– Даже свет погас. Наверно, где-то перегорело.

– Это подстанция. Они выключают, когда гроза…

– Тогда тоже была гроза… Помнишь? В «Буденновском».

– Помню.

– Была война. Нас послали от школы в колхоз. На уборочную. Помнишь, ты забыл взять из дома ложку, и мы ели моей, по очереди.

– Я все помню.

– А потом был дождь и гроза. Мы возвращались с поля. Все побежали дальше, а мы спрятались… Что это было?

– Какой-то сарай.

– Да, сарай. Он был весь дырявый. Дождь лупил по нему изо всей силы, крыша протекала. Но мы нашли сухое место в углу. Там было сено… Сколько нам было тогда?

– Лет пятнадцать.

– Неужели пятнадцать? Совсем дети… Но была война, и мы рано повзрослели…

– Ты здорово перепугалась тогда… Почти как сейчас.

– Стах!..

– Что Стах? Я всегда слишком церемонился с тобой. И тогда. И теперь… Но тогда ты была девочка. Теперь ты женщина, а все боишься. Чего ты боишься?..

– Лучше бы это случилось тогда. В пятнадцать лет. Все же было бы проще.

– Чего ты боишься?..

– Не знаю. Всего. Вины перед мужем боюсь. Этого чувства виноватости, которое надо в себе носить… Я ему никогда не изменяла. Никогда.

– Добродетельная жена. Похвально…

– Да, добродетельная. Чего ты смеешься?..

На него напал смех. Давно он не смеялся так. Его просто валило от смеха. Было что-то надрывное в этом смехе среди ночи, в темной комнате, озаряемой вспышками молний. Он видел, что ей не по себе, но не мог совладать с собой. Такой смех у женщин кончается слезами. Но он, слава богу, не женщина. Ему просто смешно. Ей бы тоже стоило посмеяться. Или ей отказал юмор? Жаль. Это все, что нам осталось теперь.

Добродетельная жена! Она сидит в его комнате в этот поздний ночной час. Сидит на его кровати, разувшись и поджав под себя босые ноги, обтянув юбкой колени. Охраняет свою добродетель. Свое право смотреть мужу в глаза и говорить: «Я никогда не изменяла…»

Нет, ты изменила ему давно. Когда поняла, что любишь меня. Потому что верность хранят в сердце.

– Перестань смеяться, – говорит она строго. – Нехорошо смеяться, когда такая гроза…

– Бог услышит? – спрашивает он, все еще смеясь, и садится рядом. Обнимает ее за плечи. – И покарает нас, да?

Сквозь тонкое кружево блузки он чувствует, как теплы ее плечи, как покорны его рукам. Тогда, в «Буденновском», они были по-детски острые, теперь ее плечи круглы, а грудь утратила девственную упругость, стала мягкой и тяжелой. Грудь женщины, вскормившей ребенка. Для него это было все равно. Он жалел о своей опытности, о том, что невольно сравнивал ее с другими женщинами, которых знал. Ее растрепанные, пахнущие духами волосы щекотали ему лицо.

– Пусти… Ты обещал!..

Его пальцы стали злыми и, наверно, причиняли ей боль.

– Чего ты боишься?..

– Я боюсь, что перестану тебя любить… Или ты меня…

– Ерунда…

– И еще я боюсь себя. Боюсь, что не смогу без тебя жить.

– Будешь жить со мной… Что? Не хочешь?..

– Это невозможно, Стах.

– Почему?..

– Невозможно…

Она высвободилась из его рук, поправила смятую блузку. Сказала:

– Дождь пошел. Слышишь?..

Дождь шел уже давно, но только сейчас он хлынул в полную силу.

– Почему невозможно?

Он вглядывался в ее лицо. Уже давно не сверкало – громовержец перевел все свои спички. Зато дождь лил как из ведра. Его косые струи ударяли в стекла со звуком камешков.

Что-то успокоило его, охладило страсть. Может быть, дождь или голос, каким она сказала: «Это невозможно». И теперь он ждал, что она скажет, как будто не мог на свой вопрос ответить сам. Как будто сто раз не задавал его самому себе и не получал того же ответа.

