Постепенно Кармела перестала заниматься табачной лавкой. Сначала она приходила туда все реже и реже, а потом и вовсе перестала. Ее сменил Элия. Открывал лавку. Закрывал. Вел счета. Целыми днями стоял за прилавком, за которым его мать до него провела свою жизнь. Он томился, как томятся собаки в очень жаркий день, но что ему оставалось еще? Донато категорически отказывался провести в лавке хотя бы один день.

Он согласился участвовать лишь в одном деле: продолжать поездки за контрабандой. Торговля, которая так долго была главным делом семьи, теперь стала тягостью для тех, к кому она перешла. Никто не хотел заниматься ею. Элия решился стать за прилавок лишь потому, что ничего другого ему не представилось. И каждое утро он клял себя, что пригоден только для этого.

* * *

В результате такой жизни он стал каким-то странным. Вид у него был отсутствующий, он легко впадал в гнев, мрачно вглядывался в горизонт. Казалось, он целые дни продавал свои сигареты как-то машинально. Однажды Донато, воспользовавшись тем, что в лавке они одни, спросил брата:

— Что с тобой, fra?

Элия удивленно взглянул на него, пожал плечами и с недовольной гримасой отрезал:

— Ничего.

Элия был убежден, что ничем не выдает своей тревоги, и вопрос брата поразил его. Что такого он сказал, что такого сделал, чем побудил Донато подумать о его тревоге? Ничем. Абсолютно ничем. Он ничего не сказал. Он ничего не сделал необычного. Продавал эти проклятые сигареты. Целыми днями стоял за прилавком. Обслуживал окаянных клиентов. Такая жизнь ужасала его. Он чувствовал себя на грани каких-то потрясений. Как убийца накануне преступления. Но он старался не выказывать своего гнева и этого желания огрызаться, прятать от всех глаза, таиться, и когда брат просто спросил его, глядя прямо ему в лицо: «Что с тобой, fra?», ему показалось, что он разоблачен, что его словно раздели. И это еще увеличило его гнев.

А все дело заключалось в том, что он был влюблен в Марию Карминелла. Девушку из богатой семьи владельца самой лучшей гостиницы в Монтепуччио, которая называлась «Трамонтане». Ее отец, дон Карминелла, был врач. Он делил свое время между медицинской практикой и гостиницей. У Элии кровь вскипала, когда он проходил мимо высокой четырехзвездочной гостиницы. Он проклинал ее огромный бассейн, колышущиеся на ветру портьеры, ресторан с видом на море и его пляж с красными и желтыми шезлонгами. Он проклинал эту роскошь, ибо знал, что именно она — непреодолимая преграда между ним и Марией. Он всего лишь мужлан, и это все знали. И пусть он владеет табачной лавкой, это дела не меняет. Дело не в деньгах, а в породе. Что мог он предложить дочери врача? Вместе с ним обливаться потом летними вечерами, когда в лавке полно народу? Это смешно и заранее обречено на неудачу. Тысячу раз бессонными ночами он приводил себе этот довод. Тысячу раз он приходил к одному и тому же решению: лучше забыть о Марии, чем пережить унижение, которое, как он полагал, неминуемо ждало бы его. И однако… Несмотря на все свои рассуждения, на все свои веские аргументы, забыть дочку врача ему не удавалось.

И наконец однажды он решился, собрался с духом, пошел к старому Гаэтано Карминелла и попросил его встретиться с ним вечером, на что врач вежливо и спокойно ответил, что ему всегда было приятно поговорить с ним и что он будет ждать его на террасе гостиницы… В этот час туристы были уже на пляже. Старый Гаэтано и Элия сидели одни, оба в белых рубашках. Врач сказал, чтобы им подали по бокалу «Кампани», но Элия, слишком поглощенный тем, что и как он должен сказать, к вину не притронулся. Когда они обменялись обычными любезностями и старый Гаэтано уже спрашивал себя, что хочет от него этот человек, почему он молчит, ведь не для того же он пришел сюда, чтобы спросить, как поживают его близкие, Элия наконец решился. Он заранее тысячу раз так и сяк переделывал свою речь, взвешивая каждое слово, обдумывая каждое выражение, но слова, которые он произнес, не имели ничего общего с тем, что он столько раз повторил про себя. Глаза его блестели. У него был вид убийцы, который исповедуется в своем преступлении и который, по мере того как он говорит, все больше и больше чувствует в душе пьянящую сладость признания.

