Ну, а что же делал король скандалов Богуслав Радзивилл, светская жизнь без которого в Речи Посполитой была бы скучна? Слуцкий князь отдалился от войны. Саксонский курфюрст, муж троюродной сестры Богуслава, отдал опальному Радзивиллу в пожизненное пользование Прусское губернаторство. Впрочем, не всем в Пруссии сие известие понравилось. Прусская шляхта начала собираться в Крулевце (Кенигсберге) и послала к Богуславу делегатов с просьбой не платить в дальнейшем ему никаких контрибуций. Но Богуслав отказал делегатам, заявив, что все положенное необходимо платить, после чего он приказал полковнику Штрей-ну следить, чтобы пруссаки больше не собирались и не бузили.

Сам же Богуслав по совету Михала приступил к написанию автобиографии, но работа шла медленно. Набросав полную корзину мятых листов, Богуслав отправился 7-го июня 1661 года в Варшаву на заседание Посольской Избы, где вновь встретил сопротивление польской шляхты.

— Вы как слуга чужого государя не имеете права быть допущенным до дел Речи Посполитой! — говорили поляки Богуславу. Но литвинский князь оказался настойчив, привел более убедительные аргументы и все же принял участие в заседании, думая при этом: «Да уж, автобиографию нужно срочно дописывать, да покрасочнее!» На сейме Богуслав выносил на обсуждение конституцию ариан, убеждая привязать к ней всех протестантов Речи Посполитой. Затем из Варшавы Богуслав отправился в Бартенштейн, чтобы успеть на завершение прусского сейма, а после поехал в город Менск. В этом потрепанном войной городе, куда только-только стали робко возвращаться жители, также состоялся сеймик, на котором Слуцкого князя выбрали директором заседания и вновь сделали своим послом на ближайший сейм Речи Посполитой.

В эти же дни литвины постоянно осаждали Борисов, принуждая московитов сдать город. Но царский воевода Хлопов, несмотря на критическую ситуацию, недостаток людей и провианта, не сдавался. 27 июня Хлопов писал царю: «К Менску и Борисову учали польские и литовские люди через реку Березыню переправляться, и я, холоп твой, видя в Борисове малолюдство, острогу всего держать нечем, две доли острогу выжег, а треть острогу в прибавку к городу по ворота укрепя, большою крепостью оставил для воды и твоих, великого государя, хлебных запасов». Эти запасы перевезти в замок не было никакой возможности, так как «запасных порожних житниц в городе не было, а всего острогу было выжечь нельзя, чтоб к острогу и городу проток из Березыни, а из того протоку воду емлють в город».

1 июля к Борисову подошли войска Чарнецкош, Боловича, Ру-сецкого и отряды «литовского полку» Павла Сапеги с пехотными людьми. В августе здесь объявилась и немногочисленная хоругвь легких всадников Кмитича. Борисов вызвал печальные ассоциации у оршанского князя, связанные с неудачным штурмом, гибелью почти трети всего отряда и пленением самого полковника. Поэтому убедившись, что Хлопов все еще упорно держит оборону крепости, Кмитич повернул свою хоругвь против вернувшегося Хованского. Этого воеводу Кмитич опасался пуще других.

— Одолеем Хованского, значит, одолеем и всех захватчиков, — повторял Кмитич своим ратникам.

Ну, а к концу лета князь Иван Хованский зализал-таки раны, собрал подкрепление — полк Ордина-Нащокина в Полоцке, присоединил созданных по его приказу гусар Новгородского полка и вновь вернулся в Литву с войском в двадцать тысяч человек. Воевода московский теперь горел желанием отомстить и Кмитичу, и всем остальным литвинам за позорный разгром и потерю значительной территории Литвы в минулом году.

Этот хищник тревожил Кмитича больше других, тем более что в армии Речи Посполитой вновь наметились разброд и шатание, что было на руку Хованскому: раздосадованные постоянными невыплатами солдаты ВКЛ, видя, что Сапега и Пац деньги все-таки получают из казны, окончательно послали к черту Сапегу, Михала Паца и Юдицкого. Новым главнокомандующим литвинских войск был избран Казимир Хва-либога Жаромский, бывший виленский воевода, маршалок конфедерации войска ВКЛ. Жаромский избежал московского плена после захвата Вильны, согласившись вроде бы служить царю, но сам вновь возглавил борьбу против оккупантов. Новый главнокомандующий выслал навстречу Хованскому кавалерию, а пока спешно достраивал мост, чтобы переправиться через Двину в старый брошенный Хованским лагерь.

Только войска разместились в бывшем лагере московитов, как появился Хованский. Кмитич горел желанием побыстрей поквитаться с этим наглым московитом, не желающим уходить.

— Давай быстро атакуем негодяя, пока он не изготовился к бою да не разгромил в пух и прах, — советовал Кмитич Жаром с кому. Но литвинский полководец не торопился. Он дал добро лишь попытаться разбить фланги противника. Несколько раз конница и пехота атаковали позиции Хованского. Московиты отвечали мушкетным огнем из-за плетня. Пикинеры Хованского, и Кмитич успел это рассмотреть, использовали испанские копья и европейский до спех.

