20-го июля словно свинцовая туча зависла над городом, поливая его смертоносным дождем. Под плотным огнем в Смоленске начались пожары. Горели амбары, дома, магазины, сараи, рушились заборы и крыши домов. Плакали женщины и дети, в дыму и пламени метались жители, таская ведра с водой, засыпая пламя землей или песком. Периодически гудел набат, созывая горожан тушить очередной вспыхнувший пожар…

Никто в Смоленске не знал, что таким «салютом» царь праздновал взятие древнего Полоцка и «маленького Вильно» — Мстиславля. Древний русский город Полоцк, извечный соперник Киева, на несколько лет ранее Киева крестившийся от Византии, должен был оказать сопротивление 15-тысячной армии Шереметева. Казалось бы, даже после пожара 1642 года Верхний замок Полоцка представлял из себя надежную твердь: пять восьми- или шестиугольных рубленных в два бревна башен, а в Нижнем замке — семь башен. Все они были круглыми с шатровыми крышами. На две тысячи сажень растянулись утыканные пушками стены замка, вокруг которого также шел ров. Город мирно жил, радовался, трудился и отдыхал. Над Двиной возвышалась новая Богоявленская церковь с православным монастырем. В Великом посаде на площади рядом с ратушей возвышался костел иезуитов. Каждые полчаса над городом плыл звон: били башенные часы. Ярко блестела на летнем солнце золотыми маковками куполов София Полоцка… В городе, однако, уже знали, что ожесточенные бои идут под стенами Смоленска. Здесь хорошо помнили печальный 1633 год, когда царские войска июньской ночью захватили плохо оборудованный Полоцк, предав его огню. И лишь Верхний замок устоял перед напором захватчиков, вынудив московитов уйти. Нынче же многие жители города, не надеясь более на своих воевод, переправились через Двину, чтобы избежать новой войны. Так, более девяти сотен дворов Полоцка опустело, но более восьмисот дворов осталось, о чем их жители и пожалели позже. Незащищенные предместья города были разгромлены, все евреи посечены саблями или просто сброшены в воды Западной Двины. Замок же отбил первые атаки московитов, но на уговоры Шереметева сложить оружие и пойти под высокую руку православного царя полочане согласились. Полоцкие шляхтичи Микулич, Семенович, Хатке-вич и Паплешич уговорили сомневающихся горожан немногочисленного гарнизона крепости сдаться на милость победителя и не искушать судьбу. Шереметев сдержал слово, не стал никого казнить, всех объявил подданными московского царя и заявил, что Полоцк отныне «защищен» от всех «притеснений» римских и латинских. Полочане, те, кто остался в городе и сдался, вздохнули с облегчением — их жизням, вроде бы, ничего не угрожало. Куда как хуже пришлось Мстиславлю.

Трубецкой, выдержав мушкетный и пушечный огонь мстиславцев и, к своему немалому удивлению, с трудом отбив 18 июля атаку партизанского командира крестьянина Потапова с пятнадцатью шляхтичами и тремя сотнями крестьян, пришедших на помощь горожанам, тем не менее, ворвался в город, который сами же московиты с уважением называли «белорусским Суздалем» за многочисленные величественные храмы, а литвины за это же самое любовно прозвали город маленьким Вильно. Красив и важен был Мстиславль. В 1617 году здесь закончили строительство костела Девы Марии, а в 1640-м — костела Святого Михаила Архангела. Гордость мстиславцев являл собой иезуитский монастырь. Однако городской замок на горе Кармелитского костела был все еще деревянным. Но именно это ненадежное строение задержало захватчиков, обрушив на их головы град пуль и ядер. Взбешенный Трубецкой атаковывал вновь и вновь Замковую гору. Вновь и вновь откатывалась волна атакующих, устилая траву телами убитых и раненых. В это же время ратники захватчиков рубили священников костела Девы Марии и святого Михаила Архангела, бросали на крыши домов гранаты и зажженные факелы, не разбирая рубили наотмашь саблями чернобородых людей в черных одеждах, узнавая в них жидовских торговцев… Хотя под нож шли не только «неверные» — рубили всех, кто попадался под руку: вооруженных горожан, невооруженных стариков, женщин и даже детей. И лишь мастеров по приказу царя Трубецкой велел своим стрельцам не убивать, а хватать, «никак не ранив, и ничего не покалечив». Мастеров нужно было отсылать в Москву — так распорядился сам патриарх Никон.

— Найдите мне резчика Степана Полубеса! — приказывал Трубецкой своим ратным холопам. Этого известного в Литве мастера заказал изловить и доставить невредимым в Москву сам патриарх Московии.

Однако Степан Полубес и не думал ни о какой Москве. Он, с мушкетом в руках, как заправский солдат, стрелял в атакующих замок московитян, пока не закончились пули. Смерч огня московских орудий разбил деревянный замок, поджег его стены и частокол. Московитские ратники и наемники ворвались-таки в горящие руины, но даже здесь мстиславцы продолжали сопротивляться, саблями, ножами, пиками и прикладами рубя и колотя штурмующих. В дыму и пламени, в облаках пепла люди сцепились врукопашную, рубили друг друга клинками, хватали голыми руками за горло, били кулаками в лицо, душили поясами… Степан Полубес поднял с земли чей-то бердыш и отбивался от наседавших на него московских ратников, которым было наплевать, мастер он или нет. Однако «славутый майстар» выказал недюжее мастерство солдата. Он сразил бердышом одного, проткнул второго, рубанул по голове третьего. Рядом рванула бомба, окутав забрызганного кровью Полубеса белой пеленой дыма. Оглушенный мастер упал на землю…

Слишком неравными оказались силы. Быстро таяло число тех мстиславцев, кто еще держал оружие в руках, кто мог сопротивляться. Более пяти тысяч человек гарнизона пало в неравной схватке. Еще пять тысяч простых горожан были застрелены или зарублены саблями. Почти все деревянные дома горели, заволакивая голубое июльское небо черным дымом…

Возможно, Трубецкой так мстил своему старшему брату, который в годы Смуты ушел в Литву и всегда воевал за сие русское Княжество. Что касается Степана Полубеса, то он очнулся, когда его за ноги тащили два стрельца: кто-то из пленных опознал в контуженом мстиславце известного в Литве мастера, и его поволокли в обоз показать самому Трубецкому.

— Связать его! — приказал московский воевода, как только полупьяный от контузии мстиславец назвал свое имя и профессию. — Найти его жену, если жива осталась, и готовить к отправке в Москву! За мастеров головой мне ответите! — грозил князь кулаком своим стрельцам…

Трубецкой, окруженный охраной, ехал на коне по улочкам Мстиславля, угрюмо смотрел на захваченный город и не чувствовал радости от победы. Вокруг горели хаты, храмы, монастыри, в свете пожара проносились конные стрельцы, метались силуэты людей, заливающих по его приказу огонь, ратники гнали группы израненных пленных, тащили за ноги убитых, и трупы, трупы, трупы… Местные жители, тем не менее, еще долго пытались вызволить родной город из лап захватчиков: в округе действовал партизанский отряд, но силы повстанцев были явно недостаточны. В плен к московитам попало семь партизан, включая женщину. Захватчики вволю поиздевались над пленными: били их бичом, прижигали тело раскаленным железом. В конце концов старшего повесили, а остальным отрезали носы и уши, отпустив в назидание прочим литвинам — не сопротивляться новой власти.