— Дон Гаэтано, — сказал он, — не стану морочить вам голову и сразу перейду к делу. Я беден. У меня есть только эта дьявольская табачная лавка, она скорее мой крест, чем якорь спасения. Я беден. И к бедности добавляется еще наша проклятая торговля. Очень немногие могут понять это. Но вы, дон Гаэтано, вы понимаете. Табачная лавка — мое самое большое несчастье. И больше у меня нет ничего. Когда я шел сюда и смотрел на вашу гостиницу, когда я проходил мимо вашего дома в старой деревне, я говорил себе, что вы проявили большую любезность, согласившись выслушать меня. И все же, дон Гаэтано, все же я прошу руки вашей дочери. Я ее люблю. Я пытался, поверьте мне, урезонить себя. Все доводы, которые вы можете противопоставить моей просьбе, я знаю. Они справедливы. Я много раз повторял их себе сам. Ничего не помогло, дон Гаэтано. Я люблю вашу дочь. И если вы не отдадите ее мне, случится что-то ужасное, что уничтожит нас всех, и Карминелла, и Скорта. Потому что я сумасшедший, дон Гаэтано. Вы понимаете? Я сумасшедший.

Старый доктор был человеком разумным. Он понял, что эти последние слова Элии не угроза, но ясная констатация факта. Элия действительно был сумасшедшим. Женщины могут подтвердить это. И лучше его не провоцировать. Старый доктор с аккуратной седой бородой и голубыми глазами ответил не сразу. Своим молчанием он хотел показать, что размышляет над просьбой Элии, обдумывает его аргументы. Потом спокойным тоном знающего себе цену человека он сказал об уважении, какое питает к семье Скорта, мужественной семье, которая трудом создала себя. Но добавил, что, будучи отцом, он не может не думать об интересах своих близких. И это его единственная забота. Думать о благе своей дочери и своей семьи. Он подумает и даст ответ Элии в самое ближайшее время.

По дороге домой Элия решил зайти в лавку. Он был в полной растерянности. Его признание ни капли не облегчило ему душу. Он чувствовал себя измотанным. И он не знал, что в то время, как он шел, понурив голову, нахмурившись, в гостинице «Трамонтане» царило страшное волнение. Как только закончился разговор, который явно таил в себе любовную интригу, женщины поспешили к старому Гаэтано, чтобы узнать о цели прихода Элии, и старый человек, осаждаемый со всех сторон, сдался. Он все рассказал. И дом наполнился криками и смехом. Мать и сестры Марии обсуждали плюсы и минусы этой неожиданной кандидатуры. Старого доктора заставили повторить разговор с Элией слово в слово.

— «Я сумасшедший», он так и сказал: «Я сумасшедший»?

— Да, — подтверждал Гаэтано. — Он сказал это дважды.

В семье Карминелла впервые просили руки их дочери. Мария была старшей дочерью, но никто не думал, что вопрос о замужестве возникнет так быстро. Пока семья уже в который раз пересказывала разговор, Мария исчезла. Ей не было смешно. Ее щеки вспыхнули, словно их отхлестали. Она выбежала из гостиницы, бросилась вслед за Элией и догнала его уже у самой табачной лавки. Он был так удивлен, увидев ее одну, бегущей за ним, что от волнения даже не поздоровался. А она подошла и буквально накинулась на него. Вид у нее был как у разъяренной тигрицы.

— Итак, ты идешь к нам и просишь у моего отца моей руки. Это так принято в твоей семье недоумков? Ты ни о чем не спрашиваешь меня. Я уверена, тебе даже в голову подобное не пришло. Ты говоришь, что случится нечто ужасное, если я не стану твоей. Так что ты мне предлагаешь? Ты плачешься моему отцу, что недостаточно богат. Ты рассуждаешь о гостиницах. О домах. Ты мне это предложил бы, если бы у тебя были деньги? А? Дом? Машину? Отвечай, мул, это?

Элия был озадачен. Он ничего не понимал. А девушка кричала все громче. Тогда он пробормотал:

— Да. Это.

— В таком случае, уверяю тебя, — ответила она с презрительной улыбкой, которая сделала ее еще более красивой и более гордой, чем все девушки Гаргано, — уверяю тебя, даже если бы ты владел палаццо Кортуно, ты бы ничего не добился. Я богаче этого. Гостиница, дом, машина — я отметаю все это. Ты слышишь меня? Я богаче. Можешь ли ты это понять, жалкий мужлан? Гораздо богаче. Я хочу всего. Я беру все.

Сказав это, она повернулась и убежала, оставив ошеломленного Элию. Теперь он знал, что Мария Карминела станет для него истинным наваждением.

Служба только что закончилась, и последние прихожане группками выходили из церкви. Элия ждал на паперти, опустив руки, с печальным взглядом. Увидев его, кюре спросил, все ли у него в порядке, и, так как Элия не ответил, предложил ему стакан воды. Когда они сели, дон Сальваторе строго спросил:

— Что случилось?

— Я больше так не могу, дон Сальваторе, — ответил Элия, — я становлюсь сумасшедшим. Я хочу… Не знаю… Делать что-то другое… Начать иную жизнь… Уехать из деревни. Отделаться от этой окаянной табачной лавки.

— И что тебе мешает сделать это? — спросил кюре.

— Свобода, дон Сальваторе. Чтобы стать свободным, надо быть богатым, — ответил Элия, удивленный тем, что дон Сальваторе не понимает.

