На Купаловскую ночь Кмитич со старшим братом вновь искали заветную папарать-кветку.

— Вон там! — восклицал брат, и Кмитич поспешил за мелькающей во тьме спиной Миколы. Вот он подходит к кусту, который светится изнутри, словно там собрались светлячки, раздвигает траву. На земле лежит лист. А на нем лишь одно слово — Хованский…

— Просыпайтесь, пан полковник! Вам срочная депеша! — тряс за плечо Кмитича ротмистр Сорока.

Кмитич вскочил, оглядываясь по сторонам.

— Который час?

— Час ночи, пан Кмитич, — Сорока протягивал ему письмо, — очень срочно. Только что курьер от ваших партизан доставил. Коня загнал, хлопец. Так спешил!

Кмитич быстро распаковал пакет и прочитал лаконичные слова: «Хованский идет к Орше. Дубровенский тракт. Будем биться». И подпись — «Багров». Рука явно Елены.

— Черт! — Кмитич вскочил с ложа и стал спешно одеваться. Через пять минут он уже настойчиво заставлял адъютанта Паца разбудить гетмана.

— Что? Москали объявились? — с недовольным видом показалась заспанная физиономия Паца.

— Хованский объявился! Под Оршей! — Кмитич протянул гетману письмо от Елены. — Вот, мне партизаны весточку прислали. А это значит, что гореть нашим городам Витебского воеводства снова. Надо на север двигать. Да побыстрее, утром!

— Не кипятись, полковник, — Пац любовно расчесал ладонью свои пышные усы, — ишь, какой ты быстрый! Это отвлекающий маневр царя, чтобы разъединить нас. Хованский специально там появился с малой силой, чтобы мы думали, что царь на Витебск идет. А на самом деле самые главные дела здесь происходят!

— Нет, — протестовал Кмитич, — плохо вы, пане, Хованского знаете. Это хищник! Он пока не отомстит за поражения, не успокоится! Я с ним лично разговаривал. Он мне мстит. Городу моему, земле моей мстит! Он опасен, пан гетман!

И как бы не хотел Пац идти на север, Кмитич уговорил его дать несколько хоругвий, чтобы встретить Хованского «по чести».

— Ладно, — согласился Пац, — одной тысячи тебе, думаю, хватит.

— Ой, мало будет, пан гетман! Дай хотя бы две тысячи с половиной! Три — самое то!

— У меня, сам видишь, не орда московская! Людей по пальцам пересчитать можно!..

В конце концов сговорились на двух тысячах пехоты, драгун и полуторасотни гусар. Пушек Пац совсем не дал. Но Кмитич и не настаивал, считая, что с пушками его марш-бросок на север не будет столь быстрым. Кмитич лишь прихватил две легкие пушки собственной конструкции, поставленные на салазки, которые в случае бездорожья можно было нести драгунам в разобранном виде.

Кмитич торопился. Знал он, что Елена костьми ляжет, но предпримет или уже предпринимает попытку защитить Оршу. Знал он, что для сравнительно небольшого отряда партизан это есть почти самоубийство.

* * *

В теплой длинной шубе и большой лисьей шапке Петр Хованский сидел в седле белого, как снег, коня рядом с отцом, Иваном Хованским, хмуро глядящим из-под кустистых бровей на огонь, охвативший крыши оршанских хат. Петр искоса посматривал на отца, не решаясь спросить, почему и отчего он так ненавидит эту землю, эти города и села, откуда их род Хованских берет свои корни. Петр всегда боготворил места своего детства, знал он и то, что его отец еще мальчишкой бегал по литвинским улочкам и переулкам, пока его отец, дед Петра, не оказался в Москве на царской службе. Сам Петр, конечно же, никакой Литвы не ведал, не знал. Он впервые близко познакомился с ней лишь в плену, где к плененному княжичу, впрочем, относились хорошо. Помнил он и Кмитича, которого так сильно ненавидит его отец. Этот молодой и легкий в общение пан также понравился Петру, понравилось открытое чистое лицо Кмитича, его шутки, свобода и простота движений, какая-то душевная легкость… Кмитич абсолютно дружелюбно относился к пленному Петру, спрашивая в чем тот нуждается, как заживает рана на голове, будто и не сам нанес ее в бою. Удивительный человек! И Петр как-то не мог заставить себя думать о Кмитиче, как о лютом враге достойным смерти. Другое дело отец. Он готов, кажется, все сжечь и спалить в этой земле, земле, где не то чтобы людей не осталось, но, кажется, даже и домашних животных. «Если после войны к нам отойдет все Витебское воеводство, то где брать ремесленников, строителей, пахарей, чтобы как-то возродить край? — думал Петр, задумчиво поглаживая окладистую светло-рыжую бородку. — Ведь и рабочей скотины, куда не глянь, не видать. Где брать все это?» Петр знал, что много мастеровых людей вывезено в Москву из Полоцка, Орши, Витебска, Борисова… Знал, что эти люди уже не вернутся, ибо при обмене пленными московиты даже не рассматривали «черный люд» как пленных граждан Литвы, полагая, что все они уже граждане Московии и никакому обмену или возврату не подлежат. Таковых пленных набиралось около трехсот тысяч человек, силой вывезенных из Литвы в Московию, проданных туркам…

