О том, что происходило потом, Маттео и Джулиана не помнили ничего. Конечно, время не остановилось, оно двигалось вперед час за часом. День за днем. Но им казалось, что они выкинуты из жизни. Спали ли они вообще в то время? Конечно, иначе и быть не могло, но они ничего про это не помнили. На самом деле им и в голову не приходило, что они могут лечь спать. Боль не давала им ни минуты передышки. Им казалось, что для них продолжается один и тот же бесконечный день, и они все время слышат одни и те же слова, и люди произносят их, смущаясь и волнуясь. Друзья, коллеги-таксисты, соседи — все они говорили одно и то же, тихим голосом, не ожидая ответа, словно возлагая дары к статуе святого. Маттео и Джулиана благодарили. Говорили, что тронуты. Или ничего не говорили и стискивали зубы, чтобы не плакать.

Маттео часто хвалили за мужество. Все считали его сильным и волевым. Как же они ошибаются, думал он, ведь он-то знал, как мало похож на себя прежнего. Он теперь многого не мог: зайти в комнату Пиппо, произнести его имя, вернуться туда, где они бывали вместе. Да еще это состояние полного отупения, в котором он пребывал постоянно, из которого уже ничто не могло его вывести.

Хуже всего ему было на улице, когда навстречу попадались дети. Особенно ровесники Пиппо, которые все так же с восторгом носились на велосипедах и весело выкликали приятелей, живущих по соседству.

— Eh Anto’, vieni qua! — слышал он и вздрагивал всем телом.

— Anto’, vieni a giocare!

Они живы, думал он, ускоряя шаг, все живы, кроме моего сына. И играют в те же игры: салочки, прятки.

— Anto’!

Возможно, эти самые мальчишки играли с его сыном. Он не хотел даже смотреть на них, заранее знал, какие мысли полезут в голову. Будь они прокляты, и пусть бы погиб кто-нибудь из них, любой, на выбор, пусть бы у другого отняли жизнь, да хоть бы и у всех, лишь бы Пиппо вернули обратно. Почему они все живы? Чем они лучше Пиппо? Он старался пройти мимо них поскорее, боялся, что сейчас вцепится в кого-нибудь из них и будет твердить, как безумный: «Почему? Почему?»

Лицо Джулианы словно превратилось в маску. Бледная как мел, с черными кругами под глазами, почти все время она сидела в кресле и плакала, поникшая, поблекшая, как старая выцветшая фотография. Но однажды — Джулиана и сама не знала, сколько времени прошло после смерти Пиппо, — она вдруг собралась и вышла из дома. Ей хотелось побывать на кладбище. Она не была там после похорон. Очень медленно дошла до остановки автобуса, зажав сумочку под мышкой, глядя вперед пустыми глазами. Когда подъехал автобус, она не смогла сесть в него. Автобус стоял с открытыми дверями, а ее словно парализовало. Шофер подождал несколько секунд, потом закрыл двери и тронулся с места. Она стояла как столб, потеряв всякую способность передвигаться. Даже не попыталась. Не дернулась. Она не сразу пошла обратно, еще стояла какое-то время, а потом поплелась, еле передвигая ноги, словно сраженная собственной слабостью.

