Воспоминания (Из книги «Острова отчуждения»)

Гойтисоло Хуан

 

 

Хуан Гойтисоло

ВОСПОМИНАНИЯ

Из книги «Острова отчуждения»

 

Временно поселившись в квартире Моники на улице Пуассоньер, я вернулся к своему давнему замыслу, который не раз обсуждал с Кастельетом и Еленой де ла Сушер: создать журнал, свободно публикующий материалы эмиграции и внутренней оппозиции, открытый литературным и политическим течениям Европы. Первой моей мыслью было организовать с помощью Масколо комитет французских интеллигентов-антифашистов, поддерживающих эту идею. Наш разговор состоялся пятнадцатого сентября пятьдесят шестого года. Тогда я еще не знал, что начиная с этого дня десятилетия, прожитые в Испании, в Барселоне, — недавнее прошлое — будут играть в моей жизни все меньшую роль. Вскоре меня и Монику вместе с несколькими писателями, которым Масколо уже рассказал о моих намерениях, пригласили поужинать на улицу Сен-Бенуа. Там мы встретились не только с Маргерит Дюра и другими близкими друзьями Масколо, но и с Эдгаром Мореном, а также с Роланом Бартом, чьи «Мифологии», регулярно публикуемые в «Леттр нувель», я с жадностью прочел в Гарруче незадолго до приезда в Париж. Однако, к моему величайшему сожалению, беседа сразу свелась к тому, как лучше организовать покушение на Франко. Пуля должна была настигнуть его во время боя быков: один из гостей Масколо побывал на корриде, где присутствовал Франко, и утверждал, что диктатор представляет собой прекрасную мишень. Полиция не обращает особого внимания на туристов, меткий стрелок с внешностью иностранца может, не возбуждая подозрений, занять место на одной из ближайших к ложе Франко трибун, выстрелить и скрыться в толпе, пользуясь всеобщим замешательством. Эта идея захватила и Жана Ко — секретаря Сартра. Через несколько недель в пылу политического спора, разгоревшегося на улице Пуассоньер, он с удивительной самоуверенностью, почти с вызовом утверждал, что способен один за два-три месяца разжечь в Испании огонь революции. Как бы то ни было, энтузиазм, мгновенно вспыхнувший (не без помощи горячительных напитков) во время застольных бесед на улице Сен-Бенуа, постепенно угас, а мой план так и не осуществился. История не стояла на месте — мир вступал в период, богатый событиями, и стрелка политического компаса Масколо и его друзей вскоре повернулась совсем к другим полюсам.

Приехав в Париж, я, несмотря на множество проблем, поспешил встретиться с эмигрантами, а также с испанцами, недавно приехавшими с Полуострова, большая часть которых тогда находилась под влиянием КПИ: Туньоном де Ларой, Антонио Сориано — владельцем испанской книжной лавки на улице Сены, Эдуарде Оро Текленом, Рикардо Муньосом Суаем, Альфонсо Састре, Эвой Форест, Хуаном Антонио Бардемом. Через несколько дней после приезда, Масколо привел меня в кабинет Мориса Надо, издателя «Леттр нувель», и я изложил ему свой план: создать журнал на испанском языке, чтобы прорвать наконец блокаду цензуры. За этой первой попыткой последовало множество других, и все они, как правило, заканчивались тем, что после долгих и бесполезных споров, запретов, отказов у нас просто опускались руки, дело откладывалось в долгий ящик и предавалось забвению. Неудачи в борьбе сеяли вражду в наших рядах, больно ранили самолюбие. Правда, Надо горячо поддержал мой план, но он не располагал средствами для его осуществления и обещал поговорить с Альбертом Бегюэном и Полем Фламаном, Встретившись с Бегюэном, мы вместе с Масколо и Муньосом Суаем решили попытать счастья у Фламана, возглавлявшего тогда издательство «Сёй». Он принял нас весьма любезно. Излагая в общих чертах наши политические и литературные задачи, я вдруг понял, что говорю неубедительно — Фламан явно не верил в жизнеспособность предприятия. Конечно, тогдашний проект был чистой политической филантропией и не мог заинтересовать уважающего себя издателя. Несколько недель я тщетно ждал ответа и в конце концов решил отложить свою утопическую затею до тех пор, пока благоприятные перемены в Испании не привлекут к ней всеобщего внимания.

В январе пятьдесят седьмого, когда мы с Моникой вернулись из короткого увлекательного путешествия по Италии, вышло в свет французское издание «Ловкости рук» с предисловием Куандро, содержащим серьезный и глубокий анализ моей книги. Роман писателя из франкистской Испании, появившийся после пятнадцати лет глухого молчания, сразу вызвал огромный интерес критики — на него откликнулись буквально все, начиная с «Юманите» и кончая «Фигаро». «Левые» газеты, как и следовало ожидать, подчеркивали бунтарский дух и бескомпромиссность романа, отмечали, что между строк угадывается несомненная враждебность автора официальной Испании. Несмотря на множество изъянов, некоторую упрощенность и очевидные реминисценции, «Ловкость рук» была книгой, которую ждали, и ее приняли с невероятным энтузиазмом: ни одно из моих зрелых произведений, начиная с «Особых примет» и до настоящего времени, не сумело заслужить столь единодушного одобрения. В этом ярко проявилась угодливость и пристрастность газетной псевдокритики, давно уже ставшей в Париже, как, впрочем, и везде, рабыней предрассудков, мод, личных интересов и связей, лишенной всякого смысла ярмаркой тщеславия, где все продается и покупается, где любого могут превознести до небес либо грубо высмеять. Шум, поднявшийся вокруг «Ловкости рук», открыл франкистским властям мои истинные взгляды, но в то же время обеспечил мне некоторую безопасность: режиму, претендовавшему на уважение Европы, не подобало преследовать писателя, чьи произведения ни в одной демократической стране не могли бы считаться «опасными».

