Они шли по главной улице поселка. Было темно. Только окна светились. Небо тоже было темное – ни луны, ни звезд. В западной его стороне темнота дергалась беглым отсветом дальнего огня, – где-то за гидрошахтой шла электросварка.

На углу они остановились. Здесь она жила. Сейчас в ее окне было темно. Она жила одна. Когда он возвращался поздно, то всегда смотрел на ее окно. Если свет горел, значит, она ждала его. И свет горел всегда. Даже в тот раз, когда была авария и он пришел в три часа.

Она даже дверь не заперла, боясь, что уснет и не услышит, как он постучит. И она уснула. Наверно, потому, что сильно устала за день.

Она спала на спине, закинув руку под голову, как спят в поле в жаркую пору жатвы.

Тогда он впервые подумал: «Зачем я морочу ее? Разве это ей надо? Ей нужен муж. Человек, который придет обязательно, даже если в окне не будет света и дверь будет заперта».

Мая ни разу не спросила, что будет дальше. Казалось, она жила, как и он, тем, что есть, и не заглядывала вперед. Она только не любила, когда он оглядывался назад. Она боялась прошлого.

И теперь она стояла рядом с ним и держала его за руку. И чувствовала, что рука его холодна, а мысли далеко.

– Зайдешь ко мне?

– Если хочешь.

– Да, я хочу.

Она сказала это с отчаянной решимостью. И он послушно поднялся за ней на второй этаж.

У нее была маленькая квартира – одна комната и кухня. Кухней она почти не пользовалась, – обедала в столовой. Зато в комнате было уютно, крашеный пол блестел, а на окне висела белоснежная занавеска.

В первое время он стеснялся этой чистоты. После своей комнаты в доме приезжих, где он жил уже полгода, уступая право получать квартиры тем, кто имел семью, после окон, завешенных газетой, окурков на блюдце и кривой тумбочки, на которой стояло радио – его единственная «одушевленная» собственность, – после всего этого здесь, среди занавесок и салфеток, белизны и блеска, он чувствовал себя неуверенно.

За дни его отсутствия здесь ничего не изменилось. Только на столе в синей стеклянной вазе вместо букета черемухи стоял теперь букет сирени.

Мебель была казенная – стол, стулья, узкая железная кровать. На стене над кроватью фотография – гидрорудник, снятый с вертолета. На снимке хорошо получилась обогатительная фабрика, где Мая работала начальником цеха.

Он вспомнил, как сидел в этой комнате перед отъездом в Москву. В кармане лежал билет и квитанция телеграммы. Мая обнимала его за шею, заглядывала в глаза.

Спрашивала:

– Боишься?

Утешала:

– Не бойся. В жизни все проще, чем кажется издали.

Может быть, она утешала и себя.

Теперь она боялась спрашивать. Она ждала, что он все расскажет сам. Она не торопила его.

Да, тогда он сидел здесь с билетом в кармане и все было впереди. Теперь все позади. Позади Москва, волнения, бестолковые встречи и разговоры. Все было не так, как надо. И вместе с тем именно так, как только и могло быть.

Теперь все это было где-то. За тысячу километров. А может быть, все это просто приснилось, как снилось когда-то в госпитале.

Надо было жить настоящим. А оно было здесь, в этой комнате, из которой он будто и не уходил, – просто переменили букет на столе.

– Обними меня, – сказала Мая.

У нее были сильные плечи. Немного более сильные, чем положено женщине. Раньше она занималась спортом – плавала и метала диск. У нее была слабо развита грудь, и она не носила летом лифчики. И почему-то гордилась этим.

– Подожди, – сказала она. – Я погашу свет…

Потом он лежал на ее кровати, поверх одеяла, и курил. Мая сидела рядом. Взошла луна, и было светло за окном и в комнате от ее голубоватого, неверного света.

– Тебе не приходило в голову, что люди могут одновременно жить в разных веках? – говорил Стах. – Один в атомном, другой – в каменном. Или – в лучшем случае – в веке пара и электричества.

– Это она выбирала тебе рубашку? – спросила Мая. – Ничего. У нее есть вкус.

– Ты знаешь такого художника – Пикассо?.. – продолжал Стах. – Да, конечно. Ты знаешь его плакат «Голубь мира». Но он писал не только плакаты.