– Зачем ты спрашиваешь? – сказала она. – Ты знаешь, как это не просто. Я замужем, и мы прожили вместе столько лет… Он хороший человек. Да, хороший… Когда мы с тобой встретились там, в Москве, и потом ты уехал, я места себе не находила. Все думала о тебе. И о нем. Я думала о нем – почему он такой хороший? Я хотела, чтобы он был хуже. Если бы он был хуже, я бы ушла от него…

– Значит, он недостаточно плох. Понятно. А я недостаточно хорош. Выходит, так, да? Ну что ж. Может, в последнем ты и права.

– Я знаю, что ты думаешь, – сказала она. – Если бы это было так, я бы не стоила твоей любви. Ты думаешь, что мне жаль Москвы, своей теплой квартиры, налаженного быта… Нет, Стах. Не это. Жаль работы? Да, жаль. Но что-то можно делать и здесь. Жаль Юрку? Но он еще мал. И он был бы со мной. Многие говорят, ребенку нужна семья. Для ребенка это трагедия. Чепуха! Для ребенка трагедия вырасти в семье фальшивой. В семье, где нет любви… Когда ты уехал и я поняла, что люблю тебя, я часто смотрела на Олега и жалела его и думала, что занимаю чье-то место. Потому что Олег достоин любви. Что ему нужна другая жена, женщина, для которой он был бы один-единственный, как ты для меня…

– Ну, это все теория, – сказал он. – Стендаль… Или что-то в этом роде. Пиши об этом в своей диссертации…

Он встал и, подойдя к окну, толкнул створки. Шелест дождя стал отчетливее. Пахнуло сырой свежестью. Воздух был горьковатый, как бы слегка припаленный отсверкавшей грозой. Он закурил, оставаясь стоять у окна.

– Знаешь, есть такие птички.

– Канарейки, – подсказала она.

– Не обязательно. Может быть, щеглы. Они привыкли к своей клетке и, если случайно окажутся на воле, влетают в панике в любое окно, – ищут свою клетку…

Он ждал, что она скажет, но она молчала.

«Наверно, она обиделась, – подумал он. – За то, что я не дослушал ее. Но я не мог больше слушать. Почему мы не вместе? Все ее доводы не стоят гроша. Их слишком много. Так бывает всегда, когда каждый в отдельности ничего не стоит.

Но что поделать! Поезжай в свою клетку. Моя чересчур ненадежна. Пуста, продута ветрами и заклеена газетами вместо занавесок… Но будь честна до конца и знай – никакая теория тебя не спасет. И не обижайся. Ведь я не обижаюсь на тебя, хотя мог бы обидеться… Зачем ты осталась у меня? Чтобы сидеть, обтянув юбкой колени и рассуждать о любви? Если бы я любил тебя меньше, я б настоял на своем. Но я люблю тебя. И если для тебя так лучше, пусть будет так…»

– Можешь назвать это клеткой, – сказала она. – У каждого человека есть свой уклад жизни. Его трудно переменить. Особенно женщине…

За окном светало. Уже смутно виднелись вдали, на одном из холмов, четыре дерева. Дождь перестал.

– Ляг поспи, – сказала она. – Как ты пойдешь завтра на шахту?

– Не завтра, а сегодня, – сказал он. – Уже четыре часа.

– Все равно ляг, – сказала она. – А я посижу возле тебя. Или похозяйничаю. Можно? У тебя будет хорошая комната, если в ней навести порядок. Хочешь, я сошью тебе занавески на окна? У вас в магазине есть приличный ситец. А газеты мы выбросим. Согласен?

Она сказала «мы». Как будто им предстояло жить в этой комнате вдвоем. Долго. Всю жизнь.

– Как хочешь, – сказал он. – По мне, сойдет и так…

Он только сейчас почувствовал, как измотала его эта ночь. У нее тоже был усталый вид и даже в голосе слышалась слабость. Он подумал, что и ей нелегко далось упорство.