— Перестань хныкать, Элия. Если ты хочешь уехать из Монтепуччио, ринуться в какую-то иную жизнь, тебе надо только продать лавку. И ты прекрасно знаешь, что вы получите за нее неплохие деньги.

— Но это равносильно тому, как если бы я убил свою мать.

— Оставь свою мать в покое. Если намерен уехать — продай. Если не хочешь продавать, перестань плакаться.

Кюре сказал то, что он думал, тоном, какой очень нравился его прихожанам. Он всегда говорил прямо и строго, никого не щадя.

Элия почувствовал, что он не может продолжить разговор, не сказав об истинной причине, которая понуждает его проклинать небо: о Марии Карминелла. Но об этом он не хотел говорить. Особенно дону Сальваторе.

Кюре прервал его мысли.

— Только в последний день нашей жизни можно сказать, были ли мы счастливы, — произнес он. — А до тех пор надо пытаться жить как можно лучше. Следуй своей дорогой, Элия. Вот и все.

— Которая не ведет меня никуда, — пробормотал Элия, поглощенный мыслями о Марии.

— Это другое дело. Совсем другое дело, и если ты не найдешь иного пути, ты будешь виновен сам.

— Виновен в чем? Я проклят, вот что!

— Виновен, — повторил дон Сальваторе, — виновен в том, что не достиг в жизни того, чего мог достичь. Забудь об удаче. Забудь о судьбе. И борись, Элия. Борись. До конца. Потому что пока ты еще ничего не сделал.

С этими словами дон Сальваторе, потрепав своей морщинистой рукой калабрийского крестьянина Элию по плечу, удалился. Элия заново продумал его слова. Кюре прав. Он, Элия, ничего не сделал в своей жизни. Ничего. Его первым мужским поступком была встреча с доном Гаэтано, когда он решил просить у него руки Марии, и даже туда он пришел, опустив голову, словно заранее побитый. Кюре прав. Он ничего не сделал. Но у него есть время попытаться. Сидя в одиночестве на террасе «Да Пиццоне», он машинально крутил ложечку в чашке с кофе и с каждым витком, словно загипнотизированный, твердил:

— Мария… Мария… Мария…

После разговора с доном Сальваторе Элия решил попытаться жить иначе. Во всяком случае, выбора у него не было. Он уже не спал. Ни с кем не разговаривал. Он понимал, что, если так будет продолжаться, он окончательно сойдет с ума и бросится со скалы в море, а оно не возвращает тела. Он не знал, как ему встретиться с Марией наедине. Он не мог подойти к ней ни на пляже, ни в кафе. Рядом с ней всегда кто-нибудь был. И тогда он поступил так, как поступают убийцы или же совсем отчаявшиеся: как-то, когда она возвращалась с покупками, он, словно тень, пошел за ней. И когда она вошла в улочку старой деревни, где только дремали несколько кошек, он догнал ее, схватил за руку и, глядя на нее лихорадочным взглядом, проговорил:

— Мария…

— Что тебе надо? — сразу же обрезала она его, даже не вздрогнув от неожиданности, словно заранее почувствовала его за своей спиной.

От ее резкого тона он совсем растерялся. Стоял, глядя в землю, потом поднял на нее глаза. Она была так красива, что он душу отдал бы за нее. Он почувствовал, что краснеет, и это разозлило его. Она была так близко. Он мог коснуться ее рукой. Обнять. Но ее взгляд заставил его покраснеть и что-то бормотать. «Надо быть решительным, — сказал он себе. — Смелее. Скажи ей все. И пусть она высмеет тебя, посмеется над тобой вместе с кошками».

— Мария, сейчас я говорю с тобой, а не с твоим отцом. Ты права. Я был глуп. Ты высказала мне все, что ты думаешь. Помнишь это? Я все продумал. Все, что ты сказала. И теперь я пришел сказать тебе, что все — твое. Я отдаю тебе все. До последней лиры. И это будет еще слишком мало. Другие могли бы предложить тебе больше, потому что я беднее их, но никто не будет готов, как я, отдать тебе все, чем он владеет. Я не оставлю себе ничего. Можешь взять все.

Он сказал это с воодушевлением, и в его глазах теперь было что-то нездоровое, что делало его уродливым. Мария спокойно стояла. Ее лицо не выражало ничего. Она смотрела на Элию так, словно разоблачала его.

— Ты из семьи торговцев, — сказала она с презрительной улыбкой. — У вас главное — деньги. Это все, что ты можешь мне предложить. Я что — пачка сигарет, что ты хочешь меня купить таким образом? Ты хочешь купить женщину. Только миланских путан покупают за золото и драгоценности. Ты только это и умеешь — покупать. Уйди, дай мне пройти. Найди себе жену на скотном рынке, предложи ей цену, какую хочешь, а я уж, во всяком случае, слишком дорогая для тебя.