– Она убила тебя своей ученостью. Ты даже решил, что живешь в каменном веке. А на самом деле ты просто давно не был в музеях…

– Понимаешь, мы как-то иначе живем. Мы слушаем радио, читаем книги. И все же мы отстаем, утрачиваем что-то. Потому что нас радует и волнует только одно – уголь…

– Пусть проживет она без угля в своем атомном веке!..

– …но уголь это средство существования. Для других. А для нас это – цель…

– У каждого своя цель, Стах. Мы выбрали уголь, только и всего. Могли, наверно, выбрать полегче, но выбрали уголь. Я иногда сама думаю – почему? Почему я полезла сюда? Почему он будет теперь всю жизнь скрипеть на зубах, пачкать лицо, руки? И почему я не променяю эту жизнь ни на какую другую?..

– Ответить тебе?

– Ну, ответь.

– Потому что есть две психологии. Одна: «Почему самое трудное – мне?» А другая: «Почему самое трудное должен делать кто-то, а не я сам?..»

– Мы опять говорим об угле, – сказала Мая. – Расскажи мне лучше о ней. Она красивая?

– Не знаю. Мне трудно судить.

– Хотелось бы мне на нее посмотреть.

– Зачем?

– Знать, какая она. Твоя первая любовь. Должна же она быть какая-то особенная, если ты не можешь забыть ее столько лет.

– Это трудно понять со стороны – что один человек находит в другом.

– Да. Наверно.

Они замолчали. Лунный свет наполнил комнату. Он казался плотным – так много его было, и он так заполнил собой все пространство комнаты, что предметы казались невесомыми и плавали в лунном свете, как в воде.

Стах курил и думал о странностях судьбы. Давно ли он был в Москве? И вот опять вокруг тишина, и эта женщина, о которой в Москве он почти не вспоминал, сидит рядом с ним в одной рубашке и кофточке, накинутой на плечи. Сидит и гладит его руку своей рукой – маленькой и жесткой, с коротко остриженными широкими ногтями.

Он слишком помнил еще другие руки, и поэтому прикосновение этих было ему неприятно. Они были чересчур энергичны и властны для женщины и не давали забыть о том, что хозяйка этих рук – инженер, начальник обогатительного цеха.

– Чего ты вздыхаешь? – спросила она. – Смотри, какая луна. Разве есть такая в Москве?..

Завтра она будет гонять по фабрике, вверх и вниз по металлическим лесенкам, в спецовке и брюках, заправленных в сапоги. Лицо ее будет в угле и копоти, руки черны и исцарапаны. Она будет напрягать горло, чтобы перекрыть гром и скрежет машин. Будет отчитывать кого-то, в упор глядя светлыми ясными глазами, и кого-то хвалить, и хлопать дружески по плечу, выбивая угольную пыль, и кричать: «Давай жми!»

Она даже курить начала, чтобы ребята в цехе считали ее «своим парнем».

Но этой лунной ночью она была только женщиной и хотела быть счастливой. Ее счастье зависело от него, и он с горечью думал о том, что они не могут быть счастливы в равной мере. Он думал о том, какой могла быть прекрасной эта ночь, и этот лунный свет, и букет на столе.

– Тамара, – сказала Мая. – Ты так и зовешь ее? Или как-нибудь по-иному?

– Когда-то я звал ее Томкой.

– А сейчас?

– Теперь это к ней не подходит.

– Как же ты звал ее теперь?

– Никак.

За окном кричали первые петухи. Сначала пропел один – где-то далеко, наверно в старой Полыновке. И сейчас же откликнулся молодой, горластый в новой Полыновке. И уже хрипло орал третий – бог весть откуда.

«Цепная реакция», – подумал Стах. И засмеялся. Нет, в каменном веке нашли бы другое сравнение. Выходит, от своего века никуда не уйдешь.

Он вернулся к себе, когда начинало светать. На улице было свежо и пустынно. Пахло мятой, полынью и еще какими-то травами, названий которых он не знал. Он шел по спящему поселку, и его трогала тишина и открытые настежь окна. Здесь уважали сон, поэтому даже в праздники по ночам не шумели на улице. Кто хотел пошуметь, уходил с гармошкой в степь или в балку.

Люди спали, и сон их был крепок, но чуток. Каждый неожиданный ночной звук и крик здесь, на руднике, мог быть вестником беды на шахте, где сейчас трудилась третья смена и шла проходка.