– О чем ты думаешь?

– Так. Ни о чем. О разговоре с Павликом.

– Ну и как?

– В чем-то он прав. Хочется силы проверить. Узнать, на что мы способны. Он прав. Четыреста шестьдесят тонн на участок – для нас не предел. Мы могли бы утроить цифру.

– За чем же дело стало?

– Рано. Понимаешь? Рано… Можно выжать тысячу двести тонн в сутки. Дать рекорд. Прогреметь на весь Донбасс. А что потом? Потом вернуться к старому и давать в сутки четыреста шестьдесят? Смешно. Кому нужен такой рекорд?

– Нервный ты стал. После Москвы…

– При чем тут Москва?

Он лежал на ее кровати поверх одеяла и курил. Смутно белели ромашки в стеклянной вазе на столе. Был еще не поздний вечер, с улицы доносились смех и голоса расходящихся по домам компаний. В комнате было темно. Они никогда не зажигали света, когда были вдвоем. Так вышло. Они никогда не договаривались об этом. В темноте им было спокойней. Свет предъявлял свои права. Прежде всего право на гласность. Их свидания наедине были тайными. Так, по крайней мере, казалось им.

Свет требовал ясности. В их отношениях было много неясного для них самих. Темнота охраняла от вторжений. От внезапного стука в дверь. От прямого взгляда в глаза. В темноте было легче солгать и легче сказать правду.

– Ты все время думаешь о ней. Я знаю. О чем бы ты ни думал, ты все равно думаешь о ней.

– Тебе кажется. Зачем мне думать о ней? Какой в этом толк?

– Почему она не пишет тебе?

– О чем? Какая погода в Москве? Я знаю это по сводкам. Вчера там шел дождь.

– Сводки тоже годятся, Стах. Когда нет писем. Сводки и немного фантазии. Представляю, как она проснулась, выглянула в окно и сказала мужу: «Смотри, какой дождь!..»

(Баба ты, Майка!)

– …Потом она надела плащ и вышла на улицу. Наверно, у нее красивый плащ. Цветной. Голубой или красный. Не знаешь?

– Не знаю. Тогда не было дождя.

– …И пошла по улице. Улица была мокрая, вдоль тротуаров ручьи. Лужи пузырились. В водосточных трубах гремело… Когда-то я любила дождь. Лежать в темноте и слушать, как он стучит по стеклам.

– Надо двинуть запад, – сказал Стах. – Бросить туда скоростную бригаду проходчиков. Виктора Басюка, Стамескина Федю…

– Бородача?

– Ну да. Фиделя. Развернуть подготовительные работы по всему фронту. Ребята золотые. Вот и поручить им вытянуть запад из прорыва. Конечно, условия там трудные. Гидромониторы с места на место перетаскиваем. Начинаем брать заходку – порода сыплется…

– Давно ты брился?

– Вчера. Или позавчера. А что?

– Колючий. – Она помолчала. – В Москве небось брился. Каждый день.

– Далась тебе Москва.

– Расскажи о ней.

– О Москве?

– Нет. О ней.

– Зачем тебе это надо?

– Ты ей сказал обо мне?

– Нет.

– Конечно. Об этом не говорят. Говорят о невестах, о женах… О том, что я для тебя, не говорят, а только догадываются. Наверно, она догадалась.

– Может быть. Не все ли равно?

– Для нее это было не все равно. Для женщины это не может быть все равно. Для женщины все это очень важно…

Она сидела на краю кровати, простоволосая, в кофточке, наброшенной на плечи. Он видел ее четкий профиль, короткий вздернутый нос, широкие скулы. Не жена, не невеста. Любовница? Нет, это слово не подходило к ней. Оно было слишком нечисто, и за ним крылся обман. Здесь было все не так. Они были нужны друг другу. Их свела не скука, не прихоть. Их свело одиночество. И они никого не обманывали. Разве только себя самих.

Она достала папиросу из пачки и наклонилась к нему, чтобы прикурить. Спички лежали рядом. Но ей хотелось наклониться к нему, увидеть близко от своих его глаза в свете папиросной вспышки. И она увидела его глаза. Серые, опушенные темными ресницами. Его пальцы, державшие папиросу, чуть дрожали.

«Все равно, я счастливее тебя, – думала Мая. – Ты где-то, в Москве. А я здесь, возле него. Я могу протянуть руку и коснуться его небритой щеки. И так будет завтра. И так будет всегда. И может быть, наступит день, когда мы зажжем свет и позовем гостей…»

– Жалко ребят, – сказал Стах. – Геологические условия там очень трудные. Запад ударит их по карману. Темпы проходки упадут. Как думаешь, согласятся они? В целом-то дело выиграет!..

