Дежурство выдалось тяжелое. С утра сломалась дробилка. Кто-то из проходчиков, работавших в ночную смену, уронил стальной быстроразъемный хомут в желоб для пульпы. В первую смену шахта стояла. Угаров спустился в шахту с главным механиком, длинным как жердь Володей Цехновицером. Цехновицер ругался последними словами. Самым сильным из его ругательств было слово «кретин». И теперь он говорил, что дробилка не обязана пережевывать всякие безобразия, например хомуты, которые какой-то кретин роняет в желоб. Извлеченный из нее вытянутый и расплющенный стальной хомут Цехновицер повез на-гора, чтобы предъявить Забазлаеву в качестве вещественного доказательства.

Пока чинили дробилку, сверху раз пять звонили. Спрашивали, как идет дело, и просили поднажать. Звонил главный инженер Величкин и начальник шахты Забазлаев. Величкин говорил голосом человека, у которого болят зубы:

– Ну, что там? Скоро? Скоро, говорю? Цехновицер где?

Забазлаев горячился:

– Долго шевелитесь. Заснули вы там, что ли? Почему не подходите к телефону?

Звонки нервировали, поэтому телефон подолгу звонил, прежде чем кто-нибудь решался снять трубку. Угаров понимал, как тянется время для тех, кто сейчас наверху ждет минуты, когда все будет в порядке и можно будет опять включить остановленные на время аварии забои. Здесь, в работе, время шло быстрей и не казалось столь бессмысленно потерянным.

Цехновицер работал красиво. Он был из тех механиков, про которых говорят – «золотые руки». У него была старенькая еврейская мама с мудрыми добрыми глазами. В поселке ее называли бабушка Фира. И красотка жена, щирая украинка, хохотунья и болтушка, усвоившая от бабушки Фиры еврейский акцент, а также умение готовить еврейские блюда. Валя Цехновицер работала на шахте медсестрой.

Она любила рассказывать, как выходила замуж. Она жила в совхозе. И вот появился там новый механик. Он появился в дни уборочной.

Раза два они вместе были в кино. А потом он приехал на своем мотоцикле прямо к ее дому и сказал: «Слушай, Валентина. Некогда мне к тебе ездить. Время такое, сама понимаешь, – уборка… В общем, так. Хочешь быть моей женой, поехали на стан».

Она сложила в узелок свои платьица, села на мотоцикл позади него, крепко ухватилась за его плечи, и они помчались. Только ветер свистел в ушах.

Люди по природе своей нерешительны. Поэтому история женитьбы Цехновицера, где все произошло «как в кино», трогала всех и вызывала у многих завистливый вздох.

Пока вагонетка везла их наверх, Стах разглядывал главного механика. Они оба изрядно измазались, но Цехновицер выглядел еще черней, потому что был черен по природе. Черные кустистые брови, черные глаза. Руки и грудь поросли черными волосами. Стах знал это, потому что не раз мылся с Цехновицером в душе.

«Решительный человек, – думал Стах. – Я никогда не был таким с Томкой. Не умел быть таким. Я всегда слишком церемонился с ней. И тогда, семь лет назад, когда мы встретились и я узнал, что она вышла замуж».

Тогда она тоже пришла на вокзал. Прибежала.

Она показалась ему чужой в тот раз. Более чужой, чем теперь.

Когда он хотел обнять ее, она отстранилась. И, помолчав, сказала: «Не надо». И, еще помолчав, добавила строго: «У меня будет ребенок». Он посмотрел на нее и не поверил. Он знал, как выглядят те, у кого должен родиться ребенок. Она выглядела не так. Она даже стала тоньше в талии. Еще тоньше, чем была. Он тогда решил, что она обманывает. И это охладило его. А она, наверно, вообразила, что он испугался ее слов о ребенке. Но разве он мог испугаться этого? Он просто не представлял себе этого тогда и слабо представляет даже сейчас. Она показала ему фотографию сына. Но кудрявый мальчик на фотографии и она плохо связывались между собой. Чья-то мать и чья-то жена, для него она была просто Томкой, которую он любил. Любил и теперь, когда в ней мало осталось от прежней Томки и даже имя «Томка» не подходило к ней больше.

Он смотрел на Цехновицера и думал: «А если бы я тогда, семь лет назад, сказал ей: „Поедем со мной“. Бросила бы она все? Не знаю. И не узнаю никогда. Потому что я не сказал ей этих слов.