Ну, а государь московский ликовал. Теперь он официально внес в свой титул наименование «Полоцкого и Мстиславского» между титулами «Рязанский и Ростовский». Все исторические сокровища Полоцкого Софийского собора царь велел переписать как «исконно» свое. Вся древнерусская София, от дверей до колоколов принадлежала нынче Алексею Михайловичу Романову.

* * *

Смоленск же держался. Горожане уже отбили несколько коротких атак на пробитые в стенах бреши. Похоже, московитяне проводили лишь разведку боем, но на главный штурм города пока не решались, боясь крепких толстых стен Смоленска и его высоких башен, из амбразур которых метко и интенсивно били пушки, мушкеты и картечницы. Приказ царя был прост — изводить смолян бомбардировками, готовить шанцы для атак на стены.

Даже ночью покой и отдых от войны приходил не всегда. Во избежание больших потерь от шквального огня со стен города неприятель работал над возведением шанцев по ночам, приблизив их почти на десять сажен от стены и со всех сторон открывая по городу огонь из осадных орудий. Особенно сильна была пальба с Покровской горы от Спасского монастыря и со стороны южного поля. Здесь стреляли беспрестанно от рассвета до заката. Осаждаемые отвечали тем же. Артиллерийский огонь поддерживался с обеих сторон каждый день, но в некоторые дни он был особенно силен. Так, 26 июля ожесточенная пальба из мушкетов и пушек длилась целую ночь как из лагеря московитов, так и со стороны защитников Смоленска.

— Собрать бы охотников, да и вдарить по ним, чтобы угомонились, — посоветовал Кмитич Обуховичу. Воевода согласился. Удалось собрать несколько сот охотников под началом хорунжего, но произвести вылазку на неприятельские окопы так и не удалось: перед рассветом полил такой сильный дождь, что заливал полки мушкетов, и стрельба оказалась невозможной. Вылазку пришлось отложить до следующего раза.

— Дождливое нынче лето — это к снежной зиме. Добро, — говорил Кмитич своим пушкарям, — добро, но только не для нас, только не сейчас…

28-го июля неприятель снова открыл сильную пальбу по городу. Одно ядро разорвалось возле Тизенгауза. Тот упал, обливаясь кровью. К счастью, немца только ранило, но ранение было не из легких — осколками посекло лицо, бок и обе ноги.

На Малом валу ядрами были сбиты туры, так что Обухович должен был оттащить с вала пушки и спешно установить на валу наполненные камнями избицы на месте сбитых туров. Кмитич предложил вновь отогнать врага неожиданной вылазкой гусар, но конная атака оказалась под большим вопросом из-за очередной проблемы: кони. Их осталось уже менее сорока. И не только потому, что при бомбардировке города граната угодила в конюшню и та загорелась, погубив нескольких коней. Уже давно закончилось все сено, и коней выводили щипать траву, растущую на стене. Однако и эта трава быстро закончилась. В крепости оставили лишь чуть более тридцати скакунов, остальных отправили за стену самим искать себе пропитание. Оставшихся же коней конюхи кормили чем могли, часто срезая для этого ветви деревьев. Поэтому вылазку пришлось делать силами сотни пеших бердышников. Кмитич облачился в доспехи панцирного товарища: кольчугу с рукавами до локтя, в шлем-мисюрку из железных колец, одел железные рукавицы, взял в руки круглый красный щит, вооружился палашом и двумя пистолетами. В таком доспехе было и тяжело, и жарко.

— Похож на рыцаря? — с улыбкой спросил он, явившись перед Обуховичем, бряцая своей броней.

— В Польше таких всадников называют почему-то казаками, но ты, скорее, викинг, — пошутил Обухович с весьма серьезным видом и перекрестил Кмитича, — ну, с Богом, пан хорунжий.

Сотня бердышников тихо покинула крепость и благополучно достигла неприятельских окопов. И вот здесь началась рубка, где особенно вновь отличился оршанский хорунжий, дравшийся, как лев. Двух бросившихся на него детин с огромными елманями в руках он одного за другим в упор расстрелял из пистолетов, затем бросил бесполезные хлопушки и с обнаженным концежем кинулся в самую гущу драки. Там Кмитич быстро одолел сотника в мохнатой татарской шапке, затем пронзил другого, который руками душил упавшего бердышника. Кмитич обратил внимание на то, что московиты абсолютно все не умели мастерски фехтовать, уповая лишь на замах и силу удара. Оршанец же работал своим прямым мечом-концежем ловко, коротко замахиваясь, резко нанося уколы, быстро уклоняясь от медвежьих замахов. Затем он отбросил меч и обнажил свою любимую карабе-лу. Польская карабела как никакая другая сабля подходила для круговых ударов. Удобный упор эфеса в форме орлиной головы давал возможность Кмитичу ловко выполнять «восьмерки» быстрыми движениями запястьем при неподвижном локте. Так, он уже сразил семерых. Причем одному нападавшему срубил часть головы. От Кмитича в ужасе шарахались, разбегались. К этому времени другие смоляне также постарались: московитяне устлали окопы своими трупами, а живые бросились спасаться к другим шанцам. Кмитич с бердышни-ками вернулся в крепость с трофейным порохом и оружием.

После этой, уже третьей, вылазки Кмитича стали хорошо знать в московской армии, называя дьяволом и шайтаном. За его голову князь Иван Хованский назначил большой денежный приз, ибо каждая вылазка хорунжего дорого стоила московскому полку — от руки Кмитича погибли два лучших офицера Хованского. Взбешенный дерзостью Кмитича московский князь тут же послал стрельцов и пехоту с татарами на штурм Малого вала. Но хитрый оршанец только этого и ждал. На стене с фитилями в руках уже стояли пушкари и припали к мушкетам польские пехотинцы Мадакаского. С ревом люди Хованского бросились на вал, и тут же по ним ударил мушкетный залп, загромыхали пушки, пищали, тюфяки-картечницы. Ядра и картечь разорвали московскую пехоту в клочья. Со стены было видно, как разлетаются в клубах дыма куски тел. Атака полностью захлебнулась. Враг спешно и почти в панике отступил под градом свинца.

— Ага, получили! — победно кричали смоляне, провожая бегущих свистом и улюлюканьем.

— Я убью этого литовского дьявола лично! — в бешенстве носился перед своим шатром князь Хованский, сжимая саблю в руке, забывая от злости, что и сам литвинских корней. Причину своей неудачи он уже видел не в стратегии, не в армии, а в одном-единственном человеке — Кмитиче. Огня ненависти к Кмитичу добавил Хованскому англичанин Лесли. Этот опытный британский инженер рассказал, что в любых войнах существуют люди, вопреки даже собственному осознанию превращающиеся в некие камни преткновения для своего врага.

— Однажды мы проиграли войну французам только из-за одной-единственной девушки в армии Франции — Жанны д ’ Арк, — рассказывал Хованскому Лесли, — уж и не знаю, чего в ней было больше, Божьей искры ли, или же дьявольского огня, но только из-за одного присутствия этой юной леди в армии французов мы не могли их победить. Боюсь, этот пан Кмитич из той же породы людей-талисманов.