По возвращении в Париж мы с Моникой решили, что через несколько месяцев мне нужно снова поехать в Испанию. На этот раз я хотел побыть там подольше, вникнуть в ситуацию, разобраться в том, что происходит в университетских кругах, в среде интеллигенции, и объехать селения южнее Гарручи без спешки, сопровождавшей мое прошлое путешествие. Успех «Ловкости рук» пробудил во мне наивное тщеславие, довольный и счастливый, четырнадцатого февраля я отправился на вокзал «Аустерлиц» и сел в поезд, идущий в Барселону. Жизнь казалась прекрасной, будущее — светлым и радостным. Однако суровая реальность Испании сразу вернула меня с небес на землю. Переступив порог родного дома, я почувствовал уколы совести: после бурных счастливых дней на улице Пуассоньер — состарившиеся люди и вещи, холод, слабый свет лампочек, настойчивые расспросы отца, молчание деда, трогательно-жалкая улыбка Эулалии, ощущение тревоги, тоска, призраки и гнетущие воспоминания, подстерегающие на каждом шагу. Мучительное беспокойство, охватившее меня в Барселоне, усилилось еще больше, когда я узнал об аресте Октавио Пельисы. Его провал ставил под угрозу группу университетских студентов, которой руководил Сакристан, и Луис должен был удвоить осторожность. Хотя Октавио — единственный задержанный студент-коммунист — мужественно держался на допросах, уже через несколько дней жертвами «чистки» стали все слои оппозиции: монархисты, каталонисты и социалисты Пальяк и Жоан Ревентос. Я решил отказаться от поездки в Альмерию: друзья вряд ли смогли бы найти меня в этой отдаленной провинции, чтобы предупредить о новой полицейской облаве. В свою очередь Монику встревожил большой политический резонанс, вызванный моим романом в Париже. Взвесив все «за» и «против», я подумал, что безопаснее находиться за пределами клетки, чем внутри ее, даже если дверца еще открыта, и поспешно вернулся во Францию.

Когда я впервые покидал пределы Испании, на границе меня охватил страх. С годами я научился владеть собой, «пограничный синдром» появлялся все реже, но окончательно страх покинул меня только после смерти Франко. Впрочем, когда в шестидесятом и шестьдесят первом годах мне пришлось пересечь границу в сложных обстоятельствах, рискуя навлечь на себя гнев властей, я держался почти вызывающе: мое хладнокровие, невозмутимость фаталиста, безрассудная вера в свою счастливую звезду поразили окружающих. Еще раньше, на военных сборах после окончания университета, нагло уклоняясь от обязанностей ненавистной службы, я обнаружил, что отчаянная дерзость и бесцеремонность порой вызывает не гнев, а восхищение. Однако, но правде говоря, не дерзость и не бесстрашие вселяли в меня уверенность, заставляли позабыть о риске, причины моего поведения на военных сборах и на границе совсем иные: я просто не способен представить, что наказание может постигнуть меня, и слепо верю в судьбу, в то, что родился под счастливой звездой. Но, хотя в какие-то решающие минуты жизни я проявил самообладание, чем искренне горжусь, мучаясь мыслью об опасности, подстерегающей меня на родине, я постепенно лишился покоя и сна. Сознание того, что приезд в Испанию сопряжен с риском, что там меня могут арестовать без всякого повода, отчасти определило мое противоречивое отношение к родине. В то время как европейские писатели разъезжали по всему свету с невинной беспечностью, пользуясь своим неотъемлемым правом, я многие годы пересекал границу, холодея от страха, с тяжелым предчувствием, которому, к счастью, не суждено было сбыться, что могу, как Луис, угодить прямо в пасть льва, стать жертвой, принесенной на алтарь кровавому, ненасытному божеству, безжалостно пожирающему своих лучших детей. Воспоминания о детских годах и семейные невзгоды лишь подкрепляли мою мысль: в Испании, обреченной на вечную гражданскую войну, жестокость и злоба неизбежно передаются из поколения в поколение. Пока мне не минуло сорок, я видел в Испании не добрую, милую сердцу родину, благословляющую или по крайней мере не отвергающую заботы своего сына о ее языке и культуре, но враждебную, угрюмую страну, где меня подстерегали опасности и угроза расправы. Шрамы, которые оставляют диктатуры и тоталитарные режимы, исчезают не скоро. Выздоровление идет медленно и трудно. Впрочем, один красноречивый факт расскажет об этом лучше любых слов — даже спустя десять лет после смерти Франко я чувствую себя уютнее в Париже, Марракеше, Нью-Йорке или Стамбуле, чем в городах и селениях Испании, где навсегда остались страхи и призраки моего детства и юности.

Через полгода мы отправились в путешествие по Альмерии, отложенное из-за ареста Октавио Пельисы. Оставив дочь Моники в валенсийской деревушке Бениархó, мы вернулись в Гарручу и наведались к нашим друзьям из пансиона Самора. За несколько дней наш маленький «рено» исколесил окрестные селения и деревни: Уэркаль-Овера, Куэвас-де-Альмансора, Мохакар, Паломарес, Вильярикос. Царившие там нищета и запустение поразили Монику. Она не понимала, какие скрытые побуждения влекли меня в эти места, а мысль о том, что можно предаваться праздности, загорать, любоваться видами Альмерии, бесстрастно наблюдая убогое существование местных жителей, приводила ее в ужас. Впоследствии Моника часто будет упрекать меня в том, что, плененный чудесными пейзажами, красотами юга Испании, я не вижу — или не желаю видеть — чудовищных условий жизни его обитателей, страшной нужды, возмущающей даже человека, безразличного к болезням общества. Конечно, я более терпим к зрелищу нищеты, чем Моника; кроме того, меня сильно привлекают те человеческие черты, которые вытравляет из нас обезличивающая торгашеская машина прогресса; и все же мое отношение к этой проблеме совсем не однозначно. Радушие, искренность и сердечность жителей Альмерии породили в моей душе непрестанную, мучительную борьбу. Именно тогда во мне вспыхнул протест против действительности, вызванный не отстраненным пониманием вины своего класса, не книжным знанием марксизма, но самой жизнью, ощущением сопричастности судьбе конкретных людей, любовью к ним. Стремясь разоблачить эту грубую действительность, я заранее ощущаю странную ностальгию; желание бороться с убогой нищетой Альмерии не освобождает меня от гнетущего предчувствия: ветер социальных перемен сметет здесь то, что мне так дорого, — искренность, прямоту, непосредственность чувств. Несмотря на раздиравшие меня противоречия, я решил вернуться в Альмерию, на этот раз в одиночестве, чтобы описать все то, чему стану свидетелем. Земли Юга вновь и вновь будут притягивать меня, но внутренняя борьба не угаснет: ненавидя отсталость Альмерии, я продолжаю восхищаться ее красотой. Много лет спустя, в минуту озарения, я пойму, что среди писателей цельная натура — большая редкость. Будучи от природы людьми противоречивыми, непоследовательными и алогичными, мы сражаемся за мир, в котором вряд ли смогли бы жить.

