть и функционирует на благо народов; но это длится недолго, и так же, как противоположная ситуация не приводит к смерти нации, так и светлое исключение не обеспечивает жизнестойкости. Для этого необходимо, чтобы эпохи процветания случались чаще и продолжались дольше. И если справедливые системы правления редки сегодня, то они появлялись не чаще и прежде. Я бы добавил, что даже самые благополучные из них омрачены противоречивыми мнениями и спорами. Разве все историки оценивают правление Вильгельма Оранского как эпоху процветания для Англии? Разве все восхищаются Людовиком IV Великим, без всяких оговорок? Напротив. В хулителях недостатка нет, и они не во всем неправы, однако это было самое упорядоченное, самое плодотворное время в прошлом Франции и ее соседей. Времена хорошего правления настолько редки, насколько противоречивы, когда они все же случаются. Политическая наука, самая высокая и тернистая из всех наук, настолько субъективна, что нельзя, положа руку на сердце, объяснять гибель народов плохим правлением. Благодаря небу, они издавна привыкли к этому злу, которое даже в своих экстремальных проявлениях все же гораздо предпочтительнее, чем анархия. Это факт доказанный, и тщательное изучение истории показывает, что зачастую плохое правление, развращающее народ, оказывается лучше, чем предшествующее.

 

Глава IV

О том, как понимать слово «вырождение»; о смешении этнических принципов и о том, как формируется и распадается общество.

Если читатель правильно понял все вышесказанное, он не сделает вывод, что автор не придает никакого значения болезням социального организма и что плохое правление, фанатизм, безверие представляют в его глазах ничего не значащие факторы. Конечно же, у моих мыслей совсем другое направление. Я, как и все, признаю, что нет ничего хорошего, когда общество страдает от этих недугов, и что все заботы, все труды и усилия, предпринимаемые для того, чтобы избавиться от них, не пропадают даром; я просто утверждаю, что если эти дезорганизующие элементы не вызваны более сильным разрушительным принципом, если они не являются следствием скрытого и более страшного зла, можно быть уверенным, что их удары не будут смертельны, что после более или менее продолжительного периода страданий общество выйдет из него, возможно, обновленным и более сильным.

Приведенные примеры мне кажутся достаточными, хотя их число можно приумножать до бесконечности; именно по этой причине здравый смысл инстинктивно чувствовал истину. Он понял, что по большому счету не стоит придавать незначительным явлениям первостепенного значения, что следует в другом месте и более тщательно искать причины жизни и смерти, управляющие судьбой народов. Поэтому, независимо от обстоятельств благополучия или недуга, ученые начали рассматривать конституцию общества саму по себе и склонны допустить, что никакая внешняя причина не является смертоносной до тех пор, пока разрушительный принцип, рожденный в недрах общества, неотделимый от общества, не приобретает достаточных масштабов; и, напротив, как только этот разрушительный фактор проявляется в полной мере, гибель народа предрешена, даже если у него самое лучшее правление на земле. Это напоминает истощенную лошадь, падающую на ровной дороге.

Приняв такую точку зрения, мы делаем шаг вперед и выходим на почву, более философскую, чем раньше. Действительно, Биша не надеялся открыть большую тайну общечеловеческого существования; изучая внешние обстоятельства, он искал ответы в самой сути человека. Только таким путем можно сделать открытие. К сожалению, эта здравая мысль была результатом работы инстинкта и не продвинулась в своем логическом развитии, поэтому потерпела поражение при первых же трудностях. Исследователи вскричали: «Да, в самом деле, причина распада социального организма находится в нем самом, но в чем заключается эта причина?» В ответ они услышали: «Вырождение». Нации умирают, если они состоят из вырождающихся элементов. Ответ был точным — и этимологически, и во всех отношениях; надо было лишь определить, как понимать термин «выродившаяся нация». И вот здесь лежит камень преткновения: «выродившимся народом» назвали народ, который утратил исходные добродетели отцов–основателей в результате дурного правления, злоупотребления своими богатствами, фанатизма или атеизма. Как же все это знакомо до скуки! Получается, что нация гибнет под ударами социальных болезней, потому что она выродилась, и она выродилась, потому что погибает. Этот «круговой» аргумент доказывает лишь, что наша наука социальной анатомии находится в детском возрасте. Я склонен думать, что народы гибнут потому, что они выродились, а не по иной причине; они делаются окончательно неспособными пережить внешние удары, удары злосчастной судьбы, не могут подняться на ноги и корчатся в агонии. Если они умирают, то лишь потому, что не обладают перед лицом опасности той силой, которая отличала их предков, одним словом, они выродились окончательно. Повторяю, это очень удачное выражение, но оно Нуждается в пояснении и осмыслении. Как и почему теряются жизненная сила? Вот вопрос, который следует задать. Как происходит вырождение? Вот что надо объяснить. До сих пор ограничивались терминологией, не вникая в смысл. И ниже я попытаюсь сделать следующий шаг.

Итак, я считаю, что слово «вырождение» применительно к народу должно означать и означает, что этот народ уже не имеет тех качеств, которые имел прежде, т. к. в его жилах течет другая кровь. Скажем по–другому: сохранив прежнее имя, он не сохранил расу, к которой принадлежали его основатели; наконец, человек упадка, называемый «выродившимся» человеком, есть продукт, отличающийся с этнической точки зрения от героев великих эпох. Хорошо, если бы он оставила себе хоть часть своей сущности, однако чем больше он вырождается, тем быстрее эта сущность исчезает. В нем уже преобладают гетерогенные элементы, они‑то и составляют совершенно новую национальность, причем новую в худшем смысле; он уже не принадлежит к тем, кого все еще считает предками — разве что отдаленно напоминает их. Он вымрет окончательно, а вместе с ним и его цивилизация. Это произойдет, когда первородный этнический элемент окажется настолько разбавленным примесью чужих рас, что виртуальность этого элемента уже не имеет существенного значения. Разумеется, нация не исчезнет в физическом или абсолютном смысле, но практически ослабнет до такой степени, что вырождение можно считать завершенным со всеми его признаками.

Если мне удастся доказать эту теорему, значит, я вскрыл суть вырождения и объяснил смысл этого слова. Показывая постепенное изменение сущности нации, я в какой‑то мере размываю ответственность за упадок: она уже лежит не на сыновьях, а на племянниках, затем на кузенах, затем на более дальних родственниках, и когда окажется, что в момент своей гибели тот или иной народ несет в своих жилах очень малую часть крови отцов–основателей, будет достаточно понятно, почему гибнут цивилизации, переходя из рук в руки. Одновременно я затрагиваю еще более дерзкий предмет, нежели тот, что рассматривался в предыдущих главах, а именно: существуют ли между человеческими расами действительно серьезные различия «врожденного» характера и можно ли их определить качественно?

Чтобы не терять времени, начну с рассуждений, касающихся первого пункта, а второй прояснится по мере их изложения.

Моя мысль станет более понятной, если я сравню нацию, любую нацию, с человеческим организмом. Физиологи считают, что он постоянно обновляется во всех своих составных частях, что в нем происходит нескончаемая трансформация и что по прошествии определенного времени он содержит в себе малую толику того, что исходно составляло его основу: в старике почти ничего не остается от человека средних лет, в последнем мало остается от подростка, а в подростке — от ребенка; таким образом, материальная индивидуальность поддерживается только внутренними и внешними формами, которые видоизменяются, уступая место другим, мало похожим на прежние. Единственная разница между человеческим организмом и нацией, на мой взгляд, заключается в том, что в последней формы уничтожают друг друга и исчезают с невероятной быстротой. Возьмем народ, или, лучше сказать, племя, в тот момент, когда оно, поддавшись инстинкту жизнестойкости, придумывает себе законы и начинает играть какую‑то роль в этом мире. При этом по мере роста его потребностей и его сил оно вступает в неизбежный контакт с другими семействами, и ему удается присоединить их к себе силой или мирными средствами.

Не всем общинам доводится подняться до такого уровня, перейдя который племя в один прекрасный день становится нацией. Если некоторые расы, даже не очень высоко стоящие на лестнице цивилизации, тем не менее перешагнули этот порог, нельзя считать это общим правилом; напротив, мне кажется, человеческой общине трудно возвыситься над уровнем частичной организации, и лишь особо одаренным группам удается переход в более сложное состояние. В доказательство напомню нынешнее состояние многих таких групп, разбросанных по всему миру. Крупные племена, особенно негры–пеласги Полинезии, самоеды и другие Представители северного полушария, а также большая часть африканских негров так и не смогли выйти из состояния бессилия и живут как бы наложенные друг на друга и полностью независимые от остального мира. Самые сильные истребляют слабых, а те стараются как можно дальше «отодвинуться» от сильных — этим ограничивается вся политика таких эмбрионов общества, которые с момента появления человека на земле пребывают в столь удручающем состоянии, так и не найдя ничего лучшего за свою долгую историю. Мне могут возразить, что эти несчастные составляют меньшую часть населения земли; это правда, но не стоит забывать других, им подобных, которые когда‑то существовали и исчезли. Число их неизмеримо и наверняка составляет подавляющее большинство чистых рас среди желтых и черных народов.

Если же допустить, что для очень большого числа людей оказался невозможен первый шаг к цивилизации, если учесть, что такие народности рассеяны по всей земле, во всех географических и климатических зонах — на землях, покрытых льдом и снегом, в умеренных и жарких районах, на берегу морей, озер и рек, в глуши лесов, на зеленых равнинах или в пустынях, — придется сделать вывод, что какая‑то часть человечества изначально лишена способности к самоцивилизации даже в самой малой мере, поскольку неспособна подавить в себе естественное отвращение, которое человек, точно так же, как и животные, испытывает к «скрещиванию».

Однако оставим в покое эти несоциабельные племена и продолжим подниматься по лестнице истории с теми, которые понимают, что если они хотят увеличить свою жизненную силу и благосостояние, тогда абсолютно необходимо либо военными, либо мирными средствами, вовлечь соседей в свою сферу обитания. Конечно, самый простой способ — война. Итак, начинается война, но когда она закончится, когда разрушительные страсти утихнут, останутся пленники, они становятся рабами, рабы работают, и вот появляются классы, развивается промышленность, и племя переходит в категорию народности. Это уже более высокий уровень, но не все общности, достигшие его, поднимаются выше — многие ограничиваются этим и закосневают на этой ступени.

Однако другие, более предприимчивые и энергичные, смотрят дальше и идут дальше простого мародерства: они захватывают большую территорию и делают своей собственностью не только жителей, но и их земли. С этого момента формируется настоящая нация. Часто в течение какого‑то времени обе расы — победители и побежденные — продолжают жить бок о бок, не смешиваясь, однако по мере того, как они становятся все более нужны друг другу, как устанавливается общность трудов и интересов, как обиды забываются, а побежденные естественным образом начинают подниматься к уровню победителей, последние находят множество причин снисходительно относиться к этой тенденции и даже поощрять ее: вот тогда и происходит смешение крови, и представители двух рас уже перестают принадлежать к различным племенам, все больше соединяясь в одно целое.

При всем этом инстинкт изоляции настолько укоренен в человеке, что даже на этом этапе скрещивания имеет место сопротивление дальнейшему процессу. Есть народы, чье смешанное происхождение достоверно известно и которые, тем не менее, сохраняют клановый дух. Например, арабы, которые не только вышли из ветвей семитской группы — они одновременно принадлежат к двум семействам — Сима и Хама, — не говоря уже о бесчисленных родственных переплетениях местного масштаба. Несмотря на различные истоки, их приверженность к племенной изоляции является одной из самых поразительных особенностей их национального характера и политической истории; их изгнание из Испании можно объяснить не только их географической раздробленностью на этом полуострове, но и более глубокой раздробленностью — соперничеством семейств внутри маленьких монархий Валенсии, Толедо, Кордовы и Гренады . Это замечание можно отнести к большинству народов, прибавив, что там, где стерлись племенные различия, их место занимает инстинкт самоизоляции по национальному признаку, который настолько силен, что подавить его не в силах даже религиозная общность. Это имеет место у арабов и турков, у персов и евреев, у приверженцев парсизма и индусов, у сирийских несторианцев и курдов; этот инстинкт проявляется и у европейских турков, следы его можно встретить в Венгрии, у мадьяр, саксов, валахов, хорватов, и я утверждаю, что в некоторых районах Франции, стране, где расы перемешаны более, чем где бы то ни было, существуют деревни, жители которых и сегодня не хотят родниться с соседними селениями.

Я считаю себя вправе заключить, исходя из этих примеров, охватывающих все страны и эпохи, даже нашу страну и наше время, что человечество во всех своих ответвлениях испытывает тайную неприязнь к смешению, что у некоторых народов это чувство неискоренимо, а у других мало выражено; что даже те, кто окончательно освободились от этого инстинкта, сохраняют в себе его следы — и вот эти последние народности могут ступить на тропу цивилизации.

Таким образом, род человеческий подчиняется двум законам — отторжению и притяжению, — которые в разной мере воздействуют на все расы, причем первый закон соблюдают только те расы, которым никогда не дано подняться выше элементарного объединения на уровне племени, между тем как второй действует с такой силой, что соблюдающие его этнические группы более способны к прогрессу.

Но здесь необходимо сделать уточнение. Я привел пример народа в эмбриональном или семейственном состоянии, я дал ему способности, чтобы он мог перейти в состояние нации, и вот он сделался нацией; история скрывает во тьме прошлого составные элементы исходной группы, и мне известно только то, что эти элементы обеспечили его трансформацию, о которой я рассказал; теперь перед ним две возможности, две судьбы, и обе они предопределены — он будет либо победителем, либо побежденным.

Я сделал его победителем, наделил его блестящей судьбой: он властвует над соседями и одновременно цивилизует их; он не сеет смерть и разрушение там, где проходит; он уважает чужие памятники, институты, нравы, обычаи; изменяет он лишь то, что ему кажется полезным изменить, что можно заменить чем‑то более совершенным; в его руках слабость превращается в силу, и действует он так, как сказано в Писании: «И возвысится он над людьми».

Не знаю, приходила ли читателю такая мысль, но в нарисованной мною картине, которая может относиться к индусам, египтянам, персам, македонцам, мне кажутся главными два момента. Первый: некая нация, не обладающая ни силой, ни могуществом, неожиданно попадает под пяту завоевателя и оказывается перед лицом новой лучшей судьбы — так случилось с саксами в Англии, когда их завоевали норманны . Второй: некий избранный и сильный народ, наделенный явной предрасположенностью к смешению с другой кровью, вступает в близкие отношения с расой, отсталость которой подтверждается не только ее поражением, но и отсутствием качеств, имеющихся у победителей. И вот с того времени, когда совершилось завоевание и началось слияние, следует датировать начало изменений в составе крови победителей. Если обновление на этом и закончится, то по прошествии определенного периода, продолжительность которого зависит от первоначальной численности вступивших в соприкосновение народов, сформируется новая раса, конечно, не такая могущественная, как лучший из ее предков, однако все еще сильная и обладающая особыми качествами, обусловленными смешением и неизвестными обеим исходным группам. Но обычно объединение не ограничивается участием только двух рас.

Я представил себе могущественную империю, оказывающую влияние на соседей. Я предполагаю, что она предпримет новые завоевания, следовательно, всякий раз к общему кровотоку будет добавляться новая кровь.

Отныне, по мере увеличения нации — за счет оружия или договоров, — все больше изменяется ее этнический характер. Она становится богатой, предприимчивой, цивилизованной; потребности и привычки других народов находят полное удовлетворение в ее столицах, больших городах и портах, и к ней стекаются тысячи и тысячи чужеземцев. Проходит немного времени, и на смену первоначальному различию по национальному признаку приходят кастовые различия.

Разумеется, в соответствии с моим планом, народ, о котором идет речь, выражает свои идеи изоляции официальными религиозными установлениями, и нарушителей ждет суровое наказание. Итак, этот народ цивилизованный, у него мягкие и снисходительные нравы даже в отношении веры, его оракулы красноречивы и убедительны, но все равно появляются «внекастовые» особи, поэтому каждый день необходимо создавать новые различия, придумывать новые классификации, множить социальные категории так, что невозможно уже разобраться в нагромождении всех подразделений, варьирующихся до бесконечности от провинции к провинции, от кантона к кантону, от деревни к деревне. Именно так происходило в странах Индии. Там, пожалуй, только брахманы проявляли стойкость в изоляционистских идеях, а сами народы, кстати, цивилизованные благодаря брахманам, не приняли или, по крайней мере, давно отвергши сковывающие предписания. Во всех государствах, имеющих развитую интеллектуальную культуру, почти не обращали внимания на те отчаянные попытки, которые были предприняты законодателями Арьяварты из желания примирить предписания закона Ману с упрямой логикой реальности. Касты, которые существовали, исчезли в тот момент, когда все люди, без различия в происхождении, усвоили науку пробиваться наверх и получать известность благодаря полезным открытиям или талантам. Но одновременно с этого дня нация, бывшая когда‑то победительницей и активной цивилизующей силой, стала исчезать: ее кровь смешалась со всеми стекающимися к ней ручейками.

Кроме того, часто случается, что численность доминирующего народа начинает уменьшаться по сравнению с побежденными, а, с другой стороны, некоторые расы, служащие фундаментом для населения обширных территорий, быстро размножаются — например кельты и славяне. Вот еще одна причина, почему быстро исчезают господствующие расы. Другая заключается в том, что их высокая активность и большая роль в государственных делах чаще делают их представителей жертвами войн и мятежей. Таким образом, если, с одной стороны, они объединяют вокруг себя, благодаря своей цивилизаторской функции, другие элементы, чтобы поглотить их, то они становятся жертвами своей малочисленности и еще тысяч прочих разрушительных обстоятельств.

Очевидно, что исчезновение расы–победительницы в разных регионах происходит разными темпами. Тем не менее, этот процесс всюду идет до конца, и везде он завершается задолго до того, как исчезает цивилизация, рожденная этой расой; иными словами, народ может жить, существовать, функционировать, даже становиться сильнее уже после того, как исчезла движущая сила его жизни и славы. Возможно, здесь есть противоречие с тем, что сказано выше? Нисколько, потому что если влияние цивилизующей крови ослабляется, то остается энергия, когда‑то вложенная в покоренные или присоединенные народы: так, институты, которые создал покойный цивилизатор, законы, которые он сформулировал, модель нравов, которые он оставил, живут и после его смерти. Конечно, нравы, законы, институты видоизменяются, искажаются, теряют свою силу и актуальность, но пока хоть что‑то от них остается, здание стоит, в теле живет душа, труп еще двигается. Когда первоначальный импульс делает последний вздох, все заканчивается, ничего не остается, цивилизация умирает.

Теперь, как мне кажется, я имею все необходимое, чтобы решить вопрос жизни и смерти наций, и заявляю, что ни один народ никогда бы не умер, если бы состоял из одних и тех же национальных элементов. Если бы империя Дария могла выставить в битве при Арбелле персов, истинных ариев, если бы римляне Нижней Империи имели сенат и милицию, составленные из этнических элементов, похожих на те, что существовали во времена Фабиев, их владычество не закончилось бы, и сохрани персы и римляне целостность крови, они бы жили и царили еще долго. Мне могут возразить, что в конце концов и к ним бы пришли более сильные завоеватели или они все равно бы рухнули под разными ударами, в результате продолжительного давления или просто от случайно проигранной битвы. Действительно, государства могут исчезать таким путем, но только не цивилизации, не социальный организм. Нашествия и поражения — это всего лишь досадные, но временные затруднения. Примеров тому предостаточно.

В современную эпоху китайцев завоевывали дважды, и они всегда вынуждали завоевателей ассимилироваться с ними, они внушали им уважение к своим нравам, они многое им дали и почти ничего от них не взяли. Первых захватчиков они прогнали, и придет время — так же поступят со вторыми.

Англичане — хозяева Индии, однако их нравственное влияние на подданных равно почти нулю. Различными путями они сами подвержены влиянию местной цивилизации и не могут внедрить свои идеи в умы масс, которые боятся их и покоряются им только физически, сохраняя свой образ жизни во всей целостности. Дело в том, что индусская раса осталась чужой той расе, которая там сегодня властвует, и ее цивилизация не поддается закону силы. Внешние формы, королевства, империи могут изменяться, но основа, на которой стоят такие сооружения, может меняться только вместе с ними, и пусть Хайдарабад, Лахор и Дели перестанут быть столицами — индусское общество этого даже не заметит. Придет день, когда, тем или иным образом, Индия начнет жить снова по своим законам, как она делает это и сейчас, только скрытно, и благодаря нынешней расе или метисам восстановит свою политическую сущность.

Случайные завоевания не решают судьбу народа и его жизнь. Самое большее — они могут привести к тому, что на какое‑то время народ перестает проявлять себя и теряет внешние атрибуты. Пока кровь народа и его институты еще сохраняют в достаточной степени следы изначальной расы, этот народ не умрет; пусть он, как китайцы, имеет дело с завоевателями, которые превосходят его только в материальном плане, или, как индусы, ведет молчаливую и терпеливую борьбу против нации, превосходящей его во всех отношениях (англичане), его будущее служит ему утешением — когда‑нибудь он будет свободен. И, напротив, тот народ, который, как греки или римляне Нижней Империи, совершенно исчерпал свой этнический принцип, умрет в первый день своего поражения: он использовал время, данное ему свыше, т. к. полностью изменил свою расу, свою природу и, следовательно, выродился.

Исходя из этих рассуждений, следует считать решенным вопрос о том, что было бы, если бы карфагеняне не потерпели поражение от удачливого Рима, а стали бы хозяевами Италии. Поскольку они принадлежат к финикийской расе, уступающей в политических качествах легионерам Сципиона, иной исход битвы при Заме никак не отразился бы на их судьбе. Они могли восторжествовать на один день, а на следующий все равно проиграли бы; или другой вариант: в результате своей победы они могли бы влиться в итальянский элемент (этнос), как это и случилось после их поражения, но окончательный результат был бы тем же самым. Судьба цивилизаций не имеет ничего общего со случайностью и не зависит от расклада карт; меч убивает только людей, и самые воинственные, самые опасные и удачливые нации, когда у них в сердце, в голове и в руках нет ничего, кроме бравады, стратегического искусства и военного везения, нет иного высшего инстинкта, в лучшем случае заканчивают тем, что учатся у побежденных, причем учатся плохо, как надо жить в мирной обстановке. В анналах кельтов, кочевых орд из Азии, есть много интересного и поучительного на сей счет.

Мы определили смысл слова «вырождение» и с его помощью рассмотрели вопрос жизнестойкости народов, теперь надо доказать то, что для ясности обсуждения я должен был заявить априори: есть существенные различия между человеческими расами. Последствия этого доказательства будут иметь огромное значение. Но прежде чем мы приступим к этому, следует выстроить всю совокупность фактов и рассуждений, способных выдержать столь большое здание. Решение первого вопроса было лишь преддверием храма.

 

ГЛАВА V

Этническое неравенство не есть результат общественных институтов.

Мысль о врожденном, исходном и раз и навсегда установленном неравенстве между разными расами является одной из самых распространенных с незапамятных времен.

И это не удивительно при виде примитивной самоизоляции племен и народностей и отстранения и ухода в себя — в этом состоянии все они пребывали в прошлом и большинство до сих пор не может выйти из него. Не считая того, что произошло в нынешнюю эпоху, это понятие служило основой почти всех теорий правления. Нет народа, большого или малого, который не делал бы из этой предпосылки первую максиму государственного устройства. Системы каст, знати, аристократии, основанные на прерогативах рождения, не имеют иного источника; то же самое можно сказать и о праве старшинства по возрасту, предполагающем априорное преимущество сына–первенца и его потомков. Из этой доктрины вытекают неприятие чужака и превосходство, которое каждая нация культивирует по отношению к соседям. Только по мере того, как группы людей перемешиваются и сливаются, увеличиваются в численности, цивилизуются и начинают более благосклонно взирать друг на друга в силу взаимной полезности, эта абсолютная аксиома о неравенстве и прежде всего враждебности между расами дает трещину и ставится под сомнение. Затем, когда большинство граждан государства почувствует, что у них в жилах течет смешанная кровь, это большинство превращает в универсальную и абсолютную истину идею о том, что все люди равны. Вполне понятное отвращение к угнетению, естественный страх перед злоупотреблениями силы бросают тень на память о когда‑то доминировавших расах, которые, поскольку таков этот мир, всегда заслуживают упрека. От заявлений против тирании люди переходят к отрицанию естественных причин превосходства; они объявляют принцип превосходства извращением и узурпацией прав, забывая о том, что некоторые способности, как это ни прискорбно, можно объяснить только наследственностью. Наконец, чем больше гетерогенных элементов вливается в народ, тем чаще он заявляет, что все, без исключения, частицы рода человеческого обладают или могут обладать самыми разнообразными, т. е. по сути одинаковыми для всех качествами. Эту теорию, более или менее оформленную, просвещенные метисы применяют к совокупности поколений, которые были, есть и еще будут на земле, и в один прекрасный день приходят к выводу, который, как Эолова арфа, таит в себе столько бурь: «Все люди — братья!» (Примером служат известные строки из стихотворения Шелли «Королева Мэб»).

Это, так сказать, политическая аксиома. А вот аксиома научная: «Все люди, — утверждают защитники человеческого равенства, — наделены равными интеллектуальными инструментами одной природы и одинаковой значимости». Может быть, цитата не совсем точная, зато смысл ясен. Выходит, что мозжечок гурона содержит в себе зародыш духа, коим отличается англичанин или француз! Почему же тогда в течение многих веков он не открыл ни печатного станка, ни паровой машины? Я вправе спросить у этого гурона, если он такой же, как наши соотечественники, почему воины его племени не дали миру Цезаря или Карла Великого, и по какой досадной случайности его певцы и лекари не сделались ни Гомерами, ни Гиппократами? Вместо ответа на этот каверзный вопрос обыкновенно предлагают теорию о географическом или климатическом факторе. Согласно ей, какой‑нибудь остров никогда не увидит того прогресса, какой обычен для континента; на севере не будет того, что есть на юге; в лесах невозможны достижения, которым способствует открытая местность и так далее. Влажная болотистая почва приведет к расцвету цивилизации, которая непременно зачахнет в жаркой Сахаре. Как бы ни были изощренны такие гипотезы, факты упрямо опровергают их. Несмотря на ветер, дождь, холод, жару, скудную или, наоборот, слишком буйную растительность на всей земле, на той же самой почве существуют бок о бок и варварство и цивилизация. Забитый феллах жарится под тем же солнцем, что и могущественный жрец из Мемфиса; ученый профессор из Берлина живет под тем же суровым небом, которое взирает сверху на нищету полудикого финна.

Самое удивительное в том, что эгалитаризм, проповедуемый массой умов, из которых он проник в наши институты и нравы, не нашел в себе сил для того, чтобы сбросить с трона очевидные факты, и что люди, наиболее убежденные в его правоте, ежедневно дают волю противоположным чувствам. Никто не отрицает больших различий между нациями, а обыденный язык даже провозглашает их с наивной последовательностью. Это есть повторение того, что говорилось во времена, не столь упрямые, как наши, об абсолютном равенстве рас.

У каждой нации наряду с догмой о братстве всегда были особые эпитеты и характеристики, подчеркивающие несходство. Римлянин из Италии называл греческого римлянина «грекулус» и приписывал ему хвастливость и трусость. Он насмехался над карфагенским колоном и утверждал, что узнает его из тысячи по его тугодумию и нечестности. Жителей Александрии считали скрытными, нахальными и бунтарями. В средние века англо–норманнские монархи обвиняли своих подданных — галлов в легкомыслии и непостоянстве. А кто сегодня не слышал обидных эпитетов по адресу Немцев, испанцев, англичан, русских? Не мне судить о справедливости таких суждений — я хочу лишь отметить, что они существуют в сознании людей. Поэтому, если, с одной стороны, говорят, что все расы равны, а с другой, одни легкомысленны, другие сдержанны, одни склонны к накоплению, другие к расточительности, одним нравится воевать, другие берегут свою жизнь, значит, эти столь отличающиеся друг от друга нации должны иметь и различные судьбы. Самые сильные будут играть в трагедии этого мира роли царей и властителей. Слабые утешатся меньшим.

Я не думаю, что в наше время произошло сближение между общепринятыми идеями о существовании особого характера в каждом народе и не менее распространенным убеждением в том, что все народы равны. Однако от этого противоречия не отмахнуться — оно тем более бросается в глаза, что сторонники демократии не последними восхваляют превосходство саксов Северной Америки над остальными нациями этого континента. Они объясняют, правда, высокие качества своих кумиров особенностями правления. Тем не менее, насколько мне известно, они не отрицают особенный врожденный талант соотечественников Пенна и Вашингтона, который состоит в том, что они сумели создать в своей стране либеральные институты и тем более сохранить их. Так разве, я вас спрашиваю, такое упорство не есть прерогатива этой ветви человеческого рода, причем прерогатива тем более ценная, что большинство общностей, которые когда‑то населяли или населяют сегодня вселенную, лишены его?

У меня нет намерения бездоказательно бравировать этим несоответствием. Разумеется, здесь приверженцы равенства отметят роль институтов и нравов: они еще раз скажут, насколько сущность правления в силу своей добродетели, насколько наличие деспотизма или свободы влияют на качества и развитие нации, но я не премину оспорить такой аргумент.

Политические институты имеют только два источника: либо они происходят изнутри нации, которая должна соблюдать их, либо они придумываются другим могущественным народом, который приносит их на территорию, оказавшуюся под его влиянием.

В отношении первой гипотезы все ясно. Очевидно, что народ создает для себя институты, исходя из своих инстинктов и потребностей; он, разумеется, не стал бы выдумывать то, что может противоречить тем или другим, а если по недосмотру или неумению он сделал это, тогда сразу проявляющиеся социальные недуги заставят его исправить законы и привести их в соответствие с целями. В любой независимой стране закон всегда исходит от народа; дело вовсе не в том, что народ может провозгласить его непосредственно, но поскольку хороший закон должен отвечать его убеждениям и взглядам, получается, что он и есть автор законов. Если на первый взгляд единственным творцом закона кажется какой‑нибудь мудрый законодатель, то по зрелому размышлению становится ясно, что в силу своей мудрости досточтимый мэтр должен излагать свои положения под диктовку нации.

Если он так же мудр, как Ликург, он не придумает ничего, что будет не по вкусу спартанцам, а такой теоретик, как Дракон, сотворит закон, который будет тут же исправлен или отвергнут Афинами, ибо афиняне, как все дети Адама, не могли бы долго терпеть законов, чуждых их истинным и естественным устремлениям.

Вмешательство свыше в этот великий процесс законотворчества — это всегда проявление просвещенной воли народа, а если речь идет о плодах размышлений одного человека, то ни один народ не сможет жить по таким законам. Следовательно, нет оснований считать, что институты, придуманные и учрежденные какой‑то расой, определяют характер и свойства Этой расы. Мы имеем здесь следствие, а не причину. Конечно, не стоит отрицать их значимость: они сохраняют национальный гений, прокладывают ему дорогу, определяют цели и даже до некоторой степени подпитывают его инстинкты и дают в руки орудия действия; но они не могут создавать своего творца, а помогая развивать его врожденные качества, часто терпят крах, когда выходят за рамки своей сферы или пытаются изменить ее. Одним словом, они не могут сделать невозможное.

Справедливости ради отметим, что ложные институты и их последствия играли значительную роль в истории народов. Когда Карл I, следуя коварному совету графа Страффордского, захотел склонить англичан к абсолютному монархическому правлению, король и его министр ступили на зыбкую и кровавую почву теоретизирования. Когда кальвинисты мечтали о правлении, одновременно аристократическом и республиканском, и пытались установить его силой оружия, они также преступили черту, отделяющую истинное от ложного.

Когда регент сделал вид, будто хочет протянуть руку придворным, побежденным им в 1652 г., и занялся интригами, подсказанными ему коадъютором и его друзьями , эти шаги никому не понравились и оскорбили равным образом знать, духовенство и третье сословие. Но когда Фердинанд Католик начал против испанских мавров жестокие, но необходимые репрессии, когда Наполеон восстановил во Франции религию, поднял воинский дух, организовал власть, предоставив ей широкие права и в то же время ограничив ее рамки, в этих двух случаях оба монарха хорошо понимали гений своих подданных и строили здание на твердой почве. Короче говоря, ложные институты, которые часто красиво выглядят на бумаге, не учитывают национальные свойства и привычки и не годятся для данного государства, хотя, возможно, подошли бы для соседнего народа. Они рождают лишь беспорядок и анархию, даже если продиктованы самыми благими намерениями. Другие же институты или законы, порой заслуженно или незаслуженно бранимые теоретиками и моралистами, могут быть хорошими по противоположным причинам. Спартанцы были невелики числом и велики сердцем, честолюбивы и воинственно суровы, и что же? Ложные законы превратили бы их в отъявленных мошенников, а Ликург их сделал героями–разбойниками.

Итак, пора понять следующее: раз нация появилась раньше закона, закон творит она сама, а он несет на себе ее печать, и только потом закон начинает влиять на нацию. Доказательством служат изменения институтов, которые вносит время.

Выше было сказано, что по мере того, как народы цивилизуются, увеличивают свою численность и могущество, их кровь перемешивается, а инстинкты претерпевают постепенные изменения. Что же касается способностей, они не могут приспособиться к законам предшественников. Для новых поколений также невозможно приспособиться к старым нравам и тенденциям, поэтому спустя какое‑то время происходят уже более глубокие перемены. Причем эти перемены становятся более частыми и глубокими по мере изменения расы, между тем как они случались редко и были постепенными, пока состав населения меньше отличался от самых первых основателей государства. В Англии, где смешение крови происходило медленнее, чем в остальной Европе, до сих пор сохранились институты четырнадцатого и пятнадцатого веков в самой основе социального здания. Там почти в первозданном виде можно встретить общинную организацию Плантагенетов и Тюдоров, старые традиции участия знати в правлении и формирования этой знати, уважение к древности родов и прежнее отношение к выскочкам. Однако со времен Якова I и особенно Унии королевы Анны английская кровь начала смешиваться с кровью шотландцев и ирландцев, на степень чистоты потомства повлияли и другие нации, в результате сегодня там все больше нововведений, правда, остающихся верными изначальному духу конституции.

Во Франции этнические браки всегда были более частыми и разнообразными. В эпохи потрясений случалось, что власть переходила от одной расы к другой. В социальной жизни происходили скорее крутые перемены, чем незначительные изменения, и эти перемены были тем круче, чем больше отличались друг от друга группы, сменявшиеся у руля власти. Пока северная часть Франции оставалась в русле главной политики страны, феодалы, или, лучше сказать, их бесформенные остатки, сопротивлялись нововведениям при поддержке муниципальных институтов. После изгнания англичан в XV в. в центральных провинциях, менее подверженных германскому влиянию, чем земли на другом берегу Луары, где только что была восстановлена национальная независимость под властью Карла VII, галло–романская кровь преобладала в советах и в сельской местности, царил воинственный дух, дух завоеваний, присущий кельтской расе, и любовь к власти, привнесенная в романскую кровь. В течение XVI в. была в основном подготовлена почва, на которой аквитанские сторонники Генриха IV, в меньшей степени кельты и в большей романцы, в 1599 г. заложили краеугольный камень абсолютизма. Затем, когда Париж наконец приобрел власть в результате концентрации, которой способствовал южный гений, Париж, чье население представляет собой собрание самых разных этнических элементов, перестал понимать и уважать любые традиции; эта великая столица, эта Вавилонская башня, порвав с прошлым Фландрии, Пуату, Лангедока, вовлекла всю Францию в невиданные дотоле эксперименты, основанные на доктринах, совершенно чуждых ее прошлым обычаям.

Поэтому нельзя считать, что институты формируют народ, — очевидно, что все обстоит как раз наоборот. Но как быть со второй гипотезой — когда нация получает законы из рук чужеземцев, обладающих достаточной силой?

Хотя такие попытки в истории случались, они не затрагивали основ крупных стран. Римляне были достаточно мудры и предусмотрительны, чтобы не ввязываться в столь опасные предприятия. Таких попыток не делал до них и Александр; наследники Августа, уверенные, благодаря инстинкту или уму, в бесплодности подобных планов, предпочитали, так же как и победитель Дария, царствовать над разноцветьем народов, которые сохраняли свои обычаи, привычки, нравы, законы и свои методы административного правления и которые в своем большинстве могли смириться разве что с законами, касающимися налогов и военной службы.

При этом не следует забывать одно важное обстоятельство. В образе жизни некоторых народов, покоренных римлянами, были такие обычаи, с которыми победители никак не могли примириться — скажем, человеческие жертвоприношения у друидов — и которые они преследовали самыми суровыми средствами. И все же римляне со всей своей мощью так и не смогли до конца искоренить варварские ритуалы. В Нарбонне это не представило особого труда: галльское население почти целиком было вытеснено римскими колоннами (поселенцами), а в центральных областях, где оставались местные племена, сопротивление продолжалось долго; так же обстояло дело на бретонском полуострове, куда в IV в. пришельцы из Англии принесли с собой старые нравы вместе со старой кровью; они продолжали — из чувства патриотизма и привязанности к своим традициям — резать людей на своих алтарях. Самые суровые меры не могли вырвать из их рук священный нож и факел. Все мятежи начинались с восстановления этого ужасного национального культа, а у армориканцев победившее христианство, все еще возмущенное безнравственным политеизмом, столкнулось с еще более отталкивающими суевериями. Ему удалось справиться с ними лишь после долгих усилий, и даже в XVII в. убийство потерпевших кораблекрушение ' продолжало существовать во всех прибрежных приходах, где киммерийская кровь оставалась чистой. Дело в том, что эти варварские обычаи отвечали инстинктам и чувствам, присущим расе, которая не претерпела существенного смешения и еще не имела достаточных оснований, чтобы изменить свои привычки.

Это обстоятельство заслуживает внимания, но в нынешние времена мы имеем дело в основном с законами навязанными, а не усвоенными. Одной из особенностей европейской цивилизации является ее нетерпимость — следствие осознания своей исключительности и силы. Она соседствует либо с упрямыми варварами, либо с другими цивилизациями. И к тем, и к другим она относится с почти одинаковым пренебрежением; она видит во всем, что отличается от нее, препятствие для своих завоеваний, поэтому требует от завоеванных народов полной трансформации. Тем не менее, испанцы, англичане и голландцы, а также иногда и мы, остерегались слишком доверяться новаторским порывам, сталкиваясь с многочисленными массами; таким образом, они брали пример с завоевателей древности, обладавших вынужденной сдержанностью. История Востока и Африки — и Южной и Восточной — свидетельствует о том, что самые просвещенные нации не в силах внушить покоренным народам законы, противные их натуре. Я уже упоминал, что «британская» Индия продолжает жить своей многовековой жизнью по законам, придуманным предками. Яванцев, хотя они и подвергаются сильному гнету, не принуждают подчиняться институтам, скопированным с законов Нидерландов. Они по–прежнему чувствуют себя свободными от своих господ, и, начиная с XVI в., когда началась европейская экспансия на восток, нет признаков того, что Европа хоть в малейшей степени повлияла на нравы даже самых «цивилизованных» племен.