Сказав это, она направилась к своему дому. Неожиданно даже для самого себя Элия грубо схватил ее за руку. Он был смертельно бледен. Губы его дрожали. Как он решился на это, он и сам не знал. Но он крепко держал ее. Его раздирали сомнения. Что-то говорило ему, что надо ее сейчас же отпустить. Что все это смешно. Надо отпустить ее и извиниться. Но с другой стороны, неосознанное стремление удержать девушку заставляло его с яростью сжимать ее руку. «Я мог бы украсть ее, — подумал он. — Прямо отсюда. С этой улицы. Сейчас. Украсть. И не важно, что будет потом. Она так близко. Вот ее рука. В моей. Она вырывается, но у нее не хватит сил. Я мог бы овладеть ею. По крайней мере обладать ею так, раз она никогда не согласится стать моей женой…»

— Отпусти меня.

Это прозвучало как приказ. Он сразу же отпустил ее руку. И прежде чем он успел собраться с мыслями, прежде чем он смог улыбнуться ей или извиниться, она ушла. Ее голос прозвучал так сурово, так властно, что он повиновался без раздумий. В последнюю минуту их взгляды скрестились. Глаза Элии были пусты, словно у наркомана или у человека спросонья. Не будь он в таком состоянии, он смог бы прочесть во взгляде Марии едва заметную улыбку, которая опровергала холодность ее тона. В ее взгляде промелькнуло наслаждение, словно его рука на ее руке трогала ее больше, чем его слова. Но Элия ничего не видел. Он без сил остался стоять на улочке. Подавленный тем, как обернулся этот разговор, о котором он так мечтал.

Когда он неожиданно появился в церкви, дон Сальваторе курил сигарету, что он делал крайне редко, но всегда с большим удовольствием. Это напоминало ему его жизнь в Калабрии, еще до семинарии, когда он и его приятели, двенадцатилетние мальчишки, попыхивали украденными сигаретами.

— Что случилось? — спросил дон Сальваторе, напуганный видом Элии.

— Я конченый человек, — ответил Элия и без всякого смущения рассказал ему, первому, о своей любви. Рассказал все. О бессонных ночах, когда он думал только о Марии. О своей навязчивой идее. О страхе, который он испытывает при ней. Кюре какое-то время слушал, потом, когда ему показалось, что он узнал уже достаточно, он поднял руку, прерывая Элию, и сказал:

— Послушай, Элия, я могу помогать мертвым, потому что знаю, как помолиться за них. Я могу дать совет в воспитании детей, потому что после смерти брата воспитал своих племянников, но что касается женщин — тут я бессилен.

— Так что же мне делать? — в отчаянии спросил Элия.

— Знаешь, я калабриец, — сказал дон Сальваторе, — а в Калабрии, когда умирают от любви, идут танцевать тарантеллу. И это всегда чем-нибудь кончается. Или счастьем, или трагедией.

Дон Сальваторе не только посоветовал Элии пойти танцевать тарантеллу, он назвал ему имя одной женщины в старой деревне, калабрийки, которая поможет ему, если он придет к ней ровно в полночь с бидоном оливкового масла.

Элия так и поступил. И в полночь постучался в дверь маленького дома. Прошла целая вечность, пока ему открыли. Перед ним стояла невысокая женщина с лицом, словно печеное яблоко. С пронзительным взглядом. С дряблыми губами. Элия поймал себя на мысли, что он никогда не видел ее в деревне. Она произнесла несколько слов, но он ее не понял. Она сказала это и не по-итальянски, и не на местном наречии. Наверное, это был калабрийский говор. Не зная, что ответить, Элия протянул ей бидон с оливковым маслом. Ее лицо просветлело. Она спросила высоким голосом: «Тарантелла?», словно одно это слово обрадовало ее, и открыла дверь.

Дом состоял из единственной комнаты, так строили в старину. Соломенный тюфяк. Печка. Земляной пол. Таков был и дом Раффаэле около пристани, где Скорта жили после возвращения из Нью-Йорка. Ни слова не говоря, старуха поставила на стол бутылку ликера, знаком показала ему, чтобы он налил себе, и вышла из дома. Элия повиновался. Он сел за стол и наполнил стакан. Он думал, что пьет виноградную водку или limoncello, но вкус этого напитка был совсем другой. Осушив один стакан, он налил себе еще, пытаясь понять, что же он пьет. Напиток обжигал горло, словно кипящая лава. И по вкусу отдавал щебенкой. «Если камни Юга имеют вкус, то это как раз то самое», — подумал он после третьего стакана. Возможно ли выжать из камней с холмов такой напиток? От выпитого по телу Элии разлился жар. Он уже ни о чем не думал. И тут дверь открылась, и старуха появилась в сопровождении какого-то мужчины — слепого, еще более старого, чем она. Его Элия тоже никогда не видел. Старик был худой, какой-то высохший. Еще ниже ростом, чем женщина. Старик сел в углу, достал тамбурин, и они оба начали напевать мелодию тарантеллы, древнего танца солнечной страны. Элия почувствовал, что он весь наполняется этой вековой мелодией, которая говорила о безумии мужчин и коварстве женщин. Голос старухи изменился. Теперь это был девичий голос, сильный и высокий, который заставлял дрожать стены. Старик притоптывал в такт музыке, а пальцы его с силой били по тамбурину. И он подпевал старухе. Элия налил себе еще. И вдруг ему показалось, что вкус напитка изменился. Это уже был не вкус камней, а скорее что-то напоминающее сияние солнца. Solleone, «солнце-лев», небесное светило летних месяцев. Теперь напиток вызывал в памяти пот, который струится по спинам работающих в полях мужчин. Биение сердца ящерицы, приникшей к скале. Землю, которая оголяется и трескается от жары и умоляет хоть немного напоить ее водой. Solleone и его мощь непреложного властителя, вот что чувствовал Элия во рту.

