К Ржичкам, как известно, ближе всего Польша. Кнопку часто мучит мысль, почему на противоположном берегу Дикой Орлицы, где все точно такое, как на этом, — другая страна. Вон те коровы — польские, а эти — чешские. Только олени переходят в сумерки через холодную, черную реку, не признавая границ. И птицы не признают их, и рыбы. Да и бабочкам, по-видимому, тоже не надо получать разрешение на выезд.

Впрочем, вероятно, животные переходят границу по неведению, а неведение — не преступление. Они просто не знают, что здесь проходит какая-то граница. Ведь это бессловесные твари. Ну, а люди, сидящие на берегу среди одуванчиков, лютиков, желтянки и лопухов, и смотрящие через узкую черную полосу воды, как они узнают, что за речкой другая страна? Даже если она дружественная. Эти вопросы волнуют ребят.

Кнопка, в общем, считает, что на земле должно быть так же, как на карте. Польша должна быть желтой, Советский Союз — красным, Китай — синим, Франция — фиолетовой, Италия — зеленой, и так далее. Тогда сразу всем станет ясно, например, что Советский Союз — самая большая страна на свете. Неплохо даже, если бы природа каждой страны была другого оттенка: одна синеватая, другая желтоватая или красная.

О России и Сибири мы с Кнопкой кое-что знаем, я — по опыту, а он — из школы и, кроме того, из книг. Мы дома много читаем. К тому же у нас с Кнопкой есть общая любовь: Жюль Верн. Мы собираем библиотечку из его книг, как собирают марки или бабочек. Мы ее возим с собой даже на каникулы.

Поэтому наш разговор о Советском Союзе начался тоже с одной из книг Жюля Верна. Исторической.

Из Москвы в Китай летел самолет. Он, как следопыт, ни на версту не уклонялся от полного приключений пути курьера русского царя — Михаила Строгова.

Романам Жюля Верна, гордости прошлого столетия, иностранные меры длины и веса придают очарование старины и достоверности.

Казань, Новосибирск, Красноярск, Иркутск… На смену приключениям минувшего пришли новые, современные.

И все-таки монументальность ландшафта, величие и торжественность географических названий, чарующие нас и прославленные в мировой истории и литературе, уже знакомы нам, современным воздухоплавателям, еще по романам Жюля Верна.

Я взял в руки книгу в тисненом красно-золотом переплете, открыл ее на 224-й странице и прочел:

«А между тем двенадцать дней спустя, 2 октября, в 6 часов вечера бесконечная водная гладь открылась перед глазами путников.

Байкал и Ангара

Байкал находится на тысячу семьсот футов выше уровня моря. Его длина — приблизительно девяносто верст, а ширина — около ста. Глубина его неизвестна. Госпожа де Бурбулон передает со слов моряков, что Байкалу хочется называться морем, если же его назовут озером, то он тотчас же начинает бушевать. Но, по преданию, никогда ни один русский в нем не утонул.

Этот огромный бассейн пресной воды питается более чем тремя сотнями рек и окружен великолепной рамкой вулканических гор. У него нет другого выхода, кроме Ангары, которая, пройдя через Иркутск, впадает в Енисей несколько выше города Енисейска. А горы, которые его опоясывают, являются отрогами Тунгусских гор и принадлежат к обширной системе Алтайского хребта».

— Это я читал, папа. Но разве Байкальское озеро и вправду такое огромное, а Ангара такая бурная? Помнишь, в конце книги кто-то говорит… Вот: «…Я не раз видел, как температура падала ниже тридцати, даже сорока градусов, по Ангаре все время плыли льдины, но она не замерзала окончательно. Объясняется это, несомненно, ее исключительно бурным течением».