А почему я теперь не сказал? – подумал он вдруг. – Разве теперь я не хочу этого? Почему я не сказал их там, за столиком в кафе, когда она сказала, что не выдержит без меня. Был подходящий момент. Нет, я не хотел ловить ее на слове…»

Они поднялись на поверхность. Цехновицер понес Забазлаеву «вещественное доказательство». Угаров пошел в душевую.

Солнце скрылось за облаками, но после темноты и такой рассеянный свет резал глаза. До наряда на вторую смену оставалось меньше часа. Он перекусил в буфете на шахте.

Взял сосиски и кефир, а также двести граммов фиников, – буфетчица называла их «фениками».

Покончив с этим, он вышел на шахтный двор и, присев на низкую каменную ограду, закурил. Солнце выглянуло из-за облака и жарким светом облило двор, желтые постройки гидроблока и пыльную дорогу, ведущую в поселок.

Голубая, слегка припорошенная пылью, блестела стеклами «Волга» Забазлаева. Вид этой ожидающей машины как бы выражал нетерпение ее хозяина, вечно куда-то спешащего. Во дворе было людно, как бывает всегда в пересменок, когда одни еще ждут автобуса, другие стоят кучками, обсуждая новости дня, третьи пришли на работу загодя и, сидя в холодке, покуривают в ожидании наряда.

По дороге, между тремя точками – поселком, гидрошахтой и обогатительной фабрикой, сновали грузовики и мотоциклы. Вдали показался красный мотоцикл. Он мчал на предельной скорости, поднимая пыль. Сквозь марево поднятой им пыли было видно, что едут двое. Стах узнал мойщика отсадочной машины Петро Хабанца. Позади него, положив руки ему на плечи, на мотоцикле мчалась Мая Реутова. Ее всегда подвозил кто-нибудь из фабричных; чаще других это был Петро, кряжистый парень лет двадцати шести, с крутым уступчатым лбом и глубоко посаженными упрямыми глазами. Мая нравилась Хабанцу, и он, видимо, не терял надежды если и не жить вместе, то хотя бы вдвоем разбиться. Иначе не гонял бы на такой бешеной скорости.

Мотоцикл резко затормозил возле гидрошахты. Мая соскочила на землю, сказала что-то Хабанцу. Он включил зажигание, и мотоцикл помчался к фабрике, а Мая направилась к каменной ограде, на которой сидел Угаров.

Она была в сапогах и брюках, заправленных в голенища. В клетчатой синей рубашке, которую она носила в жару вместо спецовки. Мая шла не спеша, с той особой тяжеловатой грацией, которую придают женской походке сапоги.

– Ты неплохо устроился, – сказала она, подойдя, и, слегка подтянувшись на руках, села на ограду рядом с ним. – Покурим? Дай папироску…

Ее ноги не доставали до земли, и она сидела, болтая ими, напоминая позой репинскую «Стрекозу».

– Я сегодня отомстила Бородину, – сказала она. – Звоню утром с фабрики, спрашиваю: почему шахта не работает? Он говорит, дробилка сломалась. Ну, молодцы, говорю. Старайтесь. Его тоном говорю. Так он, видишь ли, обиделся. Трубку бросил.

– Игрушки все это, – сказал Стах. – Подумаешь, отомстила. Разве в этом дело? И почему он должен давать тебе отчет?

– Потому, что мы связаны одной веревочкой. Шахта стоит, и фабрике делать нечего. Только и занимались все утро тем, что качали шлам из отстойников. А потом окажется, что мы не выполнили план. И вановата будет фабрика, а не шахта. Вот увидишь. Потому, что он больше любит шахту.

– Что же поделать, – сказал Стах, – раз он ее любит. Зачем ему грубить?

– Лучше грубить начальству, – чем подчиненным, – сказала Мая.

– Лучше выполнять план, – сказал Стах.

Тени от облаков перемещались на зеленых холмах, за балкой, и казалось, не тени, а сами холмы движутся, плывут куда-то. Так бывает, когда смотришь из окна поезда.

Народ стекался к нарядной. Прошагал, вежливо поздоровавшись с Угаровым, молодой проходчик Стамескин, отрастивший в честь Фиделя Кастро черную бороду. В поселке и на шахте его и не называли иначе как Фидель. И всем это нравилось, потому что не выглядело простым щегольством, а напоминало о единстве с далекой революционной Кубой.

Стах и Мая проводили Стамескина взглядом.

– Говорят, на шахте восемь-бис тоже есть свой Фидель, – сказала Мая.

