— Иногда думаешь, что сделать что-нибудь — пустяк, а оказывается — это выше твоих сил. Или наоборот: кажется, что время тянется бесконечно, а на самом деле оно длилось одно мгновение. А иной раз такое же время пролетает так, что его и не заметишь. Меры времени, длины, ширины, высоты, глубины, тепла, веса, силы сопротивления и так далее везде и для всех одинаковы, но каждому человеку — это зависит от его состояния — они кажутся разными: то большими, то маленькими.

— Понимаю. Вот мама иногда говорит, что будет сию минуту готова, а потом одевается почти целый час.

— Ну, это, пожалуй, личный выпад. А если ты заявляешь, что голоден как волк и съешь сто тысяч кнедликов со сливами, а потом ковыряешься в тарелке и все довольны, если ты съел хотя бы восемь штук?

— Или, например, ты звонишь в свое издательство и говоришь, что работа готова и что через неделю пришлешь рукопись. Это тоже только кажется, потому что ты и половины не написал, дело у тебя не ладится, ты сердишься, а мама говорит, что ты невыносим.

— Дорогой мой Кнопка, ты пренебрегаешь важнейшим сыновним долгом — почтением к сединам отца. Принеси мне, пожалуйста, трубку и табак с той полочки и не вмешивайся в мои отношения с издательством.

— Папа, брось писать, все равно тебе уже ничего в голову не придет, лучше сыграй со мной в шахматы.

— Ладно, тащи их сюда.

Мартин Давид приносит шахматы. Для своих лет он играет настолько прилично, что этим летом даже несколько раз обыграл меня. Впрочем, это ничего не доказывает, так как я играю из рук вон плохо, хотя и очень охотно.

Снова идет дождь. Лишь изредка где-то пискнет птичка. Мухи сонные. С крыши каплет: кап, кап, кап… Это заменяет нам тикание часов, которые заупрямились и уже год не идут. Время от времени лает Вальда — собака Фидлеров: гав, гав, гав… Игроки сидят друг против друга и размышляют. Взглянут в окно и снова задумаются над судьбой белого коня или черного слона. Шахматы — замечательная игра.

— Папа, шахматы, наверно, придумали во время дождя, правда?

— А может быть, случайно, от скуки, — заметил юный болельщик, приятель Кнопки.

— Вовсе нет, ребята. Шахматы придумали по чисто политическим соображениям, не случайно, а совершенно сознательно. Вообще на свете очень мало вещей, которые так или иначе не были бы связаны с политикой.

— Расскажи, папа, как это было.

— Давным-давно, задолго до нашей эры, в одном индийском королевстве правил молодой, неопытный король. Подобострастные придворные и льстецы, расчетливые царедворцы и угодливые придворные дамы вскружили ему голову, и он вскоре забыл, что король должен быть добрым отцом своего народа и что единственная опора трона — любовь подданных, ибо только в народе сила и могущество правителей. Самоуверенный король не слушался советов мудрецов и ученых. Он был убежден, что никто не может одурачить или провести его, и делал все, что ему вздумается. Но поступать как вздумается можно только до поры до времени. А один, совсем один человек даже этого делать не может. В том индийском королевстве жил ученый-философ Сисса. Он добровольно обрек себя на бедность (это философы часто делали), питался одной чесночной похлебкой, не мылся и носил холщовую рубаху, подпоясанную веревкой. Так уж философам было положено. В наше время профессора философского факультета Карлова университета весьма редко носят холщовые рубахи, подпоясанные веревкой, и вряд ли едят чесночную похлебку. И вот в один прекрасный день, когда людям уже надоело терпеть королевский произвол, Сисса вызвался открыть королю глаза. Он, мол, ничего не говоря, а просто за игрой докажет ему, что король сам по себе ничего не значит, войну один-одинешенек выиграть не может, без помощи своих подданных защищаться не способен, хотя и является в игре самой важной фигурой. Сисса думал, думал и придумал игру в шахматы на доске с шестьюдесятью четырьмя клетками, пешками, слонами, ладьями, королем и королевой. Эта новая игра скоро стала любимым развлечением народа, и король, прослышав об этом, изъявил желание немедленно ей научиться. Ученого Сиссу позвали во дворец объяснить королю правила игры. Сисса выстирал свою рубаху, повязался новенькой веревкой, вымыл ноги и подстриг ногти. Возможно, что и причесался. Сам понимаешь, по сану и почет — идешь к королю, так оденься чисто, даже если ты философ.