Поэтому с рассветом взбешенный Хованский вновь приказал открыть огонь из пушек и забрасывать вал ста-восьмидесятифунтовыми гранатами. Эти бомбы из глины и стекла взрывались, неся страшные разрушения в городе. Их смоляне боялись пуще ядер. Недалеко от Кмитича упала одна такая граната и с шипением запрыгала, извергая рыжее пламя, сыпля искрами горящего фитиля. Хорунжий успел отпрянуть в сторону, прячась за выступ стены. Бомба со страшным хлопком разорвалась, и Кмитича, хоть тот и успел укрыться, обдало брызгами кирпичных крошек и стеклянных осколков от рикошета. Все его лицо оказалось залитым кровью, и если бы не кольчуга и шлем-мисюрка, которые еще не успел снять Кмитич, возможно, ему пришлось бы куда хуже. Пушкари помогли своему пану канониру спуститься на вал, где лекарь долго обрабатывал его лицо водкой и бинтами. Но рана оказалась не опасной. Горький же опыт Кмитича натолкнул его на способ борьбы с коварными гранатами.

— Старой модификации бомбы! — сказал своим канонирам Кмитич. — Из стекла и глины, похоже. Делаем же вот что: берем мокрую овчину и накрываем эти гранаты. Их можно быстро затушить, ежели проворно все делать. А еще лучше — железными рукавицами хватать их и выбрасывать обратно под стену.

Канониры и в самом деле так делали: намочили куски овчины и набрасывали их на бомбы, отчего эти гранаты не успевали взрываться. Иные, надев панцирные рукавицы, успевали выбрасывать гранаты вниз — на головы московитов.

В отличие от московитского лагеря, в Смоленске пан Кмитич становился все более уважаемым человеком. Его полюбили не только хорошо знающие хорунжего канониры, но и гусары, бердышники, и даже польские и немецкие мушкетеры: со всеми Кмитич находил общий язык, у всех вызывал уважение своей смекалкой и храбростью. На каждую хитрость московитян Кмитич отвечал своей хитростью. Он одинаково хорош был и на стенах у лафетов пушек, и во время дерзких вылазок, и в редкие минуты отдыха, когда веселил всех своими шутками и рассказами… Его уважали Корф, Тизенгауз, а Боноллиус считал его своим другом, Обухович, пусть и был скуп на похвальные слова, восхищался знаниями и мастерством Кмитича в ратном деле.

Весь следующий день захватчики вели огонь по стенам, разрушив некоторые башни. Горожане же, готовые к штурму, притаились на валах и на самих стенах, сжимая бердыши и мушкеты, готовые к новым атакам врага. Кмитич в каске стоял с двумя заряженными пистолетами, заткнутыми за пояс, с саблей и с пищалью в одной руке и куском лаваша в другой — есть хотелось постоянно, но поесть не было ни времени, ни места. По левую руку от него мутно поблескивал ряд медных кабассетов — мушкетерских шлемов немецкого полка. Но штурм не состоялся. Зато на город градом сыпались пули, петарды и ядра. Редкий дом полностью уцелел от их разрушительной силы. Кое-где в домах можно было видеть черное чугунное ядро с большое яблоко, торчащее из кирпичной стены. Более мелкие ядра пищалей и гаубиц посекли резьбу на фасадах костелов, монастырей и церквей. Едкий дым распространялся по улицам и закоулкам всего Смоленска. Все городские монастыри стояли с разбитыми окнами и выщербинами на стенах. Кое-где рухнули крыши. В некоторых монастырях упали алтари, разбились распятия, но монахам и священникам, что бернардинцам, что униатам, что протестантам, было не до этого — они трудились на валу вместе с мещанами города, относили на носилках раненых, перевязывали, а некоторые даже брали в руки оружие и стреляли со стен по людям, объясняя свой «грех» тем, что «нехристи они»…

Кмитич все не ехал к гетману. Ему было невдомек, что Януш Радзивилл, получив-таки булаву Великого гетмана, послал на помощь Смоленску трехтысячный корпус обер-лейтенанта Германа Ганскопфа, которого литвины уже по-своему называли Ганским. Недалеко от Смоленска, под Богдановой околицей, Ганскопф наткнулся на московский полк, и завязался бой. Либо полупьяные, либо пьяные вдрызг ратники московского полка, ранее полагавшие, что кроме охраны этой стороны Смоленска им ничего не предстоит, ничего не смогли поделать с налетевшими на них немецкими рейтарами, литвинскими конными хоругвями и четырьмя ротами драгун. Оставив на поле боя до десяти тысяч убитых человек, побросав знамена, оставшиеся в живых московиты в панике разбежались. Обер-лейтенант, видимо, полагая, что оказал Смоленску действенную помощь, отошел назад к своему обозу под Оршу. Увы, Смоленск так и не воспользовался сей королевской услугой. Кмитич даже не догадывался, что через Богдановую околицу можно свободно выехать из города чуть ли не целому обозу. Он все еще размышлял, как же лучше сделать так, чтобы незаметно улизнуть из Смоленска без риска быть узнанным. Обухович посоветовал ему одеть платье московитского пленного и ночью на коне прорваться сквозь обозы. Если узнают — рубить саблей и бежать во всю прыть коня. Если нет, прикинуться заблудившимся своим всадником.

— У нас есть свободные кони? — спросил Кмитич. — Не жалко?

Он знал, что одного коня кто-то украл, видимо, оголодавшие горожане. Двух жеребцов убило вражескими бомбами, и их тоже съели. И всего в крепости осталось двадцать семь коней, которых рассчитывали в будущем тоже пустить на мясо, ибо с провиантом становилось все хуже и хуже. Первыми нехватку еды ощутили беженцы из ближайших деревень. Среди них участились случаи воровства, перераставшие в банальный грабеж, когда голодные смоляне врывались в амбары более богатых. От различных болезней в день умирало по нескольку человек, в основном также среди беженцев. И это было еще одной головной болью воеводы.

— Так, наверное, и сделаю, — решил Кмитич, выслушивая советы Обуховича по поводу ухода из Смоленска в платье пленного стрельца, — хотя, честно, уезжать не хочется.

— Не думай об этом, — мягко отвечал Обухович, хлопая Кмитича по плечу, — и так провианта нет, а ты голодный постоянно. Жрешь, как не в себя! А помнишь свадьбу! Вот бы сейчас эти лосиные ноздри! — воевода едва заметно улыбнулся в усы. Кмитич тоже усмехнулся. Так и было: есть хотелось постоянно. Дома из еды осталась лишь похлебка из репы, реповые лепешки да солонина, которую старались экономить. Лишь винный склад Подберезских был богат, но на одном вине не продержишься. Скорее, наоборот.

Не хотелось Самуэлю бросать свою Маришку в этом пекле, но еще пуще не хотелось оставлять всех своих боевых товарищей: раненого Тизенгауза, лежащего в монастыре бернардинцев, где пахло обвалившейся штукатуркой и битым кирпичом; не хотелось оставлять забавного и одновременно мудрого Боноллиуса, сменившего свои завитушки на блестящие рейтарские доспехи и каску, но также с перьями; вечно озабоченного Обуховича; шустрого не по формам Корфа, и даже несколько заносчивого командира польской пехоты Ма-дакаского, который геройски сражался у стен и на валу. Привязался Кмитич и к пану Оникеевичу, безрассудно храброму воину, который всегда находил шутку в самый отчаянный момент боя. Как-то пуля задела бок Оникеевича, вырвав небольшой кусок кожи с мясом. Пока Оникеевича перевязывали, он кивнул на кровавый ошметок своего тела на грязном дощатом настиле и, улыбнувшись, сказал:

— Вось вам i мяса, а вы казалі, што ў горадзе мяса няма!