Но покоренные народы недостаточно многочисленны, чтобы европейские завоеватели смирились с этой ситуацией. В некоторых районах они использовали всю силу оружия в помощь средствам убеждения. Они пытались изменить местный образ жизни и внедрить институты, которые мы считаем хорошими и полезными. Но насколько это им удалось?

В этом смысле Америка дает нам особенно много примеров. На юге вся мощь Испании была брошена на подавление, и к чему это привело? К разрушению местных империй, но только не к просвещению народов; и главное — не появилось людей, похожих на пришельцев.

На севере использовали другие методы, но результаты оказались столь же неубедительны; да что я говорю — они были равны нулю, что касается благотворного воздействия, и катастрофическими с точки зрения человечности, потому что сегодня индейцы, по крайней мере, испанские, усиленно размножаются; они даже трансформировали кровь своих победителей, которые тем самым опустились до их уровня, между тем как краснокожие Соединенных Штатов не выдержали англосаксонского натиска и почти вымерли. Оставшиеся умирают каждый день и уходят из жизни такими же нецивилизованными и не приспособленными к цивилизации, как и их отцы.

В Океании ситуация такая же: всюду происходит уменьшение численности аборигенов. Иногда удается вырвать у них из рук оружие, помешать им вредить прогрессу, но они не меняются. Всюду, где хозяйничают европейцы, местные племена не поедают друг друга; их самих пожирает водка — единственное, что они восприняли от цивилизаторов. Наконец, на земле есть две системы правления, созданные чуждыми нам расами по нашим образцам: одна функционирует на Сандвичевых островах, другая — в Сан–Доминго. Знакомство с этими двумя государствами окончательно подтверждает бесплодность любых попыток внушить любому народу институты, которые не подсказывает ему его собственный гений.

На Сандвичевых островах создана блестящая представительская система. Там есть верхняя и нижняя палаты, есть министерство, которое управляет страной, есть король, который царствует — словом, там есть все. Но все это — не более чем декорация. Приводными колесами этой машины является корпус миссионеров–протестантов. Без них король, пэры и депутаты не смогли бы прожить и дня. Только миссионеры выдвигают идеи и воплощают их либо благодаря доверию у неофитов, либо, если это необходимо, угрозами. Однако я подозреваю, что если бы у миссионеров не было других исполнителей их воли, кроме короля и обеих палат, им бы пришлось, в силу неспособности своих учеников, принять более активное и непосредственное, а следовательно, явное участие в делах государства. Чтобы избежать этого, они придумали министерство, составленное из европейцев. Таким образом делаются дела и решаются вопросы между протестантской миссией и ее агентами, все же остальное — только декорация.

Что касается короля Камеамеа III, он представляется мне принцем крови. Сам он отказался делать татуировку на своем лице, и, хотя еще не убедил своих придворных поступить так же, он испытывает законное удовлетворение от того, что на их лбах и щеках теперь начертаны не очень яркие рисунки. Основная часть народа, в том числе сельская верхушка, упорно продолжает цепляться за старые традиции. Тем не менее по многим причинам на Сандвичевы острова каждый день прибывает все больше европейцев. Соседство с Калифорнией делает гавайское королевство притягательным местом для вездесущей энергии наших наций. Бывшие китобои и матросы военного флота больше не являются единственными представителями белой расы: сюда стекаются торговцы, спекулянты, авантюристы всех мастей, строят дома и обосновываются прочно. Коренная раса понемногу смешивается с пришельцами и исчезает. Возможно, на смену представительному и независимому правительству скоро придет простая администрация, представляющая какую‑нибудь крупную иностранную державу, но в чем я не сомневаюсь, так это в том, что чужие институты окончательно утвердятся в этой стране, и по законам синхронизма этот день ознаменует полный крах местной расы.

Сан–Доминго — абсолютно независимая страна. Здесь нет миссионеров, осуществляющих скрытую и абсолютную власть, нет иностранного министерства, пропитанного европейским духом, — все находится в руках местного населения. Испаноязычная часть этого населения состоит из мулатов, и я не буду вести о них речь. Эти люди, по–видимому, худо–бедно копируют самые поверхностные признаки нашей цивилизации: как все метисы, они стремятся влиться в ту ветвь своей генеалогии, которая представляется им наиболее почетной; поэтому они до некоторой степени способны перенять и практиковать наши обычаи. Так что перейдем сразу к обитателям гор, которые отделяют доминиканскую республику от государства Гаити.

Здесь мы встретимся с обществом, чьи институты не только похожи на наши, но и основаны на самых последних достижениях нашей политической мудрости. Все, что в течение шестидесяти лет самый изысканный либерализм провозглашал в ассамблеях Европы, все, что смогли написать самые ярые приверженцы независимости и достоинства человека — все декларации прав и принципов, — нашло отклик на берегах Артибонита. В законах не осталось ничего африканского, из умов официально стерлись воспоминания о хамитской родине, а в официальном языке не осталось от нее никаких следов; я повторяю, что местные институты —; совершенно европейские по форме. Теперь посмотрим, как они приспособились к местным нравам.

И какой же контраст мы видим! Что за нравы! Они настолько же извращенны, жестоки и брутальны, как в Дагомее или в других диких землях. Та же самая варварская страсть к украшениям сочетается с тем же безразличием к значению формы; прекрасное преобладает в цвете, и если какая‑то одежда имеет ярко–красный цвет с фальшивой позолотой, то никого не волнует качество ткани, а что касается чистоты, ее никто не соблюдает. А вот что такое местный чиновник высокого ранга. Представьте себе крупного негра, лежащего на деревянной скамье, с головой, обмотанной чем‑то вроде грязного изодранного носового платка и покрытой шляпой, обильно украшенной золотыми галунами. С пояса этой живописной глыбы свисает огромная сабля, одежда пестрит вышитыми узорами, жилет отсутствует, а на ногах у этого генерала домашние шлепанцы. Попробуйте поговорить с ним и проникнуть в его мозг, чтобы узнать, какие мысли там обитают, и вы обнаружите самый примитивный ум и самую первобытную гордыню в придачу, с которой может сравниться разве что такая же глубокая и неискоренимая безалаберность. Если этот человек откроет рот, на вас обрушатся все самые банальные фразы, коими газеты изрядно утомили нас за эти полстолетия. Варвар знает их наизусть; у него другие интересы и совсем другие инстинкты; у него нет никаких других понятий. Он говорит, как барон Гольбах, рассуждает, как господин Гримм, а в сущности у него нет иных забот, кроме как жевать табак, пить спиртное, вспарывать животы врагам и ублажать колдунов. Все остальное время он спит.

Государство делится на две части, или фракции, отличающиеся не несовместимыми доктринами, а цветом кожи: с одной стороны, мулаты, с другой — негры. Несомненно, у мулатов больше ума, они более расположены к концепциям. Я уже отмечал у доминиканцев такую особенность: европейская кровь изменила африканскую природу, и эти люди, влившись в белую массу и имея перед глазами хорошие примеры, могли бы сделаться полезными гражданами. К несчастью, в настоящее время численное превосходство и сила на стороне негров. А они, хотя и забыли Африку, откуда родом их предки, все еще находятся под ее полным влиянием; высшее для них удовольствие — лень; их высший разум заключается в жажде убийства. Между обеими частями, на которые поделен остров, никогда не прекращалась самая лютая ненависть. История Гаити, демократии Гаити — это лишь длинная череда убийств: мулатов убивали негры, когда были сильнее, негров убивали мулаты, когда у них в руках была власть. Институты, считающиеся филантропическими, ничего не могут сделать: они бесполезны и бессильны, т. к. живут только на бумаге, царствует же истинный дух местного населения. Согласно естественному закону, отмеченному выше, черная разновидность, принадлежащая к племенам, которые не способны к цивилизации, питает глубокое отвращение и ужас; ко всем остальным расам, поэтому гаитянские негры энергично отвергают белых и не допускают их на свою территорию, они хотели бы избавиться и от мулатов и мечтают уничтожить их. Ненависть ко всему чужому — главная пружина местной политики.

По причине органической ленивости этого рода сельское хозяйство исчезло, о промышленности нет и речи, торговля приходит в упадок, нищета в самых крайних проявлениях не дает населению возможность воспроизводиться, между тем как постоянные войны, мятежи, военные перевороты способствуют его уменьшению. Неизбежным и не столь отдаленным результатом такого положения будет превращение этой страны в пустыню — страны, чье плодородие и природные ресурсы когда‑то делали богатыми не одно поколение плантаторов, и скоро на плодородных равнинах, в живописных долинах и на земельных холмах королевы Антильских островов будут гулять лишь дикие козы.

А что если бы население этой несчастной страны стало жить в соответствии с духом своих предков без неизбежного протектората и воздействия чужеземных доктрин и сформировало свое общество сообразно своим инстинктам? Тогда рано или поздно, но никогда без насилия, произошло бы разделение людей по цвету кожи.

Мулаты жили бы на морском побережье, чтобы иметь контакты с европейцами, к которым они всегда тяготели. Благодаря этому появились бы торговцы, адвокаты, врачи, и эта часть населения все больше и больше смешивалась бы с пришельцами, постепенно утрачивая свои африканские корни.

Негры ушли бы вглубь и создали бы там маленькие общины по типу тех, что были когда‑то у коричневых рабов в Сан–Доминго, на Мартинике, Ямайке и особенно на Кубе, где большая территория и глухие леса служат надежным убежищем. Там, среди разнообразных плодов богатой растительности Антильских островов черные американцы, имея достаточно средств к существованию благодаря богатствам природы, беспрепятственно вернулись бы к деспотической патриархальной организации, естественной для тех их собратьев, которых еще не подчинили мусульманские завоеватели Африки. Стремление к самоизоляции было бы одновременно и причиной и следствием такой ситуации. Образовавшиеся таким образом племена через некоторое время стали бы враждовать друг с другом. Единственным политическим событием в разных кантонах были бы местные войны, и остров, дикий, с редким населением и с дурно возделываемой, землей, сохранил бы племенную раздробленность, а жители были бы обречены на исчезновение в результате пагубного влияния законов и других институтов, не отвечающих уровню интеллекта негров, их интересам и потребностям.

Эти примеры Сан–Доминго и Сандвичевых островов достаточно красноречивы. Тем не менее, я не могу удержаться от того, чтобы не коснуться другого аналогичного феномена, который еще больше подтверждает мою точку зрения. В свидетели я призываю государство, чьи институты, навязанные протестантскими миссионерами, представляют собой рабский слепок с британской системы. Затем речь пойдет о правительстве, материально и физически независимом, но интеллектуально связанном с европейскими теориями, которое реализовало последние на практике, что привело к гибели несчастного гаитянского населения. Итак, предлагаю читателям пример совершенно другого рода, а именно попытки отцов–иезуитов цивилизовать аборигенов Парагвая, о которых подробно писали Причард, Орбиньи и Гумбольдт.

Эти миссионеры в силу своих умственных качеств и беспримерного мужества снискали всеобщее восхищение, и самые ярые противники их политики не могут отказать им в искреннем уважении. В самом деле, если какие‑то институты чужеземного происхождения когда‑нибудь имели хоть слабые шансы на успех, то речь идет именно об этих, основанных на мощи религиозного чувства и опирающихся на гений наблюдателя и соответствующие идеи. Отцы–иезуиты убедили себя в том — кстати, очень распространенное убеждение, — что варварство является для истории народов тем же, что детство для жизни человека, и что чем больше дикости и нецивилизованности в нации, тем она моложе.

Чтобы вывести своих неофитов в подростковый возраст, они относились к ним, как к детям, и навязали им правление, настолько же твердое по намерениям и сути, насколько мягкое и привлекательное по форме. Вообще американские народности отличаются республиканскими тенденциями, а монархия или аристократия очень редки на этом континенте.

Так что природные наклонности гуарани, к которым пришли иезуиты, в этом смысле не отличались от характера других аборигенов. Тем не менее, по счастливому стечению обстоятельств эти народы оказались относительно высокоразвитыми в умственном отношении и проявляли, может быть, меньше жесткости, чем некоторые их соседи, а также имели кое–какие склонности к восприятию нового. Примерно сто двадцать тысяч душ были собраны в деревни, опекаемые отцами–миссионерами. В ход пошло все, что имели иезуиты в своем распоряжении — опыт, ежедневные наблюдения, милосердие; прилагались бесчисленные усилия, чтобы ускорить успех и не повредить делу. Несмотря на такие меры, скоро появилось ощущение, что абсолютная власть была бы, кстати, для того, чтобы наставить неофитов на истинный путь, и возникли сомнения относительно прочности строящегося здания.

Когда политика графа Аранды привела к тому, что набожные цивилизаторы покинули Парагвай, результат превзошел самые худшие ожидания. Гуарани, оставленные духовными наставниками, отказали в доверии светским правителям, присланным из Испании, и нисколько не уважали новые институты. Их снова обуял вкус к дикой жизни, и сегодня, за исключением тридцати семи небольших селений, которые еще сохранились на берегах Параны в Парагвае и Уругвае и где осталось смешанное население, все остальные племена возвратились в джунгли и стали жить там в таком же диком состоянии, в каком пребывают на западе племена той же группы — гуарани и сирионы. Я не скажу, что беглецы вернулись ко всем своим прежним обычаям, во всей их чистоте, но тем не менее они снова опустились в лоно дикости: дело в том, что ни одной человеческой расе не дано ни отказаться от своих инстинктов, ни забыть ту тропу, на которую их привел Господь. Можно сказать, что если бы иезуиты продолжали держать свои миссии в Парагвае, их усилия со временем дали бы лучшие результаты. Я это допускаю, однако при одном условии, что в страну пришли бы европейские поселенцы, установили здесь диктатуру, смешались с аборигенами, сначала разбавили их кровь, затем полностью изменили ее; в этом случае в этих местах появилось бы государство, пусть под туземным именем, пусть гордившееся своим происхождением от автохтонных предков, но по сути своей такое же европейское, как институты, управляющие им.

Вот что я хотел сказать об отношениях между институтами и расами.

 

ГЛАВА VI

Состояния прогресса или стагнации народов не зависят от географического места, где они живут.

Нельзя не признать роль климата, почвы и топографических особенностей и их влияние на развитие народов; я уже затрагивал этот вопрос и сейчас хочу рассмотреть его подробнее.

Обычно считается, что если нация образовалась под солнцем не слишком жарким, чтобы сжечь кожу и сделать людей нервными, и не слишком холодным, чтобы сделать почву бесплодной, если она сформировалась на берегу большой реки, служащей удобным путем сообщения, на равнине или в долине с плодородной почвой, у подножия гор, скрывающих в себе огромные минеральные богатства, то эта нация, благословенная природой, быстро выйдет из состояния варварства и придет к цивилизации. С другой стороны, если исходить из этого аргумента, придется признать, что племена, сжигаемые солнцем или удручаемые вечными снегами и льдами, живущие на бесплодных скалах, имеют больше шансов остаться в варварстве. Тогда получается, что человечество идет к совершенству только благодаря материальной природе и что все его достоинства существуют как бы вне его. Каким бы привлекательным не казалось на первый взгляд это мнение, оно абсолютно противоречит многочисленным фактам и примерам.

Конечно же, никакую страну нельзя считать более плодородной, ни один климат более благоприятным, чем просторы Америки. Здесь много больших рек, заливов, бухт, гаваней — глубоких, живописных, вместительных; ценные металлы залегают почти на самой поверхности земли; растительность дает самые разнообразные средства к существованию, а фауна изобилует съедобными птицами и животными. Однако большая часть этих обласканных богом мест много веков служит средой обитания народам, которым даже не приходит в голову использовать хоть малую толику этих богатств.

Некоторые из них пытались что‑то предпринять, кое–где мы видим признаки культуры и следы примитивной обработки руды. Путешественники восхищаются изделиями ремесленников, выполненных с несомненным искусством. Но все это лишь разрозненные примеры, не составляющие целого — проблески цивилизации. Разумеется, в далекие времена на обширных землях между озером Эри и Мексиканским заливом, от Миссури до Скалистых гор существовала нация, оставившая замечательные следы своего присутствия. Остатки сооружений, наскальные рисунки и надписи, могильные курганы , мумии свидетельствуют о развитой культуре. Но нет никакого подтверждения, что между этой таинственной нацией и народами, кочующими сегодня на ее могилах, существует близкое родство. В любом случае, если в результате каких‑то естественных связей или отношений подчиненности нынешние туземцы унаследовали от прежних хозяев страны первые понятия об искусствах и ремеслах, которые они практикуют на самом элементарном уровне, можно лишь удивляться тому, что они оказались неспособны усовершенствовать то, чему научились, и я вижу в этом еще один аргумент в пользу того, что первые племена, находясь в самых благоприятных географических условиях, не были предназначены для цивилизации. / И напротив, между климатом и фактом цивилизации нет никакой зависимости. Индия всегда нуждалась в культивации земель, так же как и Египет . А это два известнейших центра культуры и дел рук человеческих. В Китае, наряду с плодородными землями, есть места, где земледелие сопряжено с большими трудностями.

История началась здесь с укрощения своенравных рек, а первые благодеяния древних императоров заключались в рытье каналов и осушении болот. В Месопотамии, в долине Евфрата и Тигра, где процветали первые ассирийские государства, где земля изобилует священными реликвиями, где пшеница, как говорят, растет сама по себе, почва тем не менее мало плодородная, и чтобы обеспечить пропитание, приходилось заниматься ирригацией. Сегодня, когда каналы разрушены, завалены обломками, вновь воцарилось бесплодие. Поэтому я склонен думать, что природа была не столь благосклонна к этим районам, как обычно думают. И все‑таки я не собираюсь рассуждать на эту тему и признаю, что Китай, Египет, Индия и Ассирия как нельзя лучше подходили для формирования больших империй и развития мощных цивилизаций; я допускаю, что в этих местах сосредоточены все условия для процветания. Но для того, чтобы воспользоваться ими, надо было предварительно достигнуть высокого уровня социальной организации. Так, для того, чтобы торговля могла воспользоваться водными артериями, надо было, чтобы уже существовала промышленность или, по крайней мере, агрикультура, а влияние на соседние народы было немыслимым без наличия городов и рынков. Итак, привилегии, оказанные Китаю, Индии и Ассирии, предполагают в народах, которые воспользовались таковыми, настоящее интеллектуальное призвание и даже некоторую цивилизованность до того, как могла начаться эксплуатация этих преимуществ. Однако оставим особо отмеченные природой районы и обратимся к другим.

Когда в процессе своей миграции финикийцы пришли из Тилоса или из других мест на юго–востоке, что они увидели в Сирии, где обосновались? Засушливое скалистое побережье, стиснутое между морем и горными цепями, которому, казалось, суждено навечно остаться бесплодным. Такая удручающая территория ограничивала распространение нации, потому что находилась среди гор. Тем не менее это место, похожее на тюрьму, превратилось, благодаря гению народа, который заселил его, в страну храмов и дворцов. Финикийцы, обреченные на участь ихтиофагов или, в лучшем случае, пиратов, сделались и вправду пиратами, но в то же время отважными и ловкими торговцами и удачливыми спекулянтами. Ну и что, возразит мне оппонент, нужда есть матерь предприимчивости: если бы основатели Тира и Сидона обитали в долинах Дамаска, довольствуясь плодами сельского хозяйства, они никогда бы не стали знаменитым народом. Нищета их угнетала, нищета пробудила их гений.

А почему она не пробуждает гений многих африканских, американских, островных племен Океании, находящихся в аналогичных условиях? Почему кибилы Марокко — древняя раса, у которой было достаточно времени для размышлений, а кроме того, достаточно хороших примеров для подражания, — почему они ни разу не пришли к более умной мысли для облегчения своей тяжелой доли, нежели простой морской разбой? Почему на этом архипелаге, который будто специально создан для коммерции, на этих океанских островах, которые так легко сообщаются между собой, почти все плодотворные отношения находятся в руках чужеземцев — китайцев, малайцев и арабов? Почему снижается активность там, где преобладают полутуземные народы и метисы? Дело вот в чем: для того, чтобы предприимчивая нация смогла обосноваться на побережье или на любом острове, требуется нечто большее, чем открытое море, чем богатая почва и даже опыт, привнесенный извне, — необходима какая‑то особая способность жителей этого побережья или острова, ибо только она позволит им воспользоваться орудиями труда, находящимися в их распоряжении.

Но я не ограничусь доказательством того, что географическое положение — благоприятное по причине плодородности почвы или, наоборот, ее неплодородности — не определяет социальную значимость народов; я хочу объяснить, что эта значимость совершенно не зависит от окружающих материальных обстоятельств. Приведу пример армян, запертых в своих горах, в тех же самых горах, где из поколения в поколение живут и умирают в состоянии варварства многие другие народы: с незапамятных времен они сформировали достаточно развитую цивилизацию. К тому же их земля не отличается плодородием, а страна, окруженная горами, не имеет выхода к морю.

В аналогичном положении находились евреи, окруженные племенами близкой им языковой группы, причем многие были близки евреям и по крови; они также опередили в развитии всех соседей. Они были воинами, земледельцами, торговцами и имели сложную структуру правления, в которой монархия, теократия, патриархальная власть родовых вождей и демократическая власть народа в виде собраний и пророков сочетались друг с другом самым причудливым образом; они пережили века процветания и славы и, благодаря продуманной системе миграции, преодолели трудности, связанные с ограниченностью их территории. А что представляла собой эта территория? Нынешние путешественники хорошо знают, ценой каких усилий израильские агрономы поддерживают плодородие почвы. С тех пор, как эта избранная раса покинула свои горы и долины, колодец, из которого пили стада Иакова, занесло песком, виноградником Навота завладела пустыня, а на месте дворца Яхава растет сорняк. А чего добился в этом жалком уголке земли еврейский народ? Я повторяю: народ, талантливый во всем, за что он брался, свободный, сильный, мудрый народ, который до того, как с оружием в руках утратил звание независимого, дал миру столько же врачей, сколько и торговцев.

Даже греки, славные греки, не могли похвастаться благоприятным географическим положением. Большей частью их народы обитали на почти бесплодных землях. Аркадия была облюбована пастухами, а Беотию облюбовали Серее и Триптолем, однако в эллинской истории эти местности играют незаметную роль. Даже богатый Коринф, избранный город Плутона и Венеры Меланийской, стоит где‑то на втором месте. Так кто же составил славу Греции? Афины, чья серая пыль покрывала чахлые оливковые рощи в окрестностях города; Афины, которые, будучи торговым центром, продавали статуи и книги, а также Спарта, затерянная в узкой долине, где ее нашла слава.

А теперь обратимся к Риму, т. е. к тому бедному кантону Лациума, на который пал выбор его создателей, на берегу маленькой речки по имени Тибр, впадающей в море в пустынном месте, куда редко заходили финикийские или греческие корабли. Разве благодаря своему географическому положению он стал владыкой мира? И еще: как только мир покорился римскому уставу, властители решили, что для столицы выбрано неудачное место, и вечный город надолго оказался в опале. Первые императоры, обращавшие взоры к Греции, почти постоянно жили там. В Италии Тиберий обосновался на Капри, в центре своей империи. Его преемники перебрались в Антиохию. Некоторые, озабоченные галльскими проблемами, добрались до Трева. Наконец, императорским декретом у Рима вообще отобрали титул столицы и передали его Милану. И если римляне заставили с уважением и страхом говорить о себе, так это вопреки местоположению того уголка, из которого выходили первые легионы, а не благодаря ему.

Во времена, более близкие, мы наблюдаем еще больше красноречивых фактов. Мы видим, как процветание покидает средиземноморское побережье, а это лишнее доказательство того, что оно не было присуще его жителям. Крупные торговые центры средневековья появляются там, где ни одному политику прежних эпох не пришло бы в голову строить их. Новгород расцветает в заснеженной холодной стране, Бремен — на таком же суровом побережье. Ганзейские города в центральной Германии создаются посреди страны, которая только–только просыпается; Венеция поднимается из глубин морского залива. Политическая активность перемещается в места, о которых раньше и не слышали. Во Франции власть концентрируется севернее Луары и Сены. Лион, Тулуза, Нарбон, Марсель, Бордо сходят с высшей ступени, куда их вознесли римляне. Главным городом становится Париж, бывшее глухое селение, удаленное от моря, т. е. неблагоприятное для торговли, но вполне доступное для нормандских кораблей. В Италии заштатные когда‑то городки становятся резиденцией римских пап; Равенна построена на болотах, Амальфи сделался могущественным еще раньше. Отмечу попутно, что случайность не имеет никакого отношения к этим пертурбациям, что все объясняется пребыванием в данном месте могущественной расы. Я хочу сказать, что местоположение не определяло, не определяет и никогда не будет определять значимость нации: напротив, нация была, есть и будет решающим фактором экономического, нравственного и политического развития территории.

Чтобы пояснить эту мысль, добавлю, что я нисколько не умаляю значения географического положения для некоторых городов, например, морских портов, столиц и центров торговых путей. Никто не будет оспаривать этот факт в отношении Константинополя и Александрии. На земном шаре есть точки, которые можно назвать ключевыми: скажем, городу, который будет построен на Панамском перешейке на берегу будущего канала, суждено будет играть большую роль в мировых делах. Но роль живущей там нации будет зависеть от ее способностей. Расширьте существующую в том месте крепость, выкопайте канал у ее стен, затем заселите ее людьми, и тогда от вашего выбора поселенцев будет зависеть будущее нового города. Если они окажутся неспособными в полную меру использовать такое счастливое преимущество, как место объединения двух великих океанов, значит, население покинет город и будет искать счастья в другом месте.

Вот, кстати, что пишет примерно на эту тему Эвальд в своей «Истории народа Израиля», хотя свое мнение он, возможно, выражает слишком резко: «Довольно многочисленные историки дали себя убедить в том, что страна формирует народ, что баварцам или саксам самой природой их земли было суждено стать тем, чем они стали, что протестантское христианство никак не подходило южным народам, что католицизм чужд народам северным, и т. п. Люди, которые толкуют историю, исходя их своих куцых знаний или руководствуясь своим крохотным сердцем и близоруким умом, хотели бы также узаконить такой факт: нация, о которой идет речь (евреи), обладает определенными качествами, пусть даже не совсем оцененными, позволяющими им жить в Палестине, а не в Индии или, скажем, в Греции. Но если бы эти ученые мужи, которые могут доказать все, что угодно, подумали над тем, что эта священная земля породила на ограниченном пространстве религии и идеи самых разных народов и что между этими народами и их нынешними наследниками существуют кардинальные различия, хотя территория осталась прежней, тогда они бы поняли, как мало территория влияет на характер и цивилизацию народа».

 

ГЛАВА VII

Христианство не создает и не изменяет цивилизаторские способности.

Из всех аргументов по поводу институтов и климатическо–географического положения выделю один, который, по правде говоря, мне следовало поставить впереди всех остальных, но не потому, что я считаю его самым сильным, а из уважения к фактору, на который этот аргумент опирается. Если справедливы предшествующие выводы, тогда напрашиваются два следующих утверждения: во–первых, большинство человеческих рас вообще не способны цивилизоваться без смешения с другими; во–вторых, не только такие расы не обладают внутренней движущей силой для того, чтобы подниматься по лестнице прогресса, но и любая внешняя сила не в состоянии оживить их врожденную бесплодность, независимо от возможностей этой силы. Здесь, конечно, сразу возникает вопрос: выходит, христианство не может освещать путь всем нациям? Получается, что есть народы, обреченные на то, чтобы никогда не узнать учения Христа?

Некоторые авторы отвечают на этот вопрос утвердительно. При этом они беспардонно противоречат Евангелию, отрицая совершенно особый характер нового закона, предназначенного для всех людей без исключения. Такое мнение есть повторение «местнической» доктрины евреев. Я нисколько не расположен согласиться со сторонниками этой идеи, осужденной Церковью, и готов признать, что все человеческие расы наделены одинаковой способностью войти в христианскую семью. В этом смысле речь не идет о первоначальных грехах или о каких‑то помехах, заключающихся в природе рас, и неравенство здесь тоже ни при чем. Как бы ни хотелось этого некоторым ученым, религии на земле вовсе не распределяются по географическим зонам вместе с людьми, исповедующими их. И нет истины в том, что христианство должно доминировать от такого‑то до такого‑то меридиана, а начиная от определенной границы до каких‑то пределов вступает в свои права ислам, а дальше — буддизм или брахманизм, между тем как шаманистам и фетишистам достанется то, что осталось.

Христиане живут на всех широтах и во всех климатических зонах. Об этом убедительно свидетельствует статистика, разумеется, неполная. Монголы кочуют на равнинах срединной части Азии, дикари занимаются охотой на кордильерских плато, эскимосы ловят рыбу во льдах Арктики, а китайцы и японцы умирают под бичом угнетателей. Факты не оставляют никаких сомнений на сей счет. Но те же факты не дают оснований смешивать в кучу, как это обычно делают, христианство, способность всех людей признать его истины и проповедовать его заветы и совершенно другую способность — способность той или иной расы осознать насущную необходимость совершенствования социального порядка и пройти этапы, необходимые для того, чтобы подняться на уровень, называемый «цивилизацией»: речь идет как раз о том уровне, который служит мерой неравенства человеческих рас.

В прошлом веке утверждали, разумеется, без всяких на то оснований, что доктрина отречения, которая составляет главную часть христианства, по своей природе совершенно противоположна социальному прогрессу, и что люди, чьей высшей целью должен быть отказ от всего земного и устремление всех желаний к небесному Иерусалиму, не годятся для того, чтобы служить интересам этого мира. Этот аргумент опровергается несовершенством человеческой природы. Никто и никогда всерьез не опасался, что человечество откажется от мирской жизни, и как бы настоятельно ни звучали рекомендации и советы, очевидно, что они не возымели действия. Кроме того, христианские заповеди представляют собой мощный социальный инструмент в том смысле, что они смягчают нравы, способствуют благотворительности, осуждают любое насилие, призывают к разуму и предоставляют душе почти неограниченную власть, что в конечном счете идет во благо плоти. В силу метафизической природы своих догматов религия призывает дух к восхождению, между тем как благодаря чистоте своей морали она стремится вырвать его из болота слабостей и пороков, пагубных для материального прогресса. В отличие от философов XVIII в., мы склонны назвать христианство цивилизаторской силой, но здесь следует соблюдать меру, ибо преувеличение такой роли может привести к серьезным ошибкам.

Христианство является цивилизатором до тех пор, пока делает человека более мягким и разумным, и в то же время оно исполняет эту роль только опосредованно, т. к. не ставит целью применять мягкость и разумность к земным делам и не пытается исправить социальный порядок, при котором живут неофиты, каким бы несовершенным он ни казался. Главное для него — убрать все, что вредит здоровью души, а остальное неважно. Ему безразлично, что китайцы носят халаты, а эскимосы ходят в шкурах, что первые едят рис, вторые китовый жир, и оно совершенно не интересуется тем, что они ведут свою особую жизнь. Если образ жизни этих людей служит ему на пользу, христианство будет его поощрять, но не станет изменять привычки и обычаи, которые застало у обращенного народа, или способствовать переходу от одной цивилизации к другой, поскольку оно выше всех и любых цивилизаций. Примеров тому предостаточно, и я буду говорить о них, но сначала мне хотелось бы признаться в том, что мне всегда была непонятна современная доктрина, которая настолько отождествляет закон Христа с интересами нашего мира, что утверждает, будто бы в обиход вошла некая христианская цивилизация.

Нет сомнения в существовании цивилизации языческой, брахманской, буддистской, иудаистской. Существовали и существуют общества, которым религия служит основой, дала форму, сформировала законы, обозначила границы, указала опасности; такие общества живут только по более или менее явным предписаниям теократической доктрины, и их невозможно представить без веры и ритуалов, а вера и ритуалы немыслимы без народа, который их создал. По этим правилам строилась вся античность. Легальная терпимость — изобретение римской политики — и система ассимиляции и слияния культов как результат декадентской теологии появились в язычестве не очень давно. Однако пока оно было юным и сильным, на земле было столько же Юпитеров, Меркуриев, Венер, сколько городов, а ревнивый бог признавал лишь своих. Таким образом, каждая такая цивилизация образуется и развивается под эгидой конкретного божества. Культ и государство связаны настолько тесно, что оба несут ответственность и за добро и за зло. И если в Карфагене находят политические следы культа Тирского Геракла, то нетрудно спутать влияние доктрины жрецов с политикой суфетов и направлением социального развития. Я также не сомневаюсь в том, что собакоголовый Анубис, Исида Нейтская и Ибис научили жителей долины Нила тому, что они знали и умели; но самое крупное новшество, которое принесло на землю христианство, — это образ действий, совершенно отличный от методов предшествующих религий. У тех были свои народы, у христианства своего не было: оно обращено ко всем людям, и богатым и бедным, но прежде всего оно получило от Святого Духа всеобщий язык , чтобы разговаривать с каждым на языке его страны и объявлять о новой вере по средством образов, наиболее понятных для каждой нации. Оно пришло не для того, чтобы изменить внешний облик человека или материальный, мир, а для того, чтобы пожалеть его. Оно претендовало только на внутреннюю суть. В одной апокрифической книге, чтимой за ее древность, говорится: «Пусть сильный не чванится своей силой, а богатый своим богатством, а тот, кто хочет прославиться, прославлен будет в Господе». Сила, богатство, власть — ничего не стоят в нашем законе. Ни одна цивилизация, каковой бы она ни была, не проявляла своих привязанностей или своего превосходства, и только исходя из вытекающих последствий этот закон был назван «католическим», универсальным, т. к. он не принадлежит ни одной цивилизации, не проповедует ни одну форму земного существования и ни одну из них не отрицает.

Доказательства этого безразличия к внешним формам социальной жизни, к самой общественной жизни во множестве встречаются, прежде всего, в канонических книгах, затем в писаниях отцов Церкви, далее в рассказах миссионеров с незапамятных времен по день сегодняшний. Главное, чтобы вера пронизывала человека, чтобы во всех своих поступках человек ничем не оскорблял религиозных заветов — все прочее в глазах закона не имеет значения. Что значит для обращенного форма его жилища, покрой его платья, система правления, степень деспотизма или свободы? Какая разница, кто он: рыбак, охотник, рабочий, мореплаватель, солдат? Разве что‑нибудь может помешать человеку — будь он англичанин, турок, житель Сибири, американец, готтентот — увидеть свет христианства и принять его? Повторяю: это самое главное, а прочее неважно. Дикарь способен сделаться таким же убежденным верующим, как и самый правоверный прелат из Европы. В этом заключается выдающееся свойство христианства, которое придает ему такую притягательность, и не стоит лишать его столь ценного качества только ради того, чтобы угодить излюбленному принципу нашего времени и нашей страны, а именно: искать всюду, даже в самых святых вещах, материальную пользу.

Церковь существует уже восемнадцать столетий, в ее лоно пришло немало наций, и у всех она сохранила существовавшую политическую систему. В самом начале, в окружении античного мира, именно в этом со стояла главная ее идея. Иногда ее даже упрекали за избыток терпимости в этом плане (например, отношение иезуитов к китайским церемониям). И мало кто замечает, что она никогда не настаивала на том, чтобы верующие восприняли какой‑то один тип цивилизации. Она приспосабливается ко всему, даже к лачугам; там же, где встречается упрямец, не желающий понять Пользу убежища, всегда найдется терпеливый миссионер, который сядет рядом с ним на голые камни и постарается вложить в его душу основные принципы спасения. Следовательно, христианство несет цивилизаторскую функцию совсем не в обычном смысле; христианство может быть воспринято самыми разными расами без ущерба для их привычек и независимо от их способностей.

Христианская вера возвышает душу величием своих догматов и питает дух своей человечностью. Но это происходит лишь в той мере, в какой душа и дух способны возвыситься и впитать новые идеи. Она не ставит целью распространять свой гений и внушать свои идеи тому, кому их недостает. Ни гений, ни идеи вовсе не обязательны для спасения. Напротив того, христианская вера обращена скорее к слабым и униженным, нежели к сильным. Она дает только то, что хочет получить взамен. Она удобряет почву и ничего не создает; она поддерживает, помогает и ничего не отбирает; она принимает человека таким, какой он есть, и помогает ему идти по жизни: если он хромой, она не заставит его бежать. Много ли среди святых людей ученых? Нет, совсем мало. Сонм праведников, чьи имена и память чтит Церковь, включает в себя главным образом людей, известных своей добродетельностью и набожностью, тех, кто обладал гением в делах небесных и кому его недоставало в делах земных; когда мне указывают на святую Розу из Лимы, почитаемую под именем Бернарды, святую Зиту, которой молятся как святой Терезе, всех англосаксонских святых, большую часть ирландских монахов и египетских отшельников, и эти легионы мучеников, которые выделились из толпы наподобие яркой молнии, чтобы вечно сиять во славе наравне с самыми мужественными защитниками веры, с ее самыми учеными проповедниками, я повторяю еще раз: христианство не является цивилизатором в узком обыденном смысле этого слова, а поскольку оно требует от каждого человека лишь то, что тому дано, оно и от каждой расы требует только то, на что она способна, и не собирается поставить ее на более высокую ступень в политической структуре народов земли, чем та, которая принадлежит ей по праву способностей. Вследствие этого я не могу принять эгалитарный аргумент, который путает возможность принять христианскую веру со способностью к интеллектуальному развитию. Большинство племен Южной Америки, например, уже несколько веков находятся в лоне Церкви и при этом остаются дикими и далекими от европейской цивилизации, которая осуществляется на их глазах. Я не удивляюсь тому, что на севере нового континента чероки большей частью обращены в нашу веру усилиями методистов, но я был бы весьма удивлен, если бы эта народность создала, разумеется, сохранив свою первобытную чистоту, одно из государств или штатов американской конфедерации и имела хоть какое‑то влияние в конгрессе. И я нахожу вполне естественным, что датские лютеране и моравы открыли эскимосам глаза на религиозный свет, но не менее естественно и то, что эти неофиты оставались абсолютно в том же социальном состоянии, в каком пребывали прежде. Наконец, в заключение скажу следующее: нет ничего необычного в том, что шведские лапояне находятся в состоянии варварства, хотя несколько столетий назад им принесли спасительные доктрины Евангелия. Я искренне считаю, что все эти народы смогут породить и, возможно, уже породили немало личностей, замечательных своей набожностью и чистотой нравов, однако я не представляю, что из их среды могут выйти ученые теологи, военачальники, способные математики, искусные художники — словом, представители элиты, численность и преемственность которой составляют силу и значение ведущих рас; еще меньше я верю, что редкое появление таких гениев, нетипичных для их народов и для пути развития последних, приведет к тому, что эти народы двинутся к прогрессу под их руководством. Посему будет необходимо и справедливо, если христианство совершенно отступится от такой задачи. Если все расы в равной степени способны осознать и использовать преимущества христианства, это не значит, что оно должно делать их похожими друг на друга: можно смело заявить, что его царство, в том смысле, какой я здесь вкладываю, следует искать в другом мире.