Сисса так ясно, наглядно и вразумительно объяснил королю основные правила игры, что, когда у того после первой партии осталась одна лишь фигурка короля, одиноко блуждавшая по доске, владыка понял, что в этой игре — великая и древняя мудрость: только в дружных действиях всех фигур, таких разных и не похожих, — залог успеха. И король решил наградить мудрого Сиссу.

— Что же он ему дал?

— Он спросил Сиссу, чего тот желает.

— И что Сисса попросил?

— Философ попросил не более не менее как одно зернышко пшеницы на первую клетку шахматной доски, два — на вторую, четыре — на третью, восемь — на четвертую, словом, на каждую последующую клетку вдвое больше зернышек, чем на предыдущую.

— Ну, это не много!

— Ты такой же легкомысленный, как тот индийский король. Король улыбнулся, махнул рукой и сказал, что с радостью выполнит желание Сиссы. И тут же приказал управляющему королевскими амбарами привезти философу столько зерна, сколько ему причитается. А своим бухгалтерам велел подсчитать, сколько пшеничных зерен должен получить Сисса. Король подумал: «Самое большее, две — три телеги и уж никак не больше четырех. А этого не жаль за то, что я научился играть в шахматы да еще понял, как надо управлять королевством».

Ученого Сиссу позвали во дворец объяснить королю правила игры.

И вот Сисса ушел домой. Уже испачкалась его холщовая рубаха, запылились ноги, снова загрязнились руки, растрепались волосы, а зерно ему все не везли. А тем временем в дворцовой бухгалтерии разразилась паника. Счетоводы как начали считать, так всё считали, считали, считали… Туда принесли все счеты из всех детских садов и школ города и всё никак не могли сосчитать. Председатель правления Государственного банка подал в отставку. Министры заготовок и сельского хозяйства сошли с ума и принялись считать друг у друга волосы на голове. Визири и великие визири во всем кабинете начали почесывать затылки, и волосы у них от ужаса поднялись дыбом. Что наобещал король ученому! Ведь это же разорение!

— Почему, папа?

— А вот почему: когда наконец были окончены все подсчеты, выяснилось, что для выполнения пожелания Сиссы 16 384 города должны были свезти пшеницу в 1024 амбара каждый, а в каждом амбаре должны быть 174 762 меры пшеницы и в каждой мере должно было содержаться 32 768 зерен.

— Сколько же нужно было зерен всего?

— Много. Невероятно, невообразимо много. Другая легенда гласит, что, если бы король всю жизнь сеял и убирал пшеницу на всем земном шаре, он все равно не смог бы дать Сиссе обещанное количество пшеничных зерен.

— Значит, их столько, что никто не мог точно сосчитать?

— Нет, нашлись люди, которые любят точность больше неопределенности, так же как и мы с тобой, а таблицу умножения знают получше. Они точно подсчитали, что скромное, на первый взгляд, желание Сиссы невыполнимо. У них получилось, что король должен дать мудрецу Сиссе 18 триллионов 446 744 биллиона 73 миллиарда 709 миллионов 551 тысячу 625 пшеничных зерен.

Так был преподан королю еще один урок: нельзя ничего обещать, не зная, сможешь ли ты выполнить свое обещание. Ну, а теперь твой ход.

Сисса попросил не более не менее как одно зернышко пшеницы на первую клетку шахматной доски, два — на вторую, четыре — на третью, восемь — на четвертую…

— Папа, а почему эта игра называется — шахматы?

— «Шах», или «шейх», — по-арабски «король», а «мат» значит «взять в плен». Шахматы — это «король в плену». В древние времена купцы завезли эту игру из Индии в Китай. На старейших китайских картинах уже изображены игроки в шахматы. Армии Магомета и арабские купцы через Балканы и Константинополь, а также другим путем — через Испанию — ввезли игру в Европу. Говорят еще, что закованные в латы рыцари привезли ее во время крестовых походов из Святой земли. Бесспорно, шахматы — арабское слово, так как арабы первыми привезли эту игру из Индии в Персию, или Иран, а оттуда она попала к нам.

