Еще никогда Кмитич не ощущал на себе такой ответственности, как в ночь на 15 июня. От немногочисленной хоругви оршанского полковника зависел если не исход всей войны, то, по меньшей мере, исход грядущих переговоров и судьба всего Витебского воеводства, его родной земли! Кмитича умоляет, приказывает сам король! Его заставляет сражаться не только любовь к своей земле, приказ короля, но и шляхетская честь, ибо вызов брошен принципиальным соперником… Этот крест ответственности давил на плечи оршанского князя как никогда, и ему впервые становилось страшно. Страшно и за людей, которыми он командовал, и за собственную жизнь, ибо умирать совсем не хотелось в самом конце войны, до того, как он увидит свою малютку Янину, не подержит ее на руках, не поцелует глаза…

Кмитич тихо ступал между костров, вокруг которых молча сидели его солдаты, всматривался в лица людей, думал о том, что на следующий день их может уже не быть здесь, на грешной земле…

Даже безвыходное положение перед битвой у Кушлико-вых гор три года назад не вызывало столько треволнений, как сейчас. Тогда конфедеративная армия Кмитича и Жаром-ского стояла, казалось бы, между двух гор, между огнем и полымем: между враждебно настроенными королевскими войсками, призванными разоружить его и Жаромского, и московитами Хованского, хищника, жаждущего его, Кмитича, крови. И тем не менее просвет был, была надежда, были шансы… И вот в тех, казалось бы, незавидных условиях оптимизм жил в сердце Кмитича, не покидала уверенность, что все будет хорошо… Сейчас Кмитич не видел помощи, не видел поддержки, не чувствовал оптимизма, не ощущал былой смелости, а лишь видел перед собой выстроившегося для атаки врага, готового прыгнуть на него и впиться зубами в его тело. Впервые Кмитич не желал сражаться, хотел уйти, увести людей, но понимал, что невозможно, нельзя, поздно…

Помощь не шла. Не мота прийти. Потрепаные и измотанные полки Михала Паца расположились между реками Березиной и Днепром, защищая собой дороги на запад. Сам же гетман остановился в Шклове. В Менске сенаторы постановили выдать универсал о сборе посполитого рушения. Кмитичу, впрочем, от всех этих новостей было ни холодно ни жарко. Все это лишь означало, что в ближайшие дни ждать помощи неоткуда. Была еще призрачная надежда на отошедшего от военных дел Бо-гуслава, но его хоругвь по дошедшим расплывчатым сведениям была повязана по рукам и ногам ще-то под Дюнабуршм, выбивая из-под города московские полки. Ну, а задачей Кмитича было не дать Хованскому о ступить и спрятаться за стенами Витебска, чтобы не сорвать восстание, которое ожидалось в городе. Поэтому на плечи оршанского князя наваливалась нелегкая задача: задержать Хованского боем здесь, на берегах Лучесы, к югу от Витебска. И вот если план удастся, то Витебское воеводство спасено! Но у Кмитича на все это лишь пять тысяч солдат две пушки и ограниченное количество пороха, которого хватит на непродолжительный бой… Поэтому Кмитич то и дело повторял всем своим офицерам мушкетеров и жмайтских пехотинцев:

— Дальше тридцати шагов не стрелять, вдогонку не стрелять, без приказа — не стрелять…

Кмитич до последнего надеялся, что к нему прибудет обещанная помощь в виде обоза артиллерии от Александра Полу-бинского. Но… вместо обоза на взмыленной гнедой прискакал курьер. Он сообщил, что подкрепление увязло в боях с превосходящими силами князя Долгорукого.

— Они атакуют каждый день, — сообщал курьер, — с божьей помощью и при наличие пушек и пороха мы их всякий раз добро поджариваем, но сойти с места московцы, тем не менее, нам никак не дают…

«Мой любый друг, — писал Полубинский, — спешу к тебе на помощь, но сейчас не дают беспрестанные атаки Долгорукого. Продержись хотя бы пару суток, милый мой пане! Спешу! Ужасну спешу!..»

«Прощайте пушки!» — в ужасе думал Кмитич. А вот у Хованского было пять пушек, и еще дополнительно подвезли пять тяжелых орудий, видимо, из витебского гарнизона. Эти двадцатифутовые орудия под охраной двух стрельцов, сгрудившись, стояли на берегу Лучесы, и Кмитич хорошо их видел в подзорную трубу. Видел и понимал — эти пушки разнесут его укрепления в пух и прах.

«Эх, вот бы сюда Елену с ее умением напускать ветер, да разметать все эти пушки!» — вздохнул Кмитич, вспоминая знакомые и любимые голубые глаза, и… как будто бы в голове услышал голос, ее голос: «А сам попробуй! Вспомни Ясну Гуру!»