Несмотря на вышесказанное, я боюсь, что некоторые мужи, привыкшие в силу естественной приверженности к идеям времени судить о достоинствах и заслугах христианства через призму предрассудков нашей эпохи, исходят из неточных понятий и, соглашаясь в целом с моими аргументами, придают определяющее значение косвенному влиянию религии на нравы, нравов на институты, а институтов на социальную систему. Эти люди полагают, что хотя бы за счет личного влияния подвижников веры они могут существенно изменить политическую ситуацию обращенных и их представления о материальном благополучии. Например, они скажут, что эти апостолы, выходцы из более развитой нации, нежели та, которой они несут веру, приходят к мысли реформировать чисто человеческие привычки своих неофитов, одновременно совершенствуя их моральные установки. Когда они имеют дело с дикарями, с отсталыми и невежественными народами, они пытаются научить их полезным вещам и показать, как бороться с голодом посредством сельскохозяйственных трудов и инструментов, которые они привозят. Затем эти миссионеры идут еще дальше и учат туземцев строить более надежные жилища, разводить скот, управлять водоемами — либо сооружать дамбы против наводнений, либо рыть ирригационные каналы. Постепенно они прививают им вкус к умственным упражнениям, учат пользоваться алфавитом, а иногда, как это случилось с чероки, создать свою письменность, о чем пишет Причард в своей «Естественной истории человека». Наконец, они добиваются поистине выдающихся успехов, и туземное население начинает имитировать нравы учителей и заводит, как, например, те же чероки или криксы, жители южного берега Арканзаса, стада домашних животных и даже черных рабов для работы на плантациях.

Я специально выбрал два диких народа, которые считаются наиболее развитыми; я не хочу вступать в спор со сторонниками эгалитаризма, но, наблюдая эти примеры, прихожу к выводу, что трудно представить себе более убедительные, которые говорят о неспособности некоторых рас выйти на дорогу, не внушенную им их первобытной природой.

Вот перед нами два племени, изолированные от многих других, уничтоженных или вытесненных белыми поселенцами, и мы видим, что эти племена в корне отличаются от остальных, потому что они ведут родословную от аллеганийской расы, которой приписывают остатки древних памятников, обнаруженных к северу от Миссисипи. Уже сейчас в голове тех, кто провозглашает равенство между чероки и европейцами, существует некоторое смятение и замешательство, поскольку их главный аргумент заключается в том, что аллеганийские народности близки к англосаксам только тем, что они сами стоят выше остальных рас Северной Америки. Кроме того, посмотрим, что случилось с этими двумя избранными племенами. Американское правительство отобрало у них землю, на которой они жили, и придумало договор, чтобы заставить их переселиться на другую территорию. Там под надзором военного министерства и под руководством протестантских миссионеров этим туземцам волей–неволей пришлось приспособиться к их нынешнему образу жизни. Некоторые авторы даже утверждают, что численность чероки увеличивается, и приводят в доказательство такой факт: когда их посетил путешественник Адаир, у чероки насчитывалось 2300 воинов, а сегодня численность племени достигает 15 тысяч душ, правда, включая 1200 черных рабов; при этом добавляют, что их школы, как и церкви, управляются миссионерами, что эти миссионеры, будучи протестантами, почти все женаты и имеют детей или слуг с белым цветом кожи, а также что‑то вроде советников и служащих из европейцев, знатоков ремесел; исходя из этого, весьма трудно сказать, действительно ли имело место увеличение их числа, зато без труда можно констатировать сильное давление европейской расы на своих учеников .

Неспособные вести войну, лишенные земли, со всех сторон окруженные невероятной американской мощью, а с другой стороны, обращенные в религию своих властителей, причем, как я полагаю, добровольно, третируемые с мягкостью своими духовными наставниками и убежденные в необходимости трудиться по примеру своих учителей, хотя бы для того, чтобы не умереть с голоду, туземцы могут сделаться земледельцами. Им остается усвоить идеи, которые каждодневно практикуются вокруг них.

Как же низко надо низвести умственные способности даже самой чахлой ветви человеческого рода, чтобы умиляться при виде того, что имея терпение и умело играя такими свойствами человеческой натуры, как гурманство и воздержанность в пище, удается научить полулюдей–полуживотных тому, что не было заложено в их инстинктах. Когда сельские ярмарки заполнены учеными зверями, которых заставляют выделывать разные трюки, стоит ли удивляться тому, что люди, подвергнутые суровому воспитанию и изначально лишенные всякой возможности избежать его, научаются исполнять те функции цивилизованной жизни, которые в диком состоянии они могли бы, в конечном счете, понять и воспринять, даже не имея желания практиковать их? Ведь это равносильно тому, что поставить этих людей гораздо ниже собаки, наученной играть в карты, или лошади, разбирающейся в гастрономии! Так, из желания превратить случайные факты в аргументы, свидетельствующие о разумности тех или иных рас, появляются подобные доказательства, нелицеприятные для тех, в пользу которых они, якобы, выдвинуты.

Я знаю, что очень эрудированные и ученые люди положили начало такой неумеренной реабилитации, заявив, что между некоторыми человеческими расами и большим отрядом обезьян не существует четких различий, если не считать нюансов. Поскольку я, безусловно, отвергаю это оскорбление, мне будет позволено сказать следующее: в моих глазах человеческие расы неравны, и вместе с тем я не думаю, что хоть одна из них близка к животным. Самое последнее племя, самая неразвитая разновидность человеческого рода способна, как минимум, к подражанию, и если взять даже бушмена, можно развить у него, или его сына, или в крайнем случае внука, достаточно умственных способностей для того, чтобы он мог научиться сложному ремеслу. Но следует ли из этого, что нация, к которой принадлежит этот человек, может создать цивилизацию, подобную нашей? Считать так — значит рассуждать поверхностно и делать поспешные выводы. Есть большая разница между навыками в ремеслах и искусствах, являющихся продуктами какой‑то цивилизации, и самой цивилизацией. Тем не менее, миссионеры–протестанты, единственное звено, связывающее племя обращаемых дикарей с цивилизаторским центром, пытаются выполнить эту непосильную задачу. Но могут ли они вложить в головы подопечных социальные науки? Я в этом сомневаюсь, и если вдруг порвется связь между американским правительством и духовными наставниками в случае с племенем чероки, то через несколько лет мы увидим на фермах аборигенов совершенно новую ситуацию — результат смешения белых поселенцев с краснокожими.

Часто упоминают негров, научившихся музыке, негров, которые служат в банках, которые умеют читать, писать, считать, танцевать и разговаривать не хуже белых; ими восхищаются и делают вывод, что эти люди способны на все! И одновременно с восхищениями и выводами те же самые авторы удивляются контрасту между нашей цивилизацией и цивилизацией славянских народов. Они скажут, что русские, поляки, сербы, хотя они и ближе к нам, чем негры, цивилизованы только частично; они будут утверждать, что у славян только высшие классы разделяют наши мысли и идеи, в основном благодаря примеси английской, французской, немецкой крови, и не преминут отметить врожденную неспособность масс влиться в систему западного мира, хотя эти массы приняли христианство много веков назад, а некоторые даже раньше нас! Итак, существует большая разница между подражанием и убеждением. Подражание не всегда предполагает существенный разрыв с социальным наследием, а настоящее присоединение к какой‑нибудь цивилизации происходит тогда лишь, когда народ оказывается в состоянии прогрессировать сам по себе без посторонней помощи. Вместо того, чтобы умиляться способности дикарей управлять каретой или читать, если их этому научили, пусть покажут нам хоть одно место на земле, где жители веками сосуществуют рядом с европейцами и где идеи, институты, нравы наших наций были бы настолько хорошо усвоены вместе с нашими религиозными доктринами, что там наблюдается такой же естественный прогресс, как в Европе; пусть покажут хоть одно место, где печатный станок дает такие же результаты, как у нас, где наши науки совершенствуются, где наши открытия находят новое применение, где наша философия порождает новую философию, новые политические системы, искусства, книги, статуи, картины!

Ну да ладно, я не настолько требователен и привередлив. Я уже не требую, чтобы вместе с нашей верой чуждый нам народ впитал в себя все, что составляет нашу индивидуальность; я допускаю, что он может ее отвергнуть и выбрать для себя другой для подражания пример. Пусть так! Но пусть мне покажут такой народ, который в тот момент, когда он осознает душой истинность Евангелия, в следующий понимает, что его земное существование также ничтожно и неправильно, какой была совсем недавно его духовная жизнь; пусть я увижу, как он сам по своему желанию создает для себя новый социальный порядок, исходя из собственных идей, бывших до сих пор бесплодными, и переосмысливая чужой опыт. Я жду, когда это произойдет — пусть только такой народ отыщется. Но, увы, пока ни один даже не пытался это сделать. Ни в одной исторической эпохе не существует нации, пришедшей к европейской цивилизации в результате принятия христианства, ни единой, которую это выдающееся событие привело к самостоятельному развитию.

Но зато я вижу в обширных землях Южной Азии и в некоторых районах Европы государства, которые образовали несколько групп, представляющих различные религии. Вражда рас будет неизменно существовать рядом с враждой культов; и отличить ставшего христианином патана от обращенного индуса так же легко, как сегодня отличают русского из Оренбурга от кочевников, также принявших христианство, среди которых он живет. Повторю еще раз: христианство не есть цивилизующая сила, и оно сто раз право, что таковым не является.

 

ГЛАВА VIII

Определение слова «цивилизация»; социальное развитие имеет два источника.

Здесь мы сделаем небольшое, но необходимое отступление. Автор часто пользуется словом, которое вмещает в себя целую систему идей, нуждающуюся в определении. Я часто говорю о цивилизации, потому что способности рас можно оценить только через относительное наличие или абсолютное отсутствие этого существенного феномена. Я веду речь о европейской цивилизации провожу различие между ней и другими цивилизациями. Мне не хочется оставлять даже малейшей неясности на сей счет, тем более, что я не согласен с известным писателем Франции, который специально занимался природой и сферой приложения данного термина.

Свою книгу «История цивилизации в Европе» господин Гизо — да будет мне позволено поколебать его выдающийся авторитет — начинает с путаницы слов, откуда проистекают серьезные ошибки: автор утверждает, что цивилизация есть факт.

Однако либо слово «факт» следует здесь понимать в более конкретном и позитивном смысле, который отсутствует в обычном его употреблении, в широком и несколько расплывчатом, я бы сказал, гибком смысле, которого в этом слове никогда не было, либо оно не годится для характеристики такого понятия, как «цивилизация». Цивилизация — это не факт; это ряд, сцепление фактов, более или менее логически соединенных друг с другом и вызванных столкновением идей, зачастую довольно многочисленных, а идеи и факты непрерывно оплодотворяют друг друга. Иногда такой непрерывный круговорот является следствием первостепенных принципов, иногда это следствие представляет собой стагнацию, но в любом случае цивилизация не есть факт — это пучок фактов и идей; это состояние, в котором находится человеческое общество, это среда, в которой ему довелось оказаться, которую оно создало, которая из него происходит и в свою очередь на него воздействует.

Это состояние обладает сильным характером обобщения, которым факт никогда не отличается; оно претерпевает множество вариаций, которых факт не мог бы выдержать без того, чтобы не исчезнуть, и вместе с

тем оно совершенно не зависит от форм правления, т. к. существует и развивается и при деспотизме и при либеральном режиме и не перестает существовать даже тогда, когда гражданские потрясения изменяют или вообще трансформируют условия политической жизни.

Однако это не означает, что формы правления не играют большой роли. Их выбор неразрывно связан с процветанием социального организма: будучи ошибочной, форма правления мешает ему или убивает его, справедливое правление служит ему и способствует его развитию. Вопрос здесь более серьезный: речь идет о самом существовании народа и цивилизации, о феномене, тесно связанном с некоторыми элементарными условиями, не зависящими от политического состояния; эти условия имеют свои причины, мотивы своего курса, своего расширения, своей основательности или слабости — словом, все, что их составляет — в более глубоких источниках. Поэтому перед лицом таких фундаментальных соображений на второй план отодвигаются вопросы политического устройства, процветания или нищеты, а на первый план всегда и везде выходит знаменитая гамлетовская проблема: быть или не быть. Как для народов, так и для отдельных людей весь вопрос заключается именно в этом. Господин Гизо не задается этим вопросом, и цивилизация для него — не состояние, не среда, но всего лишь факт, а генерирующим принципом факта является другой факт сугубо политической природы.

Давайте откроем книгу красноречивого профессора и обратимся к гипотезам, которые он представил, чтобы выделить главную свою мысль. Обозначив несколько ситуаций, в которых может оказаться то или иное общество, автор спрашивает: «можно ли вообще распознать состояние народа, который находится в стадии становления цивилизации»; в этом ли заключается смысл, который род человеческий придает слову «цивилизация»?

Далее следует первая гипотеза: «Возьмем народ, внешняя жизнь которого протекает гладко: он платит мало налогов и почти не знает страданий, все его отношения устроены справедливо, одним словом, материальное и моральное существование этого народа напоминает состояние оцепенения, инертности и зажатости я не могу употребить здесь слово «угнетение», потому что угнетения он не ощущает. Примеров тому немало». Были в истории аристократические республики, где с подданными обращались как со стадом, держали их в материальном благополучии, но подавляли всякую умственную и моральную активность. Так неужели это и есть цивилизация? Разве это и есть народ, находящийся на стадии становления цивилизации?»

Я не знаю, идет ли здесь речь о народе, который цивилизуется, но этот народ, по–моему, очень цивилизованный, иначе следовало отнести к категории дикарей и варваров все аристократические республики древности и современности, которые, как отмечает сам Гизо, заключены в рамки его гипотезы; общественный инстинкт и здравый смысл не могут оскорбиться таким методом, который выбрасывает из лона цивилизации финикийцев, карфагенян, лакедемонян, а вместе с ними венецианцев, генуэзцев, пизанцев, жителей' всех свободных имперских городов Германии — одним словом, всемощные муниципальные образования прошлых веков. Помимо того, что этот вывод сам по себе слишком парадоксален, чтобы его мог принять здравый смысл, к которому он и обращен в конечном счете, мне кажется, что он создает еще одну проблему: эти маленькие аристократические государства, которым Гизо, ссылаясь на их форму правления, отказывает в способности к цивилизации, большей частью никогда не обладали своей, только им принадлежащей культурой. Многие из них были почти всемогущи, и, может быть, поэтому их население часто смешивалось с народами, имеющими другую форму правления, но очень близкой расы, и сообща участвовали в процессе цивилизации. Так, карфагеняне и финикийцы, разделенные большим расстоянием, тем не менее были объединены в культурный мир, прототип которого находился в Ассирии. Итальянские республики объединялись в движении идей и мнений, преобладавших в лоне соседних монархий. Суабские и тюрингские имперские города, независимые в политическом отношении, были вовлечены и в прогресс и в упадок немецкой расы. Судя по высказываниям господина Гизо, который расставляет народы по ранжиру их достоинств в зависимости от степени их свобод, между ними должны существовать несуществующие различия и сходства. Здесь не место для широкой дискуссии по этому вопросу, но я все‑таки отмечу мимоходом, что в таком случае следовало поставить Пизу, Геную, Венецию и другие республики ниже Милана, Неаполя и Рима.

Но господин Гизо не обращает внимания на такие несуразности. Если он не видит цивилизации у народа, имеющего мягкую форму правления, но находящегося в «состоянии зажатости», тем более он отказывает в этом тому народу, у которого «материальное положение далеко не блестящее, но в общем терпимое, зато который не пренебрегает моральными и интеллектуальными потребностями…, который культивирует возвышенные и чистые чувства, у которого в определенной степени развита религиозная вера, но у которого подавлен принцип свободы, а отсюда ни одному члену общества не позволено искать истину в одиночку. В таком состоянии пребывает большая часть народов Азии, где человеческие принципы придавлены теократической властью. Примером служит государство Индусов».

Таким образом, в ту же категорию, в какую попали аристократические республики, следует отнести индусов, египтян, этрусков, перуанцев, тибетцев, японцев и даже нынешний Рим и подвластные ему земли.

Я не буду касаться двух последних гипотез по той причине, что две первые уже настолько ограничивают и сужают состояние цивилизации, что на земле нет ни одной нации, имеющей право называться цивилизованной. Потому что для обладания таким правом необходимо иметь институты, умеренные с точки зрения и власти и свободы, а материальное развитие и моральный прогресс должны сочетаться именно таким образом и никаким иным; правление, как и религия, должны укладываться в четко очерченные границы, а подданные должны обладать точно определенными правами. Я же полагаю, что цивилизованными можно назвать только те народы, у которых есть конституционные и представительские политические институты. Если, следуя такой логике и постоянно измеряя степень цивилизации по меркам одной–единственной политической формы, я отброшу те конституционные государства, которые плохо используют парламентский инструмент, предпочитая методы, более удобные для себя, мне придется признать истинно цивилизованной, как в прошлом, таки в настоящем, только английскую нацию.

Конечно, я преисполнен уважения и восхищения к великому народу, чьи победы, индустрия, торговля свидетельствуют о могуществе и успехах. Но мое уважение и восхищение не ограничивается Англией: мне кажется унизительным и обидным для человечества признать, что в течение многих веков оно смогло сотворить цивилизацию только на небольшом острове западного океана и воплотить свои законы, только начиная с эпохи царствования Вильгельма и Марии. Нельзя не признать узость этой концепции. И нельзя забывать об ее опасности. Если привязать идею цивилизации к политической форме, рассуждения, наблюдения, науки тотчас утратят возможность сказать свое слово в этом вопросе, и решающая роль должна отводиться страстям. Разумеется, найдутся люди, которые в силу своих вкусов не считают британские институты верхом совершенства и предпочитают им систему, установленную в Санкт–Петербурге или Вене. А многие и возможно их будет большинство между Рейном и Пиренеями — скажут, что, несмотря на некоторые недостатки, самой совершенной страной в мире с точки зрения политического устройства является Франция. Поскольку определение степени культуры — это дело вкуса или чувства, согласие здесь невозможно. Для каждого из нас самым развитым и благородным человеком будет тот, кто разделяет наши взгляды на обязанности правителей и подданных, тогда как несчастные, осмеливающиеся думать иначе, перейдут в категорию дикарей и варваров. Я считаю, что никто не станет оспаривать это мнение, и все согласятся с тем, что система суждений по меньшей мере недостаточно разработана.

Что касается меня, я нахожу ее даже менее совершенной, чем следующее определение барона Гумбольдта: «Цивилизация есть гуманизация народов в виде внешних институтов, нравов и во внутреннем чувстве, которое к ним относится».

Я вижу здесь один недостаток, прямо противоположный тому, который я отметил в формуле Гизо. Связь слишком расплывчата, а очерченное поле слишком велико.

Если цивилизация достигается за счет простого улучшения нравов, тогда любой дикарь остановит свой выбор на той европейской нации, в характере которой меньше суровости. На южных островах, например, живут совершенно безобидные племена с очень мягкими нравами, однако, при всем к ним уважении, за такие качества никому не придет в голову поставить их выше суровых и молчаливых норвежцев или рядом с жестокими малайцами, которые одеваются в яркие ткани, сделанные их руками, бороздят волны на искусно построенных барках и наводят ужас на морских торговцев в восточной части Индийского океана. Этот факт не ускользнул от внимания такого выдающегося мужа, как Гумбольдт, поэтому кроме цивилизации он подразумевает культуру и заявляет, что, по его мнению, народы, смягчившие свои нравы, стремятся к наукам и искусствам.

Согласно этой иерархии, мир «на второй ступени совершенства» населен приятными и симпатичными, любознательными людьми, поэтами и артистами, но они в силу таких качеств не годятся для тяжелого труда, военного и других ремесел.

Если подумать, как мало досуга оставляют самые счастливые периоды своим современникам, чтобы те могли предаваться умственным упражнениям, и какую нескончаемую борьбу приходится вести с природой и законами вселенной хотя бы для того, чтобы выжить, сразу бросится в глаза, что берлинский мыслитель не претендовал на изображение реалий, а хотел извлечь из абстракции кое–какие сущности, которые казались ему точными и обобщающими и которые действительно таковыми являются, и заставить их действовать в сфере, такой же идеальной, как и они сами. Сомнения на этот счет исчезают сразу, как только мы добираемся до высшей точки всей системы — речь идет о третьей и последней ступени совершенства. Именно сюда он помещает человека сформировавшегося, т. е. человека, который по своей природе обладает «чем‑то, более возвышенным и более интимным одновременно, т. е. пониманием, которое гармоничным образом распространяется на чувственность и характер впечатлений, получаемых от интеллектуальной и моральной деятельности в ее совокупности».

Итак, эта несколько сложная цепочка ведет от цивилизованного (имеющего смягченные нравы) и гуманизированного человека к человеку окультуренному, ученому, поэту и артисту и доходит, наконец, до высшего уровня развития, на котором человек может называться сформировавшимся; насколько я понимаю, таким человеком был Гете в своем олимпийском спокойствии. Идея, послужившая основой для этой теории, не что иное, как глубокое различие, подмеченное Гумбольдтом, между цивилизацией народа и относительным уровнем совершенствования крупных личностей; это различие состоит в том, что чуждые нам цивилизации, по всей очевидности, смогли дать миру личностей, в некоторых отношениях стоящих выше людей, которыми мы больше всего восхищаемся — например, брахманская цивилизация.

Я безоговорочно разделяю мнение человека, чьи мысли здесь излагаются. Нет ничего более близкого к истине: наше европейское социальное состояние не порождает ни самых блестящих мыслителей, ни самых больших поэтов, ни самых искусных художников. Тем не менее я позволю себе заметить, в противоположность мнению знаменитого филолога, что для того, чтобы составить общее суждение о цивилизации и дать ее определение, необходимо избавиться, хотя бы на минуту, от предубеждений и суждений касательно той или иной цивилизации.

Впрочем, в системе господина Гумбольдта на самом почетном месте стоит утонченность, которая была главной чертой этого благородного ума; это можно сравнить с хрупкими мирами, рожденными в недрах индуистской философии. Рожденные в мозгу уснувшего бога, они растворяются в воздухе, наподобие мыльных радужных пузырей, которые пускает ребенок, и разбиваются, сталкиваясь, и вновь появляются по воле сновидений в голове спящего небожителя.

По характеру своих исследований я стою на сугубо позитивной почве, и мне надо получить результаты, которые можно «пощупать» практикой и опытом. Мой взор должен охватить не уровень процветания общества г–на Гизо и не отдельный взлет отдельных умов г–на Гумбольдта, а всю совокупность могущества, как материального, так и морального, которым обладают массы. Признаться, я озадачен зрелищем заблуждений, в которых оказались два светлых ума нашего столетия, и мне необходимо собраться с духом и найти самые убедительные аргументы для того, чтобы дойти до моей цели. Поэтому я прошу читателя терпеливо следовать за мной по извилистым тропам, по которым я собираюсь пройти, а я попытаюсь в меру своих сил прояснить данный вопрос.

Нет на свете ни одного народа, в котором бы не сочетались два инстинкта: материальные потребности и духовная жизнь. Степень их развития определяет первое и самое очевидное различие между расами. Нигде, ни в одном племени эти два инстинкта не уравновешивают друг друга. У одних явно преобладает физическая потребность, у других верх берут созерцательные тенденции. Так, например, народы желтой расы находятся, как нам кажется, под влиянием материальных ощущений, хотя и они не лишены интереса к вещам высшего порядка. Напротив, у большинства негритянских племен, стоящих на соответствующей ступени, больше развита привычка к действиям, чем к размышлениям, а воображение направлено скорее к тому, чего нельзя увидеть, нежели к вещам осязаемым. Я не собираюсь из этого делать вывод о превосходстве последних упомянутых мною дикарей над первыми с точки зрения цивилизованности, потому что, как показывает вековой опыт, они в равной степени неспособны к ней. Прошло достаточно много времени, но эти народы ничего не предприняли, чтобы изменить свою участь к лучшему, и остаются в прежнем состоянии невозможности что‑нибудь придумать и предпринять, чтобы выйти из оцепенения. Добавлю еще одно замечание: на самой низшей ступени человеческих обществ мы наблюдаем эту двойственную тенденцию, которую я приму за исходную точку в своем восхождении по лестнице рас и народов, живущих на земле.

Выше самоедов и негров, народности фидас и пелагийцев следует поместить племена, которые не довольствуются тростниковыми хижинами и социальными отношениями, основанными на голой силе, но которые осознают возможность лучшей жизни и хотят ее. Они стоят на ступень выше примитивных варваров. Если они принадлежат к расам, более активным, чем размышляющим, они будут совершенствовать свои рабочие инструменты, оружие, снаряжение; они создадут систему правления, где воины будут иметь превосходство над жрецами, где получит развитие элементарный обмен, как материальный, так и духовный, где появится коммерческий дух. Войны, конечно, по–прежнему будут очень жестокими, но у воинов будет проявляться стремление к грабежу, а не просто убийству; одним словом, главной целью людей будет благополучие и физические удовольствия. Такую картину можно наблюдать у некоторых монгольских народностей; это встречается, хотя и с некоторыми различиями, у кичуасов и аймарасов в Перу, а в качестве антитезы, т. е. примера отхода от материальных интересов, можно назвать дагомеев Западной Африки и кафров.

Продолжим восхождение дальше. Оставим группы, у которых социальные отношения развиты недостаточно, чтобы кровопролитие было обусловлено более разнообразными причинами. Обратимся к тем, чей конститутивный принцип обладает настолько выраженной виртуальностью, что может объединять и включать в себя все, что находится вокруг, а также осуществлять над другими народами безусловную власть идей и фактов, в какой‑то мере скоординированных; короче говоря, этот принцип уже можно назвать цивилизацией. То же различие, та же самая классификация, которые я использовал в двух первых случаях, проявляются здесь в полной мере; более того, только здесь это различие дает настоящие плоды и имеет далеко идущие последствия. С того момента, когда какая‑то общность людей, расширяя связи и сферу действия, от состояния народности переходит к состоянию народа, мы видим, что обе тенденции — материальная и духовная — набирают силу, а их соотношение зависит от того, какие составные группы преобладают. Таким образом, когда преобладает мыслительная способность, появляются одни результаты, когда доминирует активная способность, — другие. Нация проявляет различные качества в зависимости от соотношения этих элементов. В качестве примера можно привести индуистский символизм: то, что я назвал духовной или интеллектуальной тенденцией, представлено женским принципом (Пракрити), а материальную тенденцию представляет Пуруша, мужской принцип; разумеется, под этим надо понимать только идею взаимного оплодотворения, оставив в стороне как хвалу, так и хулу.

Кроме того, отметим, что в различные эпохи жизни народа по причине неизбежного смешения крови соотношение между двумя принципами изменяется в разной степени, и случаются моменты, когда один из них явно преобладает над другим. Такие колебания имеют очень важные последствия и значительно меняют характер цивилизации и ее стабильность.

В зависимости от преобладания той или иной тенденции все народы можно разделить на два класса, хотя следует подчеркнуть, что такая классификация условна. Во главе «мужской» группы я бы поставил китайцев, а как прототип из противоположного класса — индусов.

За китайцами идут большинство народов древней Италии, первые жители римской республики, германские племена. В противоположном лагере я вижу египтян и ассирийцев. Они стоят после жителей Индустана.

Почти все народы за многие века коренным образом изменили свою цивилизацию в результате изменений в соотношении двух принципов. Северные китайцы, которые когда‑то были в подавляющем большинстве материалистами, постепенно сблизились с племенами другой крови, особенно в Юнане, и это смешение сделало их менталитет менее прагматичным. Медленное развитие этого процесса объясняется тем, что основная масса «мужского» населения намного превосходила приток противоположной крови.

Что касается Европы, прагматический элемент, который привносили самые активные германские племена, постоянно укреплялся на севере за счет притока кельтов и славян. Но по мере того, как белые народы перемещались к югу, «мужское» влияние ощущалось все меньше и, наконец, потерялось в «женском» элементе (надо сделать несколько исключений, например, для Пьемонта и северной части Испании), и «женский» элемент одержал победу.

Теперь перейдем к другой группе. Здесь мы видим индусов, в высокой степени наделенных тягой к сверхъестественному и скорее размышляющих, нежели действующих. Поскольку в ходе своих ранних завоеваний они вступали в контакт с расами аналогичной организации, «мужской» принцип не получил особого развития. В такой среде цивилизация не могла достичь в прагматизме таких же успехов, как в другой области. Что же касается Древнего Рима, который по своей природе был прагматичным, здесь противоположная тенденция проявилась только после полного слияния с греками, африканцами и восточными народами; в результате первоначальная природа трансформировалась, и у римлян развился совершенно новый темперамент.

У греков внутренний процесс можно сравнить с тем, что имел место у индусов.

Исходя из этих фактов, можно сделать следующее заключение: вся человеческая деятельность, будь то умственная или нравственная, берет начало в одной из двух упомянутых тенденций, мужской или женской, и только у рас, в большой степени наделенных одним из этих двух элементов — еще раз отметим, что ни один из них никогда не существовал без другого, — социальное состояние может подняться до достаточного культурного уровня и, следовательно, прийти к цивилизации.

 

ГЛАВА IX

Продолжение определения слова «цивилизация»; различные характеры человеческих обществ; наша цивилизация ни в чем не превосходит другие, которые существовали до нее.

Когда какая‑нибудь нация, принадлежащая к женскому или мужскому типу, обладает достаточно сильным цивилизаторским инстинктом, чтобы навязать свой закон другим народам, и особенно способная учитывать их потребности и чувства и воспринимать их убеждения, с этого момента начинает существовать новая культура, сформировавшаяся в результате смешения. Именно в этом заключается самое важное и практическое достоинство этого инстинкта, и это делает его полезным и обеспечивает ему жизнь, т. к. индивидуальные интересы по своей природе стремятся к самоизоляции. Объединение всегда в чем‑то ущемляет их, поэтому, чтобы какое‑либо убеждение стало плодотворным, оно должно отвечать логике и чувствам народа, в котором оно созревает.

Когда массы начинают понимать и принимать общий закон своей нации, тогда это понимание переходит на основные потребности. «Мужские» нации тянутся к благополучию и накоплению богатства, «женские» больше озабочены миром воображения, но повторяю еще раз: как только масса людей становится под единое знамя, или, что в данном случае точнее, как только определенная система жизни становится общепринятой, рождается цивилизация.

Вторым фактором, связанным с этим состоянием, является потребность в стабильности, которая непосредственно вытекает из вышеизложенного; дело в том, что когда люди сообща принимают объединяющий их принцип и соглашаются на отдельные жертвы, чтобы осуществить этот принцип, у них появляется потребность уважать его независимо от того, что он дает им лично, и объявить его незыблемым.

Чем чище раса, тем меньше уязвима ее социальная база, поскольку расовая логика не меняется. Однако необходимо, чтобы потребность в стабильности находила удовлетворение. Смешение крови приводит к изменениям национальных идей, в результате начинается заболевание, которое требует изменений в системе. Иногда такие системные перемены действительно ускоряют прогресс, особенно на заре общества, когда конститутивный принцип является абсолютным и сильным по причине явного преобладания одной расы. Затем, когда множатся различия за счет увеличения числа гетерогенных элементов, преобразования перестают отвечать общему интересу. Тем не менее, до тех пор, пока объединенная группа людей остается под влиянием прежних идей и впечатлений, она продолжает питать химерическую веру в свою стабильность благодаря, быть может, желанию улучшить свое благосостояние. Несмотря на постоянное ослабление скрепляющего элемента, она считает себя вечной и устремленной к некоему земному раю. Она продолжает придерживаться веры в то, что Бог благосклонен к цивилизации и радеет за интересы людей, хотя сами люди ежечасно убивают эту веру своими поступками; пусть внешне это и не проявляется, но внутренне общество уверяет и утешает себя тем, что завтрашний день будет для него светлым.

Рядом со стабильностью и мирным сосуществованием отдельных интересов следует поставить еще два признака цивилизации — неприятие насилия и социабельность.

В конечном счете социабельность и потребность отстаивать свои интересы головой, а не кулаками, обеспечивают прогресс в менталитете, который, в свою очередь, приводит к материальным улучшениям. Именно по этим двум признакам можно определить социальное состояние нации .

Мое представление о цивилизации можно сформулировать следующим образом: «Состояние относительной стабильности, в котором индивидуумы стараются удовлетворить свои потребности без ущерба для других, совершенствуют свой менталитет и свои нравы».

Эта формула охватывает все народы, о которых я говорил как о цивилизованных. Теперь поставим вопрос так: можно ли считать все цивилизации равными даже при наличии указанных признаков? Вот в этом я сомневаюсь. Дело в том, что потребности и социабельность даже развитых наций отличаются как по размаху, так и по тенденции, поэтому их менталитет и нравы также различны. Что нужно индусу в материальном плане? Рис и масло, чтобы кормиться, и кусок ткани, чтобы одеться Конечно, такую непритязательность можно отнести за счет климатических условий. Но вот тибетцы живут в суровом климате, однако и они непритязательны в этом смысле. В той и другом народе доминирует философский и религиозный менталитет, отсюда их специфическая потребность в пище для души и тела. Здесь мы не видим никакого равновесия между мужским и женским принципами, предпочтение отдается ментальной стороне жизни, вот почему все усилия этой цивилизации направлены на достижение одного результата в ущерб другому Огромные памятники, настоящие горы из камня, сооружаются там ценой усилий и лишений, которые потрясают воображение. Гигантские сооружения скоро покроют всю страну, но для чего? Для того, чтобы славить богов; но ничего не делается для человека — разве что могилы. Рядом с прекрасными творениями скульптуры стоят не менее совершенные литературные произведения. В области теологии и метафизики они настолько же изобретательны и утонченны, насколько многогранны, и человеческая мысль радостно и спокойно погружается в их непостижимые глубины.

Что же до лирической поэзии, «женская» цивилизация составляет гордость всего человечества.

Но если из сферы идеалистических мечтаний мы спустимся на почву полезных достижений и наук, которые представляют собой генерирующую энергию материального прогресса, яркий день сменится глухой ночью. Практические изобретения редки, незначительны, неплодотворны, талант наблюдения отсутствует начисто. Если китайцы много занимались этим, то индусы почти не обращали на это внимания, греки также оставили нам в наследство знания, зачастую недостойные их гения, а римляне, дойдя до кульминационной точки своей истории, не ушли далеко от греков, т. к. азиатская примесь, которая проникала в них с невероятной быстротой, отнимала в них качества, необходимые для терпеливого изучения действительности. Хотя можно отметить, что их административный гений, их законы и сооружения в достаточной степени указывают на позитивный характер, который их общественная мысль принимала в определенные моменты, и доказывают тот факт, что если бы Южная Европа не подвергалась постоянной колонизации со стороны Азии и Африки, позитивная наука от этого бы выиграла, а на долю германской предприимчивости досталось бы меньше славы.

Завоеватели V столетия принесли в Европу дух, напоминающий китайский, но с другим оттенком. Он в большей мере был пропитан женскими качествами. Он же обеспечил более надежное согласие между двумя движущими принципами. Всюду, где властвовали эти народы, мы видим облагороженный прагматизм. В Англии, Северной Америке, Голландии, Ганновере такие качества преобладают над остальными национальными инстинктами. То же самое имеет место в Бельгии, а также на севере Франции, где все, что имеет позитивное применение, находило плодородную почву. По мере продвижения к югу эти предпосылки ослабляются. Причем это объясняется не более жарким солнцем, хотя, разумеется, каталонцы и пьемонтцы живут в более теплом климате, чем жители Прованса и нижнего Лангедока. Это есть воздействие крови.

На земле преобладает группа «женских» или «феминизированных» рас; это замечание особенно верно в отношении Европы. Если исключить тевтонское семейство и часть славян, на нашем континенте останутся только группы, скудно наделенные прагматическим чувством, которые уже сыграли свою роль в предыдущие эпохи, и повторить это им больше не дано. Массы людей во всем их разнообразии — от галлов до кельтов, от кельтов до безымянной смеси итальянских и романских наций — представляют собой нисходящую лестницу не в смысле развития их «мужского» принципа, а в смысле хотя бы общих способностей.

Наша цивилизация сформировалась в результате смешения германских племен с расами древности, это был союз преимущественно «мужских» групп с расами и остатками рас, вовлеченными в поток древних идей; богатство, разносторонность, плодовитость — качества, делающие честь нашим обществам — суть естественный результат самых разных элементов, которые были перемешаны, видоизменены и использованы нашими предками.

Всюду, куда простирается наш культурный мир, он несет в себе два общих признака, во–первых, германское влияние, во–вторых, христианство. Но, хочу напомнить еще раз, второй признак, хотя он более очевиден и бросается в глаза, поскольку привнесен извне, не является в данном случае определяющим: на земле много христианских наций и еще больше тех, которые могут стать таковыми, однако они не составляют часть нашей цивилизации. Напротив, позитивным и решающим мне представляется первый признак. Там, куда не проник германский элемент, не может быть цивилизации, похожей на нашу.

Правомерен вопрос: можно ли утверждать, что европейские общества целиком и полностью цивилизованы? Что идеи и действия, которые формируются на поверхности этих наций, имеют предпосылки, глубоко укоренившиеся в массах, и что следствия этих идей и этих принципов отвечают инстинктам большинства? Из этого следует еще один неизбежный вопрос по поводу низших классов наших народов: мыслят ли они и действуют ли они сообразно тому, что именуется европейской цивилизацией?

Мы с полным основанием восхищаемся исключительной однородностью идей и взглядов, которая в греческих государствах великой эпохи античности определяла всю жизнь их граждан. По каждому существенному вопросу мнения были часто противоречивы, но сводились к чему‑то общему: в политике людям хотелось больше или меньше демократии, больше или меньше олигархии; в сфере религии предпочтение отдавали либо Элевсинской Церере, либо Парфенонской Минерве; что касается литературного вкуса, они могли колебаться между Эсхилом и Софоклом, между Алкеем и Пиндаром; в сущности спор велся вокруг идей, которые можно назвать национальными. В Риме перед пуническими войнами ситуация была такая же, а цивилизация страны была однородной и неоспоримой. Она охватывала всех — и господ и рабов; все участвовали в ней, пусть и в разной степени.

Со времен пунических войн у наследников Ромула и у всех греков, начиная с Перикла и особенно Александра, эта однородность все больше и больше претерпевала изменения. Все большее смешение наций приводило к смешению цивилизаций, в результате появился весьма многогранный продукт, очень сложный и гораздо более утонченный, чем античная культура, который, как в Италии, так и на земле Эллады, отличался тем важным недостатком, что существовал лишь для высших классов, а низшие слои населения оставались в неведении относительно его природы, его преимуществ и перспектив. После великих азиатских войн римская цивилизация, без сомнения, была ярким проявлением человеческого гения; однако за исключением греческих риториков, составляющих ее трансцендентальную часть, сирийских знатоков юриспруденции, представлявших атеистическую систему законодательства, эгалитарную и монархическую по духу, богатых людей, участвовавших в управлении государством или в финансовых делах и, наконец, праздных бездельников, эта цивилизация имела несчастье почти не восприниматься массами, поскольку народы Европы ничего не смыслили в ее азиатских и африканских элементах. Они не сознавали, что египтяне не более их понимали, что цивилизация им приносит из Галлии и Испании, что нумидийцы не могли оценить то, что давал им остальной мир. Таким образом, ниже слоя, называемого социальными классами, существовало великое множество людей, цивилизованных иначе, чем официальный слой, или вообще не знавших цивилизации. Следовательно, только меньшинство римского народа, которое осознавало тайну и суть цивилизации, придавало ей какое‑то значение. Вот вам пример цивилизации, несомненно выдающийся, но уже не общими идеями народов, входящих в нее, а скорее истощением, слабостью и отстранением этих народов.