— Правильно. Я четыре раза пролетал над юго-западной частью Байкала. Правда, один раз ничего не было видно из-за тумана. Но даже с самолета — а оттуда, с высоты двух — трех тысяч метров, можно одновременно видеть на земле пункты, находящиеся очень далеко друг от друга, — нельзя охватить взглядом это огромное водное или ледяное пространство. Байкал гораздо больше в длину, чем в ширину, и невероятно глубок. Когда-то говорили, что он так же глубок, как тоска ссыльных по родине и семье. Туда, в далекую снежную Сибирь, бесчеловечные русские самодержцы, жестокие цари и их жандармы, ссылали передовых людей, чтобы они, отрезанные от всего мира, физически и духовно гибли от нужды, одиночества и тоски. Здесь отбывали ссылку все великие люди царской России. Это было их школой революционной борьбы.

— А какая Ангара?

— И об этой реке можно сказать то же, что говорил наш друг Жюль Верн. Ангара действительно такая бурная, что даже с самолета видно, как она мчит свои темно-зеленые мутные воды по песчаному руслу. С плотов нам махали веслами и баграми. И должен тебе сказать, что плоты мчались как на пожар. По Ангаре их так и несет. Не хотелось бы мне там искупаться. Течение в Ангаре раз в десять сильнее, чем в Дунае.

— А рыба там водится?

— Не знаю, есть ли она в Ангаре, но с самолета я ее даже в Байкальском озере не разглядел. Байкальскую рыбу я обнаружил лишь в меню и сейчас же заказал ее. Она очень вкусная.

— А как она называется?

— Омуль. Это рыба типа форели. Все чехословацкие туристы по пути в Китай или из Китая ночуют в Иркутске, едят на ужин омуля и вспоминают Михаила Строгова. Взгрустнув, они заказывают водку и вспоминают то время, когда были в твоем возрасте.

— Папа, а дядя Каутский всегда говорит: холодно, как в Сибири. Расскажи, как выглядит Сибирь!

— Сибирь раскинулась на огромном пространстве Северной Азии. Ей принадлежит будущее — ведь там так много необжитых земель. Тебе это покажется странным, Мартин Давид, но здесь, в Европе, у нас другие масштабы, намного меньше. А чем ближе к Азии — Сибирь уже в Азии, — тем бо льшие расстояния и бо льшие цифры вырастают перед тобой. В Азии оперируют только крупными цифрами.

Сибирь — самая большая страна на свете. В Китае самое большое в мире население. Гималаи — самые высокие горы на земном шаре.

Как только перевалишь через Урал, начинаешь считать в миллионах и миллиардах. У нас иногда достаточно для подсчета пяти пальцев, а мы ведь все же не самая маленькая страна на свете. Но у нас красиво, и нам здесь хорошо, не правда ли?

— Конечно, папа.

— Советской Армии мы обязаны тем, что можем сейчас вот так сидеть и говорить на родном языке, и тем, что нашу страну у нас никогда никто не отнимет. А сколько советских воинов отдали свою жизнь на полях Европы! Советские войска уничтожили фашистскую армию и освободили Чехословакию. Вот по этим дорогам весной 1945 года грохотали советские танки, изгоняя разбитые фашистские дивизии из нашей страны. Советские воины были из далекой Сибири, или с Крайнего Севера, или с Украины, или Кавказа.

— Ты знаешь весь Советский Союз, папа?

— Что ты! Такую огромную страну, пожалуй, и узнать как следует невозможно. Но я был там несколько раз. Впервые — в 1931 году. В те времена в Праге люди, побывавшие в Советском Союзе, считались белыми воронами. Тогда вся Советская страна превратилась в огромную стройку, и каждый советский человек, чем бы он ни занимался, считал себя рабочим на этой стройке.

Началось огромное преобразование страны, превращение ее в промышленную державу. Я был свидетелем этого. С тех пор я побывал в СССР, или, по крайней мере, проезжал через СССР, раз десять. И каждый раз мне казалось, что я приехал в страну впервые — так быстро менялись ее облик и ее люди.