Возможно, что арабский купец Ибрагим, сын Якуба, который в 965 году писал о Праге, что «Прага, построенная из камня и извести, — самый богатый из торговых городов», уже учил короля Болеслава играть в шахматы. Эта игра старше чешской истории. А теперь гарде королеве! Ладья под угрозой!

Грош цена была нашей игре. Мы слишком много разговаривали, а шахматы — игра молчаливых. Мы с Кнопкой не способны долго молчать. Кнопка проиграл, но он уже умеет проигрывать. Он понял, что проигрыш и выигрыш зависят в первую очередь от него самого.

После обеда поднялся южный ветер и разогнал тучи. Очистилось и темное ущелье над котловиной у Заколдованной горы. Дождь прекратился. Мы отправились в Небеску Рыбну.

Шли мы, беседовали о том о сем и, уж не знаю каким образом, заговорили о Сахаре. Трудно себе представить, что, шагая по заросшей травой тропинке, человек может вдруг очутиться в арабских странах. К тому же буйная зелень вокруг дышала свежестью и ничто не напоминало о пустыне и жажде. Тем более о львах. Но мысли идут иногда совсем иными путями, чем ноги. И тогда подчас спотыкаешься. Но это уже к делу не относится.

— Папа, а что такое пустыня?

— Необозримый, пустой, безжизненный край. Равнина, где нет ничего, кроме песка. Пустыня страшна потому, что человек в ней ужасающе одинок и беспомощен: ни людей, ни жизни. Ведь ты знаешь, Кнопка, человек не может жить без людей. Но жизнь — это не только мы, люди, это и деревья, и птицы, и черви, и трава, и цветы. Одинокий человек в пустыне — это человек, оторванный от всего живого.

— Как потерпевший кораблекрушение среди моря.

— Это, пожалуй, еще хуже, потому что море живое, оно движется, в нем рыбы и водоросли. Но отчасти ты прав: песчаная пустыня несколько напоминает море — море песка. Целый день его накаляет солнце. Жжет так, что ты, непривычный к этому, не смог бы там ходить босиком. И все-таки пустыня не однообразна. Это очень трудно заметить, но она непрерывно меняется.

— Каким образом?

— Это работа ветра. Вообрази, что вот эта Заколдованная гора вся состоит из песка, что там нет ни сосен, ни лиственниц, ни расселин, поросших папоротником, черникой и ежевикой, — только песок. Вдруг из Польши подул восточный ветер, дует день и ночь, день и ночь… И вот ты приходишь сюда через несколько дней и видишь: там, где сейчас высится Заколдованная гора, — равнина. А долина, где стоят домики дяди Войты Титтельбаха и Вацлава Трояна, уже вовсе не долина, там нет ни ручья, ни домиков… высится новая гора песка, принесенного ветром. А потом направление ветра изменилось, и вдруг через несколько дней новая гора появилась на том же месте, где стоит Заколдованная, только чуть-чуть правее. Нечто похожее происходит ежедневно в течение столетий с Сахарой в Африке и с Аравийской пустыней в Аравии, с пустынями Турции, Ирака и Персии.

— А львы там водятся? Ведь львы — цари пустыни?

— Нет, цари пустыни не львы, не коршуны, не гиены, не бедуинские племена, не статные туареги, а жажда и ветер. Горячий ветер самум поднимает пески пустыни, несет их красной смертоносной тучей, уничтожая все на своем пути. Поэтому вдоль караванных путей ставят высокие треугольные камни или другие опознавательные знаки, и только опытные всадники, погонщики мулов и проводники караванов не сбиваются с дороги. Теперь там ходят автобусы на гусеничном ходу, но их всегда сопровождают местные проводники.

— Если пустыня постоянно меняется, они обязательно должны заблудиться. И каждый день им нужна новая карта.