Мысль пришла быстро. Действие тоже. Ибо медлить было невозможно. Кмитич скинул одежду и с одним кинжалом в руках погрузился в прохладную черную воду реки. Лето еще не разгорелось, еще не согрело Лучесу, хотя у берегов вода показалась Кмитичу совсем теплой — ночью река отдавала-таки тепло, накопившееся за солнечный день. А вот на глубине он всей кожей ощутил холод…

Самуэль незамеченным проплым под водой между липких водорослей и корявых веток и под покровом ночи вынырнул прямо около вражеских орудий. Осторожно высунул из воды голову, осмотрелся, тихо никем не замеченный во мраке ночи подкрался сзади к охраннику, напрыгнул, коротко полоснул ножом по горлу… Второй стрелец не успел даже проснуться… Кмитич вспомнил Ясну Гуру, Ченстохово. Но тогда было легче, тогда в лагере немецкого генерала Мюллера он был своим, на нем был шведский мундир, у него был порох, но даже тогда испортить две пушки оказалось непростым заданием. Сейчас Кмитич был голым, мокрым и с одним единственным кинжалом в руках. Но он знал что делать. Вырезал в казеной части стволов орудий фитили, забил черные жерлы орудий травой, землей и мелкими камнями. «Эх, и с остальными бы так!» — подумал Кмитич, но углубляться в лагерь московитов посчитал опасным. Он взял стрелецкий мушкет. Осмотрел — новый, шведский… Полковник насыпал на полку пороха, взвел колесный замок, поднес к связанным фитилям пушек, приложенным к пороховому бочонку… Сухой выстрел стрелецкого мушкета в ночной тиши услышали, наверное, все, но главное — искры подожгли фитиль, что ІСмйтйч вставил в бочку. «Теперь — бежать!» Кмитич кинулся к реке, прыгнул, с плеском нырнул, и уже под водой видел краем глаза, как окрасилась поверхность Лучесы оранжевым светом, как грянул гром взрыва. Взлетели в воздух все заряды пяти тяжелых пушек… Также незаметно как пришел, Кмитич уплыл обратно… В литвинском лагере мокрый и продрогший оршанский князь выпил залпом целых две пляшки горелки, прежде чем согреться…

Хованский уже не торжествовал. Жуткий страх сковал сердце князя в этих диких краях лесной реки с болотистыми берегами, со всякой нечестью, взрывающей его пушки. Хованский боялся каждого куста, каждой тени, вздрагивал от каждого хруста сучка или ветки. Он с большим удовольствием отступил бы сейчас в Витебск, спрятался бы за высокими стенами от этой партизанской страны с ее кривыми лесами, стреляющими деревьями и все еще живыми руинами… Но спрятаться, увы, не мог, ибо перед ним стоял этот опостылевший пан Кмитич, которого Хованский так сильно хотел разбить, но… уже боялся. «А вдруг подкрепление придет к литвинам, и их число сравняется с нашим?» — испуганно думал Хованский и делился этой мыслью со своими офицерами.

— Тогда надо атаковать его, пока нас вдвое больше, да отступать в Витебск. Если сразу уйдем, то получим удар в спину от Кмитича, на плечах ворвется литва в город. Надо громить их, и все дела, — отвечали воеводе его подчиненные…

Хованский и сам больше всего на свете желал разгромить Кмитича. И одновременно боялся… Его Новгородский полк с заряженными пистолетами и наточенными саблями и копьями стоял и ждал сигнала к атаке. Белые кирасы гусар мутно поблескивали в сумраке раннего июньского утра. Впрочем, самих новгородцев в Новгородском полку осталось едва ли половина. Строптивых уроженцев Новгородщины Хованский то и дело заменял московскими боярами и их детьми, пополнял полк и молчаливыми не привыкшими обсуждать приказов карелами и даже казаками… Видимо поэтому командовать этим кавалерийским полком Хованский поручил атаману Якову Черкасскому, также имевшему зуб на Кмитича — в Орше тот пристрелил его брата…

Кмитич хмуро осматривал в подзорную трубу позиции московитян. Хотя смотреть на них можно было и без подзорной трубы. Кмитич видел колыхающие знамена, слышал хриплые звуки рожков, собирающие ратников к атаке… Бухнули в утренней дымке, стелящейся над долиной реки, московские пушки. Словно глухие удары барабана.

— Началось, — обернулся Кмитич на ротмистра Сороку. Сорока, казалось, впервые в жизни не улыбался в свои черные кошачьи усы. Его глаза были влажными.

— Началось, пане, — сказал Сорока, словно прощаясь, до этого грустно натачивавший свою саблю, сидя на бревне, словно и не собираясь никуда.

Кмитич встретился с полными отчаянья глазами ротмистра и даже слегка оторопел. Это он, Кмитич, только что хотел увидеть в этих знакомых с восемнадцати лет темно-серых смешливых глазах пана Сороки оптимизм, уверенность… Это как раз Кмитич хотел подпитаться воодушевлением у этого более старшего по возрасту человека, уже спасшего ему однажды жизнь… Однако получалось, что и сам Сорока нуждается в воодушевление, будучи надломленым, морально истоще-ным. Похоже, его окончательно сломали эти долгие десять лет войны, постоянное неведение о судьбе жены и трех детей, постоянные походы, бои, наступления, отходы.

— Все будет добра! — крикнул весело Кмитич Сороке. — Это наш последний бой, пан ротмистр. Обещаю!..