Сейчас Москва — огромный, сверкающий огнями город, бурлящий от зари до зари. Есть там и метро, и широкие улицы, и высотные здания, и большие заводы, громадные музеи, аэродромы и вокзалы. А в центре города стоит окруженный красной стеной Кремль — твердыня русской славы, — с церквами и колокольнями, с дворцами над рекой и курантами, которые играют гимн.

В СССР всегда хочешь вернуться и никогда не хочешь оттуда уезжать.

— А ты опять поедешь туда?

— Конечно, поеду. Но всегда буду возвращаться домой. Последние минуты перед отъездом из Москвы особенно врезаются в память. Первый раз я уезжал из Советского Союза домой в полдень 25 октября 1931 года и решил отправиться на пароходе «Феликс Дзержинский» через Ленинград в Киль, в Германии, а оттуда — поездом в Прагу. Мне в тот день повезло: не проходило часа, чтобы я не увидел что-нибудь такое, на что действительно стоило посмотреть. В тот момент, когда я выходил из гостиницы «Европейской», в СССР прибыли редкие гости: англичане, и среди них знаменитый английский писатель Джордж Бернард Шоу.

— Тот, который кактус?

— Да, писатель, которого я нарисовал в виде кактуса, потому что его язвительное остроумие так же колюче, как кактус. Направляясь на моторном катере к пароходу «Феликс Дзержинский», мы прошли мимо «Красина». «Красин» — знаменитый ледокол, который прославился в полярных экспедициях и спас жизнь многим путешественникам, затерянным во время полярной ночи в грозной ледяной пустыне Арктики. Ледокол произвел на меня огромное впечатление. За год до этого в Праге профессор Самойлович рассказывал нам, как вместе с командой «Красина» спасал экспедицию капитана Нобиле, дирижабль которого потерпел крушение в Северном Ледовитом океане на пути к Северному полюсу. Вместе с Нобиле летел и чешский профессор Бегоунек. «Красин» не очень-то красивый железный корабль, толстобокий, с красным килем, желтыми трубами и с красной пятиконечной звездой. Внешне скромный, он сейчас покачивается на волнах, словно почивает на лаврах своей славы.

Но это еще не все. Смотрю я на героя полюса «Красина» и вдруг чувствую, что на меня упала какая-то тень. Я поднял глаза. Совсем низко пролетает «Граф Цеппелин» — дирижабль, похожий на огромную станиолевую сигару. Я никогда не видел дирижаблей в воздухе. «Цеппелин» сделал два круга над Ленинградом и покачал носом, приветствуя толпы на площади Урицкого и около Смольного. Потом повернул к аэродрому и плавно, величественно исчез между домами. Белой ночью «Феликс Дзержинский» поднял якоря и медленно двинулся к Кронштадту.

— Почему белой ночью?

— Там, на севере, близ Полярного круга, летом ночи такие короткие, что солнце, едва зайдя, снова восходит, так что не успевает даже стемнеть. Поэтому мы хорошо видели Кронштадт — морскую крепость, охраняющую вход в Ленинградский порт. Оттуда, из Кронштадта, вышел в 1917 году крейсер «Аврора» с восставшими русскими моряками и навел свои орудия на Зимний дворец, где заседало буржуазное правительство Керенского. Выстрел «Авроры» был сигналом к началу Великой Октябрьской социалистической революции.

— «Аврору» ты видел?

— Нет, в 1931 году не видел. Но позже я побывал на ней. Она стоит на якоре в Ленинграде, и народ ходит ее осматривать. Это плавучий музей революции, вернее — плавучий памятник Октябрьской революции. Можно потрогать дуло орудия, выстрел которого прогремел на весь мир, и его эхо уже никогда не замолкнет.

— Мне в Советском Союзе, наверно, больше всего понравилась бы «Аврора». Тебе тоже, правда?

— Этот крейсер — свидетель революции — производит колоссальное впечатление. Смотришь и говоришь себе: «По знаку, данному его орудиями, открылась новая страница мировой истории». Огромное впечатление! У меня оно всегда сливается с впечатлением от памятника Петру Великому. «Аврора» стоит на Неве недалеко от «Медного всадника», о котором русский поэт Пушкин написал замечательную поэму. Петр Великий заложил Петербург на пустом месте. По его велению среди болот вырос город. Он открыл России путь к морю.