— Видишь ли, ведь это местные жители, которые сжились с песком, ветром и дневным зноем. Они идут от одного караван-сарая к другому, от оазиса к оазису, от колодца к колодцу так безошибочно, что со своими тяжело навьюченными верблюдами приходят именно в тот город или на тот рынок, который им нужен, словно через пустыню проложено асфальтированное шоссе, а там, где вечная пустыня сливается с горизонтом, стоит регулировщик и указывает путь.

— А сколько у них горбов?

— У кого? У верблюдов? Один. В Африке живут одногорбые верблюды — дромадеры. В Средней и Восточной Азии живут верблюды бактрианы, у тех два горба. Караваны верблюдов идут, вернее, выступают, гуськом, медленно и с достоинством. Верблюды раскачиваются на ходу, потому что они переставляют обе левые ноги и обе правые ноги, одновременно. Потому их называют кораблями пустыни. Пустыня напоминает море, а верблюд — корабль, качающийся на волнах. Иногда у едущих на верблюдах даже бывает морская болезнь. И эту однообразную, мерно качающуюся процессию с зари до зари нещадно палит солнце. Нигде ни тени, ни деревца.

— На то она и пустыня.

— Солнце огромное и жгучее, песок белый, а тени на нем красные, и чем ниже опускается солнце к горизонту, тем синее и фиолетовее становятся тени, и песок скрипит на зубах.

— Папа, я хочу пить.

— В пустыне нет воды. В некоторых вообще никогда не бывает дождя, в других — лишь несколько дней в году. С огромного пространства вода собирается в небольших котловинах: там вырастают пальмы, дающие немного тени. Эти уединенные прибежища влаги, где путники находят отдых, называют оазисами. Вода здесь — самое драгоценное сокровище. Арабы привыкли мало пить. Верблюд, говорят, может обойтись без воды тридцать дней. Так что и ты уж потерпи, пока мы дойдем до трактира Бурсиков.

— Я не верблюд.

— Но и здесь не пустыня. И солнце еще не заходит. В пустыне, когда солнце начинает скрываться за горизонтом, караваны останавливаются и смотрят вслед исчезающему светилу. Ждут последнего луча — он светло-зеленый. Блеснет на песчаном горизонте и… погаснет. Это конец дня. Песок быстро остывает, и ночью становится даже прохладно.

— Папа, мне холодно.

— А мне жарко. У тебя слишком разыгралось воображение.

— Папа, а где ты бывал в Аравии? Расскажи, только по порядку, пожалуйста.

Ноги у нас уже ныли, и мы присели на поваленную тумбу у кучи песка на повороте липовой аллеи. Я нарисовал палкой на песке карту Африки и Ближнего Востока и, рассказывая, пользовался палкой как указкой.

— Я был во многих арабских странах и, право, не знаю, почему никогда тебе об этом не говорил и ничего об этом не писал. Был я, например, в Сирии, в Дамаске, в библиотеках и на базарах, в горах Ливана, которые некогда были покрыты кедровыми лесами, а теперь почти голые. Был я и в Палестине и видел там могилы еврейских пророков, и гору Голгофу, на которой якобы был распят Христос. Был я и в покрытой валунами местности, где стоит город Вифлеем, видел цветущие розы Иерихона и развалины глиняных стен, которые вполне могли рухнуть от звука труб, как гласит библия. Я купался в Иордане и в Мертвом море; вода в нем такая плотная и соленая, что там даже стоять невозможно. В этом море еще никто не утонул. Не сможет утонуть, даже если захочет, потому что вода удержит его. Пил вино на еврейских виноградниках в горах Кармель.