– Что ж, это неплохо. Чтобы всюду был свой Фидель.

– Почему ты вчера не пришел?

– Засиделся у Сергея. А потом у тебя в окне было темно.

– У нас в доме не было света. Я поставила свечку на окно. Наверно, ее задул ветер.

– Наверно…

– А сегодня ты дежуришь?

– Да.

Ему пора было идти. Он поднялся и помог ей спрыгнуть с ограды. Она не уходила. Ждала каких-то его слов, которых у него сейчас не было для нее. Вчера, возвращаясь домой, он почти обрадовался, что в окне темно. Ему не хотелось туда.

– Вон идет твой автобус, – сказал он. И оба почувствовали облегчение.

– До завтра?! – полуспросила она.

– До завтра, – сказал он.

Она тяжело побежала к остановке. Обернулась и помахала ему. Ее глаза просили о чем-то, чего он не мог выполнить. И он отвернулся, чтобы не мучить ее.

«До завтра». Как знать, что будет завтра? До него еще надо дожить. Томка обиделась, когда он сказал – «если будем живы». Или испугалась. «Почему бы нам умереть?» – спросила она. Никто не думает умирать, Томка. Просто такая привычка. Может быть, после той проклятой немецкой мины. Привычка думать о том, что надо дожить. Между тобой и мной, между сегодня и завтра еще столько будет всего.

Еще будет наряд, как всегда напряженный после простоя шахты. Вечный спор из-за воды, которой пока не хватает, чтобы смывать одновременно забои и квершлаг. Внушение проходчикам, бросающим где попало хомуты. Для этого на наряд придут Величкин и Цехновицер. Цехновицер принесет расплющенный хомут. Величкин скажет, что после отпалки надо тщательно проверять, не осталось ли невзорвавшихся шпуров.

Потом все разойдутся по рабочим местам, шахтеры спустятся в шахту, и вскоре в забои затребуют воду. Диспетчер нажмет кнопку на пульте, и шахта оживет.

Опустеет двор на гидроблоке, растворится в голубой дали голубая «Волга» Забазлаева, и уляжется поднятая ею пыль.

Угаров будет сидеть в кабинете с надписью на двери: «Дежурный по шахте», отвечать на телефонные звонки, подписывать бумаги и отдавать распоряжения.

Потом в кабинет дежурного по шахте ввалится проходчик Говорков и будет шуметь и доказывать, что начальник вентиляции Рябинин несправедливо задержал его при осмотре на папиросы и не дал ему спуститься в шахту. И придется позвать Рябинина.

– Почему ты его задержал, Рябинин?

– Он не дал себя обыскать. Мы с горным мастером производили проверку на папиросы. Заметив это, Говорков стал быстро протискиваться назад. Я догнал его, но он вырвался. И еще матюгнул меня.

– А ты не хватай! Не хватай!

Угаров переводит взгляд с Рябинина на Говоркова и опять на Рябинина. Рябинину двадцать три, Говоркову сорок шесть. Рябинин первый год на шахте. Говорков двадцать шестой год. Говорков опытный проходчик, недаром ему поручена ответственная проходка – углубка ствола. Но именно такие, опытные шахтеры чаще нарушают правила. Курение под землей – тяжелая провинность. Но что, если Рябинину померещилось?

– Ты не имеешь права отказываться от обыска на папиросы, – говорит Угаров Говоркову. – Выйди на минутку, – говорит он Рябинину. С глазу на глаз беседовать легче. – Сознайся, Говорков. Курил в стволе?

– Не курил. Просто старый коробок от спичек у меня в спецовке завалялся. Я и пошел его выбросить…

– Матом начальника вентиляции крыл?

– Было, Станислав Тимофеевич.

– Стыдно, Говорков. Рябинин молодой специалист. Он же людей будет бояться, дичиться. Он за тебя отвечает. У нас выработки короткие. Метан взорвется, погубишь себя и всю смену.

– Что я, маленький? Не понимаю?..

– А если понимаешь, то завтра извинишься перед Рябининым. Утром, на большом наряде. А еще раз будешь замечен, переведем горнорабочим на участок вентиляции. Сегодня к работе допущен не будешь. Всё. Позови мне Рябинина.

– Зайди, Рябинин. Завтра на утреннем наряде он извинится перед тобой…

Рябинин – мальчишка. Он требует уважения к себе, но не очень умеет уважать других. С шахтерами у него часто бывают столкновения. И тогда кончается инженерия и начинается педагогика.

Педагогика – самое трудное дело для горняка.