Петр был великим государем. Над «Медным всадником» двенадцать лет работал в Петербурге французский скульптор Фальконе; закончил он его в 1775 году и сам отлил из бронзы. Это конная статуя.

Конь поднялся на дыбы и задними ногами попирает змея. А на коне — великий государь, основатель города, в его честь названного Петербургом. Потом город в честь Ленина, возглавлявшего революцию, был переименован в Ленинград. Статуя высится на пьедестале из гранитного монолита, привезенного сюда издалека, хотя он весит тысячу шестьсот тонн.

— На какой же повозке его везли?

— Совсем не на повозке. В том-то и дело. Все было сделано благодаря смекалке и силе людей. Я расскажу тебе, как это было.

— Расскажи, папочка!

— Когда скульптор Фальконе решил поставить статую царя Петра на настоящую скалу, императрица Екатерина Вторая объявила по губерниям, чтобы подданные всея Руси искали подходящий камень. Один финский дровосек нашел его в Лахте. Он был длиною четырнадцать метров, шириною шесть метров и высотою пять метров. Словом, с небольшой домик. Весил этот камень миллион шестьсот тысяч килограммов. Для того чтобы подтащить его к реке, понадобились сотни рабочих. Специально для этого изготовили шестнадцать лебедок. Каждую лебедку обслуживало тридцать два крепостных — шестьдесят четыре руки. По распоряжению главного инженера, руководившего строительством памятника, в дремучих лесах, нарушив каменный сон этой скалы, построили казармы для четырехсот мастеровых. К Неве проложили специальную колею, по которой передвигалась платформа на медных шарикоподшипниках. И представь себе, что все было вручную выковано, отлито, отшлифовано. Скалу тащили к реке толпы крепостных, арестантов и солдат. За день продвигались на пятьдесят метров. Чтобы людям было легче, гвардейский оркестр играл им веселые, бодрые марши. Гремели барабаны, пели трубы. Наконец скалу притащили на берег реки. Что же делать дальше? Ни одному судну не поднять ее. Оно сразу пойдет ко дну. Было сделано много неудачных попыток. Погибло немало людей. Наконец финские плотовщики додумались. Они построили из могучих бревен огромный плот. Втащили скалу на плот, привязанный между двумя боевыми фрегатами. Подгоняемые западным ветром, корабли шли на всех парусах к Петрограду и между ними — словно люлька — плот со скалой.

Зимой скалу свалили на набережную и, как огромные каменные сани, притащили по снегу на Исаакиевскую площадь. Это тема для романа, Кнопка! Прошлое — царь — и современность — «Аврора» — неподалеку друг от друга. Незабываемое впечатление!

— А еще что ты часто вспоминаешь?

— Два события. Оба произошли в 1934 году. Стояло замечательное лето, я был еще молод. Мне было тридцать два года. С тех пор прошло много времени, но помню все, до мелочей. Это случилось двадцатого августа 1934 года. Я сидел у большого окна в номере гостиницы «Метрополь» в Москве, где мы жили вместе с Незвалом, и рисовал дружеские шаржи на участников Первого съезда советских писателей. Я был делегатом от чехословацких писателей. Был я страшно расстроен: во всей Москве, даже на Кузнецком мосту, где вообще можно купить все что угодно, я не мог достать тушь. Ее вообще не было в Москве. А без туши трудно рисовать.

— Как же ты рисовал?

— Чернилами. И тоже получалось. Не следует быть мелочным.

— А кого ты рисовал?

— Десятки знаменитых людей. В Москву съехались в гости писатели со всего мира. И, наверно, там были все советские писатели. Гостиница «Метрополь» напоминала дом отдыха чешских писателей в Добржише во время рождественских каникул. Кого ни встретишь, каждый писал, или собирался писать, или считал себя писателем. Каждый мог рассказать что-нибудь интересное, ради чего стоило постоять, поговорить, выпить вместе чаю и бежать дальше, опять постоять, поговорить, выпить чаю, и так до самого окончания съезда.