Отказавшись от намерения поехать в сторону Сорбаса и Карбонераса, мы повернули к Гранаде и Мáлаге в поисках комфорта и развлечений. В августе пятьдесят восьмого и марте пятьдесят девятого я вернулся в Альмерию один, чтобы объехать и исходить пешком удивительные земли Нихара. Закончив в Париже работу над рукописью книги, где по чисто литературным соображениям были собраны воедино происшествия, события и встречи на разных жизненных дорогах, я вновь отправился в Альмерию вместе с кинорежиссером Висенте Арандой и сфотографировал места, подробно описанные в «Полях Нихара». В следующий приезд я столкнулся с массой сложностей и не смог осуществить свои планы: арест Луиса, миланский скандал и мышиная возня, поднятая прессой вокруг фамилии Гойтисоло, лишали меня свободы передвижения, впрочем, и без того иллюзорной; к тому же «Поля Нихара», несмотря на nihil obstat цензуры, привели в бешенство алькальда города и местные власти. Если в пятьдесят девятом я сумел проникнуть в лачуги Чанки, не возбуждая подозрений здешних жителей и полиции (под предлогом, что должен найти родственника своего друга, уехавшего в Гренобль), то через год мой приезд не мог пройти незамеченным. Это заставляло быть вдвойне осторожным: я отправился в Альмерию в компании Висенте Аранды, Симоны де Бовуар и Нельсона Альгрена, а в следующий раз — вместе с кинорежиссером Клодом Соте, но уже не рискнул заходить в дома и беседовать с жителями Нихара и Чайки, опасаясь, что это может повредить им (позже, в Альбасете, мои опасения подтвердились). Пребывание в Альмерии, теряло всякий смысл, ведь я не мог осуществить того, что задумал, найти то, что искал. Задыхаясь в душной атмосфере мнимой свободы, я чувствовал себя словно в мышеловке, С чувством горечи и грусти я навсегда распростился с Альмерией, покинул край, подаривший мне столько тепла, сердечности и неподдельности чувств, которые я буду бессознательно искать повсюду и наконец обрету в Магрибе.

«Поля Нихара» — последнее из моих произведений о землях Испании. Характер повествования, композиция и настроение этой книги, написанной с величайшей осторожностью, объясняется стремлением обмануть цензуру, избежать ее капканов: умолчания, тонкие намеки и подтекст непонятны тем, кто привык открыто выражать свои мысли, но полны смысла для людей, измученных гнетом цензуры, которые, по меткому выражению Бланко Уайта, «перенимают у немых удивительную способность объясняться жестами». Достигнув больших успехов в искусстве писать между строк, я совершил поистине геройский поступок — создал произведение, полное тайных намеков и зашифрованных обращений к искушенным читателям, причем даже дотошные чинуши из Министерства информации и туризма (его правильнее бы было называть Министерством информации, угодной богатым туристам) не нашли, к чему придраться, и не выкинули из книги ни строчки, Я очень гордился собой, пока не осознал, что стал мишенью для собственных стрел, одержал пиррову победу. Пытаясь избежать сетей и капканов цензуры, я сам превратился в цензора, и, подчинившись правилам игры, приспосабливаясь к обстоятельствам, отдал дань церберам режима. Как и другие сторонники таких методов, я оправдывался тем, что граница между запрещенным и разрешенным не была слишком четкой: веяния времени, настойчивая работа некоторых писателей, изменения обстановки позволяли сдвинуться с мертвой точки, обратиться к запретным темам. Достичь скромных, но ободряющих результатов. И все-таки при этом мы вынуждены были наступать себе на горло, затыкать себе рот. Последствия такой порочной практики не замедлили сказаться: вынужденное согласие с существующим порядком, боязнь собственного мнения, предательский конформизм, усталость, творческое бесплодие. Писатель, смирившийся с цензурой, напрасно надеется сохранить свою индивидуальность, свое лицо — следы от шрамов не исчезают. Постепенно я пришел к мысли, что каждый должен заниматься своим делом: цензор — читать, а я — писать, ни на минуту не задумываясь о его существовании. За пять лет приспособленчества я вынужден был проглотить слишком много оскорблений, но, как сказал в подобных обстоятельствах мой друг Фернандо Клаудин, всему есть предел — оскорбления тоже приедаются. Мое решение раскрепостило меня, сняло камень с души, но вызвало смертельную ненависть в стане врагов: на меня обрушилась лавина брани и оскорблений, началась кампания травли, организованная Генеральным директором управления печати Адольфо Муньосом Алонсо. Все, что я напишу, в течение трех последующих лет будет запрещено в Испании до самой смерти Франко.

Многие правительства, правые и левые, запрещая книги и чиня литературе всевозможные препятствия, незаслуженно приписывают ей могущество, которым она вовсе не обладает, отчего у противников режима часто возникает абсурдная вера в то, что стихотворение, роман или пьеса (раз уж их запретили) могут изменить окружающую действительность, повлиять на ход событий. Такое предположение лишено оснований: литература не всегда находит путь к душам читателя, а если и находит, то путь этот долгий и трупный. Тем не менее один из товарищей по партии, вдохновленный успехом «Полей Нихара», пытался внушить мне перед моей поездкой в Альмерию, что книга «призвана пробудить сознание народных масс провинции». С наивным оптимизмом и восторженной верой в мои ораторские способности он убеждал меня посетить книжные лавки и библиотеки Альмерии и, не тратя время понапрасну, объяснить труженикам на ниве культуры, в чем состоит общественное звучание «Полей Нихара». Не разделяя его иллюзий, я все же заглянул в магазин, на витрине которого был неплохой выбор книг. Со смущением, овладевающим мной, когда речь заходит о моих произведениях, я поинтересовался, есть ли в продаже «Поля Нихара». Слова продавщицы в мгновение ока разрушили все воздушные замки. Удивленно подняв брови, она спросила: «Простите, какие поля?»

В том нелегком и тревожном пятьдесят девятом году, вернувшись из Альмерии, я стал свидетелем двух важных событий политической и культурной жизни — митинга, посвященного двадцатилетию со дня смерти Мачадо, и мирной национальной забастовки восемнадцатого июля, которая, по утверждению ее организаторов, должна была означать начало конца франкистской диктатуры.