В Суэцком канале я видел английские военные суда и авианосец, угрожающие своими орудиями независимому египетскому побережью. Не умея читать иероглифы, я все-таки пытался расшифровать надписи древних египтян о славе науки и красоте Нила, начертанные на папирусе, на воротах, надгробиях и обелисках. И, разумеется, я ездил на верблюде к пирамидам, к загадочному каменному сфинксу. Наш караван направился из отеля «Менгауз» в пустыню, где высятся три пирамиды. Над нами кружили тучи мух, жужжавших в совершенно сухом воздухе. Я купил особую плетку из конского волоса, чтобы отгонять назойливых насекомых. Она у меня до сих пор хранится. Трудно описать чувство, которое испытываешь, стоя перед высокой четырехгранной каменной горой, возведенной почти голыми руками много тысяч лет назад, или когда маленький, как муравей, стоишь у лапы сфинкса — каменной львицы с человеческим лицом, — и, по традиции, спрашиваешь, что тебя ожидает. Я был большим романтиком и тоже вполголоса задал вопрос: «Что ожидает меня, таинственный сфинкс?» Сфинкс, конечно, не ответил, потому что он каменный, но за моей спиной раздался голос: «Пойдем, в отеле „Менгауз“ нас ожидает ужин». Я плыл на пароходе по животворному коричневатому мутному Нилу к колоссам, уже целые тысячелетия прославляющим обветшалое могущество фараонов.

В Южном Тунисе я пересек на ситроене озеро Шит-эль-Джерид, где в течение трехсот шестидесяти дней в году водоем вместо воды покрыт кристаллической солью и только весной вода на пять дней поднимается до щиколоток. Поперек озера проложено хорошо асфальтированное шоссе. Из Метлави я ехал ночным поездом в знойном мраке, между стенами раскаленных скал, с горняками и поденщиками. Они пели. Все свои пожитки эти рабочие везли в узелочках. Ящерицу или канарейку, чтобы те не задохнулись в душном вагоне, они привязывали веревочкой за крылышко или лапку к раме раскрытого окна. Они настолько бедны, что уже равнодушны ко всему. Я был в Кайруанском университете. На побережье Мерса я забрел в военную зону, где артиллеристы иностранного легиона обучались стрельбе боевыми патронами, но, как видишь, остался невредим. Впрочем, виноват, соврал: во время этой прогулки я так обжегся на солнце, что у меня два дня держалась высокая температура, а кожа слезала лоскутами. На развалинах Карфагена меня взволновали пунические могилы, оскверненные еще римскими завоевателями; в Сиди-бу-саиде на монастырских виноградниках архиепископа африканского я играл с арабами в футбол против команды монахов, одетых в сутаны. Был на конном заводе, где разводят арабских скакунов — самую благородную породу лошадей на свете. Был и в европеизированном Алжире и на папиросной фабрике господина Хуана Бастоса в Оране. В лесах, по пути из Алжира в Блид, гонялся с фотоаппаратом за африканской обезьяной, которую впервые увидел на свободе, а не в клетке зоологического сада.

Я был у подошвы Атласа, снежные вершины которого высятся над Сахарой. С мокрым платком на шее, в тропическом шлеме бродил в отчаянную жару по каменным и глиняным крепостям в Хоггаре. Был в волшебном, полном цветов саду султана в Маракеше, в Меллале и Касбе в Касабланке, сидел в концлагере Айн-чок в Марокко. В Сафи я вел переговоры с арабскими пиратами и контрабандистами, чтобы они вывели нас из страны, куда уже в 1940 году начали проникать фашистские военные миссии. Во время бегства меня поймали, интернировали, и я неделю просидел на парусном судне в Танжерском порту без куска хлеба, питаясь одними раками и омарами.

Я наблюдал, как полумесяц поднимается над многими, многими городами арабских стран, но всюду я видел белых торговцев, белых полицейских, белых чиновников, белых банкиров, белых капитанов и белых солдат, которые попирали права арабских народов. Видел, что белые держатся в их стране, как господа, и презирают их так же, как у себя дома презирают бедняков. Так во всем мире, где до сих пор еще не победил социализм. Помни, Кнопка, что те, кто эксплуатируют и угнетают другие народы, — позор нашего века.

Глубоко под спудом в сердцах арабских народов таится возмущение. Настанет день, и эти люди, которые еще, к сожалению, свято верят, что судьба человека предопределена заранее и в ней нельзя ничего изменить, поймут, что они не игрушка в руках судьбы, что их судьба — в их собственных руках. Поймут, что они сами могут строить свою жизнь. Все. Точка. Пойдем.

Тут уже начиналась политика, и я решительно поставил точку. Впереди, на холме, виднелся наш домик и приветственно развевались пеленки Адама.

— Неплохо было бы иметь верблюда, чтобы он отвез нас домой.