И уже на следующий день он вновь был на бастионе, как будто и не было никакого ранения.

Златовласую Елену Кмитичу было даже жаль. Ее уже посеревший от дыма и пыли чепец еще мелькал за валом — девушка то махала лопатой, то помогала относить и перевязывать раненых. Но подойти и поговорить с ней у Кмитича абсолютно не было времени.

Это случилось в редкое затишье, когда по договоренности с московской стороной у стены убирали тела убитых. Кмитич провел несколько часов дома с Маришкой, а когда вернулся, то застал своих канониров в большом радостном возбуждении.

— Мы только что черного бусла отловили! — горели счастьем глаза молодого пушкаря Сымона Твардовского. — Сам прилетел и сел около нас! Его девушка первой заметила, беленькая такая, что раненых перевязывает.

— Черный бусел? — Кмитич недоверчиво посмотрел на Твардовского. — Шутишь, что ли?

— Так оно и есть, пан канонир! — кивнул дед Салей. — Прилетел и сел около входа в арсенал. Я к нему, он отскакивает, клювом стучит сердито, но не улетает. А Сымон сзади, боком, боком, подскочил и хвать его! Во вырывался! Но Сымон пусть и худой, молодец, удержал!

— А ну, пошли глянем! — Кмитич с дедом Салеем и Твардовским направились к арсеналу. «Что-то чудят хлопцы», — думал Кмитич, зная, что черные аисты — птицы редкие, человека чураются, и даже если кто-то из людей приблизится к кладке этой птицы, то черный аист никогда больше к этому месту не вернется. И в отличие от белого собрата, коего полно по всей Литве, черного аиста мало кто вообще видел. Тут даже многочисленные стаи ворон, беспрестанно каркающие над крышами города в компании своих тявкающих младших братьев галок, куда-то исчезли. А черный бусел, напротив, прилетел!.. «Чертовщина какая-то», — думал Кмитич, который ранее и сам лишь слышал про черного аиста от более опытных охотников, но ни разу не видел воочию.

Они открыли двери и зашли в арсенал. В углу на соломе стоял на тонких красных ногах аист, черный, как крыло крум-кача, лишь брюшко белое да длинный клюв такой же красный, как у обычного белого бусла.

— Невероятно! — выдохнул Кмитич. — Что он делает здесь?! В городе?! Когда пушки громыхают?!

— Наверное, его гнездо войной разорило, вот он и прилетел. Хочет чего-то, да бессловесная тварь, сказать не может, — объяснял как мог Салей.

— Надо его накормить. Тощий какой-то, — заметил Кмитич, слегка приближаясь к редкой птице. Бусел настороженно посмотрел на хорунжего и защелкал своим длинным клювом, явно угрожающе.

— Вот же странно! Боится, но не улетает! — удивлялся Твардовский.

Бусла принялись кормить. Кто-то принес ему рыбешек, которых аист охотно ел, ел он и кусочки хлеба. Съел даже ящерку, которую где-то умудрился поймать ловкий Твардовский. Так и остался черный аист у артиллеристов. Его стали выпускать из темного арсенала, но он, выходя на улицу, все равно не улетал.

— Во как животинку напугали! Не хочет улетать, хоть тресни! — удивлялись канониры. Кмитич также ломал голову над тем, что же заставило такую осторожную и деликатную птицу так запросто прийти к людям и поселиться среди них.

А на следующий день к арсеналу канониров посмотреть на бусла пришла Елена. Это, как оказалось, именно она первой увидела, как прилетел и приземлился странный черный бусел, о существовании которых девушка раньше даже не догадывалась.

— Вот, — она протянула мокрый свернутый платок, — я тут лягушку в городском пруду словила. Да и не пруд, лужа, скорее. Но лягушек там всегда много. Мы там еще детьми их ловили.

— Ого! — Кмитич и удивился, и был рад вновь лицезреть отважную жрицу любви. — Ты и лягушек мастерица ловить? Молодец!

— Молодцы на конюшне стоят, а я просто хорошая, — игриво улыбнулась Елена. Заигрывать с мужчинами у нее получалось, без всякого сомнения.

— И чем же ты хорошая такая? — улыбался Кмитич, думая, как бы деликатней спросить, зачем же она выбрала древнейшую женскую профессию. Но ответ Елены совершенно смутил хорунжего.

— К примеру, к тебе хорошо отношусь. Не делаю людям ничего дурного…

Кмитич слегка покраснел. Все выглядело так, как будто девушка объясняется ему в любви, но тоже осторожно, деликатно, полушутя.

— Буслы лягушек любят, — Елена увидела, что смутила Кми-тича, и резко сменила тему разговора, — вот я и решила его попотчевать. Ну, а как ты поживаешь, пан канонир? Как семья?

— Какая тут семья?! Война сплошная! Моя семья — вот, — и он указал на Твардовского и деда Салея, — ну, доставай свою лягушку.

Черного бусла — его уже все называли пан Чернулик — как раз в этот момент вывели подышать свежим воздухом. Елена опустилась перед птицей на корточки. Чернулик не попятился, лишь косо посмотрел на девушку, а та развернула на земле свой мокрый платок. Маленькая серая лягушка, оказавшись на свободе, прыгнула в сторону и замерла. Но аист даже не пошевелился.

Но дед Салей одобрил Чернулика.

— Правильно! — кивнул он. — Нельзя лягушек убивать. К дождю, а то и к беде. Жабки, они животные священные. Старики казывали, что человек после смерти обращается в жабу, а потом она опять в человека! У нас в деревне камень был, там с незапамятных времен дух жабы был изображен, так бабы гадали на камне том!

— Иди-ка ты, дед Салей, со своими паганскими верованиями! — возмутился Твардовский и стал советовать Кмитичу:

— Чернулик глупый еще! Птица молодая, несмышленая. А ну-ка, пан канонир, попробуйте его силой покормить. Как котенка!

Кмитич схватил лягушку за лапку и поднес к самому клюву пана Чернулика.

Но реакция птицы оказалась совершенно неожиданной — аист как-то брезгливо отпрыгнул назад, словно испугавшись излюбленной пищи своих белых братьев-буслов. Кмитич вновь протянул ему лягушку, но аист, словно обидевшись, вновь отпрыгнул, взмахнул крыльями и взлетел. Сделав круг над удивленными людьми, задравшими на взлетевшую птицу головы, Чернулик полетел в ту же сторону, откуда, по словам Елены, и прилетел.

— Ну вот, — всплеснула руками Елена, — обиделся! Хотела сделать ему подарок, а получилось, что оскорбила!

— Точно обиделся, — грустно кивнул Кмитич, — видимо, лесная птица. Лягушек ни разу не ел. Обидели мы его.

— Может, еще вернется? — Елена в надежде посмотрела на оршанского князя. Тот лишь вздохнул:

— Дурной знак, — сказал он, — чтобы черный бусел к человеку вышел!.. Кепска будзе, говорю вам.

— Это точно, — поддакнул дед Салей, — птица, да еще черная — предвестник смерти. Либо плохих новостей. Видимо, хлебнем горя мы все тут. А то, что лягушку не съел — молодец!..