Маттео не говорил об этом никому, даже Джулиане, но сам постоянно заново проживал тот злополучный день. Ему все казалось, что он сейчас на том же самом месте, на углу улицы Форчелла и переулка делла Паче. Все на том же тротуаре. В своих мыслях он жил именно там. И вспоминал все события в одной и той же последовательности. Этот день, каким он был на самом деле, и опять этот день, но каким бы он мог быть, какие-нибудь ничтожные, незначительные детали — и все могло быть по-другому. Если бы он сам так не торопился. Если бы не оставил машину и не пошел пешком или оставил, но в другом месте. Перейди он тогда на другую сторону улицы, туда, где тень, — и ведь эта мысль у него мелькнула — или остановись на мгновение, опустись на колени, чтобы завязать шнурок на ботинке Пиппо, когда тот его об этом попросил… И всякий раз всего какие-то секунды, и этого было бы достаточно, они бы оказались в нескольких сантиметрах от того рокового места. Несколькими секундами раньше или позднее, и пуля пролетела бы мимо. Какой-нибудь пустяк, случайность: ему послышался знакомый голос, и он на мгновение остановился. Внезапно выскочивший мотороллер, и они пятятся назад. Но нет. Все вело к тому, чтобы встреча тела и пули оказалась неизбежной. Кому это понадобилось? Почему случайность оказалась просчитана с такой ужасающей точностью? Неужели их кто-то сглазил? И если да, то почему именно их и именно в этот день? Так, от нечего делать, играючи?

По ночам или когда Маттео оставался один, он вновь слышал, как плачет сын. Вот он рядом с ним, держит его за руку, хнычет, что устал и не может больше бежать. Ведь они расстались в ссоре. Этого он не смог сказать никому, даже Джулиане. Почему он так злился, все стремился идти быстрее и как раз успел на встречу со смертью? Боялся, что они опоздают в школу? Какая же это чушь, как все это глупо. Если бы он по крайней мере смог поговорить с сыном, на тротуаре или в «скорой», сказать ему: я здесь, я тебя люблю, я вовсе не злюсь. Но нет. Пиппо умер, не услышав этих слов.

Поначалу у него просто не было сил забрать свою машину. Когда же он наконец решился, предпочел сделать это ночью. Хотел, чтобы тротуары выглядели по-другому, не так, как в день перестрелки. Пусть ничто не напоминает ему ни этот день, ни толпу, ни уличный гомон, ни свет. Он увидел машину издали. Она стояла там, где он ее оставил. Он подошел, открыл дверцу, сел, стиснув зубы, и завел мотор. В ту ночь он не взял ни одного клиента. Не включил световой сигнал, чтобы никто не знал, занято такси или свободно. Он сел в машину не для того, чтобы работать. Доехал от аэропорта Каподикино до Санта-Лючии, от площади Данте до делового центра, от порта до Вомеро. Он рулил, не зная зачем, иногда подолгу останавливался на обочине и сидел, понурив голову, тяжело дыша, стараясь унять дрожь в руках. Он рулил, пока не вымотался окончательно, и лишь тогда вернулся домой.

Когда он в пять утра потихоньку проскользнул в спальню, Джулиана повернулась в кровати, не проснувшись окончательно, и спросила его сонным голосом:

— Ты снова работаешь?

Он ничего не ответил. Постоял только несколько секунд возле кровати.

— Это хорошо, — добавила она.

И тут же зарылась лицом в подушку, собираясь спать дальше. Он ничего ей не сказал. Не стал ее разубеждать. Не стал рассказывать, что пережил. Просто лег рядом. Пусть заснет спокойно с мыслью, что муж ее сильный человек, он вернется к жизни и станет ей опорой.

А ему так и не удалось сомкнуть глаза. Он стал вспоминать свои долгие скитания в ночи, от набережной Мерджеллина до вокзала, по пустым улицам. И не понимал, зачем ему все это понадобилось, что толкнуло его сесть за руль. То ли пытался так заглушить боль, то ли и в самом деле возвращается к жизни, как думала Джулиана, то ли окончательно идет ко дну. И еще: захочется ли ему и будет ли он теперь так проводить каждую ночь — мчаться куда глаза глядят, подставляя лицо теплому ветру.

Джулиана снова попробовала съездить на кладбище. Она должна там побывать — эта мысль не давала ей покоя. Но она знала, что для этого надо преодолеть какой-то барьер. На этот раз она все же села в автобус. Но была так бледна, что всю дорогу сидела, опустив голову и стиснув зубы, опасаясь, как бы кто-то из попутчиков не стал ее расспрашивать, что с ней и не нужна ли помощь. Подъем к Санта-Мария дель Пьянто показался ей бесконечно долгим. Автобус полз наверх в потоке машин, петляя по холму, то резко тормозя, то срываясь с места. Ее начало подташнивать.