В Китае имеет место совершенно иная картина. Здесь мы видим огромную территорию, но на всем этом пространстве основная раса (других я сознательно не беру во внимание) проникнута одним общим духом, общим пониманием своей цивилизации. Независимо от принципов, независимо от того, одобряют или не одобряют люди порядок вещей, надо признать, что массы принимают в нем активное участие. И дело не в том, что страна свободна в общепринятом смысле этого слова и что каждому гарантировано то место, какое он заслуживает. Я далек от того, чтобы рисовать такую идеальную картину. В Срединной Империи и крестьяне, и горожане вряд ли могут рассчитывать только на свои силы и таланты, чтобы пробиться наверх. На этом конце земли, несмотря на официальные обещания учредить систему экзаменов на право занятия должностей, никто не сомневается в том, что лучшие места займут дети чиновников или их близкие и что занятие наукой не всем по карману, но дело в том, что угнетенные и обделенные, страдая от злоупотреблений, не представляют себе лучшей доли, и существующая цивилизация служит предметом неизменного уважения для всего народа.

И еще один удивительный факт, образование в Китае является почти всеобщим, и нам трудно представить, насколько высок его уровень. Дешевые книги, большое число школ и недорогое обучение в них обеспечивают довольно значительные возможности для тех, кто хочет учиться. Законы, их суть и их тонкости хорошо известны населению, и правительство даже поощряет изучение юриспруденции как полезной науки. Люди, объединенные общим инстинктом, испытывают ужас перед политическими потрясениями. Один большой знаток в таких вопросах, который не только жил в Кантоне, но и изучал тамошние дела, господин Джон Фрэнсис Дэвис, комиссар Ее Величества в Китае, утверждает, что он увидел нацию, в истории которой не было ни одной попытки осуществить социальную революцию или изменить форму правления. По его мнению, китайскую нацию лучше всего назвать народом, состоящим из убежденных консерваторов.

В этом заключается ее кардинальное отличие от цивилизации римского мира, в лоне которого правительственные перевороты происходили с невероятной быстротой вплоть до нашествия северных народов. Во всех уголках этой огромной империи всегда находились народы, недовольные существующим порядком и готовые на самые безумные действия. За многовековой период не осталось ничего в этом смысле неиспробованного и ни одного принципа, уважаемого всеми. Собственность, религия, семья вызывали большие сомнения в их легитимности, и внушительные массы людей, то на севере, то на юге, часто пытались силой реализовать новаторские теории. Ничто в греко–римском мире не имело под собой прочного основания, даже имперское единство, жизненно необходимое для общего блага, и не только армия с многочисленными Августами–самозванцами постоянно делала попытки сокрушить этот столп, этот палладиум общества, но и сами императоры, начиная с Диоклетиана, так мало верили в монархию, что сознательно вводили двойное правление, а затем управляли даже вчетвером. Повторяю: ни один институт, ни один принцип не был устойчив в этом несчастном обществе, которое не имело лучшего мотива целостности, чем физическая невозможность рухнуть, вплоть до того момента, когда нагрянули мощные силы, расшатали его и превратили в более стабильное целое.

Итак, мы рассмотрели два совершенно отличных друг от друга социальных организма — Поднебесную Империю и римский мир. К цивилизации Восточной Азии я бы прибавил брахманскую цивилизацию, которая заслуживает восхищения своей силой и своей глубиной проникновения. Если в Китае все или почти все население обладает определенным уровнем знаний, то же самое можно сказать и об индусах, каждый из них пропитан духом древности и четко знает, что он должен выучить, как мыслить и во что верить; среди буддистов Тибета и других районов горной Азии редко встретишь крестьянина, не умеющего читать. Там все имеют близкие взгляды на самые важные вопросы.

Существует ли такая же однородность у европейских наций? Этот вопрос совершенно излишний. Вряд ли в греко–римской империи можно увидеть такое разнообразие и многоцветье — я имею в виду не между разными народами, а внутри одной национальности. Я позже коснусь России и австрийских государств. А теперь посмотрим, как обстоит дело в Германии или Италии, особенно южной ее части, в Испании, хотя и в меньшей мере, ситуация почти такая же, то же самое относится и к Франции.

Итак, Франция: начнем с того, что различие в манерах поражает даже поверхностного наблюдателя; давно замечено, что между Парижем и остальной территорией существует пропасть, а у самых ворот города начинается нация, совершенно отличная от той, что живет за его стенами Те, кто верит в политическое единство в стране и отсюда делает вывод о единстве идей и слиянии крови, глубоко заблуждаются.

Нет ни одного социального закона, ни одного формирующего принципа цивилизации, который воспринимался бы одинаково во всех наших департаментах. Нет смысла проводить сравнение между Нормандией, Бретанью, Анжевеном, Лимузеном, Гасконью, Провансом — все знают, как мало похожи друг на друга жители этих мест и как различнь1 их взгляды. Отметим только, что если в Китае, на Тибете и в Индии самые важные понятия относительно сохранения цивилизации известны всем классам, у нас дело обстоит совсем наоборот. Самые первостепенные, самые элементарные наши знания остаются тайной для подавляющего большинства сельского населения, как правило, люди там не умеют ни читать, ни писать и нисколько не озабочены тем, чтобы научиться, потому что не видят в этом никакой пользы и применения. В этом отношении я мало верю в обещания законотворцев, в наши псевдоинституты, зато доверяю своим глазам и фактам, зарегистрированным проницательными наблюдателями. Правительство исчерпало все возможности, чтобы вытащить крестьян из сетей невежества; не только дети могут учиться в деревнях, но и взрослые в возрасте двадцати лет, записанные на военную службу, попадают в полковые школы, где есть прекрасные условия для получения самых необходимых знаний. Несмотря на эти усилия, несмотря на отеческую заботу со стороны органов управления, сельские жители ничему не учатся. Я видел — и все, кто жил в провинции, тоже видели, — как родители посылают своих детей в школу с нескрываемой неохотой и считают потерянным время, которое они там проводят; они забирают их оттуда под малейшим предлогом и разрешают учиться только в первых классах, а после школы юноша старается как можно скорее забыть то, чему он научился. Некоторые даже бравируют своим невежеством: например, демобилизованные солдаты не только не желают больше читать и писать, но делают вид, будто забыли французский язык, и часто это им удается. Я бы приветствовал с большой радостью столько усилий, впустую потраченных на обучение сельского населения, если бы не был убежден, что наука, которой их обучают, нашим крестьянам не подходит и что за их кажущимся безразличием скрывается неистребимая враждебность к нашей цивилизации. Я вижу доказательство моим словам в пассивном, молчаливом сопротивлении, но есть еще одно обстоятельство: там, где удается сломить это упорство, появляется другой, более убедительный фактор, приводящий меня в замешательство. Кое в чем попытки обучения бывают успешны. В наших восточных департаментах и крупных промышленных городах насчитывается большое число рабочих, которые охотно учатся читать и писать. Они живут в среде, которая демонстрирует им пользу образования. Но после того, как эти люди овладевают элементарными знаниями, как они ими распоряжаются? Они используют их для того, чтобы приобрести более глубокие враждебные чувства к социальному порядку — и на сей раз уже не инстинктивные, а активно осмысленные. Исключение можно сделать только для сельских жителей и рабочих северо–запада, где элементарные знания распространены больше, чем в других местах, где они лучше закрепляются и дают, как правило, хорошие плоды. Очевидно, это обусловлено тем, что жители тех районов стоят ближе к германской расе. Добавлю, что все, сказанное в отношении северо–западных департаментов, относится и к Бельгии и Нидерландам.

Итак, мы констатировали определенную неприязнь к нашей цивилизации, а теперь заглянем в глубину религиозных чувств и взглядов. Что касается веры, надо отдать должное христианской религии в том, что она не является категоричной и не втискивает людей в узкие рамки. В противном случае она столкнулась бы с опасными рифами. Епископам и священникам приходится бороться сегодня, как и век, и пять, и пятнадцать веков назад, против предубеждений и привычек, передаваемых по наследству и тем более угрожающих, что люди почти никогда в них не сознаются, поэтому переубедить их невозможно. Нет ни одного просвещенного священника, служащего в деревне, который бы не знал, с каким непробиваемым упрямством даже набожный крестьянин продолжает прятать и лелеять в себе какую‑нибудь первобытную идею, выходящую на поверхность помимо его воли и только в редких случаях. Если заговорить с ним на эту тему, он будет все отрицать и никогда не поддержит разговор, оставаясь непоколебимо убежденным в своей правоте. Он всецело доверяет своему пастору, но тайно исповедует свою религию; отсюда молчаливость, которая во всех провинциях страны является самой характерной чертой крестьянина при встрече с городским жителем, называемым в деревне не иначе, как буржуа; отсюда непроходимая демаркационная линия между ним и самыми уважаемыми людьми его кантона. Это и есть отношение большинства народа к цивилизации, того самого народа, который слывет наиболее приверженным к ней; если бы мне сказали, что, согласно статистике, во Франции живет 10 миллионов душ, включенных в сферу социальных отношений, а 26 миллионов остаются за ее пределами, я бы решил, что первая цифра занижена.

Кроме того, если бы наши сельские жители были только грубыми и невежественными, можно было бы не тревожиться по поводу такого разделения и тешить себя надеждой на то, что постепенно их можно переделать и ввести в круг людей, уже просвещенных. Но в этой массе встречаются настоящие дикари: на первый взгляд их можно принять просто за неучей, из которых можно что‑нибудь вылепить, потому что у них отстраненные и ничего не выражающие лица, но если чуть глубже проникнуть в их мысли, в их частную жизнь, становится ясно, что, оставаясь в добровольном самозаточении, они вовсе не слабы и не беззащитны. Их симпатия и антипатия вырываются наружу очень редко, и вся их натура заключена в логичный круг глубоко укорененных идей. Коснувшись религии, я также должен отметить, какая огромная дистанция разделяет наши моральные доктрины и взгляды крестьян, насколько то, что они назвали бы «деликатностью», отличается от того смысла, какой мы придаем этому слову! Наконец, с какой настороженностью они смотрят на того, кто не является, подобно им, крестьянами — так наши очень далекие предки смотрели на чужеземцев! Конечно, они не станут его убивать из страха, пусть даже мистического, который внушают им законы, не принимаемые, кстати, ими; но они его искренне ненавидят, опасаются его, а если есть возможность поглумиться над ним безнаказанно, они сделают это с превеликим удовольствием. Выходит, они злые? Судя по их отношению друг к другу, этого не скажешь: они обмениваются шутками и даже любезностями. Но дело в том, что они считают себя совсем другим человеческим видом — угнетенным, обиженным, слабым, имеющим право на хитрости, и в то же время сохраняющим гордость, граничащую с упрямством, и с презрением относящимся к чужакам.

В некоторых провинциях Франции крестьянин считает, что у него благороднее кровь и древнее род, чем у его сеньора. У крестьян семейная гордость сегодня соблюдается строже, чем когда‑то в среде средневековой знати.

Однако не стоит заблуждаться: французское население по своей внутренней сути не имеет ничего общего с его внешним обликом — это пропасть, над которой висит цивилизация, а в глубине дремлют неподвижные воды, которые время от времени свирепо вспениваются. Самые трагические события заливали страну кровью, и в этих событиях земледельцы обычно занимали навязанную им позицию. Если речь не шла об их непосредственных и личных интересах, они вообще не вмешивались, даже не выражали никаких чувств. Многие наши деятели, напуганные и шокированные этим, высказывались в том смысле, что крестьяне развращены до глубины души, однако это совсем не так. Крестьяне смотрят на нас почти как на врагов. Они ничего не ожидают от нашей цивилизации и участвуют в ней только по принуждению, а по возможности считают себя вправе извлекать выгоду из ее потрясений. Если же мы будем рассматривать их вне этого антагонизма, порой активного, чаще всего инертного, нельзя не признать высокие моральные качества, пусть и выраженные весьма своеобразно, этих людей.

Все, сказанное мною о Франции, можно отнести ко всей Европе, и я исхожу из того, что современный мир охватывает бесконечно больше, чем он в состоянии объять, и в этом он похож на римскую империю. Следовательно, нельзя особенно доверять долговечности нашего социального состояния, а та малая толика уважения, которое оно внушает даже слоям, стоящим выше крестьян, кажется мне временным явлением. Нашу цивилизацию можно сравнить с недолговечными островками, которые вытолкнуты на поверхность моря подводными вулканами. Под действием разрушительных течений, лишенные силы, которая первоначально их поддерживала, они когда‑нибудь развалятся, и торжествующие волны поглотят их обломки. Печальный конец, который до нас пережили многие благородные расы! Нет возможности избежать такой участи. Мудрость может лишь предвидеть, но не более того. Самая расчетливая осторожность не в силах поколебать незыблемые законы истории.

Таким образом, непонятная, презираемая или ненавидимая людьми, собравшимися под ее сенью, наша цивилизация, тем не менее, являет собой один из величайших памятников, созданных человеческим гением. По правде говоря, она проявляет себя не изобретательностью. Оставим в стороне это качество и признаем, что она возвеличила творческий дух и славу завоеваний как следствие этого духа. Понять все — значит все принять. Если она не создала точных наук, то она, по меньшей мере, придала им точность и избавила их от тумана, который, как ни странно, окутывал эти науки больше, чем любые другие. Благодаря выдающимся открытиям она больше знает о материальном мире, чем прежние общества. Она разгадала часть главных законов природы, она сумела их сформулировать, описать и извлечь из них поистине волшебные силы, чтобы во сто крат увеличить силы человека. Постепенно, используя индуктивные инструменты, она ре конструировала гигантские фрагменты истории, о которых древние даже не догадывались, и чем дальше она отходит от первобытных эпох, тем яснее она их видит и проникает в их тайны. В этом заключаются ее достоинства, и оспаривать их нет смысла.

Приняв этот аргумент, вправе ли мы сделать вывод о том, что наша цивилизация превосходит все существовавшие и существующие на земле? И да и нет. Да — потому что она, благодаря разнообразию составляющих ее элементов, опирается на мощный фундамент сравнения и анализа, который позволяет ей впитывать в себя почти все; да — потому что этот эклектизм способствует ее развитию в самых разных направлениях; еще раз да — потому что, благодаря германскому гению, слишком практичному, чтобы быть разрушительным, она создала моральный кодекс, мудрые положения которого были неизвестны до нее. Но я говорю «нет», когда эти заслуги доводят до объявления ее абсолютного и безоговорочного превосходства; я говорю «нет», ибо такого превосходства не вижу почти ни в чем.

В искусстве правления она рабски следует за бесконечными колебаниями, вызванными потребностями различных рас, которые ее составляют. В Англии, Голландии, Неаполе, России принципы еще достаточно устойчивы, потому что население указанных стран более однородно или, по крайней мере, принадлежит к группам одной категории, имеющим похожие инстинкты. Но в других местах, особенно во Франции, в Центральной Италии, в Германии, где царит этническое многообразие, теории власти никогда не поднимаются до истины, а политическая наука постоянно экспериментирует. Нашей цивилизации, неспособной внушить в себя веру, недостает той устойчивости, которая является одним из главных признаков, включаемых мною в определение цивилизации. Поскольку это роковое бессилие не знакомо буддистскому и брахманистскому обществам, поскольку его не знает и Поднебесная Империя, в этом смысле упомянутые цивилизации превосходят нашу. Там все согласны в своих политических взглядах. Там можно благополучно жить, если будет мудрая власть, т. к. в этом случае вековые институты приносят добрые плоды.

Когда, оказавшись в плохих или неумелых руках, она вредит общественному благу, люди на нее жалуются и жалеют самих себя. Но никогда они не теряют уважения к своим институтам. Иногда они их исправляют, но никогда не ниспровергают и не заменяют. Надо быть слепцом, чтобы не видеть в этом гарантию долговечности, коей не отличается наша цивилизация.

Что касается искусств, наша отсталость по сравнению с Индией несомненна, как и по сравнению с Египтом, Грецией и Америкой. Ни в грандиозном, ни в прекрасном у нас нечего сравнить с шедеврами древних рас; когда дни наши будут сочтены, когда развалины наших памятников и наших городов покроют нашу землю, будущий путешественник, оказавшись в лесах и болотах на берегах Темзы, Сены и Рейна, не найдет ничего, что могло бы соперничать с величественными руинами Филы, Ниневии, Парфенона, Салсетты или долины Теночтит–лан. Если в области позитивных наук у будущих эпох будет чему у нас поучиться, этого нельзя сказать о поэзии. Отчаянное восхищение, которое мы испытываем — и не без основания — к интеллектуальным достижениям чужих цивилизаций, еще одно тому свидетельство.

Поговорим теперь об утонченности нравов. Несомненно, в этом отношении равных нам нет. Наши вкусы — утонченные за счет нашего прошлого, в котором были моменты, когда роскошь, тонкость привычек и великолепие жизни воспринимались гораздо глубже и шире, чем в наши дни. По правде говоря, наслаждения были доступны не всем. То, что называется «благополучием», принадлежало немногим. Я с этим согласен, но надо признать как неопровержимый факт, что благородные нравы не только облагораживают быт избранных, но и возвышают дух масс, созерцающих, но не участвующих в празднике жизни. Кроме того, утонченность накладывает на всю страну отпечаток величия и красоты и превращается в общее достояние. В этом смысле наша цивилизация, исключительно скрупулезная во внешних атрибутах, не имеет соперниц.

В заключение сказанного замечу: организующий характер любой цивилизации определяется самым очевидным признаком доминирующей расы; цивилизация изменяется, трансформируется по мере того, как эта раса сама подвергается изменениям; именно в рамках цивилизации в течение более или менее продолжительного периода продолжает действовать импульс, который когда‑то дала ей исчезнувшая раса, и, следовательно, система, сформировавшаяся в обществе, представляет собой факт, который ярче всего свидетельствует о конкретных способностях и уровне народа — это лучшее зеркало, в котором народ отражает свою индивидуальность.

Мне кажется, мои рассуждения охватили слишком широкий круг вопросов. Между тем пора вернуться в русло моих прямых намерений.

Прежде всего я выдвинул следующее положение: жизнь и смерть обществ происходит в силу внутренних причин. Я назвал эти причины. Я обратился к их скрытой от глаз природе, чтобы сделать их более выпуклыми, и показал абсурдность тех предпосылок, которые обыкновенно им приписывают. В поисках признака, который мог бы обозначать их во всех случаях, я остановился на способности создать цивилизацию. Это и будет служить отправной точкой нашего дальнейшего путешествия. Итак, с чего мы начнем? Мы признали такую способность скрытой причиной жизни и смерти обществ и назвали ее естественным и постоянным признаком. Теперь перейдем к изучению интимной природы этой причины. Я отметил, что она заключается в достоинствах той или иной расы. Логика требует уточнить сразу, что я имею в виду под словом «раса». Это и будет служить предметом следующей главы.

 

Глава X

Анатомы о многопричинности происхождения человечества.

По мнению многих ученых, которые исходят из внешнего облика людей в самых крайних проявлениях, человеческие семейства или группы отличаются друг от друга настолько разительно и существенно, что просто невозможно говорить об их общем происхождении. Помимо потомков Адама эрудиты, сторонники этой теории, насчитывают несколько других генеалогических ветвей. Для них в человеческом роде нет первородного единства или, иными словами, не существует единого рода: есть три, четыре и даже больше родовых групп, из которых вышли совершенно разные поколения, и они, в результате смешения, образовали гибридные подгруппы.

Для подтверждения своей теории они пользуются общераспространенной точкой зрения, которая основана на очевидных и безоговорочных различиях между человеческими группами. Если мы встречаемся с желтокожим человеком с редкими волосами и такой же редкой бородой, с широким лицом, пирамидальным черепом, раскосыми глазами, настолько узкими, что глаза почти не открываются, с неуклюжей походкой и хрупкого телосложения, мы сразу узнаем определенный тип с легко запоминающимися основными внешними признаками. А вот и другой портрет: негр с западного побережья Африки, крупный, мощного телосложения, склонный к тучности. Кожа у него уже не желтоватая, а совсем черная, волосы не редкие и прямые, а, напротив, густые, обильные, курчавые, нижняя челюсть выступает вперед, череп имеет форму, называемую «прогнатической». Причард в «Естественной истории человека» характеризует его следующим образом: «Длинные кости вывернуты наружу, большая и малая берцовые кости выступают вперед и более выпуклы, чем у европейцев, икры очень высокие и доходят до подколенной впадины, ступни очень плоские, а пяточная кость не имеет дугообразной формы и составляет почти одну линию с другими костями стопы, которая, кстати, необыкновенно широкая. Примерно такими же особенностями отличается и рука».

Если вы встретите человека, отвечающего этому описанию, вам невольно придет на ум портрет обезьяны и мысль о том, что негритянские расы Западной Африки произошли от ветви, которая не имеет ничего общего, если не считать некоторого сходства в общих формах, с монгольской группой.

Затем идут племена, внешность которых еще меньше, чем конголезский негр, может польстить самолюбию человека. Именно Океании принадлежит честь дать миру самые деградированные, самые уродливые и отталкивающие образчики, представляющие собой переходный этап между человеком и элементарным животным. Рядом со многими австралийскими аборигенами даже африканский негр предстает намного более развитым в этом отношении. Многим из этих обиженных судьбой народов этой части земли, открытой позже других, особенную уродливость придают: огромная голова, необыкновенная худоба, искривленное тело. Волосы прямые или курчавые, чаще всего пушистые, кожа черная с серым оттенком. Так описывает этих людей Причард.

Наконец, если после рассмотрения этих типов людей, обитающих на разных континентах, вернуться к жителям Европы, Южной и Западной Азии, мы найдем в них такое превосходство, как в смысле внешности, так и строения тела, что сразу же хочется согласиться со сторонниками теории о множественном происхождении рас. Причем дело не только в том, что последние упомянутые мною народы превосходят остальную часть человечества красотой, они не только дали миру модели для Венеры, Аполлона и Геракла, но и среди них с глубокой древности установилась определенная иерархия: в этой элите человеческих рас европейцы занимают первое место по изяществу форм и развитию мускулатуры. Следовательно, кажется совершенно логичным заявить, что группы, из которых состоит человечество, также отличаются друг от друга, как и различные виды животных в мире дикой природы.

Таков вывод, сделанный на основании замечаний общего характера, и в этом качестве опровергнуть его трудно.

Одним из первых систематизировал подобные исследования Кампер. Он не удовольствовался поверхностными фактами и свидетельствами — он решил обосновать свои заключения математическим путем и анатомически определить характерные различия между категориями людей. Он разработал строгую методу, не оставляющую места для сомнений, а его суждения приобрели ту силу и основательность, без которых не может быть науки. Кампер взял латеральную костистую часть головы и измерил развернутый профиль, используя две линии, названные им «фациальными». Их пересечение образует угол, величина которого должна определять меру развитости расы. Одна из этих линий идет от основания носа к слуховому каналу, другая проходит касательно к выступу передней части сверху, а снизу — к самой выступающей точке нижней челюсти. Посредством этого угла строится — и не только для человека, но и для всех видов животных — лестница, вершиной которой является европеец; чем острее угол, тем дальше та или иная раса отходит от типа, который, по мысли Кампера, служит верхом совершенства. Таким образом, самый маленький угол у птиц и у рыб. У млекопитающих различных видов он увеличивается. Некоторые виды обезьян достигают 45—50 градусов. За ними следует голова африканского негра, которая так же, как и голова калмыка, отличается углом в 70 градусов. У европейца этот угол доходит до 80 градусов. Теперь процитируем слова изобретателя данного метода, слова, столь лестные для нашего соплеменника: «Именно от этой разницы в 10 градусов зависит красота человека, которую можно назвать относительной. Что до абсолютной красоты, которая так поражает нас в античных статуях, например, в голове Аполлона и в Медузе Сосикла, она определяется еще большим углом, доходящим до 100 градусов».

Этот метод привлекает своей простотой. К сожалению, он противоречит фактам, что нередко случается с подобными системами. Другой исследователь, Оуэн, установил, что Кампер изучал строение костистой части головы обезьян только на молодых особях и что у взрослых рост зубов, расширение челюстей и развитие зигоматической дуги не сопровождается соответствующим увеличением объема мозга, поэтому к человеческой голове не применимы цифры, выведенные Кампером: дело в том, что фациальный угол у черного орангутана или шимпанзе не превышает 30—35 градусов. Эта цифра слишком далека от 70 градусов (у негра и калмыка), чтобы можно было согласиться с Кампером.

Френология часто обращалась к теории голландского ученого. Специалисты, строя восходящий ряд от животных к человеку, находили соответствующие различия и в инстинктах. Между тем факты опять опровергали такую точку зрения. В частности, выдвигалось следующее выражение: у слона, который намного умнее орангутанов, фациальный угол острее, чем у них, а среди самих обезьян, если следовать логике Кампера, самые сообразительные, самые податливые к элементарному воспитанию, должны принадлежать к самым крупным особям.

Помимо этих двух больших недостатков в методе Кампера есть еще один уязвимый момент. Он не применим ко всем разновидностям человеческой расы, т. к. оставляет за пределами его категорий племена с пирамидальной головой, тогда как это довольно существенный признак.

Блюменбах, выступив против своего предшественника, в свою очередь предложил систему, основанную на изучении человеческой головы сверху. Свое изобретение он назвал «norma verticalis», или «вертикальный метод». Автор уверял, что сравнение ширины верхней части головы позволяет выявить главные различия в общей конфигурации черепа. Согласно Блюменбаху, изучение этой части тела дает столько данных, особенно это касается моментов, определяющих национальный характер, что невозможно свести все разнообразие к линиям и углам и что для получения удовлетворительной классификации следует рассматривать головы в таком ракурсе, который сразу может охватить максимальное количество различий. Его мысль выражена следующим образом: «Надо поставить ряд сравниваемых черепов так, чтобы скуловые кости находились на одной горизонтальной линии, как это бывает, когда черепа покоятся на нижней челюсти; затем встать сзади и скользить взглядом по вертексу каждого из них: таким образом можно охватить разновидности в форме элементов, которые в наибольшей степени отвечают национальному характеру — будь то в направлении челюстных и скуловых костей, или исходя из ширины овального контура, образуемого вертексом, а также в зависимости от уплощенной или выпуклой конфигурации фронтальной кости» .

По мнению Блюменбаха, следствием этой системы является разделение человечества на пять больших групп или категорий, в свою очередь состоящих из определенного числа видов и типов.

Такая классификация тоже вызывает возражения. Ее, как и метод Кампера, можно упрекнуть в игнорировании некоторых важных признаков, причем частично это вызвано желанием учесть замечания Оуэна касательно изучения черепов не по верхней части, а по нижней. Один из главных результатов этой новой концепции заключался в окончательном проведении четкой демаркационной линии между человеком и орангутаном, после чего стало невозможно отыскать между ними какую‑то связь, о которой говорил Кампер. В самом деле, одного взгляда, брошенного на два черепа — орангутана и человека, — если судить по их основанию, достаточно, чтобы увидеть кардинальные различия. У орангутана диаметр (передне–задний) более удлинен, чем у человека; зигоматическая дуга находится не в передней половине основания черепа, а составляет в средней его части одну треть общей длины диаметра; наконец, совершенно различно положение затылочного отверстия, чрезвычайно важное с точки зрения общего признака форм индивида и особенно влияния, которое оно оказывает на его привычки. У человека это отверстие располагается почти посередине основания черепа, а у орангутана отодвинуто в середину задней трети.

Разумеется, замечания Оуэна имеют ценность, но я бы предпочел самую последнюю из краниоскопических систем и, одновременно, самую удачную: речь идет о системе американского ученого Мортона, поддержанной Карусом. Ее суть состоит в следующем:

Для демонстрации различия между расами оба исследователя исходят из одной предпосылки: чем шире череп, тем выше стоит человек, которому принадлежит этот череп. Следовательно, вопрос ставится так: насколько развит череп у представителей разных рас?

Чтобы получить нужный ответ, Мортон взял определенное количество черепов, принадлежащих белым, монголам, неграм, краснокожим североамериканцам; затем он заткнул ватой все отверстия в черепах, кроме «foramen magnum», до самого верха насыпал внутрь хорошо высушенные зерна перца и сравнил полученное количество. В результате была получена следующая таблица:

Число измеренных черепов Средняя вместимость Максим, вместимость Миним. вместимость
Белые 52 87 109 75
Желтая раса: монголы малайцы 10 83 93 69
18 81 89 64
Краснокожие 147 82 100 60
Негры 29 78 94 65

Результаты, отмеченные в двух первых колонках, очень любопытны. Что же касается двух последних колонок, они не представляют для меня особого интереса, т. к. чтобы они как‑то существенно дополнили вторую колонку, во–первых, Мортону следовало исследовать значительно больше черепов, и, во–вторых, он должен был указать социальный статус лиц, которым принадлежали эти черепа. Например, ему удалось раздобыть довольно представительные образцы: что касается белых и краснокожих, были использованы черепа, принадлежавшие людям далеко не низшего сословия, зато в отношении чернокожих и желтокожих, можно сказать, что он вряд ли мог располагать черепами вождей или мандаринов. Этот факт объясняет, каким образом американский абориген получил цифру 100, между тем как самый развитый монгол, обследованный Мортоном, заслужил лишь 93; то же самое относится к негру (94). Подобные результаты неточны, случайны и лишены научной ценности, а в таких вопросах необходимо учитывать индивидуальные характеристики. Поэтому я бы вообще вычеркнул вторую половину таблицы Мортона.

Я также склонен усомниться в одном пункте касательно первой половины таблицы. Так, во второй колонке между цифрами 87, указывающей на объем черепа белого, 83 (желтокожего) и 78 (чернокожего) существует четкая и очевидная градация. Но цифры 83, 81 и 82, соответствующие монголам, малайцам и краснокожим, являются усредненными и очевидно неточными, поэтому монголов и малайцев Карус включает в одну расу, т. е. он объединяет 83 и 81. Тогда зачем нужно брать цифру 82 для характеристики отдельной расы и создавать таким образом четвертую большую подгруппу?

Впрочем, это несоответствие служит подпоркой для слабых моментов системы Каруса. Саксонский ученый считает, что точно так же, как наша планета проходит четыре времени суток — день, ночь, вечерние сумерки и раннее утро, — так и человеческий род делится на четыре соответствующие подгруппы. Причем он видит в этом некий символ, что всегда опасно для серьезного ученого. Но Карус не устоял перед соблазном. Белая раса относится к «дневным» народам, чернокожие — к «ночным», желтокожие — к «утренним» или к «восточным сумеркам», а краснокожие — к «вечерним» или «западным сумеркам». Искусственность этой системы видна невооруженным глазом. Например, европейские нации в силу расцвета их наук и оформленности их цивилизации сопоставляются со светом, между тем как черные народы пребывают в спячке в темноте невежества, китайцы живут в сумерках, которые и определяют их довольно устойчивое, но несовершенное социальное состояние. Что же до краснокожих, понемногу исчезающих с земли, нельзя подобрать более удачного образа, чем заходящее солнце!

К сожалению, такое сравнение необоснованно, и Карус, обратившись к поэзии, несколько подпортил свою стройную теорию. Впрочем, следует признать то, что уже было отмечено в отношении остальных этнологических доктрин — Кампера, Блюменбаха, Оуэна: Карусу не удалось привести в систему всю совокупность физиологических различий, имеющих место в человеческих расах .

Сторонники этнического единства не замедлили воспользоваться этим недостатком и объявили, что поскольку нет возможности использовать наблюдения, относящиеся к костистой части головы, для создания убедительной системы исходного разделения человеческих типов надо рассматривать различия не как системные факторы, но как простые результаты независимых друг от друга вторичных причин, лишенных конкретики.

Однако победу торжествовать рано. Трудность в нахождении метода не всегда означает, что найти его вообще невозможно, хотя сторонники расового унитаризма с этим не согласны. Для подтверждения своих аргументов они выдвинули следующий тезис: некоторые племена, принадлежащие к одной расе, не относятся к одинаковому физическому типу, а, напротив, в довольно значительных пределах отклоняются от него. Например, без учета конкретных элементов в каждой смешанной группе они приводят в качестве доказательства различные ветви смешанной малайско–полинезийской группы и добавляют, что если в группах общего происхождения могут наблюдаться совершенно непохожие черепные и лицевые формы, тогда самые большие различия не свидетельствуют о первичной множественности происхождения; что если для европейцев негроидные или монгольские типы могут показаться совершенно различными, тем не менее это также не может служить доказательством разного происхождения, и что причины разделения человеческих рас следует искать не в столь отдаленном прошлом, поэтому физиологические отклонения можно считать простыми результатами определенных локальных причин, действовавших в течение определенного периода.

Перед лицом стольких логичных и совсем нелогичных возражений приверженцы идеи разного происхождения человеческих рас пытались расширить сферу своих исследований и аргументов и от изучения черепов перешли к изучению человека во всей его совокупности. Для того чтобы показать, что различия существуют не только в строении лица и черепа, они обратились к таким серьезным факторам, как форма таза, пропорциональность членов, цвет кожи, волосяной покров.

Кампер и другие анатомы давно признавали, что таз негра имеет свои особенности. Доктор Вролик, продолжая ту же мысль, отметил, что у европейцев различия между мужским и женским тазом заметны гораздо меньше, а у представителей негритянской расы — у обоих полов — ярко выражено сходство с животными. Голландский ученый, исходя из того, что строение таза неизбежно влияет на процесс формирования зародыша, пришел к выводу об исходных различиях .

Ему возражал, правда, без особого успеха, Вебер. Последнему пришлось признать, что некоторые формы таза чаще встречаются у одних рас, чем у других, но он лишь констатировал, что не бывает правил без исключений и что американцы, африканцы, монголы имеют такие же формы, как европейцы. Кроме того, Вебер, говоря об этих исключениях, нисколько не обращает внимания на тот факт, что телосложение есть результат смешения крови.

Что касается размеров конечностей, противники единого происхождения человеческого рода заявляют, что европейцы сложены лучше. Им возражают, что худые конечности вполне естественны у народов, которые питаются в основном растительной пищей или испытывают недостаток питания, и эта точка зрения также не лишена логики. Но когда речь заходит о чрезмерно развитом бюсте у представителей племени кечуа, критики, не желая признавать в этом характерный признак расы, становятся менее убедительными: в самом деле, было бы смешно считать, как они это делают, что объем груди у перуанских горцев в данном случае объясняется высотой Анд, о чем метко замечает Причард. На земле много горных народов, у которых совершенно иное телосложение, чем у кечуа. Например, швейцарцы, тирольцы, шотландцы, балканские славяне, племена, живущие в Гималаях, не имеют такого уродливого строения, как кечуа.

Перейдем к аргументам, касающимся цвета кожи. Унитаристы утверждают, что и здесь нет никакой специфики или характерного признака: во–первых, потому что цвет обусловлен климатическими особенностями и не является постоянным признаком, во–вторых, потому что цвет имеет бесчисленные оттенки, незаметно переходящие от белого к желтому, от желтого к черному, между которыми трудно провести линию раздела. Этот факт просто–напросто доказывает наличие бесчисленных гибридов, о чем унитаристы стараются вообще не говорить. Что же до специфичности волос, здесь в пользу исходного единства рас авторитетно высказывается господин Флуранс.

Мы рассмотрели кратко некоторые несостоятельные аргументы и теперь обратимся к научному краеугольному камню унитаристов. У них есть один сильный аргумент, и его стоит рассмотреть подробнее: я имею в виду легкость, с какой различные ветви человеческого рода порождают гибридов, и плодовитость этих самых гибридов.

Наблюдения натуралистов, кажется, доказали, что в животном или растительном мире метисы могут рождаться только от довольно близких друг другу видов и что даже в этом случае их плоды заранее обречены на бесплодность. Кроме того, было отмечено, что между близкими видами совокупление, хотя в принципе и возможное, противно природе и происходит только благодаря хитрости или насилию; это значит, что в свободном состоянии число гибридов еще более ограничено, чем в случае вмешательства человека. Из этого был сделан вывод: способность производить плодовитые особи следует включить в число специфических признаков.

Поскольку ничто не говорит о том, что человеческий род не подпадает под это правило, ничто до сих пор не поколебало логики, которая более остальных наносит удар по системе противников единства происхождения. Правда, есть утверждения, что в некоторых районах Океании женщины, родившие метисов от европейцев, уже не могут забеременеть от своих соотечественников. Если признать справедливость этого факта, стоит исследовать его глубже, но в настоящее время им не стоит пользоваться для оценки принципов появления гибридов.

 

ГЛАВА XI

Этнические различия имеют постоянный характер.

Унитаристы утверждают, что различие между расами очевидно и обусловлено лишь такими обстоятельствами локального характера, какие мы испытываем и сегодня, или же случайными отклонениями в конституции первого предка той или иной ветви. Для них все человечество способно в равной мере к усовершенствованию, повсюду первоначальный общий тип, не всегда явно выраженный, проявляет себя с одинаковой силой, и негр, американский абориген, тунгус, живущий на севере Сибири, могут и должны, при условии одинакового воспитания, соперничать с европейцем в красоте внешних форм и внутреннего содержания. Но эта теория совершенно беспочвенна.

Выше мы увидели самую надежную цитадель сторонников расового равенства: это многообразие смешанных рас и их плодовитость. Эта точка зрения, которая до сих пор сталкивается с большими трудностями, возможно, не всегда будет такой неопровержимой, и не стоило бы подробно останавливаться на ней, если бы за ней не стоял другой аргумент совершенно иной природы, который, признаться, беспокоит меня больше: есть мнение, что Священное Писание, а именно Книга Бытия, признает только один источник появления человеческого рода на земле.

Если священный текст категоричен, ясен, недвусмыслен, остается склонить перед ним голову: самые большие сомнения должны исчезнуть, разум должен умолкнуть и признать себя побежденным; итак, человечество произошло от единого источника, а все аргументы против ничего не стоят. И пусть лучше сгущается тьма над пытливой мыслью, поскольку нет смысла оспаривать столь высокий авторитет. Но если Библия истолкована неверно? Если Священное Писание написано вовсе не для того, чтобы прояснить этнические вопросы, и из него следует извлечь другой смысл?

Тот факт, что Адам — прародитель нашей белой расы, не подлежит сомнению. Очевидно, что и Библия высказывается именно так, потому что от него происходят все люди с белой кожей. Но при всем при этом нет никаких свидетельств того, что первые редакторы адамовой генеалогии причисляли к этой группе других людей, не принадлежащих к белой расе. Там ни слова не говорится о желтых народах, а далее я постараюсь доказать, что патриарх Хам не был чернокожим. Разумеется, переводчики и комментаторы, утверждавшие, что от Адама пошел весь род человеческий, включили в число его потомков прочие народы, появившиеся позже. Согласно их теории, потомки Иафета являются ветвями европейского древа народов, семиты появились в Передней Азии, хамиты, из которых сделали, без всяких на то основании, меланийскую расу, обитают на просторах Африки. Как будто все в порядке, что касается одной половины земного шара. А что делать с другой? С той, что не укладывается в классификацию?

Пока я не буду останавливаться на этом. Ограничусь лишь таким замечанием: возможно, удастся, не выходя за рамки церковных доктрин, оспорить эту классификацию. Я попробую объяснить факты, приводимые унитаристами, в ином смысле, нежели они толкуются ими, и посмотреть, нет ли между человеческими расами фундаментальных физических и моральных различий независимо от происхождения человечества.