Может быть, ты права, думал он. К чему приблизил бы нас этот шаг? Только остались бы воспоминания…

Воспоминания! От них никуда не денешься. Тогда ты боялась мамы, теперь боишься мужа. Вот и все, что изменилось за столько лет!..

Он притянул ее к себе, на подушку.

Его пальцы перебирали ее волосы. Ее голова лежала на его руке, и возле самого своего лица он видел ее лицо, все отчетливее проступавшее в сумеречном свете раннего утра. Там, на вокзале, в Москве, она показалась ему какой-то новой, непривычной совсем женщиной. Теперь он почти не находил перемен в ней, ему даже мнилось, что эти тонкие лучики возле глаз были у нее всегда.

– Дураки мы, – сказал он. – Таких дураков еще поискать!..

– Ну и пусть…

– Мужчины всего мира вправе меня презирать. Если б только они узнали, на что мы потратили ночь…

– А меня презирали бы женщины. – Она помолчала. – Конечно, если бы они мне поверили. Но, к счастью, женщины друг другу мало верят.

– Почему?

– Не знаю. Наверно, потому, что сами редко говорят правду.

Серый рассвет медленно превращался в голубизну. Голубизна становилась ярче с каждой минутой, словно кто-то добавлял голубой краски. В окно веяло прохладой, шелестел отклеившийся угол газеты.

– Почему-то я верю, что мы еще будем счастливы, – сказала она. – Когда-нибудь…

– Грозы нет, – сказал он. – Теперь ты разрешаешь смеяться?..

– Смейся, пожалуйста.

– Смотря что называть счастьем, – сказал он. – Если такие встречи, то это скорей несчастье. Для нас обоих.

– Ты не хочешь, чтобы я приехала опять?

– Почему? Приезжай…

Он захватил ее голову локтем, легонько прижал к своему плечу.

– Приезжай еще…

– Я только мучаю себя и тебя.

– Приезжай. Будем мучиться вместе.

Потом, когда они выходили из дома, она вдруг спросила:

– У тебя здесь бывает кто-нибудь?

Он понял, о ком она спрашивает.

– Нет, – сказал он.

– Не приводи ее сюда, – сказала она. – Ради меня…

Она вызвалась проводить его. Утро было прохладное, ясное. Они шли по тропинке, ведущей на шахту. Он посматривал на часы, – до планерки оставалось меньше получаса. Он шел широко, своим обычным стремительным шагом, стараясь стряхнуть с себя усталость. Она еле поспевала за ним, но не жаловалась. Иногда она делала несколько шагов вперебежку, как делают дети, когда не поспевают за взрослыми. Он не мог идти медленнее. Он боялся попасть в плен этого ясного утра, его красок и запахов, которые пьянили сегодня с особенной силой. Только достигнув самой высокой точки – места, где он всегда останавливался, чтобы оглядеться, он сдержал шаги.

– Постоим минутку, – сказал он. – Красиво. Да?..

Розоватая, промытая ночным дождем степная даль лежала в обе стороны. Справа ее ограничивала волнистая линия холмов. Слева даль уходила к горизонту и терялась там, где не доставал глаз, в прозрачной голубизне. По степной равнине были рассыпаны белые домики шахтерских поселков и расставлены черные конусы терриконов. Пейзаж был прост, но трудно было оторвать взгляд от его свежих красок, от графически четких линий.

Казалось, он написан только что каким-то великим художником и еще не вполне окончен.

Земля еще не просохла после дождя, а в траве блестели крупные капли. Попадая под солнечный луч, они вспыхивали золотыми огоньками. Словно тысячи светляков забыли погасить свои надзорки с наступлением дня. И оттого, что там, под ковром цветов и трав, в темной глубине земли, отделенные толщей пластов от этого утра, бьются человеческие сердца; оттого, что скоро он сам должен уйти в темную глубину, к этим людям, с которыми он навеки связал свою судьбу; оттого, что это утро было для них обоих не началом дня, а концом ночи и он помнил еще тяжесть ее головы на своей руке, – красота этого утра подействовала на него как музыка, вызвав на глаза непрошеные слезы.