Когда она, наконец, вышла, на воздухе стало легче. Она тихо пошла к кладбищу, приходя в себя. Остановилась у высокой кладбищенской ограды. Посмотрела на кованую железную решетку, на могилы за ней и решила, что дальше не пойдет. Не сегодня. Чувствовала, что пока ей это не под силу. Она должна постепенно свыкнуться с этим местом. Долго-долго смотрела на ограду и повернула обратно. На этот раз она не была так подавлена. Знала, что добьется своего, но тогда, когда придет время. Когда ощутит в себе силы и решимость. Чтобы войти на это кладбище твердым шагом, с высоко поднятой головой и сделать то, что она задумала.

Маттео совсем перестал работать днем. Он выходил из дома вечером, часов в шесть, и возвращался только на рассвете. Ночью, за рулем машины ему становилось лучше. Никто ничего от него не требовал, никто его не видел. Он ехал в полной тишине, чувствуя себя несчастным, весь во власти своего горя. На какое-то время ему удавалось забыться, и это было великим облегчением. Когда он проезжал по пустынным улицам и видел людей, исчезающих за углом, этот грязный город казался ему по-своему красивым. Он знал их — тех, кого замечал на улицах, кто бодрствовал в эти удивительные часы, когда небо темнее мостовой. Маргиналы, которые либо сами бежали от жизни, либо жизнь отвергла их. Он видел, когда ехал мимо, опустив все стекла в машине, как они с тоской допивают очередную бутылку или мочатся на грязные мостовые. «Ощущают ли они себя живыми людьми? — думал он. — Ведь они похожи на тени, которые слоняются без всякой цели. Как я. Внутри у них пустота. Они не знают, чем занять себя. Просто скользят по жизни. Остались ли у них какие-то чувства?» С растерянным видом, потухшими глазами они бредут по улице, замкнувшись в своем одиночестве, чтобы делать хоть что-то, чтобы оказаться в компании себе подобных и не поддаться искушению наложить на себя руки. Иногда между ними случались драки, и они вяло, точно пьяные, обменивались ударами или, подобно убийцам, молниеносно набрасывались друг на друга. Вот эту публику, которую гонит прочь дневной свет, он и встречал на своем пути: эти люди слонялись по улицам кто с отчаянием, кто со злобой.

Он ездил по улицам в это странное время, когда все магазины превращаются в печальные слепые фасады, закрытые железными шторами, когда человек вообще не помнит, что раньше был человеком. Он ехал, считая нищих и опрокинутые мусорные баки. Когда он оказывался один, без пассажира, он глушил мотор, неважно где, в порту, у вокзала, на улице Партенопе, перед замком дель’Ово или в зловещих переулках испанского квартала. Тогда он вбирал в себя все немые шорохи и предавался размышлениям: почему людям не дано умирать, подобно языкам пламени: медленно тлеть и, наконец, угаснуть совсем? Такого конца он хотел бы для себя — это казалось ему самым естественным в его теперешнем состоянии. Так действительно не могло дальше продолжаться, он все ждал, что потихоньку съежится, дыхание прервется, и все кончится. Но ничего такого не происходило, и каждую ночь, пока влажный морской ветер продувал пустые улицы Неаполя, он признавался себе, что все еще живет.