Этническая идентичность всех видов семейства собак считается доказанной — это отмечает, в частности, Фредерик Кювье, — но кто решится констатировать у всех животных, независимо от видов, одинаковые формы, тенденции, привычки, свойства? То же самое можно сказать и о других видах, например, лошади, свинье, медведе и т. д. Идентичность в происхождении и разнообразие во всем остальном, причем разнообразие настолько глубокое, что оно может исчезнуть разве что вследствие скрещивания, но и в этом случае новые типы не могут обрести настоящую идентичность. Между тем, пока сохраняется чистота расы, специфические черты остаются постоянными и воспроизводятся из поколения в поколение без существенных отклонений.

Этот неоспоримый факт наводит на следующий вопрос: можно ли распознать формы и инстинкты первопредков у животных, ставших домашними? По всей очевидности, ответа на него не существует. Невозможно определить, какими были формы и сущность первого человека и насколько отличаются от них типы, которые мы наблюдаем сегодня. Такая же проблема имеет место и для очень большого числа растений. Особенно человек, чьи истоки так хочется, обнаружить, не поддается никакой расшифровке в этом отношении.

У самых разных рас не возникало сомнений в том, что их пращур был почти во всем похож на них. И только в этом все они единодушны. Белые люди сделали своим предком Адама и Еву, которых Блюменбах отнес бы к кавказскому типу; в одной книге, фривольной внешне, но полной метких наблюдений и точных фактов — «Тысяча и одна ночь», — рассказывается, что некоторые негры считают Адама и его жену чернокожими, что если основатели человеческого рода были сотворены по образу божьему, то и Бог и его ангелы должны быть черными, и что пророк также вряд ли имел белую кожу.

К сожалению, современная наука не в состоянии устранить эту путаницу. Ни одна гипотеза не смогла прояснить этот вопрос, и по всей вероятности человеческие расы настолько отличаются от своего общего предка, — если только у них таковой был, — насколько они отличаются друг от друга. Остается объяснить такое отклонение первобытного типа, оставаясь на скромном и ограниченном плацдарме, который я занимаю, и допуская справедливость мнения унитаристов.

Причины этого явления обнаружить нелегко. Унитаристы, как я уже сказал, объясняют его воздействием климата, географическим положением и привычками. Нет возможности принять подобный аргумент , учитывая, что изменения в конституции рас с самых незапамятных времен, вызванные указанными обстоятельствами, не имели такого значения, которое могло бы в достаточной степени объяснить столь глубокие расхождения. Сейчас мы в этом убедимся.

Возьмем два племени, еще близкие к первобытному типу, которые живут в разных условиях: одно в альпийской долине в глубине континента, другое на морском острове. Состав окружающего их воздуха совершенно разный, точно так же, как и их пища. Далее допустим, что у одного достаточно возможностей добыть пищу, у другого они скудные; затем поместим первое в холодный климат, а второе под тропическое солнце. Тогда получим полный контраст. С течением времени к естественному воздействию физических факторов добавится так называемый человеческий фактор, и постепенно оба народа приобретут некоторые специфические признаки, которые помогут различить их. Однако даже через несколько столетий в их конституции не произойдет никаких существенных органических изменений; доказательством служит тот факт, что встречаются народы, живущие на противоположных концах света, в совершенно различных климатических условиях, но их типы почти ничем не отличаются друг от друга. Это знают все этнологи. Им даже хотелось бы поместить готтентотов в Китае — настолько они похожи на жителей Поднебесной Империи . Кроме того, наличествует большое сходство между портретом, который нам оставили древние этруски, и аракуанами Южной Америки. Лицо, телосложение чероки как будто являются копией представителей некоторых народов Италии, например калабрийцев. А внешность жителей Оверни, особенно женщин, имеет более отдаленное сходство с общим типом европейцев, нежели с типом некоторых индейских племен Северной Америки. Таким образом, поскольку в совершенно несходных климатических условиях и в таких разных обстоятельствах повседневной жизни природа может создавать похожие типы, очевидно, что вовсе не нынешние внешние факторы придают специфические черты человеческим типам.

Тем не менее, нельзя не признать, что локальные обстоятельства могут усиливать или ослаблять некоторые особенности цвета 'кожи, предрасположенность к полноте, относительное развитие мышечной системы, груди, удлиненность ног или рук, физическую силу. Но повторю еще раз: это не есть определяющий фактор, и, судя по тем очень небольшим изменениям, которые эти причины привносят в телосложение людей, нет оснований полагать — и это еще одно свидетельство, — что они оказывали значительное влияние когда‑либо в прошлом.

Если мы не знаем, какие революции могли произойти в физической организации народов в доисторические времена, то мы можем хотя бы заметить, что этот период охватывает всего лишь около половины возраста человеческого рода; и если в течение трех–четырех тысяч лет стоит такая непроглядная тьма, нам остается еще три тысячи лет, чтобы мы могли сблизиться с другими нациями, и все свидетельствует о том, что существовавшие в ту пору расы, оставшиеся с тех пор в состоянии относительной чистоты, изменились незначительно, хотя некоторые переселились в другие места и, следовательно, попали под действие иных внешних факторов. Приведу в пример арабов. Как они представлены в египетских монументах, такими мы их видим сегодня не только в плодородных землях с влажным климатом Малабара и побережья Короманделя, на островах Индийского океана, во многих местах северного побережья Африки, где сегодня они в большей мере смешаны с другими расами, чем где‑либо еще; их следы встречаются в некоторых местах Русильона, Лангедока и побережья Испании, несмотря на то, что приблизительно два столетия прошли после их вторжения. Влияние среды, если оно и имело место, как это считается, не могло бы определить такую долговечность типов. Меняя местожительство, потомки исмаелитского прародителя должны были изменять и свою внешность.

После арабов я отмечу евреев, еще более интересных в этом отношении, потому что они мигрировали в места с совершенно другим климатом, нежели в Палестине, и еще в меньшей степени сохранили свой образ жизни. Тем не менее, их тип остался прежним, вернее, претерпел незначительные изменения, которые не могли изменить общий характер расы ни в каком климате и ни в каких условиях. Такими мы видим воинственных рехавитов из арабских пустынь, такими предстают перед нами и мирные португальские, французские, немецкие и польские израелиты. Мне представился случай исследовать одного человека, принадлежащего к последней категории. Черты его лица выдавали его происхождение. Особенно красноречивы были его глаза. Этот северянин, прямые предки которого в течение нескольких поколений обитали среди снегов, по–видимому, загорел под лучами сирийского солнца. Таким образом, приходится признать, что лицо семита в общих и самых характерных чертах сохранило тип, который мы видим на египетских картинах, выполненных три, четыре и более тысяч лет назад, и этот тип остается в самых разнообразных климатических обстоятельствах. Идентичность потомков с предками не ограничивается чертами лица — она наблюдается и в строении тела, и в темпераменте. Немецкие евреи в целом более низкорослы и имеют более хрупкое телосложение, нежели представители европейской расы, среди которых они живут веками. Кроме того, они достигают зрелости намного раньше, чем их соотечественники других рас, как замечает Мюллер в своем «Справочнике по физиологии человека».

Впрочем, существует и диаметрально противоположное мнение Причарда. Этот физиолог в своем стремлении доказать единство человеческого рода пытается обосновать, что возраст зрелости у обоих полов одинаков везде и для всех рас. Он использует аргументы из Ветхого Завета, что касается евреев и арабов, из религиозного свода Корана, согласно которому женщины могут вступать в брак в 18 и даже в 15 лет.

Эти два аргумента весьма спорны. Прежде всего библейских свидетельств на сей счет почти не существует, тем более, что там часто приводятся факты, выходящие за рамки обычного порядка вещей, и что беременность Сары в глубокой старости, когда самому Аврааму было 100 лет, — это такой эпизод, на который нельзя опираться в серьезном исследовании. Что же касается мнения и предписания мусульманского закона, я хочу заметить, что авторы Корана хотели не только констатировать физическую возможность, прежде чем дать разрешение на брак: они хотели, чтобы женщина достигла и умственной зрелости при принятии на себя столь серьезных обязанностей. Доказательством служит тот факт, что пророк озабочен религиозным воспитанием юных девушек вплоть до момента замужества. В таком случае ясно, что этот момент следует отложить как можно дальше и что законодатель считал очень важным развивать умственные способности и не торопить природу. И это еще не все. Свидетельствам, приводимым Причардом, можно противопоставить другие, более убедительные, пусть и не столь обоснованные.

Поэты Востока в своих любовных произведениях, показывая героинь в расцвете красоты, не заботясь о моральной зрелости, всегда изображают их более юными, чем предписывается в Коране: Зулейка и Лейла не достигли и 14 лет. В Индии контраст еще более разителен. Шакундала в Европе считалась бы девчонкой, почти ребенком. В той стране лучший возраст любви для женщины — от девяти до двенадцати лет. Итак, мы имеем распространенное и общепринятое мнение, бытующее у индусов, персов и арабов: весна жизни для женщин наступает в более раннем возрасте, чем в Европе. Долгое время наши писатели придерживались в этом смысле модели Древнего Рима. А римляне вслед за своими греческими учителями принимали в качестве возраста созревания 15 лет. После того, как северные идеи оказали влияние на нашу литературу, мы встречаем в романах лишь восемнадцатилетних и более старших героев и героинь.

Если теперь вернуться к более серьезным аргументам, то и таковых мы найдем предостаточно. Помимо того, что говорилось выше о немецких евреях, можно добавить, что во многих землях Швейцарии физическое развитие жителей настолько замедленное, что у мужчин оно иногда не завершается даже в двадцать лет. Другим примером являются цыгане . Представители этой расы отличаются таким же ранним физическим развитием, как и их родичи индусы, и даже под суровым небом России и Молдавии они сохраняют не только свои древние привычки и обычаи, но и черты лица и телосложение касты париев. Однако я не собираюсь оспаривать взгляды Причарда огульным образом. Скажем, с одним из его замечаний я согласен полностью: «Климатические различия не играют почти никакой роли в появлении физических изменений, которым подвержена во времени человеческая конституция». Это очень справедливая мысль, и я не собираюсь подтверждать ее, но ограничусь таким добавлением: как мне кажется, она несколько противоречит принципам, которые отстаивает этот американский физиолог и этнограф.

Нетрудно заметить, что в данном случае вопрос о постоянстве типов является ключевым. Если считается доказанным фактом, что каждая из человеческих рас заключена в рамки некоей индивидуальности, из которых она может выйти только посредством смешения, тогда унитаристы должны согласиться с тем, что, поскольку человеческие типы целиком обусловлены наследственностью и остаются постоянными, то есть не подверженными изменениям и не зависящими от климата и от времени, человечество разделено на группы, точно так же, как если бы специфические различия были вызваны различным происхождением.

Сегодня это важное утверждение доказать совсем не трудно. Оно подтверждается египетскими скульптурами, изображающими арабов, и наблюдениями за евреями и цыганами. Кроме того, не стоит забывать, что росписи в храмах и подземельях долины Нила также свидетельствуют о постоянстве негроидного типа с курчавыми волосами, с выступающей вперед головой, толстыми губами и что обнаруженные недавно барельефы Хорсабада (Ниневия) подтверждают то, что уже засвидетельствовано на разных монументах Персеполиса, а именно, физиологическую идентичность ассирийских народов с нациями, которые сегодня живут на той же территории.

Если бы мы имели аналогичные документы о большом количестве живущих ныне рас, результаты оказались бы точно такими же. Т. е. постоянство типов было бы подтверждено лишний раз. Однако для нас достаточно имеющихся фактов, и теперь пусть противники выдвигают свои возражения.

Между тем таковых они не имеют и, пытаясь защитить свою доктрину, они противоречат себе с самых первых слов или вступают в противоречие с лежащими на поверхности фактами. Так, они утверждают, что евреи изменили свой тип под действием климата, а факты говорят об обратном. Они утверждают, что в Германии много израелитов со светлыми волосами и голубыми глазами. Но чтобы такое утверждение имело силу в смысле подтверждения теории унитаристов, необходимо признать климат единственной или, по крайней мере, главной причиной этого явления; с другой же стороны, ученые этой школы заявляют, что цвет кожи, глаз и волос ни в коей мере не зависят от географического положения и теплого или холодного климата. Они отмечают — и это бесспорный факт — голубые глаза и русые волосы у сингалайских племен и даже различные оттенки кожи от светло–коричневого до черного. С другой стороны, они признают, что самоеды и тунгусы, хотя и живут на побережье Ледовитого океана, очень смуглые. Следовательно, климат не имеет никакого отношения к цвету кожи, волос и глаз. Эти наблюдения следует либо считать ничего не значащими, либо связать их с определенной расой, а поскольку достоверно известно, что рыжие волосы нередко встречаются на Востоке, не стоит удивляться внешности немецких евреев. В данном случае это ничего не доказывает: ни постоянства типов, ни обратного.

Не более убедительными выглядят унитаристы, когда призывают на помощь исторические свидетельства. Впрочем, они приводят только два: одно относится к туркам, другое к мадьярам. Что касается первых, азиатское происхождение их не вызывает никаких сомнений. С такой уверенностью можно говорить об их близком родстве с финикийскими ветвями остяков и лапландцев. Первоначально они имели желтое лицо, выступающие скулы, невысокий рост, как у монголов. Согласившись с этим, вернемся к их нынешним потомкам: у них европейский тип лица, густая и длинная борода, миндалевидные, а не раскосые глаза, и вот, исходя из этого, раздается торжествующий возглас, что расы вовсе не постоянны, потому что турки претерпели такую явную трансформацию. Унитаристы рассуждают следующим образом: здесь имело место смешение с греческими, грузинскими и черкесскими семействами. Но тут же добавляют — такое смешение происходило редко: ведь не все турки были достаточно богаты, чтобы покупать жен на Кавказе, не у всех были гаремы с белыми рабынями, а с другой стороны, ненависть греков к завоевателям и религиозные различия не способствовали брачным союзам, поскольку оба народа, даже живущие сегодня вместе, разделены так же, как и в первый день после завоевания.

Эти аргументы скорее отличаются кажущимся правдоподобием, нежели солидностью. Вряд ли можно всерьез говорить о финикийском происхождении турецкой расы. До сих пор такое происхождение доказано лишь одним–единственным аргументом: родством языков. Ниже я коснусь его и покажу, насколько он спорен и сомнителен. Тем не менее, если допустить, что праотцы этого народа принадлежали к желтому типу, то существует немало доказательств того, что у них были веские причины удалиться от него.

Между моментом, когда первые туранские орды спустились на юго–запад, и днем, когда они овладели городом Константина, т. е. между этими двумя датами, отделенными друг от друга многими веками, случилось немало событий, так что у западных турков была совсем другая судьба. Будучи по очереди то победителями, то побежденными, рабами или господами, они обосновались среди совсем не похожих на них народов. Согласно историческим сведениям, их предки огузы, выходцы с Алтая, во времена Авраама жили в огромных степях верхней Азии, простирающихся от Китая до Аральского озера, от Сибири до Тибета, древней загадочной страны, где и сегодня обитают германские народы. Кстати, барон Гумбольдт считает этот факт одним из выдающихся открытий нашей эпохи. С точки зрения истории, это, разумеется, так. И еще одно странное обстоятельство: как только писатели Востока начинают говорить о народах Туркестана, они тут же восхваляют красоту их телосложения и лиц . Они используют красочные эпитеты, а поскольку эти авторы имели перед собой самые красивые типы древнего мира, т. е. имели материал для сравнения, то вряд ли они могли восхищаться отталкивающими и откровенно уродливыми монголами. Таким образом, несмотря на лингвистические факторы, кстати, возможно неправильно истолкованные , здесь есть о чем задуматься. Впрочем, допустим, что алтайские огузы были представителями финской расы, и вернемся к мусульманской эпохе, когда турецкие племена обосновались в Персии и Малой Азии под различными именами и в не менее различных условиях.

Османы еще не существовали, а сельджуки, от которых им предстояло произойти, уже были сильно перемешаны с исламскими народами. Принцы этой нации, например, Гайаседин–Кейхосрев в 1237 г., свободно женились на арабских женщинах. Более того: поскольку мать другого сельджукского царя Аседдуина была христианкой, а властители, во всех странах более ревностно, чем простой народ, относившиеся к генеалогической чистоте, проявляли такую терпимость, можно предположить, что и подданные следовали их примеру. Постоянные походы давали им возможность брать рабынь на огромных территориях, где они проходили, и нет сомнений в том, что начиная с XIII в. древний огузский род, к которому принадлежали сельджуки Рума, был чрезвычайно пропитан семитской кровью.

Именно из этого рода вышел Осман, сын Ортогрула и отец Османидов. Вокруг его палатки сплотилось совсем немного семейств. Его армия больше напоминала шайку, и если первые потомки этого кочевого Ромула сумели увеличить ее, то вовсе не методом, который практиковал брат Рема: т. е. не потому, что они впускали в свои шатры всех, кто хотел туда войти.

Я склонен предположить, что крах сельджукской империи привел в их ряды других представителей их расы. К тому времени и сама раса сильно изменилась; впрочем, соплеменников было недостаточно, т. к. начиная с этого времени турки стали охотиться за рабами, чтобы увеличить свою численность. В начале XIV в. Уркан по совету Халила Тьендерели по прозвищу Черный учредил милицию янычар. Сначала их было всего тысяча. Но в царствование Магомета IV в рядах милиции насчитывалось уже сорок тысяч солдат, а поскольку до сих пор турки были озабочены пополнением войска только за счет молодых христиан, уводимых из Польши, Германии и Италии, обращаемых в ислам, было по меньшей мере пятьсот тысяч глав семейств, которые в течение четырех столетий вливали европейскую кровь в жилы турецкой нации.

Этническое смешение этим не ограничивалось. Главной целью пиратов, которые вели масштабные операции в бассейне Средиземного моря, было пополнение гаремов, и ни одна выигранная баталия не обходилась без того, чтобы не увеличить численность правоверного населения. Большая часть пленников–мужчин отрекалась от своей веры, и после этого они считались турками. Затем победители забирали женщин, которых могли увести с собой. Часто добыча оказывалась настолько большой, что ее некуда было девать: случалось, что самую красивую девушку меняли на один сапог. Если вспомнить хорошо известную цифру турецкого населения, как в Азии, так и в Европе, которое никогда не превышало 12 миллионов, можно с уверенностью сказать, что вопрос о постоянстве расового типа не имеет никакого отношения — в смысле аргументов «за» или «против» — к истории такого смешанного народа, как турки. Эта истина настолько очевидна, что некоторое сходство, отмечаемое между османидами и представителями желтой расы, не связано с прямым финикийским происхождением: дело в том, что чужеродный элемент объясняется влиянием другой крови, поступившей, так сказать, из вторых рук — от славян или татар. Вот что я хотел сказать касательно этнологии турок–оттоман. Теперь переходим к мадьярам.

Точка зрения унитаристов основана на следующем рассуждении: «Мадьяры связаны происхождением с финнами, родственниками лопарей, самоедов, эскимосов — людей низкого роста и с широкими лицами и выступающими скулами, с желтоватой или грязно–смуглой кожей. Однако мадьяры имеют более крупное и стройное сложение, длинные, гибкие и сильные руки и ноги, черты лица, напоминающие представителей белых рас и весьма красивые. Финны всегда были слабые, забитые, угнетенные. Мадьяры занимают почетное место среди завоевателей. Они имели рабов, но сами рабами не были, следовательно… если мадьяры суть финны, если они и в физическом и моральном отношении настолько отличаются от остальных ветвей их общих предков, причина заключается в том, что они очень сильно изменились» .

Как бы то ни было, если бы такое изменение имело место, его было бы невозможно объяснить даже унитаристам, даже предполагая необыкновенную мобильность данного типа, потому что метаморфоза должна была произойти между концом IX в. и нашей эпохой, т. е. в течение всего лишь 800 лет; между тем хорошо известно, что за этот период наши соплеменники незначительно смешались с народами, среди которых они живут. К счастью для здравого смысла, нет оснований удивляться этому, т. к. аргумент, который я собираюсь опровергнуть, будучи изящным, порочен по своей сути: венгры не имеют ничего общего с финнами.

В одной статье Жерандо разбил наголову теории Шлетцера и его сторонников и, используя самые обоснованные суждения, заимствованные у греческих и арабских историков, мнение венгерских ученых, подтвержденные факты и даты, устойчивые перед лицом любой критики, наконец, филологические факты и свидетельства, доказал родство сикулов с гуннами и первородную идентичность трансильванского племени с последними завоевателями Паннонии. Итак, венгры — это гунны.

Здесь мы, без сомнения, столкнемся с новым возражением. Нам скажут, что из этого вытекает несколько иное родство мадьяр, однако от этого не менее близкое, с желтой расой. Но это ошибка. Если название гуннов есть имя народности, это также есть собирательное имя с исторической точки зрения, которое не обозначает однородную совокупность. В толпе племен, вставших под знамя предков Аттилы, среди прочих различали группы или шайки, называемые «белыми гуннами», в которых преобладал германский элемент .

По правде говоря, контакт с желтокожими группами изменил кровь, т. е. она утратила свою прежнюю чистоту: именно об этом красноречиво свидетельствует скуластое лицо мадьяр. Их язык очень близок тюркским диалектам, следовательно, мадьяры суть белые гунны, а эта народность, из которой несправедливо сделали желтокожую расу, поскольку она в силу добровольных или вынужденных браков смешалась с этой расой, состоит из метисов с германской основой. Язык имеет корни и словарный запас, отличающиеся от их преобладающего элемента, точно так же, как это имеет место в случае «желтых» скифов, которые говорили на арийском диалекте, и скандинавских племен, которые спустя несколько лет владычества приняли кельтско–латинский диалект покоренных ими народов. Ничто не дает основания предполагать, что время, воздействие климата и изменение обычаев могли превратить японца, или остяка, или тунгуса, или пермяка в нашего соотечественника. Вследствие слабости аргументов, выдвигаемых унитаристами, я прихожу к выводу, что постоянство типов внутри рас не подлежит никакому сомнению, и никакие изменения среды, какими бы глубокими и необратимыми они ни были, не в состоянии поколебать это постоянство до тех пор, пока не произойдет смешения одной ветви человеческого дерева с другой.

Таким образом, что бы ни говорили о единственности или множественности причин появления на земле рода человеческого, различные группы сегодня совершенно разделены, поскольку никакие внешние силы не могут соединить их вместе, привести к их ассимиляции.

Итак, нынешние расы представляют собой различные ветви одного или нескольких первородных и уже утерянных стволов, даже самые общие черты которых нам знать не дано. Эти расы, отличающиеся друг от друга внешними формами и пропорциями тела, строением черепа, внутренней конституцией, наличием или распределением волосяного покрова, цветом кожи и т. д., могут утратить свои главные признаки только в результате скрещивания.

Этого постоянства родовых признаков вполне достаточно для того, чтобы обеспечить глубокое несходство и неравенство, чтобы придать им силу естественных законов и применить к физиологической конституции народов те же различия, которые позже мы увидим в их нравственно–моральном характере.

Никто не станет отрицать, что этот серьезнейший и сложнейший вопрос окутан таинственным мраком, который скрывает причины — как физические, так и нематериальные. Некоторые причины, исходящие из области божественного, присутствие которых чувствует наш робкий ум, не имеющий никакого понятия об их природе, лежат в самой глубине мрака, окутывающего данный вопрос, и вполне вероятно, что движущие силы, через которые мы пытаемся найти ключ к тайне, являют собой всего лишь инструменты, внутренние пружины какого‑то великого действа. Причины же всех вещей, всех движений, всех событий и фактов — это вовсе не бесконечно малые силы, как об этом часто шутят, но, напротив, они настолько мощны, настолько велики по сравнению с нашей слабостью, что мы можем только догадываться о них.

Человек пришел в этот мир недавно. Геология, руководствуясь в основном индуктивными методами, свидетельствует о его отсутствии во всех предыдущих формациях земного шара; не находит она человека и среди ископаемых остатков прошлых эпох. Когда наши предки впервые появились на уже постаревшей земле. Бог, как сказано в Священных Книгах, поведал им, что они будут владеть ею и что все будет им подвластно. Это обещание владычества относилось скорее не к первым людям, а к их потомству, поскольку самые первые создания имели в своем распоряжении очень мало средств — и не только для того, чтобы властвовать над природой, но даже сопротивляться самым слабым ее силам. В прошлые времена под эфирным небом из земной и водной глуби выходили существа, более внушительные, нежели человек. Разумеется, большая часть гигантов исчезла в результате страшных потрясений, когда неорганический мир доказал свою мощь, никак не сравнимую с силой живой природы. Однако какое‑то число этих монстров еще продолжало существовать. Слоны и носороги стадами бродили на всех широтах, даже мастодонт оставил следы своего пребывания в традициях американских аборигенов.

Этих припозднившихся чудовищ было достаточно — более, чем достаточно, — чтобы внушить первым представителям человечества, наряду с боязнью и ощущением своей слабости, довольно трезвые сомнения относительно своего всевластия.

Оспаривать власть приходилось не только у зверей. В крайнем случае, с ними можно было сражаться, использовать против них хитрость за неимением силы и можно было не побеждать, но хотя бы избегать с ними встречи или убегать от них. Совсем иное дело — эта необъятная природа, которая со всех сторон окружала плотным кольцом первобытные группы людей и красноречиво напоминала им о своем непоколебимом всевластии. Продолжали действовать, хотя и не в той мере, что раньше, космические причины, за счет которых следует отнести древние потрясения. Более или менее сильные катаклизмы все еще нарушали топографию, изменяя взаимное положение суши и океана. То и дело поднимались моря и поглощали обширные пространства, то и дело из морских глубин извергались вулканы, выталкивая на поверхность горы, которые затем соединялись с континентами. Мир все еще находился в стадии работы, и знаменитое «Хорошо!», произнесенное Иеговой, не утихомирило его.

В такой ситуации отсутствие общего равновесия не могло не отразиться на атмосферных условиях. Жестокая борьба между землей, водой и огнем приводила к резким и неожиданным колебаниям влажности, засухе, холоду, жаре, а выделения из недр еще трепещущей от потрясений земли оказывали суровое воздействие на все живое. Все эти причины, потрясавшие мир и ввергающие его в страдания и катастрофы, усиливали давление природы на человека, и влияние среды и климата для наших предков было намного сильнее, чем сегодня. В своей книге «Рассуждения о революционных трансформациях земного шара» Кювье утверждает, что нынешнее состояние неорганических сил никоим образом не могло бы привести к подземным конвульсиям, близким по масштабу тем, которые имели место в далеком прошлом.

Эта облеченная ужасным могуществом природа могла и на человеческий род оказывать такое же влияние, какое она имела на остальной мир, но все это осталось в прошлом. Ее всемогущество настолько ослабло, что за долгую череду лет, равную примерно половине периода жизни человечества на земле, она не произвела таких трансформаций, сопоставимых с теми, что навсегда разделили человеческие расы .

Два момента не оставляют никаких сомнений- основные различия, которые разделяют ветви человечества, сформировались в первой половине периода нашей жизни на земле; и чтобы определить время, когда в этой первой половине появились упомянутые физиологические различия, следует вернуться в эпохи, когда влияние внешних факторов было более активным, чем при нынешнем состоянии земного шара. И такой эпохой могла быть лишь та, в которую непосредственно происходило творение; она еще не отошла от последних катастроф, в ней еще ощущались их ужасные последствия.

Исходя из доктрины унитаристов, невозможно датировать разделение типов более поздним периодом.

Нельзя извлечь выгоду из случайных отклонений, которые порой наблюдаются у некоторых индивидов и которые, будучи постоянными и частыми, без сомнения, могли бы привести к появлению разновидностей, достойных нашего внимания.

Помимо таких феноменов, как наличие горба, были обнаружены и другие любопытные факты, которые на первый взгляд способны объяснить разнообразие рас. Например, Причард, излагая свидетельство Бейкера, рассказывает об одном человеке, чье тело, за исключением лица, было покрыто неким подобием панциря темного цвета, напоминающего густой и жесткий волосяной покров — нечувствительный, костистый и не выделявший крови при укалывании. В определенное время эта странная оболочка, достигнув толщины три четверти дюйма, отпадала, и на смену ей появлялась новая. От этого мужчины родилось четверо сыновей, похожих на отца. Выжил только один; но Бейкер, который видел его, когда тот был еще ребенком, не знает, дожил ли он до зрелого возраста. Бейкер приходит к заключению, что поскольку отец породил таких отпрысков, могла бы сформироваться особая семья, которая бы сохранила этот специфический тип, и что позже, по прошествии времени после забвения конкретных деталей, эту разновидность людей могли бы считать носителями специфических признаков человеческой расы.

Такое заключение допустимо. Только индивиды, столь отличные от человеческой породы, встречаются редко. Их потомство включается в общий порядок вещей, или цепочка обрывается в самом скором времени. Все, что отклоняется от естественного и нормального порядка, способно лишь заимствовать жизнь, но сохранять ее не может. Если бы это было не так, самые невероятные случаи давным–давно изменили бы основные физиологические условия существования человечества. Следует отметить, исходя из этих наблюдений, что одним из важнейших конститутивных условий таких аномалий является их преходящий характер, поэтому в такие категории нельзя включать шевелюру негра, его черную кожу, желтый цвет китайца, его широкое лицо и раскосые глаза. Все это постоянные признаки, в которых нет ничего аномального и которые, следовательно, не связаны со случайным отклонением.

А теперь подведем итог вышеизложенному.

Перед лицом трудностей самого распространенного толкования библейского текста, и возражений, обусловленных законом, который регулирует появление гибридов, невозможно категорическим образом утверждать множественность происхождения любого рода, в том числе человечества.

Поэтому ограничимся объяснением внутренних, т. е. глубинных, причин теми ярко выраженными различиями, постоянство которых, несомненно, представляет собой главенствующий характер, причем это постоянство не утрачивается и при скрещивании. Эти причины можно найти в «климатической энергии», которой обладает наша земля, по крайней мере, с тех пор, как на ней появились люди. Нет сомнения в том, что в ту эпоху неорганическая природа была намного могущественнее, чем когда‑либо позже, в результате чего могли произойти этнические изменения, ставшие необратимыми. Возможно также, что существа, подвергшиеся в далекой древности этому устрашающему воздействию, приспосабливались к нему гораздо лучше, чем это могли бы сделать нынешние типы. Только что появившийся человек имел еще неустойчивые формы и, возможно, не принадлежал так явно ни к белой, ни к черной, ни к желтой расам. В таком случае отклонения, которые свели первородные признаки нашего рода к наблюдаемым ныне разновидностям, имели не больше преобразующих возможностей, чем их имеет, скажем, черная раса, чтобы превратиться в белую, или желтая, чтобы слиться с черной. Исходя из этого предположения, Адам должен был быть одинаково похож на все сегодняшние человеческие типы или группы — они формировались вокруг него и удалялись друг от друга на расстояние, вдвое большее, нежели то, что отделяло его от каждой из этих групп. Так что же тогда сохранили представители разных рас от первобытного типа? Только самые общие признаки, составляющие и объединяющие человеческий род: некоторое сходство внешних форм, общих у самых далеких друг от друга групп, и возможность выражать свои мысли посредством артикулированных звуков, но ничего больше. Что же касается самых специфических признаков того первого типа, мы их утратили — как черные народы, так и народы с другим цветом кожи. Хотя все мы произошли от одного далекого предка, в результате разного рода обстоятельств мы получили то, что с тех самых пор составляет нашу собственную неповторимую природу. Итак, будучи потомками одновременно и первородной адамовой ветви и космогонической среды, человеческие расы имеют между собой очень мало общего. Правда, единственным подтверждением далекого родства можно назвать возможность порождать плодовитых гибридов — и только. И ничего больше. В то самое время, когда разные условия среды определили каждой группе свой постоянный характер, свои постоянные внешние формы и черты, в том числе цвет кожи, эти же условия окончательно разорвали все узы первичного единства, которое с тех пор никак не влияет на этническое развитие. Таким образом, категорическое постоянство признаков и форм, подтверждаемое и гарантируемое самыми древними историческими документами, служит печатью извечного разделения человеческих рас.

 

ГЛАВА XII

Каким образом расы разделились в физиологическом отношении, и какие разновидности они затем создали через посредство смешения. Неравенство рас в смысле силы и красоты.

Следует окончательно разобраться с вопросом космогонического влияния, поскольку в данной книге я буду пользоваться связанными с ним аргументами. Начнем с первого сомнения, которое пора рассеять: каким образом люди, живущие в одном месте по причине общего происхождения, могли подвергаться совершенно различным физическим воздействиям? Допустим, когда начали проявляться различия между расами, их общины были достаточно многочисленны, чтобы распространяться в места с иным климатом, но как случилось, что, преодолевая огромные трудности, например, непроходимые леса и болота, песчаные пустыни или снежные равнины, реки, озера и моря, они могли совершать путешествия, которые вряд ли по плечу цивилизованному человеку со всей его мощью? Чтобы ответить на подобные вопросы, рассмотрим, какими могли быть первые стоянки наших далеких предков.

Еще в далеком прошлом многие ученые, а позже такие серьезные исследователи, как Жорж Кювье, пришли к выводу, что для некоторых рас отправной точкой должны были служить горные системы. Так, белые люди, а также некоторые африканские племена, имевшие близкое нам телосложение, очевидно жили первоначально на Кавказе. Желтая раса скорее всего спустилась со снежных отрогов Алтая. В свою очередь, негры, относящиеся к прогнатическому типу, строили первые хижины на южных склонах Атласских гор, оттуда они и мигрировали; таким образом, в стародавние времена наиболее обжитыми были именно такие труднодоступные районы, где в таинственной тьме встречались бурные реки, пещеры, вечные снега, непроходимые ущелья, зато самое страшное и неизвестное для наших праотцов таилось на открытых равнинах, по берегам рек, озер и морей.

Как мне кажется, древние философы выдвинули такую теорию, а нынешние ученые подхватили ее в первую очередь потому, что для выживания в периоды великих при родных катастроф люди должны были тянуться к вершинам, где их не могли достать наводнения. Однако это расширенное толкование сюжета о горе Арарат, возможно, применимое к эпохам, следующим за первобытными временами, т. е. к эпохам, когда большая часть земного шара была уже заселена, совершенно не подходит для того периода, когда человечество должно было появиться в относительно спокойных природных условиях, и заметим кстати, что указанное толкование противоречит идее о единстве человеческого рода. Кроме того, горы всегда, с самых незапамятных времен, внушали глубокий страх и суеверное поклонение. Именно в горах пребывали мифологические боги. Собрания греческих и брахманских богов происходили на покрытой вечными туманами вершине Олимпа и на горе Меру; на вершине Кавказа Прометей страдал от таинственного наказания за еще более таинственное преступление; если бы люди с самого начала обитали в таких высокогорных убежищах, вряд ли воображение вознесло бы их до самого неба. Трудно обожествлять то, что вы видели, хорошо узнали и попирали ногами; для горных жителей обитель божественных существ находилась бы в глуби вод и на равнинах. Следовательно, я склоняюсь к противоположной мысли — я полагаю, что свидетелями первых шагов человека были открытые и ровные места. Впрочем, об этом говорится и в Библии; теперь, когда мы установили первое место пребывания человека, вопрос о миграции решается намного проще, потому что ровные участки местности, обычно пересекаемые реками, выходят к морю, и больше не стоит ломать голову над тем, как предки преодолевали леса, пустыни и болота.

Есть два вида миграции или переселения: добровольная и вынужденная. Первый случай не имеет никакого отношения к периоду, о котором идет речь в Книге Бытия. Второй более подходит для дикарей — неосторожных, неловких и неопытных, — нежели для развитых народов. Достаточно одной семьи, уместившейся на плоту — несколько несчастных, застигнутых морской стихией, цепляющихся за стволы деревьев и подхваченных течением, — чтобы говорить о далеком переселении. Чем слабее человек, тем чаще он служит игрушкой неорганических сил. Чем меньше у него опыта, тем больше он подчиняется случаю, которого он не может ни предвидеть, ни избежать. Известны почти невероятные примеры того, как представители нашего рода путешествовали, помимо своей воли, на большие расстояния. Например, в 1696 г. две пироги с тремя десятками дикарей племени анкорсо — мужчин и женщин — были застигнуты непогодой и после долгого дрейфа оказались на одном из Филиппинских островов, Самале, отстоящем на три сотни лье от места, откуда они отправились в плавание. Другой пример: четверо людей из племени улеа, находившихся в лодке, были подхвачены бурей, в течение восьми месяцев скитались по морю, и наконец их прибило к острову Радак на восточной оконечности Каролинского архипелага; они совершили вынужденное путешествие длиной в 550 лье. Несчастные питались исключительно рыбой и пили бережно собираемые капли дождя. Когда дождей не было, они ныряли в глубину и пили морскую воду, которая, как говорят, там менее соленая. Конечно, по прибытии на Радак путешественники находились в плачевном состоянии, однако они быстро пришли в себя.

Двух этих примеров достаточно, чтобы согласиться с возможностью быстрого переселения некоторых групп в места с совершенно другими климатическими условиями. Однако если нужны еще доказательства, можно указать на легкость, с какой насекомые, панцирные, растения распространяются повсюду, и нет нужды доказывать, что для них это более сложная задача, чем для человека . Земноводные панцирные попадают в море в результате разрушения скал, затем течение выносит их на далекие отмели. Зоофиты, прикрепленные к раковине моллюсков или сбросившие свои почки в океан, далеко уносятся ветром и формируют колонии; и те же самые деревья неизвестных видов, те же самые разные столбы, которые в XV столетии рухнули на берегах Канарских островов и служили пищей для размышлений Христофора Колумба, способствовали открытию нового мира и, возможно, несли на своей поверхности яйца насекомых, которые давали потомство далеко от места своего рождения, от родной земли.

Таким образом, первые человеческие общины без труда могли привыкнуть к любому климату, к любому месту проживания. Кстати, в наше время, при нынешнем состоянии земного шара, вовсе не расстояние определяет разницу в климате, в частности, что касается температуры. Не говоря уже о горных районах, например, Швейцарии, где в пределах одного–двух лье атмосферные и почвенные условия разнятся настолько, что в некоторых местах можно встретить смешение лапландской флоры и растительности, характерной для Южной Италии; то же самое можно сказать об Изола–Мадре, где на берегу озера Мажор, под открытым небом, растут апельсиновые деревья, большие кактусы и карликовые пальмы, которые видны с нашего западного побережья, хотя всем известно, насколько климат Нормандии более суровый, чем на острове Джерси. Если взять этот небольшой треугольник и абстрагироваться от ссылок на орографию, западный берег Франции являет собой удивительный контраст с точки зрения разнообразия растительности .

А какими должны были быть контрасты на ограниченном пространстве в те жуткие времена, на которые приходится рождение человечества! На небольшой территории разыгрывались великие атмосферные революции, когда море отступало или, напротив, наступало; когда затопляло или, наоборот, иссушало соседние земли, когда горы поднимались — внезапно, беспорядочно громоздясь огромными массами, — или же опускались до уровня окрестной суши; когда, наконец, бурные колебания земной оси и, следовательно, общего равновесия планеты, т. е. изменения положения полюсов относительно эклиптики, сотрясали всю земную систему.