К концу июля Кмитич решился-таки на ночной прорыв. Он долго выбирал платье у пленных московитян — все пленные были в каком-то неприглядном рванье, которое либо не подходило хорунжему, либо абсолютно не годилось. В конце концов он остановился на одном пленном стрельце, родом из-под Курска. Доспех, полагавшийся московским стрельцам, состоял лишь из одной «шапки железной», представлявшей собой простой шлем с небольшими полями, чрезвычайно удобный для стрелка-пехотинца. Правда, по собственной инициативе стрельцы поддевали под форменные кафтаны кольчуги или кожаные латы с нашитыми железными бляхами. Именно такие кожаные латы были и у пленного стрельца, но Кмитич их вернул хозяину. Такая защита спасала разве что от татарских стрел и сабли, но не от пуль. Одежда стрельца состояла из кафтана серой мешковины, простой шапки, какие носили, впрочем, все московитяне и даже некоторые смоляне, и желтых сапог. Стрелец, явно смущаясь недовольной гримасой Кмитича, объяснил, что они воюют в подменке, а на парадах его мундир — ярко-зеленый с золотистыми «снурами».

— У нашего всего приказа такая зеленая форма, как и знамя, — пояснил стрелец.

— Приказ — это полк? — спросил Кмитич.

— Вроде того, или поменьше чуток, — пожимал плечами стрелец, — в нашем приказу пятьсот человек… было. Сейчас, наверное, едва ли половина осталась.

— На войну нужно отправляться, как на парад, — упрекнул стрельца Кмитич, примеряя кафтан мышиного цвета, спускавшийся до самых пят, с широкими, суженными у запястья рукавами, — а то как выглядите, так и воюете, — и он подмигнул пленному Странно, но Кмитич не чувствовал никакой ненависти к пленным московитянам, хотя в бою готов был рубить их в капусту. Кто-то из пленных протянул Кмитичу шапку побогаче, пояснив, что это шапка «начального стрельца». Кмитич взял из рук московита шапку и покрутил ее в руках. Она отличалась от первой мехом — соболиным, а не овчинным, и нашивкой отличительного знака в виде жемчужного изображения короны.

— Откуда? — посмотрел Кмитич на невысокого замухрышку, протянувшего ему эту шапку. То был молодой паренек со сморщенным скуластым личиком, бегающими лакейскими глазками и серо-желтыми жидкими усишками. Судя по всему, это был простой московитский пехотинец. Парень объяснил, что убил ненавистного ему сотника и сам пошел в плен, ибо страсть как ненавидит московцев за войны и разорение его марийских земель.

Кмитич нахмурился. Уж как-то не вызывало у него доверия то, что этот хлюпик убил сотника. Да и остальные пленные как-то подозрительно косились на тщедушного пехотинца.

— Врешь, — сказал ему Кмитич.

— Пан, не вру, — испуганно заморгал пехотинец, кланяясь хорунжему в ноги, — выстрелил, шапку взял и утек…

Говорил он по-русски неплохо, лучше других, только несколько растягивая слова своим сипловатым голоском.

— Меня зовут Ванька Пугорь, — представился пленный паренек. Лет ему было, поди, не больше двадцати-двадцати двух.

— Из нагорной мари мы, или черемисы, как московцы нас называют, — говорил Ванька Пугорь, — там цари народ наш, как траву косами, косили. Особенно Иван Васильевич. Может, слыхали? Наш богатырь Мамич Бердей против него воевал, да погиб.

Кмитич что-то припомнил. Ах, да! Во время Ливонской войны Иван Ужасный, заключив унизительный для себя мир, вынужден был перебросить из Ливонии войска именно для войны с черемисой.

Ванька Пугорь просился помогать защитникам крепости, рвался убивать «ненавистных царских псов», и Кмитич пообещал отослать его к Корфу Правда, нельзя сказать, что Кмити-чу понравился этот заморыш. Уж какой-то слишком лакейский весь. Просто стало его жаль, его и его горемычный народ. Что касается остальных, то пленные московитяне, пусть и мало кто из них говорил по-русски, понравились Кмитичу. Он был сам пленен открытостью и наивностью этих людей, для которых, в отличие от литвин, не существовало понятий польстить собеседнику или что-то не договорить ему из вежливости. Хотя, наверное, это касалось далеко не всех пленных из этого пестрого многоликого московитского племени. Так, один круглолицый и курносый московитянин повторял на все вопросы одно и тоже:

— Ма ейсаа ару. Ма ейсаа ару…

Стрелец из-под Курска (поэтому говоривший на литовско-русском) объяснил, что парень говорит: «Я вас не понимаю», ибо по-русски не знает ни бельмеса.

— Как же он служил в вашей армии? — удивился Кмитич. Курянин иронично усмехнулся:

— Скорее всего, придуривается, господин пан. Пусть чуть-чуть, но московский диалект русского он точно знает.

— А ты откуда по-фински понимаешь? — поинтересовался Кмитич у курянина.

— Понимать не понимаю, но простые слова знаю, — ответил тот, — у нас ихнего брата хватает.

Пленный русин из-под Курска, похоже, не разделял благодушного мнения Кмитича о наивности и простоте пленных, в частности, о людях из народа мокша или москов.

— Люди они, верно, бедные, но отнюдь не наивные, — говорил курский русин, — хитрые и ленивые. Вы, пан, с ними порезче да поосторожней.

«Вот уж боевое братство», — осуждающе думал Кмитич, ко-сясь то на курянина, то на пленных москов. Один из них на плохом русском кое-как объяснил, что он и его товарищ живут по Москов-реке, которую пленный называл также Коноплевкой.

Он, с трудом подбирая слова, рассказал, что они, москов, там у себя ходят по воскресеньям в церковь, но дома все равно молятся своей богине Мокощь — женщине-пауку, живущей в колодце, и даже гадают на пауках, кладя их в коробочках на ночь под подушку. Немало удивился Кмитич тому, что похожий, как брат, на пленного-москова другой пленный, тоже плохо говорящий по-русски, но именем Иван, представился каким-то Карьялайненом и знать не знал никакую Мокощь, поклоняясь богу Юкко, а также каким-то сюндюзетам и богу солнца Пейвэ, включая и старика с молотом Тиермеса. Этот явный язычник просил прощения, что, подневоленный, воевал на стороне мокши и их проклятого царя, ибо страсть как не любил ни царя, ни московских попов, которые забирают у кудесников его народа кудесы — бубны, заставляют другому богу молиться, отчего его народ болеет, старики умирают, а женщины не рожают. Третий финский московит, тоже по имени Иван, назвался представителем тяга-лажет, и Кмитич совсем не понял, что за тягалажет, откуда он и кому поклоняется. Был там и татарский солдат, также ни слова не знавший по-русски. С ним пообщался литвинский татарин, ратник Юха, выходец из минской Татарской слободы. Несколько неожиданно для Кмитича два единоплеменника как-то резко поговорили.

— Что он тебе сказал? — спросил у Юха Кмитич.

Юха нахмурил бровь:

— Дурной тюфенкчи!

— Что затюфякчи? — улыбаясь, переспросил Кмитич, полагая, что слово «тюфенкчи» оскорбительное. Но оказалось, что нет.

— Тюфенкчи — это стрелок, человек у тюфяка, — объяснил Юха, — тот, кто из тюфяка стреляет. Он за деньге, то есть за гроши, готов за любого воевать. Плохо думает о царе, а сам воюет. Я его ругал, сказал, что я, в отличие от него, настоящий хабит — воин-защитник своего отечества. Сам-то он волжский булгарин и Ивана IV ненавидит за разорение Казани, и нынешнего царя считает недалеким и неверным, а все равно воюет. Меня же ни за какие деньге не заставить воевать за того, кто мне не нравится. Вот Аллах его и покарал. Пусть теперь поработает за нас на валу, камни да землю потаскает.