А старуха тем временем вышла на середину комнаты и начала танцевать, приглашая Элию присоединиться к ней. Он выпил пятый стакан напитка, встал. И они в такт мелодии стали кружить на одном месте. Голова Элии была полна музыкой. Ему казалось, что в комнате играет целая дюжина музыкантов. Мелодия звучала во всем его теле. Он понимал ее глубокий смысл. У него шла кругом голова. По его спине струился пот. Старуха, которая еще недавно выглядела такой медлительной и такой усталой, теперь прыгала вокруг него. Казалось, она со всех сторон. Она окружала его. И при этом не сводила с него глаз. Она улыбалась ему своей уродливой старческой улыбкой. Он начинал понимать. Да, теперь он все понимал. Эта старуха, которая смеется во весь свой беззубый рот, — лицо его судьбы, которая так часто смеялась над ним. Его судьба была здесь во всей своей лихорадочности и ярости. Он закрыл глаза. Он уже не повторял движений старухи, он танцевал сам. Монотонная одуряющая мелодия наполняла его счастьем. В этой грустной старинной народной музыке он слышал единственную истину, чего не слышал никогда. Тарантелла захватывала все его существо, потому что она владела потерянными душами. Он вдруг почувствовал себя гигантом, которому под силу все на свете. Он был Вулканом в жаркой кузнице. Каждый его шаг высекал искры. И тут он услышал голос, он прозвучал внутри его. Это был голос старухи. Но вызвала его не музыка, не выпитый напиток. И старуха без конца повторяла одно и то же, твердила в такт музыке:

— Иди, мужчина, тарантелла с тобой, иди и сделай то, что ты должен сделать.

Элия повернулся к двери. К его удивлению, она была открыта. Он даже не подумал вернуться к двум старикам. Музыка звучала в нем. Звучала со всей силой старинных ритуалов.

Он вышел из дома. Он прошел по улочке старой деревни словно одержимый. Было четыре часа утра, даже летучие мыши уже спали.

Он и сам не понял, как оказался на корсо, около табачной лавки. Кровь в его жилах горела. Он весь взмок. Земля кружилась, в ушах звенел смех старухи. Подталкиваемый тарантеллой, которая словно жалила его сердце и пила его кровь, он прошел через лавку на склад и поджег коробку с сигаретами. Потом, не оглянувшись на огонь, который быстро занялся, вышел и, стоя на тротуаре, стал наслаждаться зрелищем. Огонь распространялся быстро. Со склада повалил густой дым. Вскоре пламя перешло на торговое помещение. Глядя оттуда, где стоял Элия, поначалу можно было бы сказать, что кто-то зажег в лавке электричество. Потом свет там принял рыжеватый оттенок и пламя вырвалось наружу, начало победно лизать стены. Элия завопил, словно безумный, и начал хохотать. Он был настоящим Маскалдзоне, и он смеялся тем смехом разрушения и ненависти, который в его роду передавался из поколения в поколение. Да. Все можно сжечь. Пусть все идет к дьяволу. Сигареты и деньги. Его жизнь и его душа. Все можно сжечь. Он хохотал во все горло и в свете пожара танцевал в сумасшедшем ритме тарантеллу.

Треск пожара и запах дыма вскоре разбудил соседей, и они поспешили на улицу. Все расспрашивали Элию, но он не отвечал, взгляд у него пустой, словно у безумного или дурачка, и люди пришли к заключению, что это несчастный случай. Да и можно ли было хотя бы допустить мысль, что Элия сам поджег свою лавку? Побежали за огнетушителями. На улице собралась огромная толпа. В это время появилась Кармела. Бледная, со спутанными волосами. Блуждающим взглядом она безотрывно смотрела на пламя. Увидев, что бедная женщина едва держится на ногах, все поняли, что горит не просто лавка, но жизнь и наследство всего клана. Лица людей были печальны, они понимали, что это катастрофа. Через некоторое время сердобольные соседи увели Кармелу, чтобы она не смотрела на удручающее зрелище. Зачем ей оставаться здесь? Это бесполезная пытка.