Таким образом, приходится отвергать все возражения, обоснованные тем, что в начальную эпоху существования мира вряд ли могли происходить изменения рельефа и температурного режима, и есть все основания считать, что первобытные человеческие семьи могли рассеиваться на большие расстояния и равным образом могли собираться вместе на ограниченной территории, где они подпадали под влияние очень многочисленных факторов. Именно таким путем могли формироваться вторичные типы, от которых произошли нынешние ветви нашего рода. Что касается человека, так сказать, первого поколения, т е. ближайшего потомка Адама, у нас нет возможности сказать что‑либо достоверное о его специфических признаках и определить, насколько похожи или не похожи на него представители каждой из новых групп, так что оставим его в покое. Поэтому наше исследование будет ограничено расами второй формации.

Таких характерных рас я насчитываю три. белую, черную и желтую . Если я использую термины, основанные на цвете кожи, это не значит, что они представляются мне удачными, так как три категории, о которых идет речь, в качестве отличительного признака имеют не цвет, содержащий много оттенков; выше было отмечено, что существуют и другие более важные признаки. Но вместо того, чтобы изобретать новые названия, на что я вряд ли имею право, я предпочитаю выбрать в списке распространенных терминов те, которые будут если не идеальными, то хотя бы менее неудачными, чем другие — иными словами я предпочитаю именно эти, достаточно безобидные, вместо того, чтобы использовать названия, заимствованные из географии или истории, которые внесли столько беспорядка в вопрос сам по себе достаточно запутанный. Итак, я еще раз подчеркиваю, что «белыми» я называю людей, которых обычно причисляют к кавказской, семитской расам или расам Иафета. Черные — это хамиты; желтые — алтайцы, монголы, финны, татары. Это и есть три чистых и первородных элемента, из которых состоит человечество. Так что нет нужды предполагать двадцать восемь разновидностей, как это делает Блюменбах, или семь, как считает Причард: оба включают в свою классификацию гибридов. Возможно, ни один из трех первичных типов по своей сущности не представляет собой совершенного единства. Великие космогонические причины сотворили не только четко выраженные разновидности одного рода — в той мере, в какой осуществлялось их действие, они определили в каждой из трех основных разновидностей появление нескольких видов, которые, помимо общих признаков, обладали специфическими отличительными характеристиками. Эти варианты появились без вмешательства механизма межэтнического скрещивания: они исконно существовали во всех брачных союзах. Таким образом, сегодня напрасно искать их в смешанной совокупности, которую называют белой расой. Точно так же невозможно найти их в желтой расе. Возможно, чистым сохранился меланийский тип; по крайней мере, в нем осталось больше первичного, и его существование доказывает то, что в отношении двух других категорий человечества мы можем предполагать, исходя не из нашей интуиции, но из свидетельств истории.

Негры продолжали демонстрировать различные первичные разновидности, например, прогнатический тип с курчавыми волосами, или тип темнокожего индуса из Камауна и Декана, или тип полинезийского пелагийца. Скорее всего разновидности сформировались между этими видами за счет смешения; именно этим объясняются так называемые третичные типы как у темнокожих, так и у белых и желтых.

Существует весьма интересный факт, который сегодня служит надежным критерием степени этнической чистоты любой популяции. Речь идет о сходстве лиц, форм, конституции, жестов, осанки. Чем меньше смешанных союзов в нации, тем больше у ее представителей перечисленных выше признаков сходства И напротив, чем сильнее она перемешана, тем больше в ней различий, что касается внешности, роста, осанки и, наконец, индивидуальности. Этот факт не вызывает сомнения и имеет очень важные последствия, однако это еще не все.

Первый вывод из этою факта имеет отношение к полинезийцам; дело в том, что полинезийцы — не чистая раса, т. к. они произошли от смешения белых и желтых. Следовательно, перенос всей совокупности признаков типа на различных ее представителей не указывает на чистоту расы, а лишь свидетельствует о следующем: элементы, более или менее многочисленные, из которых состоит эта раса, перемешались настолько, что их комбинация, в конце концов, превратилась в нечто однородное, а поскольку каждый представитель вида не имеет в своих жилах другой крови, кроме крови соседа, он ничем не отличается от последнего в физическом смысле. Точно так же, как братья и сестры часто похожи друг на друга, что вполне естественно, так и смешение двух рас–производительниц бывает настолько полным, что по закону равновесия образуется некий искусственный тип, обладающий признаками чистоты, и его печать лежит на всех рожденных от него.

Таким образом, третичный тип, формирование которого я проследил, мог очень рано приобрести признаки, которые ошибочно приписывали абсолютной и настоящей расовой чистоте, т. е. сходство индивидуальных характеристик, и это могло произойти в течение очень короткого периода, тем более, что две разновидности одного типа относительно мало отличались друг от друга. Именно в силу этой причины случается, что если в семье отец не принадлежит к нации матери, дети будут похожи либо на одного, либо на другого родителя, и у них будет трудно определить идентичность физических признаков; между тем, если оба родителя вышли из одной национальной группы, эта идентичность будет хорошо заметна.

Прежде чем двигаться дальше, напомним одну важную закономерность: скрещивание приводит не только к слиянию двух разновидностей. Оно создает новые признаки, которые с этого момента становятся важнейшей характеристикой данного подвида. Примеры я приведу позже. А пока замечу следующее: нет нужды повторять саму собой разумеющуюся истину, что формирование этой новой общности может произойти окончательно только при условии предварительного слияния формообразующих типов, без чего третичная раса не состоится. Следовательно, для этого требуется время, и тем больше времени, чем больше численность сливающихся наций. До тех пор, пока смешение не будет полным и пока не установятся сходство и физиологическая идентичность отдельных признаков, нельзя говорить о новом подвиде, о появлении специфической общности, хотя и состоящей из разных элементов; бывает только неупорядоченное слияние, обусловленное незавершенным слиянием элементов, по своей сути чуждых друг другу.

У нас весьма смутное историческое представление о третичных расах. Мы можем лишь представить раннее развитие белокожей расы в тот период, который на всех широтах продолжался не очень долго. Цивилизаторские склонности этой «элитарной» расы постоянно подталкивали ее к смешению с другими народами. Что касается двух других типов — желтокожего и темнокожего, — об их «третичном» периоде нет никаких исторических свидетельств, поскольку они были дикарями .

За «третичными» расами следуют другие — назовем их по аналогии с вышеизложенным «четвертичными». Они являются плодом соединения двух крупных разновидностей. Полинезийцы как результат смешения желтого типа с черным, мулаты, рожденные от союза белых и черных, — вот элементы, составляющие «четвертичный» тип. Не стоит повторять еще раз, что новый тип более или менее полно объединяет в себе признаки, характерные для всех рас двойного происхождения.

Поскольку «четвертичная раса» также претерпела изменения в результате вмешательства нового типа, очень трудно определить в точности ее составные части и классифицировать их. Первичные признаки, или элементы, вошедшие в полученный состав, которые уже ослаблены в значительной мере, нейтрализуются все больше и больше. Они имеют тенденцию к исчезновению внутри смеси, которая и становится главной особенностью нового продукта. Чем больше размножается и скрещивается этот новый продукт (сиречь тип), тем сильнее выражается такая тенденция, и ей не видно конца. Население, формирующееся при этом, слишком увеличивается, чтобы в течение обозримого периода могло установиться равновесие. Оно являет собой жуткое зрелище этнической анархии. В отдельных людях часто встречается такая доминирующая черта, которая недвусмысленно напоминает о том, что в жилах этих людей (этого населения) течет кровь из всевозможных источников У одного негритянская шевелюра, у другого монгольский тип лица, у одного глаза, характерные для германского типа, у другого рост семита. К тому же все они произведут новое потомство! Вот что представляют собой крупные цивилизованные нации, и этот феномен бросается в глаза особенно в их портовых городах, их столицах и колониях — там, где слияние происходит скорее всего. В Париже, Лондоне, Кадиксе, Константинополе, не выходя за пределы города и ограничиваясь наблюдением за так называемым местным населением, вы увидите признаки, относящиеся ко всем ветвям человеческого древа. У представителей низших классов вы найдете все — от «прогнатической» формы головы негра до скуластого лица и раскосых глаз китайца, потому что с незапамятных времен, главным образом с эпохи римского владычества, расы, самые далекие друг от друга, внесли свою толику крови в жителей наших больших городов. Следующие друг за другом нашествия, торговля, образующиеся колонии, чередование периодов мира и войны способствовали нарастанию беспорядка, и если бы было возможно взобраться немного выше по генеалогическому дереву первого появившегося в том или ином месте человека, пришлось бы немало удивляться отличию его от своих предков .

Итак, мы определили физические различия между расами, теперь остается решить, связан ли этот факт с неравенством — будь то в красоте форм или в физической силе.

Я уже отмечал, что из всех человеческих групп самыми красивыми являются те, которые принадлежат к европейским нациям и их потомству. Чтобы окончательно убедиться в этом, достаточно сравнить различные типы на земном шаре, начиная с телосложения и внешности, которые до некоторой степени представляют рудиментарные признаки пелагейской расы, до высокого роста и благородных пропорций Карла Великого, до удивительной соразмерности лица Наполеона, до величественности, которой дышит царственный облик Людовика XIV; существует ряд ступеней, по которым народы, не имеющие в жилах крови белой расы, могут подниматься к высотам красоты, никогда не достигая их.

Ближе всех стоят к ним наши ближайшие сородичи — выродившееся арийское семейство Индии и Персии и семитское население, менее всего затронутое контактами с черной расой . По мере того, как все эти расы удаляются от «белого» типа, черты их лиц и строение тел претерпевают отрицательные изменения, особенно это касается пропорций, которые, все больше накладываясь друг на друга и усиливая друг друга, в конце концов приводят к удивительному уродству, столь явно запечатленному во многих человеческих ветвях. Так что не стоит принимать всерьез учение, подхваченное Гельвецием в его книге «Дух», согласно которому понятие красоты есть идея чисто субъективная и не постоянная. Пусть читатели, у которых еще остались сомнения на сей счет, возьмут в руки превосходный труд Джиоберти «Эссе о прекрасном». Никто не продемонстрировал лучше, чем он, что прекрасное есть абсолютная и необходимая идея, которая не может иметь факультативное приложение; и именно благодаря принципам, солидно обоснованным пьемонтским философом, я без колебаний признаю превосходство белой расы над остальными, что касается красоты; впрочем, все остальные различаются в этом смысле между собой в той мере, в какой они приближены или удалены от модели. Следовательно, существует неравенство в красоте человеческих типов или групп — неравенство логичное, доказанное, постоянное и безусловное.

А как обстоит дело с неравенством в физической силе? Нет сомнения в том, что дикари Америки, так же как и индусы, намного уступают нам в этом отношении. В ту же категорию следует включить австралийских аборигенов. У негров тоже меньше мышечной силы, о чем свидетельствуют многочисленные путешественники. Все эти народы отличаются гораздо меньшей выносливостью. Но есть разница между чисто мышечной силой, которая концентрируется в определенный момент, и выносливостью, т. е. силой, распределенной во времени и имеющей длительный характер. Это последнее качество более типично, чем первое, которое можно встретить даже у заведомо слабых рас. Тяжесть кулака, если брать это как единственный критерий силы, можно констатировать у диких негроидных народов, у недалеких умом новозеландцев, у ласкаров, у малайцев не в меньшей степени, нежели у англичан; между тем, если взять какую‑то нацию в ее массе и судить о ней по тяжелым работам, которые могут выдержать ее представители, пальма равенства принадлежит народам белой расы.

Но даже среди этих народов имеет место неравенство между разными группами, что касается и силы и красоты, хотя оно выражено не так явно. Итальянцы более привлекательны, чем немцы, швейцарцы, французы или испанцы. Также и англичане превосходят по красоте тела славян.

Что до силы кулака, англичане выше всех прочих европейских народов, а французы и испанцы отличаются большей выносливостью в физических упражнениях, в лишениях, по отношению к самым суровым климатическим условиям. Французы показали это свойство во время роковой кампании в России. Там, где немцы и солдаты северных стран, привычные к низким температурам, погибли почти без остатка под снегом, наши полки, хотя и заплатили безмерную дань трагическим обстоятельствам отступления, сумели сохранить людей. Кое‑кто объяснял этот факт высоким уровнем морального воспитания и боевого духа. Однако объяснение это малоубедительно. Немецкие офицеры, погибавшие сотнями, имели не меньше понятия о воинском долге, чем наши солдаты. Отсюда вывод: французы отличаются определенными физическими качествами, более высокими, чем у немцев, благодаря которым они пережили и российские снега, и обжигающие пески Египта.

 

ГЛАВА XIII

Человеческие расы не равны по интеллекту; человечество не может совершенствоваться до бесконечности.

Чтобы лучше понять интеллектуальные различия между расами, в первую очередь следует определить, до какой тупости может опуститься человечество. Мы уже знаем, каких высот оно может достичь — я имею в виду цивилизацию.

До сих пор у большинства ученых прослеживалась явная тенденция утрированно принижать неразвитые расы. В первых сведениях о диких племенах краски были сгущены до предела: дикарям приписывали такую немощь ума и способности рассуждать, которая ставила их на одну ступень с обезьяной и немного выше слона. Справедливости ради скажем, что были и прямо противоположные описания. Если путешественник встречал теплый прием на каком‑нибудь острове, если он замечал у жителей мягкость нравов и радушие, видел дикарей, которые могли выполнять кое–какую несложную работу и помогать матросам, тут же на аборигенов, как из рога изобилия, сыпались похвалы: их называли способными, восприимчивыми, талантливыми, и порой этот энтузиазм переходил все границы.

Иными словами, крайности были и с той и с другой стороны. Если некоторые жители Таити помогали отремонтировать парусную оснастку китобойного судна, нельзя только по этой причине считать весь народ способным к цивилизации. Если какой‑то дикарь с острова Тонга–Табу благожелательно отнесся к чужеземцам, он не обязательно способен усвоить прогресс; точно так же нельзя низводить до стадии зверя аборигена с глухого побережья только за то, что он встретил стрелами первых пришельцев или за то, что те увидели, как он ест сырых ящериц и земляные лепешки. Разумеется, такая трапеза не свидетельствует о выраженном интеллекте или о прогрессивных нравах. Но я уверен в том, что в самом отвратительном каннибале осталась искорка божественного огня, и из нее в определенный момент может зажечься разум. Нет таких дикарей на земле, у которых не имелось бы хоть каких‑то, пусть самых примитивных, суждений об окружающих их вещах — суждений истинных или ложных, справедливых или ошибочных, но уже сам факт их наличия в достаточной мере доказывает, что искры разума не лишены все ветви человеческого рода. По этой причине самые отсталые дикари способны воспринять религию, отличаясь этим от самых умных животных.

Однако может ли зародыш одухотворенности, скрытый в глубине сознания каждого представителя нашего рода, развиваться до бесконечности? Все ли люди в одинаковой степени обладают неограниченной способностью к интеллектуальному развитию? Поставим вопрос по–иному, обладают ли различные человеческие расы интеллектуальной силой, равняющей их друг с другом? В сущности, это вопрос о безграничной способности рас к совершенствованию и об их равенстве. Мой ответ категоричен, ни в коем случае.

Идея бесконечного совершенствования весьма соблазняет наших современников, они приводят в качестве доказательства следующее, наша цивилизация имеет такие достоинства и такие успехи, каких не было у наших предшественников. При этом перечисляются все факты, кои характеризуют наши общества. Я о них уже говорил, но охотно повторю сказанное еще раз.

Нас уверяют, что в области наук мы имеем самые разнообразные познания, что наши нравы в целом мягкие, а мораль превосходит моральные принципы древних греков и римлян. Что же касается политической свободы, продолжают убеждать нас, мы имеем идеи, чувства, мнения, убеждения, терпимость, которые лучше всех прочих фактов доказывают наше превосходство. Нет недостатка в прекраснодушных теоретиках, считающих, что наши общественные институты открывают нам прямую дорогу в сад Гесперид, столь долго разыскиваемый и никогда не находимый с тех пор, как древние мореходы засвидетельствовали его отсутствие на Канарских островах.

Конец таким неумеренным претензиям может положить более или менее серьезное знакомство с историей.

Это правда, что мы обладаем большей ученостью, чем древние, но ведь мы использовали их открытия. Если у нас больше знаний, так это лишь потому, что мы являемся их продолжателями, учениками и наследниками. Следует ли из этого, что открытие возможностей пара и решение нескольких задач в области механики ведут нас к всезнанию? Более того: откроют ли эти успехи все тайны материального мира? После того, как мы завершили это победное шествие, для успеха которого надо сделать очень и очень много шагов, еще даже не обдуманных нами, сумеем ли мы перешагнуть этап чистой констатации физических законов? Нам предстоит — и мне очень хочется этого — намного увеличить наши силы и возможности, чтобы лучше понимать природу и заставить ее служить нашим нуждам. Нам еще предстоит исследовать землю вдоль и поперек или честно признать, что это невозможно Нам следует обратиться к небу и, приблизившись на несколько тысяч метров к пределам атмосферы, решить многие задачи астрономии. Тем не менее, это не подвинет нас к бесконечности. Даже сосчитав все планетарные системы, которые движутся в пространстве, станем ли мы ближе к этой бесконечности? Разве мы узнали о великих тайнах этого мира нечто такое, что не было известно древним? Мне представляется, что мы лишь изменили методы, которыми пользовались до нас, чтобы пробиться к тайне. Но мы не сделали ни одного шага вперед в окружающей нас тьме.

А если допустить, что мы лучше понимаем отдельные факты, то, сколько же мы утратили понятий, хорошо известных нашим далеким предкам! Нет никакого сомнения в том, что во времена Авраама о первых исторических событиях знали больше, нежели знаем мы. Как много открытий сделано нами — либо с большими усилиями, либо совершенно случайно, — которые, в конечном счете, оказались забытыми и вновь найденными знаниями! Во многих областях мы просто отстаем от наших предков! Что мы можем поставить из своих самых блестящих достижений рядом с теми чудесами, которые являют нам Египет, Индия, Греция, Америка и которые свидетельствуют о безграничном величии других памятников, исчезнувших в веках — причем в большей степени в результате нелепых и разрушительных действий человека, нежели времени! Что значат наши искусства радом с искусством Афин? Что значат наши мыслители в сравнении с философами Александрии и Индии? Чем могут похвастать наши поэты перед Вальмики, Калидасой, Гомером, Пиндаром?

Мы идем другим путем. Мы употребляем наш разум на иные цели, иные исследования, отличные от целей и задач остальных цивилизованных групп человечества; но, изменяя почву, мы не сумели сохранить плодородие земель, возделываемых до нас. Т. е. наши завоевания сопровождаются поражениями. Итак, налицо слабое утешение — вместо прогресса мы отклоняемся в сторону. Чтобы можно было говорить об истинных приобретениях, необходимо, чтобы, сохранив во всей целостности главные богатства прежних обществ, мы смогли бы рядом с их достижениями поставить некие крупные завоевания, к которым равным образом стремились и мы и они; чтобы наши науки и наши искусства, опирающиеся на их науки и искусства, обнаружили новые глубины в царстве жизни и смерти, новые знания о возникновении живых существ и главнейшие принципы миропорядка.

Однако во всех этих вопросах современная наука уже не проявляет той проницательности, которая отличала — по крайней мере, есть основания считать так — античные времена. Наша наука пришла самостоятельно только к следующему огорчительному признанию: «Я ищу и не нахожу». Поэтому нет реальных достижений в интеллектуальных завоеваниях человека. Разве что наша критика стоит гораздо выше, чем у наших предшественников. Это немаловажно, но критика предполагает классифицирование, а не приобретение.

Что касается наших якобы новых мыслей о политике, можно смело отнести на их счет еще большую разбросанность, чем в наших науках.

Великое множество теорий, коим мы любим хвастать, имело место и в Афинах после Перикла. Чтобы убедиться в этом, достаточно перечитать те комедии Аристофана — сатирические гиперболы, — которые Платон рекомендовал всякому, пожелавшему ознакомиться с общественными нравами города Минервы Впрочем, такую аналогию перестали проводить с тех пор, как появилось мнение, что огромное различие между нашим нынешним общественным порядком и состоянием Древней Греции заключается в факте рабства. Однако от этого демагогия сделалась еще более явственной. В ту эпоху к рабам относились точно так же, как сегодня относятся к пролетариям, и вспомним, как старались афиняне понравиться своему плебсу после битвы в Аргинузах.

Обратимся теперь к Риму и возьмем письма Цицерона. Каким идеальным умеренным «тори» выглядит этот римский оратор! Как похожа римская республика на наши конституционные государства, что касается партийных дебатов и парламентских битв! В Древнем Риме в недрах общества также волновалось население, состоящее из обозленных рабов, в которых бунт был всегда — если не в кулаках, то в душе. Но довольно об этом сброде, тем более, что закон не признает за ними факта гражданского существования, он ничего не решал в политике и выходил на сцену только в дни волнений по наущению возмутителей спокойствия, рожденных свободными гражданами.

Что же мы имеем в результате? Если исключить рабов, посмотрим на людей, собиравшихся на Форуме — похоже ли их собрание на современный общественный порядок? Толпа, требующая хлеба, развлечений, дармовых денег и права наслаждаться; буржуазия, стремящаяся к разделу государственных должностей; патриции, подверженные постоянной трансформации и постепенно теряющие свои права вплоть до того момента, когда даже их сторонники в качестве единственной защиты согласились на отказ от всех привилегий и стали требовать одну вещь — свободу для всех.

Разве в хаосе нынешних взглядов и мнений, разнообразных до предела, встречается хоть одно–единственное, которое не высказывалось бы в Риме? Я упоминал письма из Тускулума и назвал их выражением мнения прогрессивного консерватора. В сравнении с Суллой Помпей и Цицерон были либералы. Для Цезаря они были недостаточно либеральны. Для Катона либерализма в них было чересчур много. Позже, в годы принципата, мы увидим в Плиний–Младшем умеренного роялиста и сторонника порядка и спокойствия Он против избытка свободы и избытка власти и, будучи позитивным в своих доктринах, он сторонится рухнувшего величия эпохи Фабия, предпочитая ему прозаическое правление Траяна. Между тем так полагали не все. Многие, опасаясь нового Спартака, считали, что император должен быть твердым. Напротив того, провинциалы требовали и получали то, что мы называем сегодня «конституционные права», между тем социалисты видели своего глашатая ни в ком ином, как в галльском «цезаре» Юнии Постуме, который часто восклицал: «Богатые и бедные всегда враги!».

Короче говоря, всякий, кто имел мало–мальские претензии на участие в спектакле эпохи, отстаивал равенство всех людей, всеобщее право владеть благами этой земли, необходимость греко–латинской цивилизации, необходимость ее совершенствования и смягчения с тем, чтобы ее будущие успехи превзошли нынешние, а в конце концов речь шла об ее увековечивании Такие идеи представляли собой не только утешение и гордыню язычников — они отражали глубокую надежду первых из самых известных отцов Церкви, выразителем мыслей которых был Тертуллиан.

Наконец, завершая картину, заметим, что самой многочисленной партией была партия равнодушных — людей слишком слабых, слишком брезгливых и боязливых или слишком нерешительных, чтобы разглядеть истину в ворохе разношерстных теорий, постоянно мелькавших перед глазами; эти люди использовали для своей выгоды порядок, когда он существовал, поддерживали — явно или неявно — беспорядок, когда он наступал, во все времена восхищались материальными достижениями, неизвестными их отцам, и, не желая размышлять и ломать голову, утешались благополучием сегодняшним.

Возможно, у нас было бы больше оснований верить в прогресс политических наук, если бы мы изобрели какие‑то механизмы, неизвестные до нас или не использовавшиеся прежде. Увы, сия слава миновала нас. Ограниченные монархии существовали во все времена. Такие примеры можно отметить даже у некоторых американских народов, оставшихся, впрочем, варварами. Демократические и аристократические республики всех типов и форм были и в новом свете, и в старом. В этом отношении Тласкала являет собой типичный образец так же, как Афины, Спарта и Мекка до Магомета. Хотя правда в том, что мы несколько усовершенствовали науку правления, но этот штрих не может служить основанием рассчитывать на бесконечный прогресс. Так не лучше ли оставаться скромными и следовать словам самого мудрого из царей: «Нет ничего нового под солнцем».

Замечу в качестве отступления следующее. Иногда считают правление в Соединенных Штатах Америки чем‑то оригинальным, уникальным и присущим нашей эпохе, причем самым замечательным в этой системе считают инициативу и ограничение даже простого вмешательства правительства или административных институтов в жизнь общества. Если внимательно присмотреться к изначальным формам всех государств, основанных белой расой, мы увидим ту же картину Самоуправление — это не изобретение Нью–Йорка оно существовало еще в Париже в эпоху франков. Хотя отметим справедливости ради, что американцы обращаются с индейцами более бесчеловечно, чем обращались с галлами вассалы Хлодвига. Однако следует учесть, что этническая дистанция между просвещенными республиканцами Нового Света и их жертвами гораздо больше, чем между победителями–германцами и побежденными.

Позже, когда мы обратимся к размышлениям об истоках арийских обществ, мы увидим, что все они начинались с чрезмерной независимости от магистрата и от закона.

Как мне представляется, все новинки в области политической мысли ограничиваются двумя крайностями, представленными двумя народами, один из которых живет на северо–востоке Европы, другой — в областях, прилегающих к Нилу, на крайнем юге Египта. Правители первого, обитавшие возле Казани, имели привычку отправлять на виселицу мыслящих в качестве профилактической меры. Об этом пишет арабский путешественник Ибн Фозлан.

У другой нации был такой обычай когда царь больше не устраивал родичей и министров, они объявляли ему об этом и добавляли, что поскольку он не нравится «мужчинам, женщинам, детям, быкам, ослам и т. д », самое лучшее для него — умереть и тут же помогали ему в этом.

Пора обратить взор на наши нравы. Их считают более мягкими, чем в остальных крупных человеческих обществах — вот еще одно утверждение, уязвимое для критики.

Есть риторики, которым хотелось бы сегодня, чтобы из правовых норм государств исчезла война как политический инструмент. Эту теорию они позаимствовали у Сенеки. На Востоке были мудрецы, которые проповедовали на этот счет идеи, совпадающие с понятиями моравских братьев. Но даже если приверженцы всеобщего мира сумеют отвратить Европу от оружия, им придется потратить много усилий для того, чтобы навсегда изменить человеческую природу со всеми человеческими страстями. Ни Сенеке, ни брахманам это не удалось. Сомнительно, что такая миссия под силу нам. Стоит лишь посмотреть на наши поля и улицы, где льется кровь.

Мне бы также хотелось видеть наши принципы чистыми и возвышенными. Но как обстоит дело в действительности?

Наши страны с начала современной цивилизации не могли прожить и пяти десятков лет без кровопролития в отличие от Италии римской эпохи, которая наслаждалась двумя столетиями мира; впрочем, это осталось, как ни печально, в прошлом.

Следовательно, состояние нашей цивилизации не свидетельствует о стремлении человечества к совершенствованию. Человек научился многим вещам и одновременно многие забыл. Он не прибавил ни одного чувства к уже имевшимся, ни одного члена к своему телу, ни одной способности к своей душе. Он всего лишь перешел на другую сторону выпавшего на его долю круга, а сравнение его участи с участью многих видов птиц и насекомых не дает повода для утешительных мыслей относительно его счастливого будущего.

В тот самый момент, когда были сотворены термиты, пчелы, черные муравьи, они инстинктивно нашли образ жизни, подходивший им. Термиты и муравьи внутри своих сообществ вначале нашли способ сооружения жилищ, источники пищи и систему сохранения яиц для воспроизводства, и натуралисты считают, что с тех пор все это не претерпело ни изменения, ни совершенствования. Так же и пчелы со своим монархическим правлением, которое знает случаи свержения монарха, но не знает социальных революций, ничуть не изменили своему образу жизни, угодному их природе. Метафизики раньше называли животных машинами и приписывали Богу причину их движения или «anima brutoram». Если сегодня внимательно присмотреться к нравам этих так называемых автоматов, придется не просто отказаться от этой вредной гипотезы, но и признать наличие разума у животных.

В самом деле, что можно сказать, когда в царстве пчел мы видим, как суверены вызывают гнев подданных, что предполагает либо мятежный дух у последних, либо неспособность первых исполнять свои обязанности? Что можно сказать, когда термиты оставляют в живых побежденных рабов, чтобы затем заставить их работать на себя или заботиться о термитах–детенышах?

Разумеется, наши государства имеют более сложное устройство, но вот я наблюдаю такую картину: грязный, кровожадный, погрязший в безделии дикарь бродит без цели с заостренной палкой, служащей копьем, по своей земле, даже не затронутой культурой; следом за ним, как тень, идет его жена, соединенная с ним только насилием ; эта женщина несет на руках ребенка, которого она непременно убьет, если он заболеет или надоест ей ; проголодавшись, супруги останавливаются, обрадованные, что нашли добычу, перед жилищем умных муравьев, разрушают его и пожирают муравьиные яйца и снова лениво уходят в свое логово, т. е. в расщелину скалы. И вот я задаю себе вопрос: может быть, эти погибшие насекомые более счастливы, чем глупое семейство их убийц; может быть, инстинкт животных, ограниченный минимумом потребностей, делает их более счастливыми, чем разум, с которым человечество появилось на земле во сто раз более уязвимым, чем остальные обитатели нашей планеты, более беззащитным перед лицом страданий и невзгод, вызываемых ветром, солнцем, снегом и дождем. О бедное человечество! Никогда ему еще не удавалось придумать способ одеть и обуть всех на этом свете, спасти всех, без исключения, от голода и жажды. Разумеется, самый примитивный из дикарей гораздо более изобретателен, нежели животные, но животные знают то, что приносит им пользу, а нам это неведомо. Они этим дорожат, а мы нет, даже когда это приходит нам в голову. Их всегда защищает инстинкт, помогая им находить самое необходимое. И в то же время на земле живут толпы человеческих существ, которые испокон веков так и не сумели выбраться из состояния обреченности и нищеты. Что касается земного существования, у нас не лучшие перспективы, чем у животных — перед нами горизонт, идти до которого дольше, но он также небеспределен.

Я не стану подчеркивать эту грустную реальность, заключающуюся в том, что обретая, мы постоянно теряем; тем не менее, именно этот факт обрекает нас блуждать в наших интеллектуальных дебрях и никогда не разобраться в них до конца. Если бы этот фатальный закон не существовал, тогда в один прекрасный день, пусть и весьма далекий, но тем не менее возможный, человек, овладев опытом прошлого, познав все, что в его силах, освоив все, что он может освоить, в конце концов научился бы разумно пользоваться своими богатыми возможностями, стал бы жить в ладах с природой, не боролся бы со своими собратьями, а только с нищетой, и, окончательно успокоенный, вкусил бы отдых — пусть и не достигнув вершины совершенства, но, по крайней мере, будучи в состоянии материального благополучия и душевного равновесия.

Однако такое блаженство, как бы эфемерно оно ни было, нам даже и не обещано, потому что по мере усвоения нового человек утрачивает уже усвоенное; потому что он не способен ничего приобрести в интеллектуальном отношении без того, чтобы ничего не потерять в плане физическом; а самое главное — он не в состоянии надолго удержать свои достижения.

Что до меня, то я считаю, что наша цивилизация никогда не погибнет, поскольку в нашем распоряжении есть печатный станок, пар и порох. Но что дал, в смысле цивилизации, печатный станок народам Китая, Японии? Ведь у них есть книги — много книг, причем гораздо более дешевых, чем у нас. Так почему же эти народы настолько примитивны и слабы, настолько близки к тому уровню, на котором человек цивилизованный, развращенный, слабый и ленивый, уступает в смысле интеллекта варварам, которые угнетают его, как только представится случай ? Почему же так происходит? А потому, что печатный станок есть средство, а не принцип. Когда он служит для распространения священных, здравых и спасительных идей, он приносит благотворные плоды и способствует цивилизации. Если же, напротив, состояние умов настолько низкое, что из печати не выходят ни философские, ни исторические, ни литературные произведения, способные питать гений нации, если продажная печать служит лишь размножению грязных и вредоносных сочинений, плодов воспаленного ума, отравленных плодов сектантской теологии, безудержно либеральной политики, «либертинской» поэзии, то как и каким образом печатный станок может спасти цивилизацию?

Предполагается, что с той же легкостью, с какой он способен размножать шедевры мысли, печатный станок может их сохранять, а в эпохи интеллектуального недорода, когда общество ничего подобного им не порождает, он может и внушать их, по крайней мере, людям честным и ответственным. В сущности, так оно и происходит. Тем не менее, чтобы взять книгу о прошлом и прочитать ее ради собственного усовершенствования, необходимо обладать заранее самым большим благом на свете — просвещенной душой. В плохие времена, свидетельствующие о забвении общественных добродетелей, людям не до древних сочинений, и мало кто посещает библиотеки. Тогда много значит уже сама мысль о том, чтобы побывать в столь священном месте.

Впрочем, долговечность, предсказанная плодам открытия Гутенберга, пожалуй, слишком преувеличена. За исключением нескольких произведений, все остальные умирают очень быстро, как когда‑то умирали рукописи. Особенно быстро исчезают из широкого употребления научные труды, выпущенные в нескольких сотнях экземпляров. Их можно найти, пусть и с большим трудом, в крупных собраниях. Точно так же дело обстояло с интеллектуальными сокровищами античности, и это лишний раз подтверждает тот факт, что вовсе не эрудиция может спасти народ, пришедший в упадок.

Посмотрите, что стало с мириадами прекрасных произведений, напечатанных начиная с того дня, как начал работать первый печатный станок. Большинство их забыты. Те, о которых сегодня еще вспоминают, уже не имеют читателей, а книга, за которой гонялись пятьдесят лет назад, даже своим названием не вызывает никаких воспоминаний.

Чтобы поднять престиж печатного станка, едва не запретили хождение рукописей, хотя трудно себе представить, насколько широко они были распространены. Во времена римской империи было очень много средств обучения, нередки были и книги, если судить по великому числу бродячих полунищих грамматиков, встречавшихся в самых глухих деревнях, которых можно сравнить с нынешними адвокатами, романистами и журналистами и чьи развращенные нравы, лишения и страсть к удовольствиям красочно описал в своем «Сатириконе» Петроний. Когда наступил полный упадок, еще можно было найти нужную книгу. Вергилия читали повсюду. Крестьяне, которые слышали о нем столько восторженных слов, считали его опасным чародеем. Его переписывали от руки монахи Они также переписывали Плиния, Диокорида, Платона и Аристотеля Они переписывали даже Катулла и Марциала. В средние века, судя по тому большому числу свидетельств, что остались после стольких войн, разрушений, пожаров в монастырях и замках, было великое множество литературных, научных, философских произведений, вышедших из‑под пера людей незаурядных Итак, чересчур преувеличено значение печатного станка для науки, поэзии, морали и истинной цивилизованности, и было бы более справедливым отметить его роль в смысле повседневных услуг, которое это изобретение оказало различным религиозным и политическим партиям. Повторю еще раз: печатный станок представляет собой отличный инструмент, но без рук и головы инструмент работать не может.

Нет нужды в пространных доказательствах, чтобы показать, что порох также не может спасти общество в минуты смертельной опасности. Разумеется, опыт обращения с ним не забывается. Но вряд ли есть сомнения, что дикие народы, которые обладают сегодня порохом, как и мы, будут пользоваться им исключительно в целях разрушения.

Что касается пара и прочих индустриальных достижений, я скажу о них то же самое, что о печатном станке — т. е. что это великие открытия, — и добавлю, что в истории было немало научных открытий и их плодов, которые канули в забвение, когда движение человеческой мысли, породившее их, остановилось навсегда и унесло навеки тайну, которая была их источником. Наконец, я хочу напомнить, что материальное благо всегда было лишь внешним придатком цивилизации и что не существовало общества, которое выжило исключительно потому, что оно знало способы быстрее передвигаться и хорошо одеваться.

Все существовавшие до нас цивилизации верили, что их незабываемые открытия навечно запечатлели их на скрижалях времени. Все они верили в свое бессмертие. Инки, чьи паланкины мчались по превосходным дорогам длиной в несколько сотен лье, которые до сих пор связывают Куско и Кито, наверняка были убеждены в незыблемости своих достижений. Тем не менее, безжалостные века, подобно взмаху орлиных крыльев, сбросили их империю, вместе со многими другими, в самую глубокую пропасть небытия. Однако же и эти властители Перу имели свои науки, своих инженеров, свои могучие машины, которыми мы восхищаемся сегодня, не в силах разгадать их тайну. А ведь они знали секрет перемещения огромных масс. Они сооружали крепости, укладывая друг на друга глыбы длиной тридцать восемь и шириной восемнадцать футов. Руины Тихуанако являют собой именно такое потрясающее зрелище: огромные глыбы, перемещенные на расстояние нескольких лье. Но знаем ли мы, как справились с этим мастера народа, канувшего в лету? Нам известно об этом не больше, чем о способах и средствах сооружения гигантских, поистине циклопического размера стен, останки которых все еще противостоят времени в разных местах Западной Европы.

Таким образом, не стоит путать результаты цивилизации с ее причинами. Причины теряются, результаты же забываются, когда исчезает разум, взрастивший их, а если они сохраняются, то только благодаря новому разуму, который ими овладевает и часто придает им новый импульс. Человеческий интеллект, постоянно колеблющийся, кратковременный в пространстве и времени, не отличающийся вездесущностью, возвеличивает то, чем овладевает, забывает то, что упускает из рук и, устремляясь дальше по кругу, границы которого ему не дано прорвать, оплодотворяет лишь какую‑то часть своих временных владений, оставляя бесплодной другую. И всегда человек одновременно и превосходит своих предков и уступает им. Следовательно, человечество никогда не может превзойти самого себя; значит, не способно человечество к бесконечному совершенству.

 

ГЛАВА XIV

Продолжение доказательств умственного неравенства рас. Различные цивилизации взаимно отталкиваются. Смешанные расы создают смешанные цивилизации.

Если бы человеческие расы были равны, история предстала бы нашему взору в виде очень впечатляющей, совершенной и славной картины. Тогда расы, будучи в равной мере умными и устремленными к своим истинным интересам, в равной мере способными найти способ побеждать и торжествовать, с самого первого дня творения наполнили бы землю роем процветающих и — что самое главное — возникших одновременно цивилизаций. В ту же эпоху, когда древнейшие санскритские народы создавали свою империю и покрывали — посредством религии и меча — Южную Индию посевами, городами, дворцами и храмами, когда первая империя ассирийцев украшала долины Тигра и Евфрата величественными сооружениями, когда колесницы и конница Немрода завоевали соседние народы, на африканском побережье, где живут негры с прогнатическим строением головы, появилось бы разумное и развитое общество, обладавшее большими средствами и возможностями.

Кельтские путешественники принесли бы на западную оконечность Европы, наряду с остатками восточной мудрости первобытных времен, все необходимые элементы великого общества и наверняка бы встретили среди иберийских народов, распространенных в те времена в Италии и на островах Средиземного моря, в Галлии и Испании, достойных соперников, богатых, как и они сами, древними традициями, искусных во всех областях человеческой деятельности.

Тогда объединенное человечество гордо шагало бы по земному шару, сильное своим общим разумом, создавая повсюду похожие друг на друга общества, и по прошествии некоторого времени все нации стали бы одинаково оценивать свои потребности и возможности, одними глазами смотреть на природу, завязали бы тесные контакты между собой, которые столь необходимы и выгодны для прогресса и цивилизации.