— Чудеса, — качал удивленно Кмитич головой. Чуть ли не все пленные оказывались лютыми неприятелями московского царя, за которого, тем не менее, воевали. Хотя булгарин честно признался, что воюет только за деньги, и плевать ему на московских шайтанов. Удивило хорунжего и то, что все пленные наивно полагали, что находятся на территории Польши, наказывая поляков за некие «неправды» перед православным населением. Для московитян, похоже, вся Речь Посполитая была одной Польшей, где живут антихристы, хотя больших антихристов, чем сами пленные, Кмитич пока еще не встречал. Не встречал даже среди кривичей-идолопоклонников, все еще тайком почитавших змею-кривь и священные дубы. Те хотя бы читали Библию и праздновали также все христианские священные дни.

Хорунжий также осмотрел оружие пленного стрельца. Это была тяжелая («Половина пуда, не меньше!» — прикинул Кмитич) фитильная «рушница», как называл свой мушкет сам стрелец, с длинным кованым граненым стволом. Ствол крепился в березовом ложе с прямым прикладом.

— М-да, — покачал головой Кмитич, — и оружие у вас соответствующее! Что, не используете кремневые мушкетные замки* а все еще с фитилями воюете?

Кмитич прикинул, что просто с руки из такого «дрына» стрелять сложно — нужна подставка фуршет, роль которой у московитян выполняли их стрелецкие бердыши — топоры с лезвием в виде полумесяца на длинной рукоятке.

Стрелец пояснил, что в армии много иноземного нового оружия, но стрельцы тяготеют к старому оружию и не умеют обращаться ни с пиками, ни со шпагами, которыми их пытается вооружить царь. Также каждый имел саблю, называемую «польской». Кмитич так понял, что сабли московитов в самом деле такие же, как и у литвинов.

— Эхе-хе, — сокрушенно крутил Кмитич головой, все еще держа рушницу, — такую, поди, заряжать долго.

Стрелец грустно кивнул:

— Да, не шибко.

«С таким вооружением и обучением и не одолеть московскую армию? — думал Кмитич и сам же себе отвечал. — Но их много, у них много казаков и татар, а те воевать умеют. Да и наемников немало. Все же трудно нам будет противостоять армаде царской».

Что касается марийца Ваньки Пугоря, то Корф не захотел его брать, и Кмитич пристроил парня в помощь к своим пушкарям. Ванька старался: подносил ядра, чистил банником стволы, советовал канонирам, куда лучше стрелять… «А такой заморыш, потому что не кормили его хорошо у царя», — думал Кмитич, глядя на нового помощника…

Как только Кмитич собрался совершить прорыв из города в подменном платье стрельца и уже попрощался с плачущей женой, на горемычный Смоленск обрушился новый интенсивный обстрел, да такой, что невозможно было носа высунуть в проем между зубцами стены. На глазах у хорунжего некий защитник, хлебнув для храбрости медовухи, пытался выстрелить из пищали по врагам, но едва он вышел из-за зубца, как, охнув, тут же осел. Картечь пробила ему грудь…

Стрельба не стихала и всю последующую ночь. Лишь утро было спокойным, но Кмитич его проспал, уронив голову на лафет пушки, утомленный бессонной ночью. Днем весь этот ужас повторился.

Наступил жнивень — месяц, когда литвинские крестьяне надевают свои соломенные шляпы-брыли и берут в руки косы. Оно и сейчас многие, кого война пока не коснулась, принялись скашивать золотистую рожь да пшеницу. Иные же переделывали свои косы в пики, ибо с востока шли другие жнецы, собирающие другую жатву.

Еще мальчишкой Кмитич любил наблюдать, как высокие парни, голые по пояс, с бронзовыми блестящими на солнце спинами косят конюшину в соломенных брылях на головах. Да и сам он любил самозабвенно и решительно срезать острым лезвием косы стебли ржи, представляя, что рубит острой саблей врагов. Сейчас же в окрестностях Смоленска стояли неубранные поля, а косари, сидя с мушкетами в руках за городским валом, горестно обсуждали загубленный урожай.

— В августе мужику дохнуть нельзя, — говорил какой-то ратник с берендейкой через плечо и мушкетом в руках, — надо косить, пахать и сеять. А тут… — и он в сердцах сплевывал.

— Верно, — поддакивал его товарищ, видимо, тоже деревенский мужик, — что в августе соберешь, с тем и перезимуешь. Гамон нам всем зимой, коли москали не уйдут. Уж точно, не сядем мы этим летом на последний сноп, не выпьем гарелки и не споем:

Рада, рада, наша перапелочка, Што лета даждала — рада, рада…

И у мужика заблестели от слез глаза.

Иной урожай волновал московского царя, невольно исполнявшего один из стихов «Откровения»: «И поверг сидящий на облаке серп свой на землю, и земля была пожата…» Смоленск, впрочем, не желал становиться жатвой царского серпа. В московской армии судорожно принимались меры. 7-го августа москвитяне попытались устроить окоп на берегу Днепра, для чего обстрел города был особенно интенсивным. Однако Кмитич в подзорную трубу рассмотрел сей маневр и приказал канонирам открыть огонь. Пушки заговорили, их ядра ложились точно, и московитяне отступили, понеся значительные потери.

И вновь Кмитич отложил свой отъезд: в полночь московское войско, придвинув близко к стенам полевые пушки, стало готовиться к штурму со стороны Днепра. Но смоленская пехота, вместе с немецкой и польской стоявшая наготове по всем северным приднепровским кватерам, сильным огнем отразила эту попытку. Уволакивая убитых и раненых, московитяне ушли, так и не осуществив своего плана. Вновь раздражался царь и корил своих воевод, что их обещания о быстрой сдаче Смоленска и о плохом состоянии смоленской фор-теции не сбылись. Из речей царя исчезли благодушные нотки в адрес своей армии, он уже не улыбался милостиво своим полковникам и воеводам. Отросшая темная борода придавала смуглому лицу государя Московского еще больше мрачности, особенно когда он злился. В то время как от Шереметева и Трубецкого приходили обнадеживающие вести, он сам с почти 150-тысячной армией стоял уже второй месяц под Смоленском, неся ощутимые убытки в людях, лошадях, пушках, провианте. Царь отписал заказ в Тулу на отливку новых ядер и орудий.

Государь собирал в своем шатре на Девичьей горе Долгоруковых, Хованского, Зубова, Волконского, Хитрова, Мило-славского, Гипсона и прочих и уже обращался к ним куда как более резко, требовал результатов, заставлял принимать меры и даже угрожал. И воеводы московские вновь бросались на штурм. 10-го августа они поставили на месте разбитого ядрами новый гуляй-город за Еленскими воротами. Целый день, с семи часов утра до самого вечера осажденные били сюда из пушек, московитяне отвечали, но огонь защитников города по пристрелянному месту был явно более эффективным: подвижные укрепления гуляй-города разлетались куски. Но и Смоленск нес ущерб. От беспрерывной пальбы одна башня обрушилась, а другая, видимо, сильно поврежденная ранее, от грохота и сотрясений с ужасным шумом развалилась сама по себе, и в ее руинах уже никто не осмеливался стоять. Были разбиты также две соседние кватеры Оникеевича, который, тем не менее, не прекращал шутить и подбадривать своих солдат. На других кватерах и башнях были сбиты зубцы и разрушены стоявшие на стенах избицы.