Петр уже однажды пытался поговорить с отцом по поводу безрассудного уничтожения литовской инфраструктуры, уничтожения, которое не идет на пользу даже самому царю, если уж он так претендует на Полоцк и Витебск. Но, похоже, его отец уже давно превратился в полковника Чернова, которого сам в свое время не любил за его жестокость и любовь к пыткам. Сравнивая отца с Черновым, Петр грустно думал, что война уродует многих людей, превращая их в бездумное оружие, смысл которого в том, чтобы просто убивать, жечь и ни о чем больше не думать. Не мог Петр забыть и поразившего его до глубины души эпизода с обменом пленными. Было это три с половиной года назад. Польный писарь Полубинский прислал своих солдат с московскими пленными воеводами Савой Мышецким и Лукой Граматиным. Была договоренность об обмене на литвинских пленных. Но Иван Хованский обманул Полубинского: вместо обмена на отряд литвинов налетели конные ратники. В короткой стычке литвины были перебиты, кто мог бежал, бросив обоих пленных воевод московитам… Без всякого обмена… Петр был в шоке. Он считал себя русским князем, рыцарем и действовать предпочитал по рыцарскому благородному кодексу. Но его отец, человек, которого в свое время он так безмерно уважал, демонстрировал разбойничьи привычки, которые даже ордынскими было трудно назвать, ибо Орда все же являлась государством правовым, пусть эти права и законы разительно отличались от европейских.

Петр считал себя христианином… И смотреть не мог на то, что творят царские чиновники с пленными литвинами, продавая их туркам, горским черкесам, кизильбашам… «Может у коренных московитов и морали-то христианской нет?» — спрашивал себя Петр, но тут же получал ответ: есть-таки, когда надо мораль! Так, когда за окольничего Щербатова литвины требовали выкуп, то московские послы вдруг стали протестовать и в листе Шкловскому коменданту апеллировали как раз христианской моралью, мол, «христианское ли то дело, чтоб христианину христианами, как скотом торговать и прибыли по-бусурманску искать?»

— А сами вы лучше? — не выдержав спрашивал тогда послов Петр…

— Разве так можно поступать? — укорял отца Петр за вероломный захват Мышецкого и Граматина, — это же нечестно!

— На войне главное победа, — отвечал князь, — а как ты ее достиг — это твое дело. Обманул неприятеля, значит умнее, значит победил! Обошел, ударил в спину — значит ты хитрее и опять победил!

Но Петр все равно этой монгольской философии понять и принять не мог. «Ведь отец родился русским рыцарем! — думал в ужасе Петр. — Это я родился московитом! Так почему меня все это возмущает, а его нет? Так ли сам отец воспитывал меня в детстве?»

— Мы же себе хуже делаем, — возмущался Петр, — нам же больше доверять не будут! А если меня пленят или тебя? Ведь литвины уже не захотят нас менять, боясь обмана. На первой сосне повесят, как бешеных собак! На корм воронам пустят!

И верно… Очень скоро в плен попал и сам Петр. И если бы не Кмитич, то кто знает, может литвины и не стали бы менять его, а просто в отместку убили бы, в духе Хованского-старшего.

В принципе, Петр знал, почему его отец проявляет такое рвение в захвате Литвы — хотел быть здесь главным, местным царьком, считая своей Литву по праву рода Гедиминовичей.

— Царь — полный дурак, — говорил Иван Хованский своему сыну, — он лезет на Русь, на Литву, заявляя, что эти земли принадлежат ему по праву. Какому? Нет такого права ни в одной московской грамоте! Ну, хорошо, прежние государи хотя бы называли себя Рюриковичами. Рюриковичи из Киева да Новгорода вышли. Ну, а наш идиот? Кто он? Какие Романовы когда владели Литвой или Русью? А Гедиминовичи владели! Гедимин был верховным князем Литвы и Руси! И я здесь править буду после войны! И вот у меня на то право, как раз есть!..