В брошюре, посвященной годовщине митинга в Кольюре, Клод Куффон великодушно называет меня его вдохновителем: «Идею подал нам Хуан Гойтисоло, живший тогда в Париже. После успеха романа „Ловкость рук“, переведенного М. Э. Куандро, он сотрудничал в испанской секции издательства „Галлимар“. Мачадо был богом и совестью испанцев, символом эмигрантской поэзии сопротивления. Гойтисоло предложил мне свои план: создать почетный комитет, а затем отправиться в Кольюр, где встретятся две Испании». По правде говоря, это предложение исходило от товарищей по партии: в частности, друг и наставник Октавио Пельисы, Бенигно Родригес — маленький человек, носивший очки, поразительно некрасивый, но обаятельный и талантливый, — убедил меня, что необходимо отметить двадцатую годовщину смерти Мачадо, собрав у его могилы писателей и представителей антифранкистской интеллигенции, воздать почести поэту, поговорить о политическом и культурном значении его творчества. Ухватившись за эту идею, я с помощью Елены де ла Сушер организовал комитет, куда входили многие выдающиеся деятели культуры. Побывав у Марселя Батайона в Коллеж де Франс, я собрал также подписи Марселя Оклэра, Кассу, Мориака, Саррайля, Кено, Сартра, Симоны де Бовуар, Тцары и многих других, тогда как мои друзья отправились к Пикассо и Арагону.

Двадцатого февраля наша группа — более ста человек — села на вечерний поезд на вокзале «Аустерлиц». В Кольюре возле отеля «Кинтана» нас ожидали друзья, прибывшие из Мадрида, Барселоны, Женевы и других городов: Блас де Отеро, Хиль де Бьедма, Хосе Анхель Валенте, Костафреда, Барраль, Кастельет, Кабальеро Бональд, Сенильоса, мой брат Хосе Агустин… Процессия направилась к могиле поэта, усыпанной цветами. Несколько минут все хранили глубокое торжественное молчание, затем дон Пабло де Аскарате произнес несколько слов. Потом был обед, разговоры о Мачадо, об Испании, объятия, добрые пожелания, кто-то сделал фотографии на память. Вскоре толпа рассеялась, и мы вернулись в Париж.

А через три месяца, в конце мая, мы с Моникой уехали в Испанию. После международного коллоквиума писателей в Форменторе я пробыл несколько дней в Торренбо, где встретился с М. Э. Куандро, и девятого июня вернулся в Париж. В Барселоне я застал приготовления к забастовке, которую организовывала КПИ с помощью, впрочем, чисто символической, других антифранкистских организаций. Атмосфера среди оппозиции была приподнятой, и я уехал из Испании с ощущением, что грядут важные перемены. В рабочих кварталах и даже в центре звучали призывы к забастовке, а выведенные на стенах огромные буквы «Р» появлялись каждый день, несмотря на усилия полиции, превращавшей их в странные каракули, напоминавшие рисунки Миро. Разукрашенная таким образом, Барселона в те дни по праву могла бы называться столицей абстрактного искусства. Манифест, подписанный всеми силами оппозиции (кроме ИСРП, возглавляемой Льописом) — разосланный по почте, приклеенный к стенам домов, разбросанный ночью на улицах, — призывал протестовать против коррупции режима, его экономической политики, требовать повышения заработной платы, амнистии политических заключенных и эмигрантов, выхода Франко из правительства и новых свободных выборов. Луис и его друзья рьяно взялись за распространение манифеста: одна группа студентов разбрасывала листовки с крыши универмага «Агила», а другая, во главе с Рикардо Бофилем, повторяла их подвиги, взобравшись на памятник Колумбу в конце Рамблас. В то же время политические деятеля и писатели, ранее не проявлявшие симпатий к коммунистам, — Менендес Пидаль, Мараньон, Асорин и даже генерал Кинделан, командовавший во время войны франкистской авиацией, — присоединились к прошению об амнистии, направленному министру юстиции. Это прошение ходило тогда в Испании по рукам. Средства массовой информации хранили упорное молчание, но радио «Независимая Испания» передавало из Москвы страстные призывы Пасионарии. Волна протеста все ширилась, и полиция прибегла к испытанным «метопам убеждения»: вызванный в Мадрид под благовидным предлогом Хулио Серон, лидер Фронта народного освобождения, был арестован в аэропорту Барахас, жертвами облавы среди рабочих и интеллигенции стали многие члены КПИ, Фронта народного освобождения. Социалистического движения Каталонии. Газеты, словно опомнившись, истерично вопили о «попытке коммунистической революции», печатали материалы и фотографии тридцать шестого года, разоблачающие зверства и преступления «красных».

Сложная обстановка в Испании наконец привлекла внимание французской прессы. Хотя, вернувшись из Барселоны, я сразу предупредил своих друзей из «Экспресса» и «Франс-обсерватёр» о назревавших событиях, они отреагировали вяло и лениво: в Испании никогда ничего не происходит, лучше всего подождать. Поэтому я крайне удивился, когда накануне забастовки мне позвонила Флоранс Мальро и предложила поехать в Испанию в качестве корреспондента «Экспресса». Я сразу согласился и вылетел первым самолетом, однако мое пребывание в Мадриде и Барселоне продлилось всего три дня. В Париж я вернулся мрачный и подавленный, словно тореро после неудачи на корриде. Мой репортаж «„Р“ — лозунг протеста», подписанный псевдонимом Тома Ленуар, вскоре появился в печати со следующим пояснением: «Корреспондент журнала „Экспресс“ тайно побывал в Испании в день всеобщего протеста против диктатуры Франко». Оказавшись свидетелем очевидного провала забастовки — магазины, транспорт и заводы работали, как обычно, — я попытался проанализировать ход ее развития и причины неудачи.