Некоторые племена, в силу злосчастной судьбы оказавшиеся в суровых климатических условиях, в тесных ущельях скалистых гор, на побережье покрытых льдом морей, в бескрайних степях, обдуваемых холодными ветрами, были бы вынуждены дольше бороться с негостеприимной природой, чем обласканные судьбой народы. Но в конце концов и эти племена, будучи наделенными таким же разумом и такими же способностями, не замедлили бы найти средства сгладить суровость климата. Они обязательно употребили бы разумную активность, какую мы сегодня наблюдаем у датчан, норвежцев, исландцев. Они сумели бы укротить строптивую почву и сделали бы ее плодородной. В горах они, как, например, нынешние жители Швейцарии, пользовались бы выгодами скотоводства, или, по примеру жителей Кашмира, прибегли бы к возможностям промышленности; а если бы их страна оказалась безнадежно бесплодной, а ее географическое положение безысходно неблагоприятным, они смогли бы понять, что земля велика, что в ней много долин и равнин, и тогда они оставили бы свою родину и отправились на поиски мест, где их разумная деятельность принесла бы плоды.

Тогда нации, в равной степени просвещенные и богатые — одни за счет коммерции, благодаря морским гаваням, другие за счет сельского хозяйства, процветающего на плодородных просторах, третьи за счет промышленности, четвертые — благодаря удачному местоположению, — словом, все нации, несмотря на временные разногласия и войны, к сожалению, неотъемлемые от человеческой природы, очень скоро договорились бы о совместной жизни на земле. Близкие друг к другу цивилизации кончили бы тем, что объединились, образовав всеобщую конфедерацию, предмет вековых мечтаний. И не существовало бы никаких препятствий на этом пути, если бы все расы были наделены одинаковыми умственными способностями.

Впрочем, нарисованная картина абсолютно фантастическая. Первые народы, достойные так называться, были издавна объединены идеей общности, которая никогда не приходила на ум варварам, жившим по соседству. Они мигрировали из мест своего первоначального обитания и на своем пути встречались с другими народами, вернее племенами, которые так и не сумели осознать идею цивилизации, навязанную им пришельцами. Опровергая мысль о равенстве рас, способные к цивилизации народы вначале создавали свой общественный порядок на совершенно разных основах, затем многое перенимали друг от друга. Для тех групп, которые не были движимы внутренним порывом, сила примера ничего не значила. И испанцы, и галлы видели, как по соседству с ними финикийцы, греки, карфагеняне строят цветущие города. Но ни испанцы, ни галлы не стали копировать нравы и систему правления этих славных торговцев и мореплавателей, а когда пришли римляне, победители смогли преобразовать покоренные земли только посредством колонизации. Что касается кельтов и иберийцев, они доказали, что цивилизация возможна только при смешении крови.

Посмотрим, в какой ситуации оказались американские племена. Рядом с ними появился народ пришельцев, который стремится увеличить свою численность, чтобы стать сильнее. По их рекам взад–вперед проплывают тысячи судов. Они знают, что сила их хозяев несокрушима. У них уже нет никакой надежды на то, что чужаки уйдут с их родной земли. Они поняли, что весь огромный континент сделался добычей европейцев, и им остается лишь наблюдать за тем, как чуждые им институты делают жизнь человека независящей от количества дичи или рыбы.

Покупая водку, одеяла, ружья, они понимают, что даже их примитивные желания были бы легче удовлетворены в рамках нового общества, которое приглашает их, оплачивает их труд и называет аборигенов помощниками. Но они отказываются, они предпочитают уединение и уходят все дальше в глубь страны. Они бросают все, даже кости своих предков. Они знают, что вымрут, но какой‑то таинственный ужас удерживает их в плену неодолимого отвращения, и, восхищаясь силой и превосходством белого человека, их сознание, вся их натура, их кровь, в конце концов, противятся даже мысли о том, чтобы иметь что‑либо общее с белыми.

В испанской Америке аборигены испытывают меньшее отвращение к пришельцам.

Дело в том, что метрополия с самого начала оставила покоренные племена под управлением их собственных касиков и не пыталась их цивилизовать. Им разрешили сохранять древние обычаи и законы; от них требовали лишь обращения в христианство и определенную дань. То есть колонизации, по сути, не было, а угнетение выражалось в форме прихотей и капризов завоевателей. Вот почему индейцы испанской Америки не столь несчастливы и продолжают жить, тогда как их северные соседи, оказавшиеся под властью англосаксов стремительно вымирают.

Следует заметить, что колонизацию не воспринимают не только дикари. В настоящее время мы видим красноречивые тому доказательства в Алжире, где французы реализуют свою политику доброй воли и филантропии, а также в Индии и Батавии, где цивилизаторами выступают англичане и голландцы. И это самые яркие примеры и доказательства того, насколько несходны и неравны между собой человеческие расы.

Если рассуждать только исходя из варварской натуры некоторых народов и считать это варварство изначальным и врожденным, тогда придется отказать им в наличии всякой культуры, однако такое мнение не является бесспорным. Многие дикие народности сохранили следы более просвещенного прошлого, нежели их нынешний образ жизни. Есть племена, даже весьма кровожадные, которые имеют непонятные и сложные для нас традиционные порядки, что касается вступления в брак, наследственности и политического управления, а их ритуалы, лишенные сегодня всякого смысла, уходят корнями в некую систему более высокого порядка. В качестве примера можно привести краснокожие племена, кочующие на угрюмых безлюдных просторах, где, как полагают, некогда жили аллеганийцы. Или другие народы, обладающие прикладными знаниями, явно заимствованными у кого‑то другого — например, жители Марианских островов. Они пользуются ими, так сказать, машинально, не задумываясь над их происхождением.

Таким образом, встречаясь с народностью, пребывающей в состоянии варварства, стоит присмотреться к ней внимательнее. Чтобы не впасть в ошибку, рассмотрим несколько примеров.

Существуют народы, которые, попадая в сферу деятельности родственной расы, в какой‑то степени подчиняются ей, принимают некоторые новые для себя правила и усваивают некоторые знания; затем, когда господствующая раса начинает исчезать — либо в результате давления, либо за счет полного слияния с покоренным народом, — последний почти полностью утрачивает приобретенную культуру, в особенности ее принципы, и сохраняет то немногое, что он смог понять. Впрочем, такая ситуация возможна только между народностями, близкими по крови. Так действовали ассирийцы по отношению к халдеям, сирийские и египетские греки по отношению к грекам Европы, иберийцы, кельты, иллирийцы по отношению к идеям древних римлян. А если чероки, катавбасы, маскогеи, семинолы, начезы и им подобные племена сохранили некоторые следы аллеганийской цивилизации, я не склонен, исходя из этого, считать, что они являются прямыми потомками родоначальников расы; из этого следует, что какая‑то раса могла быть цивилизованной и перестала быть таковой, я бы сказал, что если какое‑то из перечисленных племен этнически еще близко стоит к древнему преобладающему типу, так только через опосредованную и побочную связь, без которой чероки впали бы в полное варварство. Что касается остальных, менее одаренных народностей, они представляются мне лишь фоном чужого населения, покоренного и присоединенного силой, на котором когда‑то зиждился социальный порядок. Следовательно, нет ничего удивительного в том, что эти социальные осколки сохранили — впрочем, так и не поняв их, — привычки, законы, ритуалы, созданные другими, более способными народами, хотя они не смогли понять их значимость и их секрет, и видели в них только предмет суеверного уважения. Это, например, относится к остаткам механических ремесел. То, что сегодня вызывает наше восхищение, может быть плодами деятельности развитой расы, которая давно исчезла. А иногда их происхождение уходит в эпохи, еще более отдаленные. Все, что относится к горнорудному делу иберийцев, аквитанцев и бретонцев с Касситеридских островов, берет начало в Верхней Азии, откуда предки западных народов когда‑то принесли секреты этой науки в процессе переселений.

Наибольший интерес среди полинезийцев вызывают жители Каролинских островов. Их мастерство в ткачестве, их резные барки и страсть к мореплаванию и коммерции являются той демаркационной линией, которая отделяет их от пелагийских негров. Не составляет труда обнаружить исток их талантов. Они обязаны этим малайской крови, попавшей в их жилы, а поскольку эта кровь была далеко не чистой, этническое наследие они сохранили, но не смогли его усовершенствовать, а скорее наоборот — оно с каждым годом хиреет.

Таким образом, если у иного варварского народа встречаются следы цивилизованности, это не служит доказательством того, что этот народ когда‑то был цивилизованным. Он жил под властью родственного ему, но превосходящего его по развитию, племени, или, имея такое племя своим соседом, он робко и покорно учился у него. Нынешние дикие расы таковыми были всегда; рассуждая по аналогии, можно сделать вывод, что дикари останутся дикарями, пока не исчезнут с лица земли.

Результат этот неизбежен, когда два типа, между которыми отсутствует всякое родство, оказываются в активных отношениях; лучшей демонстрацией этого может служить судьба полинезийцев и американских аборигенов. Итак, из вышеизложенного вытекает следующее:

1. Нынешние дикие племена всегда пребывали в таком состоянии независимо от среды, в которую они попадали на своем историческом пути, и такими они останутся всегда.

2. Чтобы дикая нация могла выдержать даже временное пребывание в цивилизованной среде, нация, создающая такую среду, должна происходить из более благородной ветви той же расы.

3. Это же условие необходимо для того, чтобы разные цивилизации могли даже не смешаться, чего, кстати, никогда не бывает, но просто в достаточной степени измениться в результате контакта друг с другом, взаимно обогатиться, сотворить другие цивилизации,

состоящие из их элементов.

4. Цивилизации, вышедшие из рас, совершенно чуждых друг другу, могут лишь соприкасаться поверхностным образом, но никогда не проникнут друг в друга и всегда останутся взаимоисключающими. Поскольку последний пункт требует дополнительного разъяснения, остановимся на нем подробнее.

Многочисленные конфликты были причиной общения персидской цивилизации с греческой, египетской цивилизации с греческой и римской, римской цивилизации с греческой, затем цивилизация нынешней Европы вошла в соприкосновение с другими мировыми цивилизациями нашего времени, в частности с арабской.

Отношения греческого разума с персидской культурой были настолько же разнообразными, насколько навязанными внешними обстоятельствами. Прежде всего большая часть эллинского населения — самая богатая, если не самая свободная — была сосредоточена в городах сирийского побережья, в колониях Малой Азии и Понта, которые, быстро объединившись с государствами великого царя, находились под контролем сатрапов и до некоторой степени сохранили свою сущность. Со своей стороны, независимая континентальная Греция поддерживала очень близкие отношения с азиатским побережьем.

Но слились ли эти две цивилизации? Всем известно, что нет. Греки считали своих могущественных противников варварами, возможно, и последние отвечали им тем же. Политические нравы, форма правления, специфика искусств, размах и внутренний смысл общественного культа, частные нравы народов, смешанных друг с другом, тем не менее так и остались разными. В Экбатане основой основ была единоличная наследственная власть, ограниченная некоторыми традициями, но в сущности абсолютная. В Элладе власть была поделена между массой мелких суверенов. Правление, аристократическое у одних народов, демократическое у других, монархическое у третьих, тираническое у четвертых, являло собой — в Спарте, Афинах, Македонии — самую причудливую смесь. У персов культ государства, больше напоминающий первобытные принципы первородства, отличался той же тенденцией к единству, что и власть правительства, и опирался на моральные и метафизические устои, не лишенные глубины и основательности. У греков символизм, основанный на разнообразных проявлениях природы, довольствовался тем, что воспевал формы. Религия оставляла гражданским законам заботу о совести, а вера, выполнив обязательные ритуалы и воздав должное условному богу или герою, полагала свою миссию законченной. Эти ритуалы, почести, боги и герои менялись через каждые полмили. Если же в некоторых храмах, например в Олимпии или в Додоне, поклонялись не одной из сил и не одному из элементов природы, а самому космическому принципу, такое единство лишь подчеркивало раздробленность, поскольку практиковалось оно в отдельных местах.

Кстати, оракул из Додоны и Юпитер–Олимпиец происходят из чужих культов.

Что касается обычаев, нет нужды напоминать, до какой степени они отличались от персидских. Для молодых, богатых, сластолюбивых и космополитичных людей считалось позором принять образ жизни противников, которые были по–иному жизнелюбивы и утонченны, чем эллины. Вплоть до эпохи Александра, т. е. в течение славного периода греческого могущества — периода великого и плодотворного, — персы, несмотря на свое превосходство, не могли приобщить греков к своей цивилизации.

С приходом Александра этот факт получил неожиданное подтверждение. Когда Эллада покоряла Персию Дария, казалось, что вся Азия станет греческой, тем более, что победитель, пришедший однажды ночью в неистовство, позволил себе такие сильные агрессивные действия против местных памятников, что в них без труда можно было бы усмотреть столько же презрения, сколько ненависти. Однако поджигатель Персеполиса вскоре изменил свои взгляды, да так радикально, что в его планах можно было усмотреть желание просто–напросто подменить собой династию Ахеменидов и царствовать как его предшественник или как великий Ксеркс, включив Грецию в число своих владений. Вот так персидская социабельность должна была поглотить эллинизм.

Но, несмотря на весь авторитет Александра, ничего подобного не случилось. Его генералы и солдаты не пожелали видеть своего предводителя в длинных развевающихся одеждах, с митрой на голове, в окружении евнухов, т. е. не захотели, чтобы он отрекся от своей родины. И он умер. Некоторые из его сторонников пытались осуществить его планы, однако были вынуждены отступить. В самом Деле, почему им удалось создать этот гибрид, это государство на азиатском побережье, включающее греческие колонии в Египте? Потому, что их подданные представляли собой пеструю смесь из греков, сирийцев, арабов, у которых не было иного выбора, кроме как пойти на культурный компромисс. Но там, где расы оставались по своему составу различными, такого не произошло. Каждая страна сохранила свои национальные нравы.

Еще один пример. До последних дней римской империи смешанная цивилизация, которая преобладала на всем Востоке, включая континентальную Грецию той поры, оставалась скорее азиатской, чем греческой, потому что в людях было больше первой крови, чем второй. Правда, надо признать, что мышление приняло эллинистические формы. Но нетрудно обнаружить в мысли той эпохи и тех стран восточный фон, который оживляет все, что принадлежит Александрийской школе, например, унитаристские доктрины греко–сирийских юристов. Таким образом, сохраняется пропорция, что касается количества соответствующих кровей: превосходство за преобладающим количеством.

Прежде чем закончить эту параллель в отношении контакта между цивилизациями, добавлю несколько слов об арабской культуре в сравнении с нашей.

Нет никаких сомнений во взаимном отталкивании цивилизаций. Наши предки, жившие в средние века, имели возможность воочию видеть достижения и чудеса мусульманского государства и не гнушались посылать своих детей на учебу в школы Кордовы. Но в Европе не сохранилось ничего арабского за исключением тех стран, где осталось немного измаелистской крови; брахманская Индия преуспела в этом не больше, чем мы: под властью магометан она успешно выстояла, несмотря на все их усилия.

Сегодня наша очередь действовать на развалинах арабской цивилизации. И мы сносим их с лица земли, мы не в состоянии использовать их для себя. А между тем эта цивилизация сама не была «чистокровной» и поэтому была менее прочной.

Арабская нация, невеликая числом, ассимилировала расы, покоренные ее саблей.

Поэтому мусульмане — исключительно перемешанное население — имели смешанную цивилизацию, элементы которой идентифицировать нетрудно. Известно, что ядром победителей до Магомета не был пришлый или незнакомый народ. Его традиции были хорошо знакомы и хамитам и семитам, от которых он ведет свою родословную. Он имел тесные отношения, как с финикийцами, так и с евреями. В его жилах текла кровь и тех и других; он служил для них торговым посредником между Красным морем, восточным побережьем Африки и Индией. По отношению к персам и римлянам он выполнял ту же роль. Многие арабские племена принимали участие в политической жизни Персии при Арсасидах и сыновьях Сассана, в то время как один из его принцев — Оденат — назначил себя цезарем, одна из его дочерей — Зенобия, дочь Амру, правительница Пальмиры — покрыла себя славой среди римлян, а один из его представителей–авантюристов, Филипп, даже носил императорскую пурпурную мантию. Итак, эта смешанная нация, начиная с самой ранней античности, никогда не переставала поддерживать отношения с могущественными народами, окружавшими ее. Она участвовала в их повседневной деятельности и, наподобие тела, наполовину погруженного в воду, наполовину остающегося под солнцем, она тянулась одновременно к передовой культуре и варварству.

Магомет придумал религию, как нельзя лучше соответствующую идеям своего народа, в котором идолопоклонство было весьма распространенным, но и христианство, искаженное еретиками и иудаистами, имело немало сторонников. Религиозная тема пророка из Кореша представляла собой такую смесь, что согласие между законом Моисея и христианской верой — кстати, эта проблема всегда тревожила самых первых католиков и всегда присутствовала в сознании восточных народов — было здесь более сбалансированным, нежели в доктринах нашей Церкви.

Это была приманка, имеющая соблазнительный аромат, впрочем, любая теологическая новинка имела шанс завоевать поклонников среди сирийцев и египтян. Чтобы увенчать построенное здание, новая религия предстала перед людьми с саблей в руке, что явилось еще одной гарантией успеха для масс, не имеющих тесных связей и проникнутых ощущением бессилия.

Вот так ислам вышел из своих пустынь. Высокомерный, неизобретательный и с самого начала на две трети подчиненный греко–азиатской цивилизации, он находил на востоке и юге Средиземноморья многочисленных новобранцев, уже готовых воспринять такую сложную смесь. По мере распространения ислам все больше пропитывался этой смесью. От Багдада до Мон Пелье он распростер свой культ, заимствованный у Церкви, у Синагоги, в искаженных традициях Геджаза и Йемена, так он проповедовал свои персидские и римские законы, свою греко–сирийскую и египетскую науку, свою администрацию, с самого первого дня отличающуюся терпимостью, что вовсе неудивительно, когда в государственном теле отсутствует единство. Неправы те, кто удивлялся быстрому прогрессу мусульман в смысле утонченности нравов Основная масса этого народа просто–напросто изменила привычки, и народ этот стал почти неузнаваем, когда начал играть роль апостола или радетеля на мировой арене, где уже давно не знали его под древними именами.

Разумеется, в этот конгломерат столь разных рас каждая вносила свой вклад в общее процветание. И все же — кто именно дал главный толчок, кто поддержал порыв пусть и не столь долговременный? Не кто иной, как небольшая группа племен арабского происхождения, вышедших из самой сердцевины полуострова, которые дали не ученых, но фанатиков, солдат, победителей и наставников.

Арабская цивилизация была не чем иным, как греко–сирийской цивилизацией, омоложенной, обновленной дыханием гения — довольно кратковременным, но более свежим — и трансформированной персидской примесью. Построенная таким образом, открытая многим влияниям, она не укладывается ни в одну социальную формулу, имеющую иное происхождение; но и греческая культура не сочеталась с римской, столь ей родственной, которая много веков оставалась замкнутой в пределах одной империи. Здесь неоспорима невозможность для цивилизаций, созданных чуждыми друг другу этническими группами, когда‑либо смешаться друг с другом.

Когда история четко установит этот непреодолимый антагонизм между расами и их культурными типами, станет очевидно, что различие и неравенство коренятся в глубине этих составных отталкиваний, а поскольку европеец не сможет цивилизовать негра, поскольку он в состоянии передать мулату лишь часть своих способностей, а этот мулат, имеющий в жилах кровь белой расы, не создаст потомство, способное воспринимать что‑либо большее, нежели культура метисов, пусть и устремленная к идеям белой расы, я считаю себя вправе заявить о неравенстве умственных способностей различных рас.

Повторю еще раз, что речь вовсе не о том, чтобы скатиться к методике, столь милой, к несчастью, для энтологов и, по крайней мере, смехотворной. Я не собираюсь рассуждать о моральной и умственной ценности отдельно взятых индивидов.

Что касается моральной ценности, я полностью и целиком вывожу ее за рамки вопроса, когда констатирую способность всех человеческих обществ в должной мере осознать значение христианства. Когда речь идет об умственной способности, я абсолютно отвергаю аргументацию, заключающуюся в следующем: всякий негр бездарен . Иначе, следуя такой логике, мне пришлось бы признать, что всякий европеец умен, но упаси меня Бог от такой глупости.

Не думаю, что сторонники равенства рас поспешат показать мне тот или иной отрывок из той или иной книги миссионера или путешественника, откуда следует, что некий йолоф оказался искусным плотником, готтентот стал добрым семьянином, кафр умеет танцевать и играть на скрипке, а бамбара знает арифметику.

Я признаю все, что можно рассказать чудесного в этом смысле, что касается самых талантливых дикарей. Я отрицаю чрезмерную глупость, хроническую бездарность даже среди самых нецивилизованных племен. Я даже пойду дальше моих оппонентов, потому что я не сомневаюсь, что немалое число негритянских вождей по силе и обилию идей и мыслей, по мощи духа и интенсивности активных способностей превосходит средний уровень, коего могут достигнуть наши крестьяне, даже наши вполне грамотные буржуа–горожане. Подчеркну еще раз, что мои рассуждения строятся вовсе не на зыбкой почве отдельных личностей или индивидов. Мне кажется недостойным для науки ограничиваться такими мелкими аргументами. Если Мунго–Парк или Ландер выдали какому‑то негру удостоверение о наличии ума, кто мне поручится, что другому путешественнику, встретившему того же одаренного типа, не придет в голову совершенно противоположное мнение?

Впрочем, оставим эти ребяческие упражнения и сравним не отдельных людей, а группы. Только когда мы определим, в чем способны или не способны группы, в какой мере они осуществляют свои способности, каких умственных высот они достигают и какие другие нации управляют ими, начиная с исторических времен, вот тогда можно будет обсуждать детали и выискивать причины, почему лучшие представители какой‑нибудь расы стоят ниже, чем гении другой. Затем, сопоставив способности простых людей всех типов, можно решать, в чем эти способности равны, а в чем нет. Эта трудная и деликатная работа должна продолжаться до тех пор, пока вопрос о расах не прояснится с максимально возможной точностью и, возможно, с применением математических методов Я не уверен, можно ли вообще получить неопровержимые результаты в этой области и можно ли, отложив в сторону общие факты, собрать воедино все нюансы, определить, осмыслить и классифицировать внутренние пласты каждой нации и ее индивидуальные характерные признаки. В этом случае можно будет без труда доказать, что активность, энергия, умственные способности наименее одаренных представителей господствующих рас превосходят умственные способности, энергию, активность представителей других рас.

Итак, мы видим человечество, разделенное на две четко отличающиеся друг от друга и очень неравные части или, лучше сказать, на ряд категорий, подчиненных друг другу, где степень умственного развития обозначает уровень или ступень.

В этой обширной иерархической структуре есть два важных фактора, постоянно действующих на каждый ряд. Речь идет о следующих факторах — вечных причинах того движения, которое сближает расы и стремится их смешать: приблизительное сходство основных физических признаков и общая способность выражать ощущения и мысли голосовыми модуляциями.

Я слишком много говорил о первом из этих феноменов, который пытался заключить в его истинные границы.

Теперь следует обратиться ко второму и посмотреть, какие существуют отношения между этнической силой и богатством языка: иными словами, надо выяснить, принадлежат ли самые богатые языковые идиомы самым сильным расам, а в противном случае надо понять и объяснить эту аномалию.

 

ГЛАВА XV

Языки, сами по себе неравноценные, отражают относительную ценность рас

Если бы полудикие народы, стоящие на самой низшей ступени этнической лестницы, отставшие как в мужском, так и в женском развитии человечества, несмотря на это сформировали для собственного пользования языки, глубокие в философском отношении, эстетически прекрасные и гибкие, отличающиеся богатством и точностью выражения, обилием разнообразных и благородных форм, пригодные для передачи всех высот и красот поэзии и четких мыслей, каких требуют политика и наука, тогда было бы очевидно, что эти народы обладают совершенно бесполезным даром — даром создавать и совершенствовать инструмент, ненужный и излишний для остальных их немощных способностей.

Тогда пришлось бы признать, что у природы есть свои пустые капризы, не имеющие цели, что некоторые загадки бытия ведут вовсе не к раскрытию непознанного, как это чаще всего случается, не к встрече с непознаваемым, но просто–напросто к абсурду.

На первый взгляд напрашивается именно такой досадный вывод, потому что, если рассматривать расы в их нынешнем состоянии, придется признать, что красота и совершенство языков далеко не всегда пропорциональны уровню цивилизованности. Если обратиться лишь к языкам современной Европы, мы увидим, что они вовсе не равноценны, и самые красивые и богатые не обязательно принадлежат самым развитым народам. А если сравнить эти языки с другими, распространенными в мире в различные эпохи, то становится ясно, что все они, без исключения, отстали в своем развитии.

Но еще более удивительно следующее: целые группы наций, оставшихся на более чем скромном культурном уровне, разговаривают на языках, значимость которых неоспорима. Таким образом, создается впечатление, что языки, состоящие из неравноценных элементов, распределены в человеческом обществе самым случайным образом: иногда жалкие бескультурные и жестокие создания рядятся в шелк и золото, а одежды из грубого сукна и пеньки носят в одухотворенных, ученых и мудрых обществах. К счастью, это всего лишь видимость, и как только мы становимся на позиции доктрины разнообразия рас и берем в помощницы историю, все становится на свои места — приведенные выше доказательства умственного неравенства человеческих типов получают лишнее подтверждение.

Первые филологи совершили двойную ошибку: во–первых, они предположили, по примеру воззрений унитаристов касательно идентичности происхождения всех групп человечества, что все языки сформировались по одному и тому же принципу, во–вторых, они приписали изобретение языка влиянию чисто материальных потребностей.

Что касается языков, никакого сомнения в том, что существует исключительное разнообразие способов их создания, быть не должно. И хотя классификации, предлагаемые филологией, еще можно уточнять и пересматривать, нельзя допустить даже на секунду, что алтайская, арийская и семитская группы происходят из источников, близких друг к другу. Во всех отношениях они отличаются между собой.

В этих различных лингвистических окружениях лексикология имеет свои характерные формы. Различна и модуляция голоса, один народ для производства звуков пользуется главным образом губами, другой — сжатием горловых мышц, третий издает звуки через нос, и они идут как бы из верхней части головы.

Композиция частей речи также совершенно различна — нюансы мысли объединяются или же разделяются, существуют, особенно во флективной структуре существительных и в глагольной системе, убедительнейшие доказательства различия в логике и чувствительности, которая имеет место между человеческими семействами. Так что же из этого следует? А то, что когда философ, пытаясь путем чисто абстрактных рассуждений понять происхождение языков, начинает с идеально сконструированного человека, с человека, лишенного особых расовых признаков, т. е. просто человека, он уже впадает в абсурд и продолжает и дальше рассуждать в том же духе. Нет идеального человека, человека вообще, и если я убежден в этом, то основываюсь прежде всего на языковых различиях. Я знаю человека, говорящего на финском языке, человека, говорящего на арийском языке, и другого, изъясняющегося на семитском наречии, но абсолютного человека я не знаю. Поэтому я категорически не приемлю теории о едином происхождении языкового творчества всех народов. В действительности истоков языков было несколько, как было — и есть — несколько форм мышления и чувствительности .

Согласно другой доктрине, не менее ложной, развитие языка происходит в силу необходимости. Тогда получается, что «мужские» расы должны говорить на более точном, богатом и развитом языке, нежели расы «женские»; кроме того, материальные потребности связаны с предметами, которые имеют отношение к чувствам и проявляются, прежде всего, в поступках, поэтому лексика должна была бы составлять главную часть языковой структуры.

Грамматический механизм и синтаксис никогда бы не могли выйти за пределы самых элементарных и простых комбинаций. Сцепления более или менее связанных звуков всегда достаточно, чтобы выразить какую‑то потребность, а жесты, будучи простой формой комментирования, с успехом могут сделать понятным то, что остается неясным из слов — об этом хорошо известно китайцам. В таком случае в зачаточном состоянии осталась бы не только синтетическая структура языка, но язык лишился бы гармонии, категории числа и ритма. В самом деле, какое значение имеет мелодика речи там, где требуется получить не более чем положительный результат?

Тогда языки представляли бы собой непродуманную, случайную совокупность звуков, употребляемых самым безразличным образом.

Кстати, у этой теории есть некоторые аргументы. Китайский язык, как язык «мужской» расы, в самом начале, очевидно, был создан в утилитарных целях. Слово в нем не поднималось над смыслом и осталось односложным. Лексика почти не развита. Отсутствует корень, который обычно порождает целые группы производных. Все слова являются корнями, они изменяются не посредством самих себя, но между собой, причем весьма грубым способом последовательного сочетания. Язык отличается грамматической простотой, отсюда исключительное однообразие речи, что странно для ума, привыкшего к богатым, разнообразным и многочисленным формам, к метким сочетаниям в наречиях и к самой идее эстетического совершенствования. Однако надо добавить, что сами китайцы вряд ли согласятся с вышесказанным и что, следовательно, если их язык имеет целью выражение прекрасного (для тех, кто на нем говорит), если у него есть определенные правила, способствующие мелодическому развитию звуков, если он достигает этих результатов так же, как и другие языки, мы не имеем права отрицать у него стремление к их достижению. Поэтому правильнее было бы сказать, что в первичных элементах китайского языка есть что‑то еще, кроме простого нагромождения артикуляций, имеющих только утилитарное применение .

Тем не менее я склоняюсь к тому, чтобы приписать «мужским» расам некую довольно выраженную эстетическую ущербность, которая может проявляться в конструкции их языков . Пример тому я вижу не только в китайском языке и в его относительной скудости, но и в том усердии, с каким некоторые нынешние расы Запада лишали латынь ее самых удивительных ритмических возможностей, а готику — ее звучности. Не стоит доказывать недостатки наших нынешних языков, даже самых красивых, по сравнению с санскритом, древнегреческим, тем же латинским, поскольку они как нельзя лучше согласуются с посредственностью нашей цивилизации и цивилизации Поднебесной Империи в области искусства и литературы. Между тем, допуская, что это различие, наряду с другими признаками, может характеризовать языки «мужских» рас, поскольку в этих языках существуют чувство гармонии — пусть и не очень сильное и реальная тенденция к созданию и поддержанию законов сцепления между звуками и конкретными условиями форм и классов для изрекаемых нюансов мысли, я прихожу к выводу, что даже в языках «мужских» рас чувство прекрасного и логического — проблеск ума — все еще ощущается и повсюду определяет природу языков в той же мере, что и материальные потребности.

Я только что говорил, что если бы эта последняя причина была единственно определяющей, в первые периоды существования человеческого рода случайным образом созданных артикуляций было бы достаточно для удовлетворения потребностей людей. Однако эта гипотеза не выдерживает критики.

Звуки соотносятся с мыслями вовсе не случайно. Выбор их определяется инстинктивным осознанием определенной логической связи между внешними звуками, воспринимаемыми человеческим ухом, и мыслью, которую хочет передать его гортань или язык. В прошлом столетии эта истина стала поразительным открытием. К сожалению, возобладало этимологическое преувеличение, которым в то время увлекались, а вскоре проявились настолько абсурдные результаты, что они потерпели справедливое поражение. В течение долгого времени эта нива, столь яростно разрабатываемая первооткрывателями, была пугалом для людей здравомыслящих. Сейчас к ней возвращаются, и если извлечь горькие уроки из прошлого опыта, т. е. проявить сдержанность и осторожность, то можно получить весьма ценные плоды. Не будем доводить сами по себе справедливые замечания до уровня химер и признаем, что примитивный язык, в меру возможности, пользовался слуховыми впечатлениями при создании некоторых категорий слов и что при создании других он основывался на таинственных отношениях между определенными абстрактными понятиями и определенными звуками. Например, звук «и» кажется пригодным, чтобы выразить идею распада, звук «в» — нечто среднее между физическим и бесплотным, ветер, смутные желания, звук «м» — состояние материнства. Эта гипотеза, если ею пользоваться в разумных пределах, довольно часто оправдывает себя. Но разумеется, не стоит пользоваться ею без разбора, чтобы не оказаться в дебрях, где здравый смысл быстро теряется.

Эти факты, какими бы незначительными они ни представлялись, показывают, что не только материальные потребности определяли формирование языков и что люди использовали для этого свои благородные качества и способности. Они соотносили звуки с вещами и идеями вовсе не произвольным образом. Они исходили из определенного порядка, отражение которого они находили в самих себе. Поэтому некоторые из первых языков, пусть даже грубых, бедных, примитивных с нынешней точки зрения, содержали в себе все элементы, необходимые для того, чтобы будущие их ветви могли когда‑нибудь развиться в разумную логическую систему.

Господин Вильгельм Гумбольдт с присущей ему проницательностью отмечал, что каждый язык существует в значительной мере независимо от желания людей, которые на нем изъясняются. Будучи тесно связанным с уровнем их интеллектуального развития, он выше их прихоти, и никто не в силах изменить его по своему произволу. В истории существует немало курьезных примеров таких попыток.

Племена бушменов придумали систему изменения своего языка для того, чтобы сделать его непонятным для тех, кто останется вне круга посвященных. Такая же тенденция наблюдается у некоторых кавказских народностей. Все подобные попытки привели лишь к добавлению дополнительного слога в начале, в середине или в конце слов. Если не считать этот «паразитный» элемент, язык оставался прежним и мало менялся как по сути, так и по форме.

Более серьезную попытку такого рода отмечает Сильвестр де Саси в балайбаланском языке. Это странное наречие создали суфиты для своих мистических книг и для того, чтобы окутать еще более плотным покровом таинственности произведения своих теологов. Они совершенно бессистемно придумывали слова, которые звучали как можно непонятнее. Между тем, если этот так называемый язык не принадлежал ни к одной ветви, если смысл, приписываемый вокабулам или словам, был совершенно произвольным, эвритмическое значение звуков, грамматика, синтаксис — словом, то, что придает языку особый характер, неизбежно представляло собой точную кальку с арабского и персидского языков. Следовательно, суфиты сотворили одновременно семитский и арийский жаргон, своего рода шифр, и ничего больше. Соплеменники Джелаледдина Руми так и не сумели создать особый язык .

Из всего этого я делаю следующий вывод: сущность языка тесно связана с формой мышления народа и с самого начала содержала в себе, пусть и в зародыше, все необходимые средства передачи самых различных характерных черт образа мысли .

Так или иначе, все тупики и пробелы в умственном развитии человеческих рас находили отражение в их языках. В качестве примера можно назвать китайский, санскрит, греческий, семитскую языковую группу. В китайском языке я уже отмечал утилитарную тенденцию, соответствующую пути, по которому идет развитие мышления этой нации. Изысканность философских и теологических выражений санскрита, его богатство и эвритмическая красота — это тоже отражение гения нации. То же самое можно сказать о греческом, а недостаточная точность выражения в наречиях, на которых говорят семитские народности, отражает их характер.

Однако спустимся с заоблачных высот прошлых эпох и вернемся на более близкие к нашему времени исторические равнины; здесь мы можем присутствовать при рождении множества языков, и этот грандиозный процесс ясно показывает нам, насколько полно этнический гений выражается в языке.

Там, где происходит смешение народов, соответствующие языки проходят через революцию — иногда медленную, иногда быструю, но всегда неизбежную. Они изменяются и по прошествии некоторого времени умирают. Новая языковая система, приходящая им на смену, представляет собой компромисс между исчезнувшими типами, и каждая раса вносит свой вклад, который соответствует ее численности в рождающемся обществе. Так, начиная с XIII века в наших западных обществах германские диалекты уступили свои позиции не латыни, а романской группе , и этот процесс протекал по мере усиления галло–романской мощи. Что касается кельтского языка, он отступил не перед итальянской цивилизацией, а под натиском колонизации, от которой он просто бежал, хотя справедливости ради надо отметить, что в конечном счете он одержал победу благодаря численности говорящих на нем, потому что, когда завершилось слияние галлов, римлян и северных народов, ему удалось усовершенствовать свой синтаксис, приглушить резкий акцент, доставшийся ему от германских наречий, и чрезмерную звучность, принесенную с Апеннинского полуострова, и сохранить присущую ему гармонию, пусть и не столь выразительную. Эволюция французского языка — всего лишь результат такого скрытого, долгого и уверенного процесса. Причины, по которым современный немецкий язык избавился от раскатистых звуков, напоминавших готику времен епископа Улфилы, заключаются в наличии значительного слоя кимрийского населения при небольшом количестве германских элементов, оставшихся за Рейном после эпохи великого переселения народов в V в. н. э.

Смешение народов на каждой отдельной стадии принимает разные формы в зависимости от распределения этнических элементов; лингвистические результаты этого процесса также отличаются множеством нюансов. Общим правилом можно считать тот факт, что ни один язык не в состоянии сохранить свою чистоту после близкого контакта с другим языком; даже если соответствующие основные элементы отличаются наибольшим несходством, изменение меньше всего затрагивает лексику, а если язык–паразит обладает достаточной силой, он непременно начнет подрывать эвритмическую структуру и даже грамматическую систему в ее самых уязвимых местах; следовательно, язык — это одна из самых деликатных и самых хрупких составных частей человеческой индивидуальности. Поэтому так часто можно наблюдать странную картину, когда благородный и высоко культурный язык в результате соединения с варварским наречием опускается до полуварварского состояния, постепенно лишаясь своих самых лучших качеств, беднеет словами и формами, и проявляет, таким образом, неодолимую тенденцию к ассимиляции с менее развитым спутником, который ему достался при бракосочетании двух рас. Именно это произошло с валахским и ретским наречиями, с языком кави и с бирманским. Оба последних языка пропитаны санскритскими элементами, и несмотря на благородство этого союза, компетентные ученые мужи считают их более низкими в сравнении с делаварским.

Вышедший из группы ленни–ленапов племенной союз, который говорит на этом диалекте, первоначально находился на более высокой ступени, чем обе желтокожие группы, взятые на буксир индийской цивилизацией, и если, несмотря на это превосходство, этот союз во многом уступает им, то это объясняется тем, что обе упомянутые азиатские народности несут на себе печать социальных достижений благородной расы и пользуются ее достоинствами, почти не имея своих. Контакт с санскритом оказался достаточным, чтобы поднять их довольно высоко, тогда как ленапы, которые никогда не испытывали столь благотворного влияния, не смогли подняться в смысле цивилизованности выше нынешнею уровня. В качестве красноречивого сравнения отмечу, что желтокожие мулаты, учившиеся в колледжах Лондона и Парижа, оставаясь мулатами и ярко выраженными мулатами, могут в некотором отношении отличаться более высокой культурой, нежели многие жители Южной Италии, у которых гораздо больше внутренних достоинств. Поэтому, когда речь идет о дикарях, говорящих на более совершенном языке, чем язык более цивилизованных народов, надо разобраться в таком вопросе: является ли цивилизация последних плодом их собственных усилий или результатом влияния чужой крови. В последнем случае несовершенство первобытного языка и вырождение языка заимствованного прекрасно уживаются с довольно развитой социальной культурой .