Увидев мать, Элия мгновенно отрезвел. Его эйфория сменилась глубокой тоской. Он бросался то к одному, то к другому в толпе:

— Вы чувствуете? Вы чувствуете дым? В нем пот моей матери. Вы не чувствуете его? Там и пот ее братьев тоже.

Жители Монтепуччио обуздали огонь. Пожар не перекинулся на соседние дома, но от табачной лавки не осталось ничего. Элия был просто убит. Вид пожарища отнюдь не напоминал завораживающее впечатление от пламени. Оно было уродливым, приводящим в уныние. От камней шел черный удушающий дым. Элия сел на край тротуара. Тарантелла уже не звучала в нем. И он больше не смеялся. Блуждающим взглядом он созерцал завитки дыма.

Толпа уже начала расходиться, когда появилась Мария Карминелла. Она была в белом халатике. Ее черные волосы ниспадали на плечи. Он смотрел на нее как на привидение. Она подошла прямо к нему. У него еще хватило сил подняться. Он не знал, что сказать, просто пальцем показал на дымящееся пожарище, останки табачной лавки. Она улыбнулась ему, чего раньше никогда не случалось, и тихо спросила:

— Что произошло?

Элия не ответил.

— Все превратилось в пепел?

— Все.

— Так что ты предлагаешь мне теперь?

— Ничего.

— Прекрасно, — ответила Мария. — Я — твоя, если ты этого хочешь.

* * *

Дни, которые последовали после пожара, стали днями тяжелой работы на пожарище. Нужно было вывезти останки, расчистить место, спасти то, что еще можно было спасти. Такая работа была бы под силу самым решительным мужчинам. Она приводила в отчаяние. Черные стены, мусор на земле, обгоревшие коробки с сигаретами… Все это напоминало разграбленный после сражения город. Но Элия прошел через испытание с упорством и явно не выглядел удрученным. А все из-за того, что любовь Марии отметала все. Он думал только о ней. А табачная лавка — это уже не главное. Рядом с ним была женщина, которую он так желал, все остальное значило для него мало.

Мария сделала все, что пообещала ему. Она пришла жить к Элии. На следующий день после пожара, когда они пили кофе, Элия сказал:

— Я не спал всю ночь, Мария. Но это не из-за пожара. Мы поженимся. Но ты знаешь, что твой отец так богат, как я не буду никогда. И знаешь, что будут говорить в деревне? Что я женился на тебе ради денег твоего отца.

— Мне плевать на то, что будут говорить, — спокойно ответила Мария.

— Мне тоже. Но больше всего я сомневаюсь в себе самом.

Мария с недоумением взглянула на него. Она не понимала, к чему он клонит.

— Я знаю, чем все это кончится, — сказал Элия. — Я женюсь на тебе, твой отец предложит мне стать управляющим гостиницей «Трамонтане». Я соглашусь. И буду проводить вечера у бассейна, играя в карты с друзьями. Но такая жизнь не для меня. Скорта не созданы для этого.

— Но ты не Скорта.

— Нет, Мария. Я — более Скорта, чем Мануцио. Я чувствую это. Так оно и есть. От моей матери ко мне перешла черная кровь Маскалдзоне. Я — Скорта. Который сжигает все, что любит. И ты увидишь, я сожгу гостиницу «Трамонтане», если когда-либо мне придется стать ее хозяином.

— Табачную лавку сжег ты?

— Да.

Какое-то время Мария молчала. Потом тихо спросила:

— А для чего созданы Скорта?

— Для пота, — ответил Элия.

Они долго молчали. Мария обдумывала, что все это должно означать. Она словно представила себе те годы, которые предстоят ей. Мысленно она окидывала взглядом жизнь, которую предлагал ей Элия, потом нежно улыбнулась ему и с гордым, даже надменным видом произнесла:

— Пусть будет для пота.

Элия был серьезен. Он снова заговорил, словно для того, чтобы убедиться, что Мария поняла его:

— Мы ничего не станем просить. Мы не примем никаких предложений. Мы будем одни. Ты и я. Мне нечего предложить тебе. Я нечестивец.

— Первое, что мы должны сделать, — ответила она, — это разобрать то, что осталось от табачной лавки, чтобы мы могли хотя бы поставить там коробки с сигаретами.

— Нет, — с улыбкой спокойно сказал Элия. — Первым делом мы должны пожениться.

Свадьба состоялась через несколько недель. Дон Сальваторе благословил их союз. Потом Элия позвал всех приглашенных на trabucco для грандиозного пиршества. Микеле, сын Раффаэле, поставил среди сетей и всяких шкивов длинный стол. Собралась вся семья… Праздник был простой и веселый. Стол ломился от кушаний. В конце обеда встал Донато, спокойно, с улыбкой попросил тишины и начал свою речь.