Седьмого февраля Барраль позвонил из Барселоны в издательство «Галлимар» и сообщил Монике, что Луис внезапно заболел, став жертвой эпидемии, и находится в тяжелом состоянии. Мы сразу догадались, о какой «болезни» идет речь. Хотя это можно было предположить, новость поразила меня. Я сразу представил, что творится сейчас на улице Пабло Альковер, в постаревшем родительском доме, подумал об отце, деде и Эулалии, уничтоженных и раздавленных внезапной бедой. Меня вновь охватило чувство вины — ведь, находясь вдали от дома, я не мог помочь им, скрасить их мрачное опустошительное одиночество. Эти мысли жестоко терзали меня, мучили мою совесть. Я бросился на поиски Октавио Пельисы, чтобы через него связаться с товарищами по партии и получить хоть какие-нибудь сведения о событиях в Барселоне. Вскоре мне сообщили, что руководство КПИ еще не знает о причине арестов, ожидает сведений из верных источников и пока не может принять никаких мер. Тогда я начал действовать на свой страх и риск. Вместе с Моникой мы решили поместить в нескольких газетах и журналах материал о том, что испанский писатель, находящийся в оппозиции франкизму, автор романа «Окраины», который вскоре должен выйти по-французски в издательстве «Сёй», подвергнут аресту. Затем нужно было начать сбор подписей, как перед митингом в Кольюре, но на этот раз под письмом протеста. Я чувствовал, что только шум вокруг ареста или, еще лучше, международный скандал может спасти Луиса, а также арестованных вместе с ним Исидоро Балагера, художника Хоакина Паласуэлоса и других от длительного заключения. Мы с Моникой связались — по телефону и лично — со многими писателями и артистами, предложив им текст письма с протестом против ареста и требованием выполнить право на защиту, закрепленное в Хартии ООН. Письмо, через несколько дней опубликованное в газете «Монд», подписали Пикассо, Сартр, Мориак, Октавио Пас, Сенгор, Жене, Питер Брук, Габриэль Марсель, Маргерит Дюра, Бютор, Роб-Грийе, Кено, Клод Симон, Натали Саррот и многие другие. В Италии, благодаря помощи Витториии, нас поддержали Моравиа, Пазолини, Карло Леви и еще двадцать известных деятелей культуры. В Мексике Макс Ауб, Карлос Фуэнтес и участники «Испанского движения 1959 года» также организовали митинги и сбор подписей. С помощью моих друзей из Каракаса и сотрудников журнала «Марча» мы получили свидетельства протеста многих писателей Венесуэлы и Аргентины.

Хосе Агустин не мог сообщить о Луисе ничего утешительного: из префектуры полиции брата перевели в барселонскую тюрьму «Модело», а через несколько месяцев в Карабанчель, поэтому родные теперь посещали его гораздо реже. Дома царило уныние: отец рассказывал всем версию событий sui generis, непрестанно твердил о религиозности, правых взглядах и твердых устоях нашей семьи. Моя тетка изводила его бесчисленными упреками, он защищался как мог и настаивал на невиновности Луиса. Однажды отец позвонил мне в Париж и, явно волнуясь, рассказал о визите на Пабло Альковер инспектора полиции. Этот любезный и воспитанный господин утешил отца, объяснив, что дело Луиса могло бы решиться очень быстро, если бы его брат не поднимал за границей ненужный шум своими статьями и сбором подписей. Не имея большого опыта общения с диктаторским государством, я не знал тогда, что, усмиряя инакомыслящих, оно стремится избегать огласки и сохранять видимость благопристойности. И все же я чувствовал, что молчание — лучший пособник диктатуры и только громкое разоблачение может положить конец ее произволу. Звонок отца подтвердил эту мысль: если полиция пытается с его помощью утихомирить меня, значит, мои усилия не напрасны и нельзя сворачивать с выбранного пути. Я еще раз убедился в том, что наша борьба за освобождение Луиса приносит свои плоды, когда возглавляемая Эмилио Ромеро газета «Пуэбло» — орган так называемых «вертикальных» профсоюзов — выразила свое недовольство в двух статьях: «Мода на испанцев во Франции» (29.2.1960) и «Уловка» (15.3.1960).

Журналист, пожелавший остаться неизвестным, удивлялся, что французская пресса восхваляет начинающего автора романа «Окраины», и разоблачал сомнительный успех испанских писателей, которых переводят во Франции только потому, что их творчество, лишенное художественной ценности, свидетельствует об «оппозиции сегодняшней Испании». Затем, недвусмысленно намекая на меня, автор продолжал: «Существует даже специальная таможня, пропускающая во Францию только литературу подобного рода, а строгий таможенник носит ту же фамилию, что и начинающий литератор, превознесенный до небес французской критикой». Через две недели, отвечая на короткую заметку, помещенную по моей просьбе на страницах «Экспресса», журналист из «Пуэбло» вновь вернулся к теме. Удивляясь, что наша фамилия так часто мелькает во французских газетах, он писал: «Почему же пресса некоторых стран так благоволит к литераторам, чьи творения не пользуются особой популярностью в книжных лавках? Ответ прост: политическая деятельность этих „писателей“ весьма „популярна“ в полицейских участках». Двадцать четвертого марта я ответил на обвинения газеты Эмилио Ромеро статьей в защиту реализма в нашей литературе, которая, как мне теперь кажется, шла по единственно верному пути. В этой статье, опубликованной в одном парижском еженедельнике, а затем в Мехико, под вызывающим заголовком «Реализм испанских романистов раздражает инквизиторов Франсиско Франко», я писал: «В обществе, где социальные отношения абсурдны, реализм — насущная необходимость. Встав рано утром, испанский интеллигент продолжает видеть сны: насильственно лишенный всякого представления о времени, в котором он живет, испанец чувствует себя пришельцем с другой планеты, случайно попавшим в свою страну. Вокруг него — только пустота, и он, как может, пытается заполнить ее. Для испанских писателей бегство в реальность — единственное спасение». Через четыре дня после публикации этой необычной полемики — впоследствии изданной Ромеро отдельной брошюрой на французском языке, чтобы исправить ошибки «Экспресса» за счет профсоюзных фондов, — мы с Моникой отправились в Испанию, в Форментор, где должен был состояться Второй международный коллоквиум писателей.