Я уже отмечал, что каждая цивилизация имеет определенную ценность, поэтому не стоит удивляться тому, что поэзия и философия более развиты у индусов, у народов, говорящих на санскрите, и у греков, чем у нас, между тем как практицизм, критическое мышление и эрудиция больше присущи нашим народам. В целом у нас больше энергетических способностей, нежели у знаменитых властителей Южной Азии и жителей Эллады. Зато мы значительно уступаем им в области прекрасного, поэтому естественно, что наши языки занимают столь скромное место в нашем образе жизни и мышления Еще более мощный взлет в сфере идеального мы видим в литературных произведениях Индии и Ионического полуострова, таким образом, язык, по моему глубокому убеждению, будучи очень значимым критерием общего развития рас, таковым является в очень узком смысле, в смысле эстетическом, и принимает на себя эту функцию, когда речь идет о сравнении соответствующих цивилизаций.

Дабы не оставлять невыясненным этот спорный вопрос, я позволю себе вступить в дискуссию с бароном Гумбольдтом относительно его мнения о превосходстве мексиканского языка над перуанским: он считает это превосходство очевидным, хотя цивилизация инков намного превосходила цивилизацию обитателей Анауака.

Несомненно, нравы перуанцев были более мягкими, а их религиозные взгляды более мирными, нежели у жестокосердных подданных Монтесумы. Но, несмотря на это, их социальный порядок в целом не отличается такой энергией и такой гибкостью. Если их деспотизм, весьма грубый и примитивный, сводился лишь к стадному коммунизму, то ацтекская цивилизация знала очень утонченные формы правления. Военное искусство у них находилось на более высокой ступени, и хотя обе империи в равной степени отличались невежеством в письменности, поэзия, история и нравственность, очень развитые к тому времени, когда там появился Кортес, играли более важную роль в Мексике, чем в Перу, где все общественные институты проявляли склонность к беззаботности и эпикуреизму, что мало способствует работе ума. Отсюда нетрудно сделать вывод о превосходстве более активного народа над народом более инертным.

Впрочем, в этом случае мнение господина Гумбольдта есть следствие его определения цивилизации. Не желая продолжать дискуссию, я, тем не менее, хочу окончательно прояснить этот вопрос, потому что, если бы две цивилизации могли когда‑либо развиваться параллельно прогрессу языков и независимо от своих достоинств, следовало бы отказаться от мысли о соответствии между степенями развития языков и умственного развития. Этот факт отрицать невозможно, хотя и в иной мере, нежели говорилось в отношении санскрита и древнегреческого в сравнении с английским, французским, немецким.

Между прочим, рассуждая подобным образом, не составит труда обнаружить у метисов причины того уровня развития, на котором находятся их языки. Не всегда можно, исходя из количественной пропорции смешения или их качества, обнаружить причины этого явления. Однако влияние этих причин имеет очень важное значение, и если выявить его не удается, можно прийти к ошибочным выводам. Именно вследствие того, что существует достаточно тесная связь между языком и его носительницей — расой, она сохраняется намного дольше, чем соответствующие народы сохраняют свою государственность. Эта связь дает себя знать и после того, как народы меняют свое имя. И только по мере изменения состава их крови она исчезает, умирает вместе с последним признаком национальности. Примером тому служит современный греческий язык: искаженный до крайней степени, лишенный лучшей части своего грамматического богатства, засоренный в лексикологическом отношении, даже обедненный в смысле количества звуков, тем не менее, он сохранил свои первородные признаки. (Между прочим, хотя в Древней Греции было много диалектов, но не такое количество, как в XVI в., когда их насчитывалось семьдесят, в XIII в во всей Элладе и в особенности в Аттике многие говорили по–французски.) Можно сказать, что именно в пространстве духа Парфенон, пришедший в ветхость, служивший храмом, затем пороховым складом, сильно пострадавший от венецианских ядер, до сих пор вызывает восхищение и является непревзойденным образцом глубокомысленного изящества и простого величия.

Также случается, что не у всех народов существует верность языку предков. Это обстоятельство еще больше затрудняет попытки при помощи филологии найти истоки или определить относительные достоинства того или иного человеческого типа. Не только языки претерпевают изменения, этническую природу которых не всегда возможно обнаружить — встречаются и народы, которые, вследствие контакта с чужими языками, отказываются от своего собственного. Именно это произошло после победоносных походов Александра с просвещенной частью населения Западной Азии, например, с карийцами, каппадокийцами и армянами, то же самое можно сказать и о наших галлах. Между тем и те и другие внедрили в языки–победители чужеродный принцип, который, в конечном счете, также изменил их. Но если эти народы еще сохраняли, пусть и не во всей целостности, свой собственный инструмент мышления, если другие, более стойкие — баски, берберы из Атласа, экхилиды Южной Аравии — до сих пор говорят так, как говорили их предки, есть группы, например, евреи, которые, кажется, никогда не придавали этому значения. И это безразличие поражает с первых дней переселения богоизбранного народа. Фарра, пришедший из халдейского Ура, так и не выучил в стране предков ханаанский язык, который стал национальным для детей Израиля. А те отказались от родной речи и приняли другую, которая, как хочется думать, претерпела воздействие древних воспоминаний и сделалась в их устах особым диалектом того очень древнего языка — материнского для древнейшего арабского, законного наследия племен, близких черным хамитам .

Этому языку евреи тоже не сохранили верность. По возвращении из плена толпы Зоровавеля забыли его на берегу вавилонских рек во время семидесятилетнего пребывания там. Патриотизм, усиленный изгнанием, сохранил весь свой пыл — все же остальное с поразительной легкостью отверг этот народ, странным образом одновременно гордый самим собой и космополитический по духу до крайнего предела. В заново отстроенном Иерусалиме появилось многочисленное население, говорившее на арамейском или халдейском наречии, которое, впрочем, не было лишено сходства с языком отцов Авраама.

Во времена Иисуса Христа этот диалект с трудом сдерживал натиск греческого диалекта, со всех сторон проникавшего в еврейскую систему мышления и речи. Теперь только в этих новых одеждах, в той или иной степени элегантных, несущих на себе более или менее сильную печать аттической претенциозности, еврейские авторы той эпохи создавали свои произведения. Последние канонические книги Ветхого завета, равно как и сочинения Филона и Иосифа, являются произведениями эллинистическими.

Когда разрушение святого города разбросало во все стороны нацию, отныне лишенную расположения Всевышнего, Восток не преминул собрать умственное богатство ее сынов. Еврейская культура порвала с Афинами и Александрией, и язык, идеи Талмуда, учение школы Тибериада снова стали семитскими, иногда арабскими и часто ханаанскими, если воспользоваться термином Исайи. Я имею в виду священный с тех пор язык, язык раввинов, религии, который считается национальным. Но в повседневной жизни евреи пользовались наречиями земель, в которые их занесла судьба. Следует отметить, что повсюду эти изгнанники обращали на себя внимание своим особенным акцентом. Язык, который они восприняли и изучили с раннего детства, так и не смог смягчить их голосовые связки. Этот факт подтверждает высказывание Гумбольдта о такой тесной связи расы и языка, что многие поколения так и не научаются правильно произносить слова, которых не знали их предки.

Как бы то ни было, евреи являют собой замечательное доказательство этой мысли, а именно: не всегда, с первого взгляда, можно установить точное соответствие между расой и языком, на котором она говорит, поскольку этот язык, возможно, и не принадлежит ей по праву рождения. После евреев я мог бы назвать еще цыган и немало других народов.

Теперь понятно, с какой осторожностью следует пользоваться понятием родства и даже сходства языков, чтобы сделать вывод об идентичности рас, потому что не только многие народы употребляют измененные языки, основные элементы которых были сформированы без их участия — примером служит большая часть народов Западной Азии и почти все народы Южной Европы, — но немало других приняли совершенно чуждые им языки, к формированию которых они вообще не имели никакого отношения. Конечно, этот последний случай очень редкий. Он является даже аномалией. Однако достаточно того, что такое бывает, чтобы поостеречься доказательств, напрашивающихся при виде таких отклонений. Тем не менее, поскольку факт аномален, поскольку он встречается не столь часто, как факты совершенно иного рода, т. е. факты сохранения национальных наречий даже очень слабыми народностями, поскольку мы наблюдаем, насколько языки соответствуют гению создавшего их народа и насколько они изменяются по мере того, как меняется кровь этого народа, поскольку роль, которую они играют в формировании их производных, пропорциональна численному вкладу расы, который они вносят в новую смешанную систему, — все это позволяет сделать неопровержимый вывод о том, что ни один народ не может иметь язык, стоящий на более высокой ступени, чем он сам. Из этого позволю себе вывести следующие заключения.

Говоря о нации смешанного состава, мы отмечали, что цивилизация не существует для всех ее слоев одновременно. В то время, когда старые этнические факторы продолжают действовать на нижнем уровне социальной лестницы, они весьма слабо и чаще всего временно поддаются влиянию преобладающего национального гения. Выше я применил этот принцип к Франции и сказал, что из 36 миллионов жителей насчитывалось едва ли 20, которые принимали вынужденное, пассивное, временное участие в цивилизаторской деятельности на благо современной Европы. За исключением Великобритании, сплоченной значительным единством ее национальных типов — следствие ее островного положения, — еще более грустная картина наблюдается на остальной части континента. Раз уж я взял Францию в качестве примера, продолжу разговор об этой стране и попытаюсь показать, что мое мнение об ее этническом состоянии и суждение, высказанное мною только что в отношении всех рас в целом, что касается соответствия типа и языка, поразительным образом совпадают друг с другом.

Мы знаем мало, или лучше сказать, мы ничего не знаем достоверно, через какие стадии прошли кельтский язык и народная латынь , прежде чем сблизились и, наконец, слились Святой Иероним и его современник Сульпис Север свидетельствуют — первый в своих «Комментариях о Послании Святого Павла Галатам», второй в «Диалоге о достоинствах монахов Востока» — о том, что в их время в Галлии говорили по меньшей мере на двух «вульгарных» языках кельтском, сохранившимся в такой чистоте на берегах Рейна, что язык галло–греков, расставшийся со своей прародиной шесть сотен лет назад, во всем походил на свой праязык, и галльском, который, по мнению одного комментатора, не мог быть ничем иным, кроме как искаженным древнеримским или романским Но этот галльский язык, отличавшийся от того, который употребляли в Треве, уже не был ни языком западным, ни языком Аквитании. Этот диалект IV века, возможно, сам разделенный на две большие группы, нашел себе место только в центре и на юге нынешней Франции. Именно от того общего источника следует вести начало течений, в различной степени латинизированных, которые сформировали позже, вместе с другими продуктами смешения и в разных пропорциях, язык дой и собственно романский Вначале поговорим о последнем

Чтобы этот язык появился, достаточно было лишь внести небольшие изменения в латинскую терминологию и изменить некоторые грамматические правила, заимствованные из кельтского и других языков, прежде неизвестных на западе Европы Колонии империи внесли свой вклад в виде немалого числа итальянских, африканских, азиатских элементов Набеги бургундцев и в особенности готов стали еще одним источником живой гармонии, звонких и раскатистых звуков. Их еще больше усилили сарацины. Таким образом, романский язык, отличавшийся от галльского, что касается эвритмии, вскоре приобрел особенный, специфический отпечаток. Конечно, его не обнаружишь в клятвах сынов Луи Дебоннэра или позже в поэзии Рембо до Вошера или Бертрана де Борна. Однако он уже чувствуется, его основные признаки сформированы, направление его развития четко определено. С тех пор в различных своих диалектах — лимузенском, провансальском, овернском — появился язык населения, столь перемешанного, что подобного ему нет на свете. Этот язык — гибкий, прозрачный, духовный, жизнерадостный, искрящийся, но лишенный глубины и философии, сверкающий подобно золоту, но золотом не являющийся, — мог выразить лишь то, что лежит на поверхности. В нем не было заложено серьезных принципов, он должен был остаться инструментом всеобщей индифферентности, построенном на скептицизме и насмешливости. И он с успехом исполнил свое предназначение. Говорящая на нем раса стремилась только к удовольствиям и внешнему блеску. Она была храброй до безрассудства, жизнерадостной и увлекающейся, страстной без предмета страсти и живой без убеждений, она располагала инструментом, вполне подходящим для того, чтобы служить ее стремлениям, но, несмотря на восхищение Данте, этот язык служил в поэзии только для рифмовки сатирических произведений, любовных песенок, воинственных призывов, а в религии — для того, чтобы поддерживать ереси альбигойцев, манихейцев, которые были лишены всяких литературных достоинств, что, впрочем, не помешало одному англичанину, не отличавшемуся католицизмом, поздравить папство с тем, что оно породило средневековье . Таким был в те времена романский язык, таким он является и сегодня. Он не прекрасен, но изящен, и достаточно внимательно присмотреться к нему, чтобы увидеть, как мало он пригоден для великой цивилизации.

Посмотрим, не в похожих ли условиях сформировался язык дой? Ответ будет отрицательным, и каким бы способом не произошло слияние кельтского, латинского, германского элементов, мы не можем судить об этом в силу недостатка литературных памятников эпохи создания языка , по крайней мере, ясно, что он рождался из антагонизма между тремя различными наречиями и что получившийся в результате этого продукт обладал характером и энергией, которые не были известны тем рыхлым составляющим, из которых образовался романский язык. В какой‑то момент своего существования язык дой был весьма близок к германским принципам. В письменных памятниках, дошедших до нас, можно обнаружить один из лучших признаков арийских языков — мощь, пусть и ограниченную, менее выраженную, чем в санскрите, древнегреческом и немецком, но все еще достаточную для того, чтобы создавать составные слова. Существительные имеют флексии, указываемые аффиксами и, следовательно, способность к инверсии, утраченную в наше время, коей французский язык XVI в. наслаждался только в ущерб ясности речи. Его лексические запасы хранили много элементов, оставшихся от франкской расы. Таким образом, язык дой в самом начале был настолько же германским, насколько галльским, а кельтский оставался на втором плане, что, вероятно, объяснялось мелодическими требованиями языка. Самая большая похвала, которой можно удостоить эту языковую систему, — это удачное и дерзновенное предприятие господина Литтрэ, которому удалось литературно, стих за стихом, перевести на французский язык XIII в. первую песнь «Илиады», что вряд ли возможно сделать на сегодняшнем французском.

Этот язык, очевидно, принадлежал народу, который являл собой явный контраст с жителями Южной Галлии. Народная литература этой расы, глубже приверженная католическим идеям, вносящая в политику живые понятия независимости, свободы, достоинства, а во все общественные институты стремление к полезности, ставила перед собой цель: собрать воедино не фантастические изыски духа и сердца, не эскапады всеобщего скептицизма, но национальные идеи в том виде, в каком их понимали в ту эпоху и в каком они выглядели истинными. Этому похвальному стремлению нации и языка мы обязаны появлением блестящих рифмованных сочинений, особенно Гарэна Лоэрена, в чьих стихах чувствуется северное влияние.

К сожалению, если создатели этих традиций и даже первые авторы имели намерение сохранить исторические факты или воспеть положительные страсти, то собственно поэзия, любовь к форме и поиск прекрасного не всегда находят достаточно места в их произведениях. Прежде всего, у литературы и языка дой наблюдалось желание играть утилитарную роль. Таким образом, расы, язык и письменность как нельзя лучше соответствуют друг другу в данном случае.

Но, что вполне естественно, германский элемент, значительно уступавший в количественном отношении галльскому и романскому, постепенно сокращался и в крови народа. Одновременно он терял свои позиции и в языковой сфере: с одной стороны, кельтский, с другой — латынь, все больше вытесняли его из этой сферы. Этот красивый и сильный язык — к сожалению, он известен нам только по периоду его высшего расцвета, — который мог бы и дальше совершенствоваться, начал увядать и деградировать к концу XIII столетия. В XV в. он превратился в местное наречие, в котором германских элементов почти не осталось. С тех пор это растраченное сокровище представляло собой некую аномалию рядом с прогрессирующими кельтским и латинским, нечто алогичное и варварское. В XVI в., в эпоху возврата к классическим исследованиям, французский язык пребывал в таком расшатанном состоянии, и появилась тенденция к его совершенствованию путем поворота в сторону языков древних. Эту задачу провозгласили литераторы того великого времени. Впрочем, они мало в этом преуспели, и XVII в., более благоразумный, чем предыдущий, и понимавший, что невозможно сопротивляться естественному порядку вещей, занимался только усовершенствованием языка, который каждодневно все больше принимал самые естественные формы преобладающей расы, т. е. те самые, которые некогда составляли грамматическую стихию кельтского.

Хотя вначале язык дой, затем французский обязаны своей стойкости более простым смешениям рас и наречий, из которых они вышли, тем не менее в них сохранялись и диалекты. Кстати, было бы честью для этих форм назвать их диалектами, а не местными наречиями. Причина их жизнеспособности коренится не в деградации преобладающего национального типа, свидетелями коей они были, а в определенной пропорции кельтского, романского и германского элементов, которые составляли и до сих пор составляют нашу национальность. По эту сторону от Сены преобладает пикардийский диалект со своей эвритмикой и лексикой, очень близкой к фламандской, а германские следы в нем настолько очевидны, что нет нужды их доказывать. В этом отношении фламандский остался верен языку дой, который в определенный момент, оставаясь самим собой, смог вобрать в себя, особенно в поэзии, формы и выражения разговорного языка, употребляемого в Аррасе.

На другом берегу Сены мы встретим больше провинциальных наречий кельтского происхождения. В бургундском, в диалектах провинций Во и Савойи даже лексика сохранила множество кельтских следов, которых не обнаружишь во французском и вообще в народной латыни.

Я уже говорил о том, что, начиная с XV в. влияние северной части Франции уступало место влиянию рас, обитавших за Луарой. Достаточно сопоставить сказанное выше о языке и то. что я еще раньше писал о крови, чтобы понять, насколько тесны отношения между физическим элементом и фактическим инструментом индивидуальности народа.

Я несколько увлекся рассмотрением Франции, но если обратить взор на всю Европу, мы увидим примерно ту же картину. Повсюду происходящие изменения языков не являются, как обычно считают, следствием действия времени: если бы дело обстояло так, такие языки, как экхили, берберский, эскара, нижнебретонский, давно бы исчезли, а они живут до сих пор. Изменения эти обусловлены революционными процессами в крови поколений.

Я не могу не отметить одну интересную деталь, которая должна получить свое объяснение на этих страницах. Я уже говорил о том, что некоторые этнические группы, повинуясь определенным обстоятельствам, отказались от своей речи и приняли другую, в той или иной степени чуждую им. В качестве примера я приводил евреев. Но существуют еще более удивительные случаи такого отречения. Есть на земле дикие народности, говорящие на языках, стоящих на более высокой ступени, нежели они сами — я имею в виду Америку.

У этого континента такая необычная судьба, что его самые активные народы развивались, если можно так выразиться, втайне от остального мира. У этих цивилизаций нет письменности. Исторические времена начались там с большим запозданием и остались малоизвестны для нас. На земле Нового Света проживает большое количество племен, которые мало похожи друг на друга, хотя все принадлежат к общим истокам в различных комбинациях.

Орбиньи пишет, что в Центральной Америке есть группа, называемая им чикитской ветвью, которая состоит из народов, насчитывающих самое большое — пятнадцать тысяч душ и самые малочисленные — порядка трехсот, причем все они, даже маленькие, говорят на разных наречиях. Такая ситуация может быть лишь результатом невероятной этнической анархии.

Что касается этой гипотезы, не удивительно, что среди этих народностей есть такие, как, например, чикитос, у которых весьма сложный язык и, кажется, весьма развитый. У этих аборигенов мужчины не всегда употребляют те слова, которыми пользуются женщины. Во всех случаях, когда мужчина употребляет «женские» выражения, он несколько видоизменяет их значение. И это всегда делается самым искусным образом. К сожалению, наряду с этой красивой лексической системой мы видим примитивную систему числительных, сведенную к самым элементарным числам. Вполне вероятно, что в языке, внешне отточенном, этот признак неразвитости можно считать вековым проклятием, связанным с варварством нынешних носителей языка; когда мы наблюдаем такие странности, на ум невольно приходят величественные дворцы эпохи Возрождения, которые в результате революций окончательно перешли в собственность богатых крестьян. Глаз все еще восхищается изящными колоннами, резными сводами, смело сконструированными лестничными переходами, импозантными шпилями и гребнями, совершенно ненужными для нищеты, которая там поселилась, а через дырявую кровлю льет дождь, полы обрушиваются, штукатурка отстает от стен.

Итак, я позволю себе подчеркнуть, что филология в своих отношениях с природой той или иной расы лишний раз подтверждает факты физиологии и истории. Только это утверждение следует использовать с крайней осторожностью, ибо если нет иных аргументов, можно прийти к очень поспешным и поверхностным выводам. Конечно, нет сомнений в том, что состояние языка соответствует интеллектуальному состоянию группы людей, говорящих на нем, но не всегда эта связь одинаково тесная. Чтобы судить об этом отношении, надо обратиться к расе, которой и для которой был создан язык. Дело в том, что история предлагает нам, за исключением чернокожих и некоторых желтокожих народов, в лучшем случае квартеронские расы. Следовательно, мы имеем дело с производными языками, где закон их формирования можно четко проследить только в тех случаях, если эти языки появились относительно недавно. Из этого следует, что такие результаты, которые постоянно нуждаются в подтверждении историей, не могут считаться неопровержимыми доказательствами. По мере углубления в античность, по мере того, как тускнеет свет, филологические аргументы принимают все более гипотетический характер. Нам досадно ощущать свои ограниченные возможности, когда мы стремимся реконструировать историческое движение человеческих групп и познать составляющие их этнические элементы. Нам известно, что санскрит и зенд — это родственные языки. Это общее, т. е. поверхностное суждение. Что же касается их общего корня, нет никаких определенных фактов. То же самое можно сказать об остальных очень древних языках, например, об языке эскара. Нам известен только сам этот язык: поскольку у него нет аналогов, мы не знаем его генеалогии, не знаем, считать ли его первородным или же производным. Поэтому этот язык не может сообщить нам ничего определенного о характере языковой группы, к которой он относится, и о людях, говорящих на нем.

Что касается этнологии, она с благодарностью принимает помощь от филологических наук. Однако к ним следует относиться сдержанно и, по мере возможности, избегать делать только на их основании какие‑либо выводы .

Итак, это правило сопряжено с необходимыми оговорками. Но все изложенные выше факты свидетельствуют о том, что существует исконное соответствие между интеллектуальным уровнем расы и степенью развития ее природного языка; что, следовательно, языки обладают разным достоинством, как по форме, так и по глубине и содержанию — точно так же, как и расы; что изменения в них происходят за счет смешения с другими наречиями и языками — точно так же, как и в расах; что их качества и достоинства взаимопроникают друг в друга и взаимно исчезают друг в друге — точно так же, как кровь рас в результате слишком сильного взаимопроникновения гетерогенных элементов; наконец, когда язык высшей касты оказывается в распоряжении родственной ей группы, эта каста неизбежно будет деградировать. Если в конкретных случаях часто трудно вынести суждение о ценности народа исходя из ценности языка, которым он пользуется, все‑таки можно с уверенностью утверждать, что в принципе это возможно. Таким образом, читателю предлагается следующая общая аксиома: иерархия языков находится в строгом соответствии с иерархией рас.

 

ГЛАВА XVI

Краткое повторение пройденного; относительные признаки трех крупных рас; социальные последствия смешения; верховенство белого типа и приоритет арийской группы в этом типе.

Я показал место, предназначенное нашему виду в органическом мире. Мы увидели, какие глубокие физические различия, и какие не менее очевидные моральные различия выделяют нас из всех прочих классов живых существ. Выделив наш вид, я изучил его как отдельную данность, т. е. как сам по себе, и физиология — пусть ненадежная в своих выводах, мало надежная в своих возможностях и даже порочная в своих методах — тем не менее, позволила мне определить три крупных совершенно обособленных типа: черный, желтый и белый.

Меланийская разновидность стоит на самой низшей ступени лестницы. Животный характер, запечатленный в форме таза ее представителей, определил ее судьбу с самого появления на свет. Ей никогда не суждено выйти за пределы самого узкого по интеллекту круга. Между тем нельзя считать элементарными животными негров с узким и покатым лбом, в средней части черепа которых наличествуют признаки мощного энергетического заряда. Если их мыслительные способности невелики или вовсе равны нули, то их желания и, соответственно, их воля отличаются необузданностью. Некоторые их чувства развиты до такой степени, которая неведома двум другим расам: главным образом это касается вкуса и обоняния.

Но именно в самой жадности таких ощущений заключается поразительное доказательство неразвитости негра. Любая пища хороша для него, ничто ему не противно. Единственное, чего он хочет, — это есть и есть, не зная меры, есть с жадностью; дохлая кляча будет хороша для того, чтобы набить его желудок. Так же он относится и к запахам — его обоняние легко приспосабливается не только к самым резким, но и к самым отвратительным. К этим основным чертам характера добавляются неустойчивость настроения, переменчивость его чувств, что делает порок и добродетель совершенно неразличимыми для него. Можно сказать, что усердие, с каким он преследует предмет своей страсти и своего вожделения, служит залогом того, что он может быстро успокоиться и забыть о своем стремлении.

Наконец, он мало дорожит своей жизнью и жизнью другого человека; он убивает для того, чтобы убивать, и эта человекоподобная машина, легко приводимая в действие, перед лицом страданий проявляет либо трусость такого рода, которая заставляет человека укрыться в лоне смерти, либо чудовищную невозмутимость.

Желтая раса представляет собой антитезу этому типу. Череп уже не вытянут назад, а, напротив, выдается вперед. Лоб большой, костистый, часто выступающий, развитый в высоту, как бы нависает над треугольной лицевой частью, где нос и подбородок не имеют резких выступов, как у негра. Общая тенденция к тучности не является специфическим признаком этой расы, хотя встречается у желтокожих чаще, чем у других народов. Кроме того, можно отметить слабую физическую конституцию и предрасположенность к апатии. В моральном отношении желтая раса не имеет тех безрассудств, которые отличают меланийцев. Здесь обнаруживаются слабо выраженные желания, воля, скорее граничащая с упрямством, нежели с безрассудством, устойчивое, но спокойное стремление к материальным удовольствиям, тенденция к обжорству, но больше разборчивости в пище, чем у негров. Во всех делах — приверженность к посредственности, четкое понимание всего, что не является слишком возвышенным или глубоким; любовь ко всему полезному, уважение к порядку, осознание преимуществ, которые дает определенная доза свободы. Желтокожие очень практичны, в узком смысле этого слова. Они не предаются мечтаниям, не склонны к теоретическим рассуждениям, неизобретательны, но способны оценить и принять все утилитарное. Их желания ограничиваются спокойной и, по мере возможности, удобной жизнью. Очевидно, что они стоят выше негров. Наверное, любой цивилизатор охотно избрал бы такой народ в качестве основы своего общества, но это совсем не то, что может сформировать общество, придать ему энергию, красоту, жизнестойкость.

За ними идут белые народы. Для них характерны обдуманная энергия, или, лучше сказать, энергетический интеллект; чувство полезного, но в более широком смысле слова, а также более высоком, более дерзновенном, более идеальном, чем у желтокожих; упорство в сочетании с учетом препятствий и умение преодолевать их; большая физическая сила, исключительное инстинктивное тяготение к порядку, но не как залог отдыха и покоя, а как необходимое средство к самосохранению и одновременно ярко выраженный вкус к свободе, даже чрезмерной; явная враждебность к формализму, в который, как в спячку, охотно впадают китайцы, а также неприятие высокомерного деспотизма.

Белые люди отличаются также необычной любовью к жизни. Создается впечатление, что они лучше умеют пользоваться ею, лучше знают ей цену, поэтому больше дорожат своей и чужой жизнью. Их жестокость, когда она проявляется, ограничена сознанием необходимости определенных пределов, чего не встретишь у чернокожих.

В то же время они знают причины, по которым можно расстаться без колебаний с этой столь драгоценной для них жизнью. Первая из них — честь, которая под различными именами занимала огромное место в мышлении человечества с самого начала его появления. Нет нужды добавлять, что понятие чести и цивилизаторский смысл, заключенный в нем, неизвестны ни желтым, ни черным расам.

Чтобы довершить нарисованные портреты, замечу, что огромное превосходство белых людей во всем, что касается интеллекта, сочетается у них с не менее очевидным отставанием в силе ощущений. У белого человека более слабая чувственность, чем у негра или желтокожего. Следовательно, он меньше озабочен телесностью, хотя его конституция развита лучше.

Вот три составных элемента человеческого рода — то, что я назвал вторичными типами, поскольку счел себя обязанным оставить в стороне первородного человека или «адамита». Третичные же группы вышли из сочетания разновидностей каждого из названных трех типов. Четвертичные поколения родились из союза одного из этих третичных типов или одного чистокровного племени с другой группой, вышедшей из одного из двух чужеродных видов.

Ниже этих категорий ежедневно обнаруживаются другие. Одни, очень характерные, образующие новые отличительные типы, потому что происходят из завершенных видов слияния; другие — незаконченные, неупорядоченные, можно сказать, антисоциальные, потому что их элементы — либо слишком разнородные, либо слишком многочисленные, либо слишком незначительные — не имели ни времени, ни возможности проникнуть друг в друга в такой степени, чтобы эго привело к оплодотворению. Для множества всех этих пестрых метисных рас, которые составляют сегодня человечество, нельзя установить иных границ, кроме рискованной вероятности сочетаний чисел.

Было бы не совсем корректно утверждать, что все смешения плохи и вредны. Если бы три указанных больших типа, остающихся четко разделенными, не перемешались друг с другом, тогда превосходство, без сомнения, было бы на стороне самых способных белых племен, а представители желтой и черной рас вечно пресмыкались бы у ног малочисленных народов белой расы. Впрочем, история не допустила такого развития событий. Его можно представить, только признавая безусловное преимущество групп, сохранивших наибольшую чистоту крови.

Но от такой гипотетической ситуации никто бы не выиграл. Относительное превосходство, будь оно более очевидным, не могло бы принести те позитивные плоды, которые дал процесс смешения и которых нельзя не приветствовать, даже если они не уравновешивают сумму недостатков.

Например, артистический гений, равно чуждый всем трем основным типам, родился в результате союза белых с неграми. Еще пример: в лице малайского типа из смешения желтой и черной рас появилась разновидность, превосходящая своих предков, а союз желтой и белой рас привел к появлению промежуточного типа, стоящего намного выше чисто финских народов и меланийских племен.

Я не отрицаю, что здесь мы видим хорошие результаты. Искусства и благородная литература как плоды смешения крови, улучшенные и облагороженные расы — все это можно только приветствовать. Низшие были возвышены. К сожалению, великие при этом опустились на более низкую ступень, и ничто не может компенсировать или поправить это бедствие. Поскольку я веду речь о том, что свидетельствует в пользу этнического смешения, добавлю к сказанному, что именно смешению мы обязаны смягчением нравов, мыслей, верований и особенно усмирением страстей и наклонностей. Однако все это преходящие блага, и если я признал, что мулат, из которого можно сделать адвоката, врача, коммерсанта, стоит больше, чем его дед–негр, абсолютно невежественный и ни к чему не пригодный, я должен также отметить, что брахманы Древней Индии, герои «Илиады» и персонажи «Шахнамэ», скандинавские воины, все эти славные призраки самых благородных, а ныне исчезнувших рас, являют нам более благородный и прекрасный образ человечества; они были носителями цивилизации и образцами величия, более активными, интеллигентными и адекватными, нежели смешанные народы нынешнего времени, хотя и в их жилах уже не текла чистая кровь.

Как бы то ни было, сложность состава человеческих рас есть историческое состояние, и одним из главных следствий такого положения вещей оказался хаотический беспорядок, в какой погрузилась большая часть первородных признаков каждого типа. В результате многочисленных союзов лучшие черты, как и недостатки, стерлись, размылись и даже обратились в свою противоположность. Первоначально белая раса обладала монополией на красоту, интеллект и силу.

После смешения с другими типами появились красивые, но слабые физически метисы, или метисы сильные, но недалекие умом, или умные, но уродливые и с признаками вырождения. Также оказалось, что даже максимально возможная доза крови белой расы, когда она скапливается в какой‑нибудь нации не сразу, а постепенно, уже не дает ей исконных прерогатив. Часто случалось, что от этого лишь возрастал беспорядок в этнических элементах, а природные преимущества белой расы подпитывали такой беспорядок. Эту кажущуюся аномалию нетрудно объяснить, потому что каждый уровень смешения ведет, помимо сочетания различных элементов, к образованию нового типа, к развитию новых, ранее не встречавшихся признаков. Всякий раз, когда к продукту преобразований такого рода добавляются другие элементы, появляется анархия; чем больше проявляется эта анархия, тем меньше становится ценность самых лучших привнесенных элементов, которые самим фактом своего присутствия увеличивают зло вместо того, чтобы компенсировать его. Если смешение в определенной степени благотворно для большей части человечества, поднимая ее на новую ступень и облагораживая его, это происходит только за счет того же человечества, потому что опускает и унижает его, вносит в его плоть нервозность, оскорбляет его в самых благородных проявлениях; если даже допустить, что лучше превратить в посредственных людей мириады ничтожных существ, чем сохранить расу принцев, чья кровь, поделенная по частям, обедненная, разжиженная, становится обесчещенным элементом подобной метаморфозы, не надо забывать то досадное обстоятельство, что процесс смешения не прекращается, что посредственности, созданные за счет всего лучшего, объединяются в новые посредственности и что из таких браков, все более и более деградирующих, рождается смесь, которая, наподобие Вавилонской башни, приводит к полному бессилию и заводит общество в безысходный тупик.

Вот чему учит нас история. Она показывает, что всякая цивилизация берет начало от белой расы и ничто не может долго продержаться без ее участия, что общество может быть великим и процветающим лишь в той мере, в какой оно сохраняет сотворившую ее благородную группу, и что сама эта группа принадлежит к самой развитой ветви нашего рода. Чтобы окончательно прояснить эти истины, достаточно перечислить цивилизации, которые существовали на земле, и, уверяю вас, список не будет очень длинным.

Из сонма народов, которые жили и до сих пор живут на земле, только десяток возвысился до состояния настоящего общества. Все остальные, более или менее независимые, вращаются вокруг них, как планеты вокруг солнца. Если эти десять цивилизаций обнаруживают либо жизненный элемент, чужеродный для воздействия белой расы, либо элемент смерти, который не связан с расами, близкими к цивилизаторским, придется признать, учитывая беспорядок, вызванный процессами смешения, что вся теория, изложенная здесь, ничего не стоит. Напротив, если ситуация такова, как я ее понимаю, благородство нашего рода безусловно подтверждается, и спорить с этим невозможно. Поэтому именно здесь мы находим единственное подтверждение и все необходимые доказательства справедливости нашей системы. Только таким образом можно проследить развитие фундаментального подтверждения того, что народы деградируют лишь в результате и пропорционально степени смешения их кровей и в зависимости от качества этих кровей; что независимо от этого качества самый сокрушительный удар, какой может поколебать жизнестойкость цивилизации, заключается в следующем: возникает ситуация, когда регулирующие элементы общества и элементы, обусловленные этническими факторами, достигают такой степени разношерстности, что их уже невозможно привести в гармонию, т. е. свести хотя бы к минимальному единообразию и, следовательно, добиться общности инстинктов и интересов, которая есть единственная предпосылка социальных связей. Ничего нет хуже, чем этот беспорядок, ибо, как бы он ни отягощал нынешнее время, для будущего он готовит еще худшие испытания.

Для демонстрации своих аргументов я начну с исторической части предмета. Признаю, что это весьма обширная тема, однако она находится в таком тесном сцеплении всех ее частей, стекающихся, подобно ручейкам, к одному устью, что ее обширность поможет мне лучше и основательнее изложить аргументы, которые я предлагаю вниманию читателя. Конечно, нам предстоит вместе с белыми мигрантами пройти большую часть земного шара. Но наши путешествия всегда будут начинаться в Верхней Азии, в центральной точке, где зародилась цивилизаторская белая раса. Одну за другой я буду вводить в исторический контекст местность, которая, будучи однажды средой обитания белого человека, никогда не сможет освободиться от его влияния. Там мы увидим, как действуют этнические законы в их сочетаниях вместе с вытекающими из них последствиями. Мы увидим, с какой неумолимой и монотонной последовательностью они осуществляют свою волю. Из этого захватывающего зрелища, из этой живой картины, которая заключает в свои рамки все страны мира, где человек действительно проявил себя как хозяин, наконец, из сменяющих друг друга грандиозных эпизодов мы извлечем доказательства, нетленные, как алмаз, и, как алмаз, не боящиеся ядовитых укусов демагогических доктрин — доказательства, которые утвердят неравенство человеческих рас и превосходство одной из них над всеми остальными. Для этого автор складывает оружие критики и рассуждения и вооружается инструментом синтеза и утверждения. Теперь остается лишь определить территорию, на которой я буду действовать. Впрочем, это будет короткий список.

Я уже отмечал, что на земле существовало десять великих человеческих цивилизаций и все они связаны с деятельностью белой расы. Итак, перечислим их.

I. Индийская цивилизация. Она распространилась на острова Индийского океана, на север и на восток азиатского континента за пределы Брахмапутры. Ее центром было место обитания белой народности арийцев.

II. Египтяне. Вокруг них собираются эфиопы, нубийцы и несколько небольших народов, живших на западе оазиса Аммона. Это общество произошло от арийской колонии из Индии, созданной в верховьях долины Нила.

III. Ассирийцы, к которым присоединились евреи, финикийцы, лидийцы, карфагеняне, гимиариты. Все они обязаны своему социальному интеллекту массовым вторжениям белой расы — потомков Хама и Сима. Что касается зороастрийцев — иранцев, которые владычествовали в Передней Азии под именем мидов, персов, бактрийцев, то это опять была ветвь арийского семейства.

IV. От тех же арийцев произошли древние греки, которые подверглись воздействию семитских элементов.

V. Аналогию того, что происходило в Египте, мы видим в Китае. Одна арийская колония, пришедшая из Индии, принесла туда социальное мышление. Только вместо того, чтобы смешаться, как это случилось на берегах Нила, с черными племенами, она растворилась в массе малайцев и желтокожих, а кроме того, получила довольно мощную поддержку с северо–запада в лице элементов белой расы так же арийского семейства, но уже не индийских .

VI. Древняя цивилизация италийского полуострова, из которой вышла римская культура, представляла собой мозаику из кельтов, иберийцев, арийцев и семитов.

VII. Германские народы в V в. трансформировали гений Запада. Они были арийцами.

VIII. IX, X. Этими цифрами я обозначу три американские цивилизации — аллеганийскую, мексиканскую и перуанскую.

Из семи первых цивилизаций — одних из самых древних в мире — шесть принадлежат, по крайней мере частично, арийской расе, а седьмая, т. е. ассирийская, обязана иранскому ренессансу, который стал ее самым блистательным историческим моментом. Почти весь европейский континент в настоящее время населяют группы, в которых преобладает «белый» элемент, хотя есть немало и неарийских элементов. Не было настоящей цивилизации у европейских народов без арийского влияния.

Во всех десяти цивилизациях ни одна из меланийских рас не фигурирует в качестве основательницы. А в число посвященных входят только метисы.

Точно так же мы не видим спонтанных цивилизаций у желтых народов, а там, где арийская кровь истощилась, наблюдается застой.

Вот тема, которую я собираюсь исследовать, пользуясь анналами мировой истории. На этом завершается первая часть моего труда.