— Брат мой, — сказал он, — сегодня ты вступил в брак. Я смотрю на тебя, ты в красивом костюме. Ты склонился к своей жене и что-то шепчешь ей. Я смотрю, как ты поднимаешь свой бокал за здоровье гостей, и вижу, как ты прекрасен. Ты красив просто от радости. Я хотел бы попросить у жизни, чтобы вы оставались всегда такими, какие вы сейчас — безупречными, молодыми, полными желаний и сил. Чтобы ваши годы прошли без потрясений. Чтобы жизнь не преподнесла вам неприятных сюрпризов, как она умеет это делать. Я сегодня смотрю на вас. Смотрю с жадностью. И когда мне будет тяжело, когда я буду плакать над своей судьбой, когда я буду проклинать свою собачью жизнь, я вспомню эти минуты, ваши светящиеся радостью лица и скажу себе: «Не ругай свою жизнь, не проклинай свою судьбу, вспомни Элию и Марию, которые были счастливы пусть даже один день в своей жизни, и в этот день ты был рядом с ними».

Взволнованный Элия обнял брата. И в эту минуту две их кузины, Лукреция и Николетта, запели песню, песню Апулии, а женщины хором подтянули припев:

AÏ aï aï, Domani non mi importa per nicnte, Questa nolle devi morire con me [23] .

Это вызвало всеобщий смех. Никто не обращал внимания на время, и счастливый вечер продолжался под радостный звон бокалов со свежим летним вином.

После этой свадьбы в Монтепуччио произошли необъяснимые события. В деревне с конца пятидесятых годов табачными изделиями торговали две семьи — Скорта и еще одна. Друг к другу они относились доброжелательно. Работы хватало всем, и вопрос конкуренции никогда не сталкивал их лбами. Не было неприятностей и с многочисленными торговцами в кемпингах, в гостиницах, в жилых кварталах и в уже появившихся ночных заведениях. Там легально продавали одну-две пачки сигарет, чтобы выручить клиента, но иногда там занимались нелегальной торговлей.

У Элии и Марии не было столько денег, чтобы сделать все необходимое для открытия лавки, и в первое время они продавали свои сигареты как уличные торговцы, без соответствующего разрешения.

Но самое странное было то, что вся деревня отказывалась покупать сигареты где-нибудь в другом месте. По воскресеньям туристы с удивлением наблюдали за длинной очередью у самого грязного и самого пыльного торгового места на корсо. Там не было ни вывески, ни прилавка, ни кассового аппарата. Только четыре стены. Два стула. И коробки с сигаретами, прямо на земле, из которых Элия доставал товар. Летними вечерами он торговал прямо на тротуаре, а Мария в это время отмывала стены. Тем не менее жители Монтепуччио становились в очередь. И если даже Элия говорил кому-нибудь, что у него нет его привычных сигарет (не имея возможности покупать много сигарет, Элия ограничивался всего несколькими марками), тот смеялся и говорил: «Возьму то, что у тебя есть», — и доставал кошелек.

Причиной такой солидарности был дон Сальваторе. Это он каждый день во время мессы призывал своих прихожан к милосердию. Результат превзошел все ожидания.

Кюре с глубоким удовлетворением отметил, что его призывы к братству были услышаны, и однажды, когда он, проходя мимо лавки, увидел, что над входом снова красуется вывеска, он не удержался и сказал:

— Эти упрямые бараны, возможно, не все попадут в ад.

Действительно, как раз в этот день светящаяся вывеска была привезена из Фоджи. На ней можно было прочесть: Tabaccheria Scorta Mascalzone Rivendita № 1. He очень внимательному человеку могло бы показаться, что эта вывеска отображает абсолютно то же, что и раньше. Что и та, некогда повешенная Кармелой, Доменико, Джузеппе и Раффаэле, когда они были молоды. Но Элия хорошо знал, что разница была. Что между ним и табачной лавкой сложились новые отношения. Это знали и жители Монтепуччио, которые теперь с гордостью взирали на витрину, сознавая, что и они в какой-то мере приложили усилия для этого неожиданного возрождения.

Глубокий сдвиг произошел в сознании Элии. Впервые он находил в работе счастье, хотя никогда условия работы не были столь тяжки. Надо было делать все. Но что-то изменилось. Он не получил наследство, он все создавал сам. Он не управлял добром, доставшимся ему от матери, он изо всех сил бился за благополучие и счастье своей жены. Он нашел в табачной лавке и свое счастье, такое же, какое испытывала его мать, когда работала там. Теперь он понимал ее одержимость, ее чуть ли не безумие, когда она говорила о своей лавке. Все надо делать самому. И чтобы преуспеть в этом, нужно стараться. Да. И его жизнь никогда не казалась ему столь содержательной и неоценимой.