А потом наступило то сентябрьское утро. Джулиана вышла из дома с решимостью, на которую уже считала себя неспособной. Солнце медленно поднималось над улицами Неаполя, и свет с тенью поделили между собой фасады домов. Накануне она предупредила в гостинице, что не выйдет на работу, но Маттео не сказала ничего и потому ушла из дома рано, как обычно, чтобы не вступать с ним в объяснения. Она пошла по улице Фориа. Лицо осунувшееся, мертвенно-бледное, но в движениях ее чувствовалась глухая сила. Она знала, что сегодня у нее все получится. Решила не ехать на автобусе. А пойти пешком. Как-нибудь дойдет туда потихоньку. Будет время подумать, и то, что она устанет, тоже хорошо. Она шла на неаполитанское кладбище, что на холмах Санта-Мария дель Пьянто, а за спиной у нее просыпался город в ореоле сине-розового света.

Она не колеблясь вошла в ворота кладбища. Твердым шагом прошла между могилами. Оказавшись перед могилой сына, резко остановилась и без особого волнения взглянула на надпись.

«Каменная плита, вот и все, что осталось от моего сына», — подумала она.

Тишина, окружавшая ее, действовала успокаивающе. Хорошо, что на кладбище совершенно пусто, нет ни посетителей, ни рабочих — этого она бы не вынесла. Она застыла у могилы, но больше не смотрела ни на плиту, ни на имя, выгравированное на ней. На горизонте поблескивала, точно рыба, неаполитанская бухта. На Джулиану нахлынули видения недавнего прошлого. Она вновь услышала голоса тех, кто пришел несколько недель назад на похороны Пиппо. Она помнила, как все они шли за катафалком, долгую церемонию прощания, саму себя, цепляющуюся за Маттео, чтобы не упасть. Вереница лиц перед глазами, одни и те же слова. Как будто она вновь попала в эту толпу. Пустое кладбище словно наполнилось людьми. Ей казалось, что она действительно видит их всех. Вот они вокруг нее со скорбными лицами, в черных одеждах. Родственники, друзья, окрестные торговцы. Все на месте. И тут она впала в бешенство, сокрушительное, испепеляющее — холодное бешенство матери, потерявшей сына и не смирившейся с этой потерей. И она начала говорить, там, где стояла, в полном одиночестве, и услышать ее могли разве что птицы. Вот оно, ее первое проклятие:

«Будьте вы все прокляты. Этот уродливый мир — таким его сделали вы. Вы толпились возле меня, окружили заботой и вниманием, но меня это не утешало. Я проклинаю могильщиков, которые несли гроб моего сына и вздыхали с облегчением, ведь он был такой легкий, не надо напрягаться. Я знаю, что они подумали именно об этом, даже если на лицах у них ничего не отразилось, и я проклинаю их за эту мысль.

Проклинаю тех, кто был здесь, в толпе, и с кем я вообще не была знакома. Они пришли сюда из праздного любопытства, и я желаю, чтобы и им пришлось оплакивать тех, кого они действительно любят. Проклинаю и друзей, и их искренние слезы. Их страдания — что они по сравнению с моими, я плюю на них и попираю ногами. Только слезы матери имеют право на существование. Все остальное — мерзкая профанация. Я проклинаю всех. Потому что мне больно. Я гоню этот мир от себя. Как можно дальше. Пусть заткнутся священники с их успокоительной чушью или пусть говорят правду, пусть напомнят, как обливается кровью материнское сердце, когда твой ребенок гниет в земле, и как сводит судорогой внутренности при виде остекленевших глаз того, кого ты кормила грудью. Я склонилась над этой мраморной плитой, и я вне себя от ярости. Проклинаю это надгробие, его тоже выбирала не я, но под ним навечно погребен мой мальчик. Я смотрю вокруг и плюю на все это. Я больше никогда сюда не приду. Не возложу ни единого венка. Не полью ни единого цветка и никогда не произнесу ни одной молитвы. Благоговейной скорби не будет. Я не стану говорить с этим камнем, понурив голову, со смиренным видом, точно вдова погибшего на войне. Больше никогда не приду сюда, потому что Пиппо здесь нет. Я проклинаю всех тех, кто плакал вокруг меня, считая, что так положено. Но я-то знаю: Пиппо здесь нет».