— Папа, а ты вправду ездил на верблюде? — недоверчиво спросил Кнопка.

— Да, и не раз. Но однажды у меня была поездка с приключениями. Случилось это в Северной Сахаре, где-то у Эль-Голеа или к югу от Туггурта, а может быть, в Эль-Уэде, точно не помню. Мы наняли верблюдов. Я выбрал себе белого, мохнатого. На верблюда нельзя вскочить, как на лошадь, в его седло не прыгнешь. Верблюд опускается на колени, ты садишься, и верблюд встает. Сначала он поднимается на задние ноги, и ты летишь вперед, через его голову, но в это время он уже поднимается на передние ноги, и ты летишь назад. Затем он идет. Ехать на нем не очень-то удобно… А теперь представь себе, мой верблюд оскаливает желтые зубы, начинает плеваться и вдруг — не знаю уж, какая муха его укусила, наверно я ему не понравился или он не пожелал идти туда, куда я хотел, — он вдруг сорвался и галопом помчался в пустыню. Мне стоило большого труда удержаться в седле. Последние пальмы оазиса уже скрывались из виду, а я все никак не мог его остановить…

— Верблюд убежал с тобой в пустыню, и вы там погибали от жажды, а ночью дрожали от холода?

— Как видишь, мы не погибли, но я с трудом уговорил его вернуться и продолжать путь вместе со всеми. Верблюды любят бродяжничать, и договориться с ними трудно.

— Может быть, они понимают только по-арабски?

— Думаю, что и по-арабски не понимают. Вдруг на горизонте появился город с минаретами мечетей, площадями и базаром. Неясное видение дрожало в горячем воздухе, как иногда летом дрожит воздух над раскаленным асфальтом мостовой. Немного фантазии, и я представил себе людей, толпящихся между открытыми лавчонками сапожников, кондитеров, писарей, ремесленников, продающих веревки, ковры, сукна, шелка, сумки, оружие и птиц. Арабы называют эти лавчонки «сук». И на каждом перекрестке узеньких улочек находится кофейня, а в ней, на корточках или поджав скрещенные ноги, сидят покупатели, продавцы, попивая спасительный черный кофе.

Я глубоко втянул воздух, наивно воображая, что почувствую аромат жареного кофе. Затем напряг слух, полагая, что услышу, как спорят и торгуются продавцы, наперебой зазывают покупателей, расхваливают и превозносят свои товары. Я пристальнее всмотрелся и не поверил своим глазам: город стоял на берегу озера, и в его неподвижной глади отражались дома, крыши и стройные башни. Такого четкого отражения мне еще не приходилось видеть. Верблюд, очевидно, тоже заметил заманчивый водоем и прибавил шагу. Когда верблюд пускается рысью, ты подскакиваешь на его горбу, словно мячик. У него длинные ноги и широкий шаг. Но как быстро он ни бежал, город не становился ближе. Я начал подозревать, что это дьявольское наваждение пустыни. Не зря же я в детстве читал Жюля Верна, Карла Мая, Фредерика Мариета, Даниэля Дефо, Фенимора Купера и «Отважного капитана Коркорана» Альфреда Асоланта.

— Так что же это было, папа? Самум?

— Смотрю я на белые контуры города, вдруг подул ветер, прекрасная панорама заколебалась, как от землетрясения, и исчезла. Горизонт опустел, только светлое небо незаметно сливалось с волнистой линией песков.

— Что же это было? Волшебство?

— Обычное в пустыне явление: фата-моргана. В горячем, неподвижном воздухе чуть-чуть выше горизонта отражается какой-то далекий город, он кажется совсем настоящим. Но это всего лишь оптический обман. Никакого волшебства, никакого чуда — мираж, жертвой которого становится утомленное жгучим светом зрение людей.

Мы с Кнопкой шли в сгущавшихся сумерках.

— Видишь ли, Кнопка, жизнь такова, что достаточно человеку быть внимательным к тому, что его окружает, чтобы научиться мудрости и справедливости. Но иногда твои глаза могут обмануть тебя. И тогда следует спросить дорогу у более опытных. У кого-нибудь знающего, куда идти.