– Мои согласились бы, – сказала Мая. – Мои, если надо, две смены работают. С центрифугой вчера возились. Исчумазились, как будто из шахты вылезли. А вы нас за людей не считаете. Шахтеры для вас люди, а все остальные – не люди… Сергей набрал новой техники, она не работает. Но мы-то работаем, возимся с ней. А он только и знает: «Сколько вы отгрузили?..» А Павлик свое: «Простись с премией!»

– Терпи, – сказал Стах. – Разве это работа была? Так, игрушки. Наладим на западе скоростную проходку, тогда не пищите. Как начнем потом погашать очистные, – только поспевайте отгружать…

Он поднялся.

– Может, побудешь еще?

Ее голос прозвучал в темноте слишком жалобно. Он обнял ее за плечи. Сказал решительно:

– Пойду.

Пока он надевал сапоги и застегивал свой полувоенный китель, она в темноте, наугад, нащупала крышку проигрывателя и опустила на пластинку иглу. Это была кубинская песня. Они слушали ее часто.

Эта песня нравилась им обоим. Каждый вкладывал в нее свой смысл. Сейчас им не удалось дослушать до конца. Раздался телефонный звонок. Это был Сергей.

– Я тебя не разбудил? Как с центрифугой? Наладили? Ну, молодцы.

На этот раз слово «молодцы» звучало без подначки. Сергей был доволен.

– Если мы не молодцы, так и свинья не красавица, – сказала Мая.

– Прости, что поздно звоню. Приехал только. Не утерпел.

– Я вас прощаю, товарищ начальник.

Халатик, который она набросила, чтобы проводить до дверей Стаха, сполз с одного плеча, но обе руки ее были заняты. В одной она держала трубку, в другой – руку Стаха.

– Новую технику привез?

– Привез. – Он помолчал. – Приходи завтра знакомиться.

– Где она?

– Сидит у нас на диване и пьет чай, – говоря это, он понизил голос.

– Нет, кроме шуток.

– Я не шучу.

Ее рука, державшая руку Стаха, вдруг ослабела. Она еще не верила самой себе, отгоняла страшную догадку, когда Сергей спросил:

– Кстати, ты не знаешь, где Стах?

– Нет, – сказала она, – Не знаю.

Она не слышала, что еще он говорил ей. Кажется, желал спокойной ночи.

Она положила трубку, поправила сползающий с плеча халатик и вышла вслед за Стахом в коридор.

– Что он говорит? – спросил Стах.

– Так. Ничего.

Он хотел идти, но она позвала его:

– Стах!

И вдруг бросилась к нему, обняла за шею, нашла в темноте его губы, прижалась долгим поцелуем.

Это было так непохоже на их обычные прощанья, что он смутился.

– Ладно, – сказал он, – До завтра.

– Прощай, горе мое.

Он уже не слышал этих слов. Дверь за ним захлопнулась, и на тихой лестнице отзвучали его легкие шаги.

Она вернулась в комнату и, подойдя к окну, выглянула на улицу. Он шел, шагая широко, размахивая руками. Она смотрела ему вслед, пока он не скрылся из глаз. Потом она взяла пепельницу с окурками – один еще дымился – и отнесла на кухню, чтобы в комнате ночью не пахло табаком. Проверила, хорошо ли заперта дверь. Положила часы на тумбочку, у изголовья, – как делала всегда, чтобы не проспать. Отбросила одеяло и легла. Постель была еще теплая. Она лежала, глядя в темноту широко открытыми глазами. Не было ни слез, ни мыслей. Только бешено колотилось сердце. Оно колотилось как бы само по себе, без ее участия, даже ей вопреки.

Орали петухи. Далеко, в старой Полыновке. И совсем рядом, в сарае у горного мастера Голобородько, что живет через дорогу. Стало светать.

Пройдет час, другой – и поселок проснется. А пока он еще спит. Спят шахтерские домики, спят ограды и палисадники, спят в палисадниках мальвы. Только четыре отдельно растущих тополя, как стражи, стоят на холме, за балкой, четкие в лучах утренней зари.

И две женщины на одной улице не спят и смотрят на эти деревья, каждая из своего окна. И ждут нового дня.

Одна с отчаянием, другая с надеждой.