— Этой ночью будь наготове, — сказал как-то Обухович Кмитичу, — нам нужна помощь от Радзивилла, и только на тебя надежда. При первом же перерыве между канонадами уезжай из города. Или сейчас, или уже никогда не уедешь, — и он, впервые за последнюю неделю улыбнувшись, добавил: — хватит с меня неприятностей с гетманом. А Смоленск не так уж и плох, как я думал…

Сходя со стены, Кмитич увидал внизу, во дворе, среди разбитых лафетов, поломанных досок, бочек и носилок с ранеными Елену. Она сидела на корточках в своей красной юбке и ловко перевязывала ногу ратнику, который лежал на носилках и корчился от боли. Удивительно, но чепец девушки был вновь белым и чистым.

— И когда же ты только успеваешь еще и за одеждой следить? — улыбаясь, спросил Кмитич, поравнявшись с Еленой. Та встала, тоже улыбнулась ему, утирая пот со лба тыльной стороной запястья.

— День добры, пан Самуэль! Рада, что вы все еще живы.

— Постой, — удивился князь, — я же тебе пока не представлялся!

— А я и так знаю, кто вы. Я и вашу Маришку-дурочку знаю! И брата вашего читала. Хорошо писал!

— Даже так? — еще более удивился Кмитич, разглядывая привлекательное лицо девушки и проглотив слово «дурочка» в адрес Маришки. Оно, лицо этой блондинки, правда, несколько осунулось, и волосы стали почти пепельного цвета от пороха, дыма и солнечных лучей, но чуть раскосые глаза все так же голубели на ее загорелом лице, все так же смотрели таинственным насмешливым взглядом.

— Значит, ты и перевязывать мастерица?

— Ну, не мне ли знать, как устроено тело мужчины! — звонко рассмеялась девушка.

— А я вот собрался уезжать из города. К гетману, за армией, — словно оправдываясь, произнес Кмитич.

Счастливая улыбка вмиг слетела с пухленьких губ девушки. Она, правда, тут же вновь усмехнулась, но уже грустной печальной улыбкой. И как-то тихо попросила:

— Возьми меня с собой, пан. Я много чего умею. Даже стрелять из мушкета. И на коне скакать могу.

— Не-а, — покачал шапкой с ястребиными перьями Кмитич, — я один должен ехать. Опасно это, — и он, сам не зная зачем, положил свою ладонь на ее плечо, маленькое узкое плечико под недавно стиранным белым охабнем.

— А со мной не заподозрят! — Елена накрыла его руку своей теплой ладонью. Она серьезно и умоляюще смотрела Кмитичу в глаза. У нее были удивительные, странные глаза, словно познавшие всю скорбь человеческую, пронизывающие насквозь душу. Хорунжий вновь смутился, как тогда, у стены, и вновь вспомнил взгляд волчицы, которую однажды еще мальчишкой случайно повстречал зимой в лесу. Волчица в тот раз так же пронизывающе и изучающе смотрела на юного Кмитича, а затем, развернувшись, ушла по своим волчьим делам. Сейчас же на Кмитича смотрели глаза волчицы, умолявшие никуда не уходить.

— Нет, — как-то неуверенно отвечал хорунжий, — тебе надо здесь остаться и дожидаться армии. Я обязательно доберусь до гетмана и приведу сюда наши силы.

Затем усмехнулся и пошутил:

— Слышал, что в Московии принято жен бить да в тереме держать. Не хочу тебе такой участи!

Однако Елена не засмеялась шутке. Она думала о чем-то своем. Вновь с тоской посмотрела на Кмитича:

— Сюда обратной дороги нет, — сказала девушка, покачав белокурыми локонами, — лучше не уезжай или не обещай вернуться, так как мы тут все обречены, — Елена опустила голову и вздохнула. Тут на носилках два санитара поднесли очередного раненого. Солдат лежал, прижав руку к правому боку. Между его красных, блестящих от крови пальцев проступали, змеясь, густые багровые струи. Девушка вновь присела на корточки, рассматривая окровавленный бок ратника. Кмитич отступил назад, стараясь не мешать. «Надо бы идти», — подумал он, ожидая момента, когда Елена поднимет на него глаза, чтобы сказать ей: «Ну, я пошел…» Кмитич вынул из кармана часы в серебряном футляре в форме луковицы — стрелки указывали ровно полдень. Он закрыл часы, спрятал в карман. «Уйду не прощаясь», — решил Кмитич.

«Что за черт!» — хорунжий моргнул, протер глаза пальцами. Вначале он не обратил внимания, когда еще разговаривал с Еленой, но сейчас… вроде, посерело вокруг как-то все. Он взглянул на небо.

— Что за черт!

Или у него в глазах, или в воздухе что-то появилось, но голубое ясное небо, пусть и с редкими белыми барашками облаков, вдруг приобрело какой-то странный стальной оттенок. Голубизна небосвода словно выцвела. Кмитичу показалось, что вокруг… убывал свет! Но солнце светило как и прежде!

«Может, это контузия?» — подумал испуганно Кмитич и уперся взглядом в такие же испуганные, как и его чувства, глаза Елены. Девушка уже стояла.

— Что это? — спросила она, оглядываясь.

— Ты это тоже видишь?

В самом деле, пока Кмитич разговаривал с Еленой, все вокруг приобрело странный оттенок холодной серой стали. Другие люди также испуганно оглядывались, смотрели на небо — не облачность ли? — но небо было по-прежнему чисто, только… едва заметная и вообще никем не увиденная зарубка на западной стороне солнечного диска сейчас обрела форму достаточно заметной выемки. Люди стали волноваться.

— Смотрите! Смотрите, на солнце что-то!

— Что там?

— Смотреть невозможно! Ярко очень!

— Боже, спаси и сохрани!

Еще через десять минут стало еще необычнее, ибо слово «темнее» не совсем подходило.

— Матерь Божья, спаси нас!

— Плохой знак, спад ары! Ой, плохой знак!

Люди продолжали кричать и суетиться у стены и на стене. Еще десять минут — и солнце превратилось в полумесяц, все еще угрожающе яркий, словно застывший разрыв гранаты, но небо при этом окрасилось аспидно-серым цветом обнаженного клинка. Вот загадочная темнота начала обволакивать солнце, которое уже не освещало небо и землю. Темнота шла с запада, поднимаясь, набирая силу, внося страх в сердца людей. Темная и бесформенная масса, словно огромное чудовище, ползла вдоль западного горизонта, как грядущий шторм с моря, но этот мистический шторм шел в глубоком и страшном молчании, без грома, без молний, без порывов ветра.

— Затмение! Солнечное затмение! — кричал кто-то.

Кмитич, замерев, глядел на удивительные метаморфозы неба. Он читал, слышал, но еще никогда не видел солнечного затмения. Если это оно! В этом хорунжий был не уверен. А вдруг это сам Бог, прогневавшийся на людей? Может, поэтому прилетал прямо в осажденный Смоленск черный бусел?