В этот день, в пять часов, к гостинице подъехали паккарды и кадиллаки ВОКСа. ЗИМов и ЗИСов тогда еще не было. Мы отправились далеко за город. Шел дождь, и грязь была такая непролазная, что автомобили скорее плыли, чем ехали. Тяжелые машины ежеминутно буксовали, а в этом радости мало. С окраины мы попали в поле, с поля — в лес и вдруг оказались перед небольшим ампирным зданием. В большой приемной нас встречал хозяин.

— Кто это был?

— Один из величайших писателей мира, о котором вам рассказывали в школе.

— Папа, не говори загадками, не дразни!

— Максим Горький. Высокий, худой, с длинными свисающими усами, которые он то и дело поглаживал большим пальцем, с длинными руками и слезами на ласковых глазах. Старый, очень старый, но очень живой, подвижный. Живее, чем все мы, гости.

На нем была белая рубашка с широким воротничком и шелковым галстуком, какой носил в молодости твой прадедушка. Время от времени он надевал тюбетейку на густые, не белые, но заметно поседевшие волосы. Он был, собственно, подстрижен ежиком, но волосы у него такие мягкие, что они не держались и распадались во все стороны. Мы уже видели его на заседаниях съезда, но здесь он был дома. А дома человек выглядит всегда иначе. Писатели — французы, венгры, испанцы, немцы, норвежцы, англичане, чехи, словаки — расселись вокруг огромного стола, широкого и длинного. Стол был покрыт оливково-зеленым сукном с бахромой.

И случилось, как это часто бывает, — люди собрались и не знают, с чего начать, о чем говорить. Напряжение неожиданно разрядил котенок. Он вскочил на край стола, словно по лужайке, прошел между двумя рядами писателей на другой конец, прямо к Горькому, и свернулся клубочком у него на коленях. Горький погладил его, и дискуссия началась. Разговор не смолкал. В то время было о чем поговорить. Разоренный, израненный мир, казалось, истекая кровью и спотыкаясь, брел по Вселенной. Назревала мировая война. Китайская писательница, описывая ужасы японского вторжения, растрогала Горького до слез. Каждый говорил о том, что он будет делать, если разразится война. У всех были большие планы… Но, как видишь, все произошло совсем иначе. Во время войны человек не волен делать то, что хочет. Война подобна смерчу — она хватает тебя за шиворот и тащит. Но будем надеяться, что это была последняя война.

— Это правда, папа?

— Надеюсь, что правда, Мартин Давид. Ведь сейчас мир не так разобщен, как в 1934 году. Люди, живущие на разных концах земного шара, стали лучше друг друга понимать… Ну, поговорив о том о сем, мы уселись в столовой ужинать. Это было настоящее русское угощение. Столы ломились от яств. Холодные цыплята, салаты, рыбы, икра, пироги и паштеты, водка, вино, пиво — и все это были только закуски. Больше всего мне запомнились серовато-фиолетовые соленые грибы — рыжики. Вероятно, потому, что Горький мне сказал, что они собраны в лесу около дома. Он сам ходил собирать их.

И вот еще на что я обратил внимание: все, кто подавал на стол, привратник, шофер, — словом, все кто вел хозяйство Горького, были каким-то образом связаны с его жизнью. Все они уже стары, выросли в тяжелых условиях, все любили друг друга, словно вместе с Горьким пришли пешком в город.

Это не были родственники. Возможно, они бывшие бродяги, бурлаки или босяки, которых Горький собрал во время своих странствований по широкой Руси. Ты знаешь Максима Горького по фильму о его жизни, по картинкам в хрестоматии. Но когда сам видишь такого человека, то перед тобой оживают и его произведения. Подрастешь, и будешь читать его «Мать», его книги о бедных людях, о том, какой жизнь была раньше.