— Отец, зачем все это? — Петр, не выдержав долгой паузы, указывал кнутом на горящие дома Орши: — Что нам-то останется? Ты ведь говорил, что хочешь здесь сам царем быть, править этой страной. Мы же эту землю воюем для себя! Неужто потом на пепле сидеть будем да думу думать, как тут жизнь возрождать? Ведь пепелище не прокормит наших желдаков и их коней!

— Ничего ты не понимаешь, — Иван Хованский отвечал, даже не повернув к сыну головы, — я вызываю на бой Кмитича. Иначе он не придет. Он вновь унизить меня хочет тем, что ушел, и мнит себя непобедимым до того, как царь мир подпишет с литвинами. А я спешу. Сейчас мое время. Я тоже хочу хотя бы раз быть с лавровым венком на голове, а Кмитича хотя бы раз увидеть бегущим, прячущимся от меня под мостом, за кустом с дрожащими от страха коленями.

— Брось, отец, — Петру стало даже смешно, — не таков Кмитич, как ты его тут расписал! Не будет он бежать и прятаться под мостом. Скорее мы побежим. А вот тебя я не пойму. Ну, зачем постоянно лезть в то место, где уже не раз нам морду набили?

— Чтобы ответить на удар ударом! — отвечал московский князь, бросая злые взгляды на сына. — И времени у нас, Петя, мало. Царь, того и гляди, мир подпишет с королем. И тогда в Москве все будут на меня пальцем показывать, мол, вон тот, кого литовец Кмитич, молодой оршанец, поколотил по всем местам, да сыночка по башке огрел и в полон взял. Еле выкупили! Этого хочешь?

Не ответил Петр, лишь усмехнулся, покачав головой. «Ну, право, отец, как ребенок, рассуждает! А вдруг не выйдет ничего из его мести? А вдруг еще раз разобьет нас Кмитич! Так ведь еще хуже будет! Еще пуще пальцем тыкать в Москве начнут да смеяться!»

От Орши двинулся Хованский к Борисову. Его рать, с подкреплением из Витебска увеличилась до пяти тысяч человек. Но все равно Петр отговаривал от похода — ведь Борисов крепок стенами да башнями. Там большое войско нужно иметь для захвата города.

Из Борисова, впрочем, навстречу Хованскому вышло несколько хоругвий, общим число не больше двух тысяч. Столкнувшись, оба войска после непродолжительного боя, не давшего никому преимущества, отошли каждое в свою сторону. Литвины, посчитав, что их слишком мало для битвы в чистом поле, ушли за крепкие муры Борисова, а Хованский-таки не решился идти на город, также уразумев, что «в самом деле, сил маловато»…

Кмитич с войском проявился внезапно, в начале марта, когда только-только пошли первые по-настоящему солнечные дни, плавящие снег и лед, а в весках, там, где все еще жили люди, запели «Гуканне вясны»:

Благаславi, мацi, Вясну гукацъ, у-у-у! Вясну гукацъ…

Песни, призывающие весну, кажется, действовали. Снег уже первого марта значительно растаял даже здесь, на севере Литвы. Мягкую от влаги землю исполосовали веселые ручейки, покрыли плоские лужи. На таком бездорожье, казалось, трудно передвигаться большому войску. Но Кмитич как-то быстро успел, чтобы перекрыть Хованскому дорогу на родную Барань, которую московский полководец намеревался также спалить, уничтожив оружейные мастерские, знатные конюшни — гордость Кмитичей. Вероятно, и не Кмитич спас Барань, а именно весна, а точнее праздник ее скорейшего призыва. Ратники Хованского, кажется, все до единого заразились от своего воеводы мыслью, что все литвины — это колдуны, волхвы, и они могут заворожить, задурить и внести панику в ряды самых смелых воинов. Разведывательный отряд московитов оказался на окраине Барани, и уж точно бы вступил в нее, если бы не загадочная картина, открывшаяся изумленным хованским желдакам поздно вечером: молодые женщины или же девушки, запалив костер, разостлали солому на горке, сели на нее, и в притихшем вечернем воздухе все еще холодном и сыром разнеслось душераздирающее «у-у-у-у!». Девушки пели:

Благаславi, мацi, Вясну гукацъ, у-у-у! Вясну гукацъ, цёплага лета, Дажджа, у-у-у! Дажадацъ Ой, вясна, вясна Вясняна… у-у-у!