Темнота начала плавно ползти вдоль горизонта, оставляя вслед за собой желтоватый полумрак. Вот уже полумесяц солнца превратился в искрящуюся белую узкую полоску. А темнеющее небо продолжало обволакивать солнце все стремительнее и стремительнее, словно страшный гигантский змей, заглатывая светило. И вот края яркой полосы солнца разбиваются на отдельные бусинки ярко-белого света — четки Бейли — последние лучи солнечного света, пронизывающие глубоко расположенные лунные долины. Напротив полумесяца проявился призрачно круглый силуэт. Это темный диск луны, заслонивший светило, обрамленный опально-белым свечением, создававшим ореол вокруг потемневшего солнца. Постепенно возникла корона — самое поразительное и неожиданное из всех проявлений полного затмения солнца. Почти мгновенно невероятно узкий полумесяц солнца образовал цепочку блестящих бусинок и коротких арок, быстро уменьшающихся и исчезающих. И теперь только одна бусинка сверкала, словно единственный алмаз на этом мистическом кольце. Но пробивающийся блеск стремительно тускнел, как будто его поглощала бездна. Город погрузился во мрак. Смолкли звуки и голоса людей. Все словно утонуло в темноте, как в черной пучине. На небе появились звезды.

Время полного затмения! В том месте, где раньше на небе было солнце, теперь зиял черный огромный зрачок космоса, окруженный нежным жемчужно-белым светом.

— Я боюсь! — услышал Кмитич голос Елены. Девушка прижалась к нему. Он крепко обнял ее тонкое теплое тело, стройное, как у молодой березки. Она слегка дрожала.

— Не бойся! Это должно пройти! Как красиво! Как страшно! — зачарованно глядел вверх Кмитич, на то, как слабый пурпурный свет появился на восточной кромке лунного диска, оттеняя белую корону и черноту, за которой спряталось солнце. На небе, словно ночью, мерцали звезды. Но то была не ночная темнота, а ночь самого дня! Над горизонтом по всей его протяженности можно было видеть, что затмения там, за границей тени, уже нет — лишь зловещий желтый полумрак.

— Это конец? — шептала испуганно Елена, и Кмитич ощутил ее горячее дыхание у себя на щеке. Девушка закрыла глаза и прижалась к его лицу.

— Нет, — Кмитича также сковал суеверный страх, страх перед чем-то абсолютно неведомым и жутким. Им самим овладело ощущение конца времени, но Кмитич понял, что больше боится даже не за себя, а за Елену, чье сердце колотилось рядом с его сердцем, лихорадочно соображая, как же можно спасти эту несчастную в своем испуге девушку от черной бездны неизвестности.

— Никогда больше! Никогда! — испуганно шептала Елена, непонятно что имея в виду — не то свое прошлое занятие, не то еще что-то.

— Не бойся. Нет, любая, нет! Все пройдет! Это… это солнечное затмение, — он жарко шептал ей прямо в лицо, гладя по белокурым волосам ладонью. Сейчас Кмитич с ужасом вспоминал цитату из «Откровения»: «Четвертый Ангел вылил чашу свою на солнце: и дано было ему жечь людей огнем…» Нужели это оно и есть?

Тусклые шипы и пучки световой короны все еще украшали черный диск солнца. Но вот уже слабый свет забрезжил на западе, в то время как на востоке тьма все еще сгущалась. Кромка луны начинала светлеть. Затмение отступало. Тьма не сумела овладеть солнцем.

На черном диске появилась первая сверкающая бусинка солнечного света. Эта одиночная бусинка быстро перерастала в гирлянду из нескольких бусин, сливающихся в одно яркое пятно и постепенно приобретающих вновь форму солнечного полумесяца. Солнце выползало-таки из-под луны. Мрачная тень медленно проплыла и быстро пропала на востоке. День с его естественными светом и формой полностью вернулся.

Но Кмитич с Еленой все еще стояли, прижавшись друг к другу. Кмитичу при этом не хотелось отпускать девушку — он, к собственному удивлению, чувствовал себя безопасней, ощущая тепло ее тела, словно ребенок в обьятиях матери. От Елены шла сильная энергетика и защищенность, несмотря на то, что она сама страшно перепугалась. Словно проснувшись, девушка часто заморгала глазами и посмотрела на Кмитича снизу вверх почти удивленно. Тот, смутившись, чуть-чуть отстранил ее. Елена, также явно смутившись, сделала шаг назад.

— Ну вот, все позади, — буркнул Кмитич, утирая холодный пот со лба шапкой.

— Что все это было? — она вновь испуганно взглянула на Кмитича.

— Солнечное затмение. Звездочеты говорят, что такое бывает иногда. И это, как и комета, предвестник войны, страшной войны.

— Но почему именно сейчас?

Кмитич рассеянно улыбнулся:

— Наверное, из-за войны. Знак плохого времени. Нужно готовиться к худшему, Елена.

Он достал часы, взглянул на циферблат, думая, что сильно опаздывает. Чудо! Оказывается, прошло всего-то две минуты с небольшим, а хорунжему показалось, что все это длилось ужасно долго, почти вечность!

— Плохой знак, — опустила голову Елена, — не уезжай. Это Бог на тебя гневается.

— Это на царя гневается Бог! А мы с тобой еще встретимся. Я обещаю!

* * *

В царском лагере затмение наделало еще больше переполоху, чем в Смоленске. Люди молились, кто-то даже плакал, прощаясь с жизнью… Сам царь был не на шутку перепуган.

«Вот он, старый мордвин Никон с его реформами! — лихорадочно думал оробевший царь. — Вот его идея ходить на крестный ход не по солнцу, а против солнца!»

Воеводы советовали кто что: одни говорили, это знак беды, и нужно уходить из-под Смоленска, другие — что это смоляне прогневили Бога тем, что не признают царя его помазанником. Третьи говорили, что война будет проиграна, четвертые — что нужно отказаться креститься тремя пальцами и вернуться к двум…

— Иуда брал соль щепотью, поэтому щепотью креститься грех.! — кричали царские ратники. — А двоеперстие указывает на два естества Христа! Никон, лжеотец, прогневил Бога, вот он и грозит нам! Царь в руках антихриста в образе патриарха!

Начались волнения. Толпа приверженцев двоеперстия росла, народ бузил, и вскоре началась кровавая драка с применением сабель и бердышей. «Двоеперстники» опрокинули «трехперстников» и толпой пошли к царскому шатру, размахивая саблями и кулаками, требуя не принимать нововведения. У шатра смутьянов встретил ощетинившийся мушкетами стрелецкий строй в вишневых кафтанах.

— А ну, разойдись! — кричал рослый сотник.

Кто-то выстрелил из пистолета прямо в живот сотнику. Еще выстрел! Один из стрельцов, согнувшись пополам, выпал из стройного вишневого ряда.

— Пли!

Стрельцы дали в ответ залп, завязалась отчаянная рубка. Красные кафтаны стрельцов быстро поглотила серая масса. На помощь гибнущим стрельцам прибежали новые. Появились английские наемники и залпами разорвали толпу бунтарей…

Царь в это время ретировался вон с Девичьей горы, под плотной охраной солдат и стрельцов. Насмерть перепуганный монарх Московии приказал оповестить войска, что по поводу «щепоти» еще никаких четких указов Никона нет, и каждый пока может креститься, как хочет.

В тот день смоляне вздохнули свободно: у стен было тихо, а вот из лагеря московитов до Смоленска ветер доносил мушкетные залпы. Правда, бунт был быстро погашен, царь вернулся. Что дальше делать, он пока не знал.