Приехав в Барселону после коллоквиума, мы провели вечер в моем любимом ресторане «Космос», а затем долго гуляли по Рамблас. Наконец блудный сын, смущенный и виноватый, появился на пороге родного дома на улице Пабло Альковер. Последнее несчастье — арест Луиса — еще больше состарило дом и его обитателей. Увидев трех старых, измученных людей, я почувствовал тоску и тревогу. Отец постоянно твердил, что коммунисты обманули Луиса, запутали его, дед молчал. Эулалия, замкнувшись в себе, теребила замшевое пальто — подарок Моники. Еще до отъезда из Парижа я решил задержаться в Испании на несколько недель, посетить Луиса в тюрьме, сделать все возможное для его освобождения, а затем отправиться в Андалусию вместе с Симоной де Бовуар. Восьмого мая я проводил Монику в аэропорт и, проведя мучительную бессонную ночь дома, поспешил в Мадрид, где через три дня должен был встретиться с Флоранс Мальро. Помню посещение тюрьмы в Карабанчеле: очередь родственников, ожидающих свидания с заключенными, в которой я встретил жену Габриэля Селайи с передачей для ее брата, а также мать Луиса и Хавьера Соланы. Помню и свидание с братом — две металлические решетки, его спокойное, но сильно осунувшееся после голодовки лицо, ощущение бессилия, открывшейся пустоты, когда прозвенел звонок и заключенных увели в камеры. Двадцать восьмого мая, когда я вновь собирался в Карабанчель, пришло счастливое известие об освобождении Луиса. Чтобы не показать, что именно заграничная кампания протеста вынудила власти освободить его, из тюрьмы были выпущены еще несколько человек — в их числе Исидоро Балагер, — тогда как другие заключенные, которым предъявляли такие же обвинения, провели в тюрьме месяцы и даже годы. Это лишний раз подтверждает, что молчание — главный пособник произвола и гнета диктатур.

Болезнь Луиса, его символическое уединение в Виладрау, тревоги и волнения, сопровождавшие последние поездки в Испанию, заставили тебя отказаться от намерения провести Рождество дома. Через два месяца в Италии должна была выйти одна из твоих книг, поэтому имело смысл отложить поездку в Барселону, чтобы прилететь домой уже из Милана. Одиннадцатого февраля шестьдесят первого года ты прибыл в Рим, а затем, встретившись с некоторыми друзьями-писателями и закончив дела в издательстве, переехал в Милан: там, в здании Театрино дель Корсо, Фельтринелли собирался организовать вечер, посвященный Испании. Его литературный наставник Валерио Рива одобрил твое намерение: показать на вечере документальный фильм, который тайно, без разрешения испанских властей сняли Паоло Брунатто и Хасинго Эстева Греве, обучавшиеся вместе с Рикардо Бофилем в Женевской школе архитектуры. Фильм как бы продолжал разговор, начатый в романе «Прибой» (его сюжет был взят из жизни барселонских бараков, где жили цыгане и андалусцы). По твоему совету Паоло и Хасинго объехали много районов Мурсии, Альмерии и Гранады, снимая на пленку полузаброшенные, опустевшие селении, а затем, уже в Швейцарии, взяли интервью у эмигрантов, прибывших из этих мест. Другие кадры показывали бараки и лачуги рабочих предместий Барселоны. Фильм «Notes sur l’émigration» был во многом дилетантским, слишком упрощенно толковал социальные проблемы, но все же представлял определенный интерес, поэтому вы с Ривой решили включить его в программу вечера. После фильма предполагалось устроить концерт, где прозвучали бы испанские песни, популярные у итальянских антифашистов со времен гражданской войны.

Восемнадцатого февраля, после короткого вступительного слова Ривы, ты рассказал о романе «Прибой», а затем в крошечном, битком набитом зале начался показ фильма. Однако, едва на экране появились первые кадры, раздались два глухих взрыва и зал мгновенно наполнился дымом. Началась паника, многие бросились к выходу, кто-то закричал: «Помогите, здесь раненый». В ту же секунду словно из-под земли появились два санитара и быстро вынесли на носилках несчастную жертву, покрытую простыней. Хотя сцена была нелепой, никому не пришло в голову задержать их или посмотреть, куда они направятся. Наконец зрители пришли в себя и вернулись на свои места, уверенные, что это была провокация фашистов. И тут ты увидел растерянные лица Брунатто и Эстевы Греве: оказывается, во время суматохи воры выкрали пленку и мгновенно скрылись. Взрывы бомб и неожиданное появление «санитаров» сразу прояснились: воры прекрасно справились со своей задачей, показав высокий профессионализм. На следующий день итальянская печать на первых полосах рассказывала о происшествии, обвиняя во всем миланских фашистов, тесно связанных со своими испанскими единоверцами. Третьего марта полиция арестовала четырех человек по подозрению в краже и возмущении общественного спокойствия — одного бывшего чернорубашечника и трех парашютистов, членов крайне правой миланской группировки. Об истинных организаторах кражи ты узнаешь гораздо позже, впрочем, тот факт, что фильм вскоре показали по испанскому телевидению, уже тогда мог рассказать о многом. Местные власти, стремясь избежать дипломатических трений, быстро замяли дело: допрос задержанных не дал никаких результатов, и их отпустили.

Эта история и особенно шум, поднятый итальянской прессой, грозили тебе осложнениями в Испании, Опасения, о которых ты сообщил по телефону Монике и барселонским друзьям, вскоре полностью подтвердились. Двадцать второго февраля большинство испанских газет опубликовали сообщение агентства ЭФЭ, где события в Милане связывались с покушением террористов ФАИ на сотрудников испанского консульства в Женеве, а также с «актом антииспанской пропаганды», осуществленным под руководством Уолдо Франка и Альвареса дель Вайо в нью-йоркском театре «Бэрбизон-Плаза». В то время как некоторые газеты подавали эту «тройную агрессию» в достаточно мягкой форме, газета «Арриба» — официальный орган «Национального движения», писала на первой полосе: «НКТ — ФАИ, Альварес дель Вайо, Уальдо Франк, Гойтисоло — новая „горючая смесь“ Москвы для Испании». Заголовок большой передовой статьи «Пуэбло» гласил: «Хуан Гойтисоло пытается показать оскорбительную фальшивку об Испании, зрители протестуют, бросая дымовые шашки». Агентство ЭФЭ в своем сообщении приписывало коммунистам созыв миланского «митинга», а тебе — создание криминального фильма, бомбы же, очевидно, были брошены «честными итальянцами», «достойными гражданами». «Коммунистическая пресса, — сообщалось в заключение, — возмущена инцидентом и, утверждая, что пленка в суматохе была похищена, взваливает вину на сотрудников испанского консульства». В те же дни статья газеты «Эль Эспаньоль», написанная, вероятно, ее издателем Хуаном Апарисио, разоблачала твою недостойную «клеветническую» деятельность в Европе, а римский корреспондент «Диарио де Барселона» в фантастическом репортаже «Последний трюк Хуана Гойтисоло» описывал твое публичное выступление в Милане как «тонко продуманный и рассчитанный выпад с целью оклеветать собственную Родину, а не просто высказать политические разногласия с режимом». Затем, заклеймив тебя как «гангстера с кинокамерой и фотоаппаратом», он обрушивал свой гнев на вечер в Милане, назвав его «оскорбительной для Испании, гадкой мешаниной слов, образов и песен советского образца, с целью представить публике книгу испанца, который проживает во Франции, утопая в роскоши и наслаждаясь восхвалениями компартий».