Московитам, припавшим за голыми ветками кустарника, слова песни, как и сама песня была практически не слышна, а вот завывание на припев они расслышали четко. От этого завывания их кровь холодела в жилах.

— Никак ведьмы! — сказал один своим товарищам.

— Точно, — кивали ему в ответ другие, — по нашу душу ворожат!

— Ну, их, к бесам! Айда, робяты, отсель! Дурное место! — испуганно дергал всех за рукав самый осторожный.

Ратники поднялись с колен и осторожно, испуганно оглядываясь на горку, где мерцал огонек костра и то и дело доносилось душераздирабщее «у-у-у!», удалились.

Ну, а девушки и сами не догадывались, что не только «гукали вясну» этим сырым мартовским вечером, но и защищали свое родное местечко от разорения. Пока…

К немногочисленному литвинскому войску Кмитича присоединились триста двадцать партизан под командованием Александра Сичко.

— Где Елена? — первое, что спросил у Сичко Кмитич, явно волнуясь.

— Не знаю, — покачал тот своей головой в волчьей шапке, — знаю только, что ранена она. Ее Плевако спас, заслонил собой от мушекета. Но в голову ей все равно пуля попала.

— Как она? — Кмитич побледнел.

— Судя по голосу, в здравом рассудке. Голос твердый. По крайне мере в те несколько минут, что я ее видел, до того, как десять человек переправили ее по мосту через Днепр, она не производила впечатление тяжело-раненной. Хотя лежала на носилках. Куда ее отряд ушел, то никто не знает. Даже я.

— И она ничего не передала мне? Быть не может! — взволнованно взмахнул руками Кмитич.

— Почему? Передала, — закивал головой Сичко, — сказала, чтобы не волновался и не думал о ней. Ее слова: «Пусть думает об этом волке Хованском». Вот и все, что Елена передала тебе, пане.

Лицо у Кмитича выражало всю бурю его эмоций и чувств. Наверное, поэтому Сичко улыбнулся и положил руку на плечо оршанцу:

— Да не кручинься ты так, пане! Жива твоя Елена! Если не убили сразу, то точно жива. Ведьмы так просто не умирают.

— Ведьмы? — почти испуганно взглянул Кмитич в глаза Сичко. Тот продолжал улыбаться:

— Ты не знал? Ну, оно и понятно. Любовь слепа. Мы все знали, что ты влюблен в Елену. Знали и то, что она ведьма.

— Не может быть, — покачал головой Кмитич.

— А вспомни, как мы преследовали отряд Чернова! Почему мы так быстро нагнали этих карателей? Да потому, что Елена на них ветер напускала да поломки их обозу ворожила. Завязала на веревке три узла, а потом, что-то нашептывая, эти узлы поочередно развязывала.

— Верно, — Кмитич провел ладонью по холодному лбу, — верно, помню. На коротком привале это было. Но…

Кмитич замолчал. Он в тот раз не придал значение веревке в руках Елены. Мало ли для чего нужна веревка! Может ремень порвавшийся у мушкета справить, или еще чего…

— Может она амуницию чинила? — спросил Кмитич Сичко, но тот, вновь улыбнувшись, покачал головой:

— Нет, пане Кмитич. И ведь ее чары подействовали. Помнишь ли, как наткнулись мы на брошенную пушку со сломанным колесом?

— Так, — кивнул Кмитич.

— Вот тогда я и Винцент, мы оба поняли, что сбила с дороги Елена этого Чернова, заплутал он от ее колдовского ветра.

— Точно, — кивнул Кмитич, — следы очень путались. Припоминаю…

Вот сейчас оршанский князь окончательно поверил этому бывшему студенту из Ковно. Кмитич вспомнил и то, что не носила Елена никаких нательных крестиков, а вот разнообразные языческие амулеты Кмитич видел на ней в изобилие. Правда, объяснял это все волчьей формой одежды Елены и ее партизан.

«Ведьма… Да какая мне в том разница! Я ее найду. Во что бы то ни стало!» — подумал Кмитич, кусая губы. Затем, осмотрев партизан, он спросил:

— Триста двадцать человек… Это все, кто остался?

— Так, пан, — грустно кивнул Сичко, — одних поубивало, другие раненными по хатам лежат. Трое по домам разъехались. А вот десять человек с Еленой ушли. И я хотел с ними, но Елена мне приказала принять командование отрядом и идти тебе на помощь. Вот и все. Нет больше отряда Багрова!

— Есть! — нахмурился Кмитич. — Не говори, Алесь, так! Мы теперь отряд Багрова! Ты Багров! И я тоже Багров!..