Я часто думаю о своей жизни, дон Сальваторе. Какой смысл во всем этом? Я потратила годы, чтобы создать табачную лавку. Днем и ночью. И когда наконец все было завершено, когда наконец я могла спокойно передать ее моим сыновьям, она сгорела. Вы же помните пожар? Все сгорело. Я плакала от ярости. В этой лавке были все мои труды, все мои ночные бдения. Простая случайность — и все превратилось в дым. Я не думала, что смогу пережить это. Я знала, что так думают и в деревне: старая Кармела не переживет утрату своей табачной лавки. Однако я выдержала. Да. Я устояла. Элия взялся все восстановить. Тщательно. Это было хорошо. Хотя она уже не была той же самой лавкой, но это было хорошо. Мои сыновья. Я привязана к своим сыновьям. Но тут все пошло кувырком. Исчез Донато. Я целыми днями проклинаю море, которое отобрало его у меня. Донато. Почему так? Мы долго, терпеливо, охотно и самоотверженно создаем свою жизнь, мы мечтаем о радостях, которые она принесет нам, и вдруг все сметается одним порывом ветра, несущего в себе несчастье, все рушится. И знаете, что самое удивительное в этом, дон Сальваторе? Я вам сейчас скажу. Самое удивительное то, что ни пожар, ни исчезновение Донато не сломили меня. Любая мать сошла бы с ума. Или умерла. Я не знаю, из чего я создана. Но я стойкая. Я выдержала. Не стремясь к этому. Не думая об этом. Это сильнее меня. Во мне есть какая-то сила, она держит меня. Да. Я стойкая.

После похорон Джузеппе я стала молчать. Молчала часами, потом целыми днями. Вы знаете это, ведь тогда вы уже были у нас. Вначале в деревне с любопытством обсуждали эту новую немоту. Размышляли об этом. Потом привыкли. И очень скоро всем и вовсе показалось, будто Кармела Скорта никогда не говорила. Я чувствовала себя далекой от всех. У меня больше не было сил. Все казалось мне ненужным. Все в деревне подумали, что без других Скорта Кармела — ничто, что она предпочла бы скорее завершить свою жизнь, чем продолжать ее без братьев. Но они ошиблись, дон Сальваторе. Как ошибаются всегда. Я замолчала на долгие годы совсем по другой причине. Совсем по другой, о чем я никогда никому не рассказывала.

Через несколько дней после похорон Джузеппе ко мне пришел Раффаэле. Какой-то кроткий. Я сразу обратила внимание на его взгляд — ясный, словно он умыл глаза чистой водой. В его улыбке читалась спокойная решимость. Я выслушала его. Он говорил долго. Не опуская глаз. Он говорил долго, и я помню каждое его слово. Он сказал, что он — Скорта, что он с гордостью принял тогда эту фамилию. Но еще он сказал, что проклинал себя за это всю ночь. Я не понимала, что он хочет сказать этим, но предчувствовала, что сейчас все рухнет. Я замерла. Я слушала. Он перевел дух и сразу все выложил. Сказал, что в тот день, когда похоронили Немую, он плакал два раза. Первый раз на кладбище, при нас. Он плакал от гордости, как он сказал, когда мы своей просьбой заставили его стать нашим братом. А второй раз в тот же вечер, в постели. Он плакал, кусая подушку, чтобы его не услышали. Плакал потому, что, сказав нам «да», став нашим братом, он стал братом и мне. А он мечтал совсем о другом. Признавшись в этом, он замолчал на какое-то время. Помнится, я попросила его не продолжать. Я не хотела больше ничего слышать. Но он продолжил: «Я всегда тебя любил». Он так и сказал. Вот так, спокойно глядя мне в глаза. И добавил, что в тот день, когда он стал моим братом, он поклялся себе вести себя как брат. Что из-за этого он имел счастье всю свою жизнь провести рядом со мной… Я не знала, что ответить ему. Все во мне перевернулось. А он продолжал. Сказал, что бывали дни, когда он проклинал себя, как собаку, за то, что не сказал нам на кладбище «нет». Надо было ответить «нет» и тут же, у могилы нашей матери, попросить моей руки. Но он не осмелился. Он сказал «да». Он взял лопату, которую мы протянули ему. И стал нашим братом. «Мне было так приятно сказать вам „да“, — признался он и добавил: — Я — Скорта, Кармела, и я, пожалуй, не смог бы сказать, жалею я об этом или нет».

Он говорил, не отрывая от меня взгляда. И когда он кончил, я почувствовала, что он ждет, чтобы и я, в свою очередь, заговорила. Но я молчала. Я чувствовала вокруг себя его ожидание. Я не боялась. Во мне была пустота. Мне нечего было сказать. Ни единого слова. Во мне была пустота. Я смотрела на него. Прошло много времени. Мы сидели лицом к лицу. Он понял, что ответа не будет. Но все же подождал еще немного. Он надеялся. Потом тихо поднялся, и мы расстались. Я не сказала ни слова, я позволила ему уйти.

Вот в этот день я замолчала. Назавтра мы встретились и оба сделали вид, будто ничего не произошло. Жизнь продолжилась. Но я больше не говорила. Что-то сломалось во мне. Что могла я сказать ему, дон Сальваторе? Жизнь прошла. Мы состарились. Что я могла ему ответить? Все можно начать сначала, дон Сальваторе. Я струсила. Все можно начать сначала, но годы ушли.