Но этот небывалый поток оскорблений и брани, обрушившийся на тебя в печати, был лишь началом скандала. Двадцать восьмого февраля Хосе Агустин сообщил по телефону, что фильм, выкраденный в Милане, недавно показали по испанскому телевидению, и Хосе Антонио Торребланка в язвительном комментарии называл тебя самозванцем, наемником и прочими милыми именами. На самом деле, как ты вскоре убедился, пленку изрезали, а затем ловко смонтировали, а текст за кадром, естественно, весьма отличался от оригинального. Поскольку эта копия грубо искажала содержание и смысл фильма, ты послал официальное письмо в агентство ЭФЭ и руководителям телекомпании, требуя переделки картины, однако на этот раз печать обошла молчанием твои протесты. Показ по телевидению фильма Брунатто и Эстевы Греве явился сигналом для охотников, вновь спустивших на молчаливую жертву свору крикливых газетчиков. Сейчас, перечитывая сохранившиеся вырезки из газет, послужившие основой для «Голоса общественного мнения», звучащего со страниц романа «Особые приметы», ты только криво усмехнешься, но двадцать пять лет назад эти нападки привели тебя в глубокое уныние, вызвали чувство тоски, неверие в себя. Иногда нагромождение оскорблений, грязи и обвинений доходит до абсурда, кажется странным передразниванием или пародией: «Во всех этих актах агрессии против Испании очевидно пособничество молодого развратника Хуана Гойтисоло, постоянно проживающего во Франции». Другие заметки, высокопарного стиля, который так хорошо знаком тебе, ты пародировал в «Особых приметах», а иногда включал без изменений в текст романа. Надо отметить, что пальма первенства в этом турнире лжецов по праву принадлежит издателю «Вангуардии» Мануэлю Аснару, автору статьи «Фельтринелли, или Праздник оскорблений» (16.3.1961) — настоящего памятника демагогии, лицемерию и пустозвонству. Если бы кому-нибудь пришло в голову издать книгу «Частная история бесчестья», эта статья, несомненно, нашла бы там свое место, но Аснару пришлось довольствоваться тем, что ты включил его творение в свой роман. Однако список примеров слишком длинный, пожалуй, нужно вовремя остановиться, не злоупотребляя терпением читателя.

Тогда ты понял, что такое глухая ненависть; «яд, разъедающий сердца жестоких испанцев» — национальная черта, с блеском описанная Сернудой. Град проклятий, обрушившийся на тебя и твоих близких — отец обивал пороги и писал жалостливые письма в редакции газет, тщетно пытаясь спасти доброе имя семьи, — оставит в душе горький осадок, но в то же время закалит тебя, придаст твердость, сделает неуязвимым для непрекращающихся с тех пор поношений, брани и плевков. По правде говоря, отношение к миланскому скандалу предвосхитило дальнейшее неприятие вечного закона твоей нации; все, что случится потом: позор, неудачи, гонения, — ты будешь воспринимать с усталым безразличием, как нечто déjà vu. Участь, постигшая много лет назад других упрямцев и возмутителей спокойствия, неизбежно ожидала и тебя: в Испании те, кто нападает справа, ждут возможности напасть слева, чтобы затем вновь отступить на прежние позиции, но жертвы нападения — всегда одни и те же. Впрочем, ты давно уже сделал серьезное, капитальное открытие: лавры и почести достаются художнику только после смерти. Живые вызывают лишь раздражение и вынуждены довольствоваться тем странным видом похвалы, который почему-то принимает форму оскорбления. В будущем проклятия и брань в твой адрес покажутся тебе точной копией услышанных много лет назад после миланского скандала, но, читая их наоборот, как с грустью советует Поэт, ты найдешь в оскорблении высшую похвалу. Пройдут годы, прежде чем тебе удастся до конца постичь законы своей нации, но это предупреждение, этот жестокий урок уже не изгладится из твоей памяти.

Цель этой разнузданной кампании была понятна с самого начала: называя вечер в Милане «красным митингом», связывая мое участие в нем с деятельностью террористов, состоящих на службе у «международного марксизма», власти стремились запугать меня и заставить официально покинуть страну. Мое инакомыслие, поездки в Испанию, описанные затем в статьях и книгах, симпатии к коммунистам и связи с французской прессой в конце концов привели в ярость церберов режима. Они оказались перед выбором: арестовать меня либо смотреть сквозь пальцы на деятельность писателя, чей «дурной пример» мог «заразить» и других. С помощью лавины лжи и осторожных угроз режим пытался закрыть для меня двери Испании, удалить из страны, превратить в безобидного эмигранта. Тогда я решил действовать как карточный игрок, который обманывает партнеров, делая вид, что у него на руках козыри, и, несмотря на угрозы, поехал в Испанию, словно намереваясь угодить в тюрьму, чем сильно озадачил тем самым испанских тюремщиков. Если после ареста Луиса я отправлялся на родину только вместе с известными людьми, пользуясь их защитой, то теперь я поехал туда совершенно один, с деланным безразличием человека, который, улыбаясь, кладет голову прямо в пасть льва.

Персонаж Шамиссо, лишенный тени — все время настороже, ни одного лишнего слова, порочащего жеста, — я все-таки продолжал поездки по стране, несмотря на постоянную осторожную слежку полиции. Нерешительность, страх перед необходимостью порвать нить, связывающую меня с родиной, патриотизм и солидарность, которые вскоре станут мне глубоко чуждыми (как может человек, враждующий с самим собой, быть солидарным с другими?), еще некоторое время удерживали меня в Испании, и я бродил по своей стране, словно призрак или зачумленный. В мае шестьдесят первого я побывал на коллоквиуме писателей в Форменторе. Хотя мое имя не значилось в списках участников, к Хайме Салинасу (председателю международного жюри, присудившего премии Беккету и Борхесу) наведались гости из полиции, интересовавшиеся Фельтринелли, а также моей скромной персоной. В том же году мы с Моникой провели отпуск в Торренбо в компании Флоранс Мальро и наших барселонских друзей, но в следующий раз мы вернулись туда только после смерти Франко.