Когда-нибудь ты поедешь в Советский Союз. И, узнав из книг Горького, как тяжело жилось народу раньше, особенно хорошо поймешь, какие огромные изменения принесла Октябрьская революция.

Максим Горький дождался лучших дней. Но большая часть его жизни прошла в то время, когда царствовали голод и нищета, когда труд был нечеловечески тяжелым, подневольным, во времена несправедливости и озлобления. Ты родился уже в новое время. Чтобы оценить его, ты должен читать о том, какой была жизнь раньше, в годы молодости Горького. И это ты лучше всего узнаешь из его книг.

Но ведь я начал рассказывать о приеме! Настроение было замечательное. Ты знаешь Витезслава Незвала. Одна выдумка сменяла у него другую, своим красноречием и энтузиазмом он заразил весь левый конец стола. В Советском Союзе любят придерживаться старых народных обычаев и на таком пиршестве, как ужин у Горького, конечно, соблюдались старые обычаи. Горький сидел во главе стола, но по его желанию присутствующие выбрали председателя, который предоставлял слово, провозглашал тосты, устанавливал тишину, когда произносились речи. Его называют старинным грузинским словом «тамада». Тамадой мы выбрали писателя Алексея Толстого. Он в этом деле разбирался!

Когда веселье достигло апогея и рюмки наполнили для нового тоста, открылись двери, и к писателям пришли советские государственные деятели. Пришло почти все правительство.

Никогда, ни до того, ни после, я не сидел за столом, за которым собралось столько великих людей. У меня даже дух захватило. Один тост следовал за другим, и у всех нас было такое чувство, что именно так и должно быть: вот так государственные деятели должны встречаться с художниками — весело, за рюмкой вина.

— Папа, а как же вы разговаривали?

— На всех языках мира. Там, правда, присутствовали переводчики, но они, пожалуй, не были нужны. Когда встречаются люди, у которых столько общих идей и общих целей, то не так уж трудно понять друг друга. Но больше всего мне понравился испанский язык, — на этом языке испанская поэтесса Мария-Тереса Леон подняла тост за счастливое будущее детей всего мира. Максим Горький улыбался, на глазах у него выступили слезы, он угощал, присаживался к отдельным группам, образовавшимся за столом. Попрощались мы с нашим хозяином на крыльце. Был третий час. Робко брезжил рассвет. По дороге в Москву мы говорили только о Горьком. Его простота и человечность произвели на нас незабываемое впечатление. Этого вечера я никогда не забуду. Таких встреч в жизни человека бывает мало.

— Рассказывай дальше!

— Ну, и еще одной встречи я никогда не забуду. Перед гостиницей «Метрополь» — небольшой садик. И кафе прямо на тротуаре, как в Париже. Там так приятно посидеть, наблюдая проходящих мимо людей, уличное движение, жизнь города! Мы, чехи, назначали в этом кафе друг другу свидания. С Юлием Фучиком, с Петером Илемницким, с Францем Вайскопфом… Тяжело вспоминать. Прошло немногим больше двадцати лет, и никого из них уже нет в живых. Однажды сижу я там днем, и вдруг приходит товарищ Гакен, старый коммунист (его, бедняги, уже тоже нет), и представляет меня… угадай кому?

— Не хочу гадать, рассказывай!

— Товарищу Клементу Готвальду.

— Президенту Готвальду?!

— Тогда товарищ Готвальд еще не был президентом республики. Ведь я тебе сказал, что это было более двадцати лет назад. Товарищ Готвальд расспрашивал меня о многом. О карикатурах, о том, как мы смотрим на съезд писателей, о том о сем. И, чем больше мы разговаривали, тем больше он мне нравился. Я высказал ему все, что у меня было на душе. Он покуривал трубку. Говорил немного. Но на все находил ответ. Короткий. Ясный. Это была встреча, которая многое решила в моей жизни. А тем самым и в твоей. Ты даже не представляешь, как много!