Потом я буду приезжать в Испанию лишь по необходимости, против собственной воли. Постепенно у меня возникла неприязнь к родине: начавшийся экономический подъем не уничтожил моральной и политической рутины в этой сытой, преуспевающей, но абсолютно немой, утратившей собственный голос стране. Понимая, как и многие испанцы, мои ровесники, что мечты нашей юности не сбудутся, а планы не осуществятся, я чувствовал себя обманутым. Предсказать ближайшее будущее Испании было не трудно, оно рисовалось мне в мрачном свете: режим не умрет до тех пор, пока будет жить его создатель. Сделав этот печальный вывод, я отправился на Кубу, привлеченный спасительным огнем революции, обещающей свободу и справедливость. Fuite en avant от Испании и от себя самого решительно повлияет на мое творчество: словно змея, я поменяю кожу, перестану лицемерить, освобожусь от всего наносного, ненужного, сурово и беспристрастно взгляну на себя.

Одиннадцать лет ты проведешь вдали от родины, чуждый и безразличный ей, твое имя в Испании предано забвению, постепенно исчезает со страниц газет, а книги, изданные в Париже, Мехико и Буэнос-Айресе, запрошены. Но изгнанничество только укрепило решимость оставаться самим собой, утверждать собственную правду и ценности, отрицая нормы и законы своей нации; жить и работать, не растрачивая силы понапрасну. Ты интересуешься политическими событиями в Санто-Доминго, Чехословакии и Палестине, но не в Испании, покорной мертвящему режиму. Эта страна для тебя — всего лишь пятно на карте. Пересекая ее границу по пути в Оран, Уджду или Танжер, ты не чувствуешь, что оказался дома, — иностранец, чужак, постоялец гостиницы, ты здесь только проездом. Безразличие иногда сменяется неприязнью, и тогда тобой овладевает желание лишиться гражданства, стать человеком без родины, уехать на край света, подальше от впавшего в летаргию народа, от миллионов немых, оглохших от собственного молчания. Навязчивое болезненное неприятие своей земли, инстинктивный порыв убежать, услышав высокопарную речь испанца. Встреча с земляками мучительна: они говорят не с тобой, а с твоим двойником, — скорее скрыться, притвориться, что не понял, ответить что-нибудь резкое на чужом языке. Отвергая настоящее Испании, ты все больше увлекаешься ее прошлым: жадно читаешь классиков, обращаешься к Асину и Америко Кастро, потрясенный, открываешь для себя Бланко Уайта, начинаешь переводить его, испытывая странное, необъяснимое ощущение, что переводишь собственный текст. Существовал ли Бланко Уайт на самом деле, или это одно из твоих воплощений в иной, прошлой жизни? Ты продолжаешь его путь, его борьбу, потому что порядок, которому Бланко Уайт бросил вызов, продолжает жить в сегодняшней Испании. Для вас обоих изгнанничество стало не карой, а благословением. Привыкнув к тяготам судьбы, послушный ветрам, ты стремишься к перемене мест и впечатлений — чудесные дни в Магрибе, поездки в Сахару, паломничество в Стамбул, завораживающее путешествие вниз по реке к угрюмым святыням нубийцев. Ты без труда входишь в новую, интересную роль — профессора-иностранца, приобщаешься к университетской жизни, вливаешься в стремительный круговорот Нью-Йорка. Ты проживешь одиннадцать лет в Париже, Манхэттене и Танжере, не зная, что такое ностальгия.

И все же это была иллюзия, самообман, который не выдержал проверки временем.

В сентябре семьдесят пятого года ты прилетел в Штаты читать курс лекций в Питтсбурге и там узнал о процессе, приговоре и казни баскских сепаратистов. Появившийся на экранах телевизоров дряхлый диктатор, произносящий нелепую речь, напомнил тебе драму Инес де Кастро — старый фильм, увиденный в детстве; труп, облаченный в королевские одежды, торжественно восседающий на троне, придворные пали ниц, завороженные этим вечным символом власти, которая и после смерти подчиняет себе людей. Этот образ неожиданно вызвал в тебе отвращение, желание запереть всех героев драмы в пыльном книжном шкафу, навеки похоронить их там. Ты осознал тогда, что безразличие к родине было обманом, что официальная Испания Франко навсегда поселила в твоей душе чувство стыда. Оказавшись пленником железобетонных джунглей Голден-Трайэнгл, ты несколько недель не отходил от телевизора, напряженно следил за ходом событий, приходя в ярость от собственного бессилия, удивляясь тому, что происходящее на родине так волнует тебя. Моника сообщила по телефону о его смерти, но новость сразу же опровергли газеты. Однако с той самой минуты, до того, как он действительно умер, память настойчиво возвращала тебя в далекое детство, в юность, в Испанию, казалось, ты присутствуешь при страшной агонии настоящего главы твоей семьи. Внезапная уверенность в том, что ты наконец осиротел, что тень, витавшая над тобой со времен опустошительных бурь гражданской войны, исчезла, вызывала настойчивое желание писать, объяснить твои отношения с человеком, роль которого в своей судьбе ты недооценивал. Вечером двадцатого ноября ты вчерне закончил статью, а через несколько дней прочитал ее в библиотеке Конгресса в Вашингтоне, по-своему отомстив этому малопочтенному общественному институту, столько сделавшему для того, чтоб он много лет продержался у власти. Эта статья, где не упоминалось прямо его имя (In memoriam F. F. B.), пронизанная мыслью о том, что ненавистный тебе человек во многом определил твою судьбу, явилась первым, неосознанным шагом на опасном пути автобиографии.

Ссылки

[1] Первая буква испанского слова «protesta» (протест).

[2] Общество литераторов, организованное в Мексике в 1959 году, в которое входили испанские писатели-эмигранты и латиноамериканцы.

[3] Пригород Мадрида.

[4] Своего рода, своеобразный (лат.).

[5] «Заметки об эмиграции» (франц.).

[6] Уже виденное, пережитое (франц.).

[7] Бегство вперед (франц.).

[8] Асин Паласиос, Мигель (1871–1944) — испанский арабист, специалист по философии и религии Востока.

[9] Инес де Кастро (?-1355) — жена инфанта Педро Португальского, убитая по приказу его отца Альфонсо IV. Согласно легенде, вступив на престол, Педро велел вынуть ее тело из могилы, усадить на трон и заставил придворных воздать почести мертвой королеве.