— Научились воевать помаленьку, — процедил Кмитич, когда две пули подряд просвистели около его головы… Атаки литвинов были отбиты, но и кавалеристы Кмитича ощутимо жалили из пистолетов с близкого расстояния ряды пикинеров. Московиты тоже вынуждены были отойти.

В это время солдаты Жаромского продолжали укреплять лагерь: выкопали два окопа с брустверами, два шанца, срубили пожелтевшие под октябрьским солнцем деревья соседнего леса, что слишком близко подходили к лагерю и могли служить защитой захватчикам…

Теперь конфедераты чувствовали себя в гораздо большей безопасности. Но только не Жаромский и не Кмитич.

— У Хованского и Нащокина много людей, — повторял Жа-ромский, — больше двадцати тысяч, а у нас всего лишь дюжина тысяч солдат. Почти вдвое меньше. Хищник вернулся, пан Кмитич.

Да, вернулся. И первым делом начал свою ужасную месть у села Кушликовы горы в десяти верстах от Дисны. Во время четырехдневных боев с 14 по 18 октября Хованский наголову разбил литвинский отряд польного писаря Кото вс кого. Три роты Котовского безуспешно штурмовали позиции московитов. Неудобный театр военных действий, зажатый между ручьями, и топкие берега заставляли Котовского штурмовать неприятеля на узком участке большой массой пехоты. Но люди Хованского огрызались мушкетными залпами, ощетинились пиками, а затем по отступающим пехотинцам ударила боярская конница. Побросав знамена, солдаты Котовского спаслись бегством. Кавалерия сошлась в яростной рубке с боярской конницей, но московитов здесь было вдвое больше. Конные литвины, порубленные и окровавленные, поворачивали своих коней и также уносили ноги вслед пехоте. Многие погибли, многие попали в плен.

А 18 числа произошла новая битва. Ее начали атаки мос-ковитской кавалерии на отряд Крыштопа Адаховского. Поддержать своих товарищей, с трудом сдерживающих атаки конной массы, выдвинулись все хоругви конфедератов. Они столкнулись с ратью Хованского, притаившейся в лесу. Московиты открыли мушкетный и пушечный огонь по литвинам. Под яростным обстрелом врага литвины шесть раз переправлялись через два ручья, разделявших две армии, атакуя ощетинившихся «гишпанскими рогатками» пехотинцев Хованского, но… тщетно. Слишком неудобное и узкое место не давало литвинской пехоте развернуться для эффективного штурма. Лишь малая часть могла участвовать в атаке, а остальным оставалось лишь наблюдать.

— Черт бы нас всех побрал! — кричал, подскакивая на коне к Жаромскому, Кмитич. — Там столько людей наших покосило! Трубите, пане, отход! Коннице вообще не развернуться!

На этом бой был и закончен.

Солдаты бузили, некоторые высказывались за то, чтобы вообще разойтись после 11 ноября — последний по контракту день, когда должны были выплачивать жалование. Солдаты Кмитича также испытывали нужду в еде и деньгах, грозили разойтись…

— У нас враг под самым носом, а вы мне про деньги говорите! — пытался образумить своих ратников Кмитич, взывая к их совести. Те слушали и терпели. Пока. Жаромский же и сам подумывал об отходе, но неожиданно к нему подошло подкрепление — литвины, которые еще в июле создали собственную конфедерацию. Они предложили Жаромскому объединиться и создать антиправительственную лигу конфедераций.

— Король потерял всякое доверие! — возмущались новые союзники. — Он нам должен кучу денег!

— Кучу денег, — горько усмехался Жаромский, — Княжеству он задолжал целых 13 миллионов злотых! А для Сапеги у него нашлось 100 ООО злотых! Только одному Сапеге! Эта шельма помимо этих денег получил еще и шавельскую экономию! Каково?

Конфедераты и Жаромский еще долго возмущались, сотрясая воздух проклятиями в адрес Яна Казимира и Сапеги.

Новая лига не на шутку напугала Варшаву, ибо представляла из себя силу в более чем 20 ООО человек — почти как у Хованского. Король, Сапега и Михал Пац начали подготовку к ликвидации лиги. Пац, пусть его и мало кто слушал, принялся переманивать солдат конфедерации под свое командование. Этим, в частности, активно принялся заниматься ротмистр Паца Крыпггоп Адаховский. Его вскоре нашли с дыркой от пули во лбу. Поговаривали, что агитатора пристрелил лично Кмитич, хотя это было и неправдой. Но даже этот непроверенный слух лишь добавлял уважения оршанскому князю среди конфедератов — все решили стоять до конца и не идти ни на какие компромиссы с королем. Ян Казимир двинул на оппозиционеров войска Чарнецкого и тех солдат, что выделил ему Сапега. Михал Радзивилл, с ужасом наблюдая, что происходит вокруг него, и жалея лишь о том, что не оказался рядом с Кмитичем и Жаромс-ким, гневно отказался участвовать в этом походе.

— Если вам что-то не нравится, — говорил он Чарнецкому и Сапеге, — то попытайтесь договориться! Решите дело миром, тем более что правда на стороне этой лиги! Найдите деньги людям, а не посылайте против них войска! Я за собственные деньги снаряжал хоругви! Мой кузен Богуслав тоже! Ни гроша не получил я из казны! Вы тут все идиоты! Я ухожу от вас!

Чарнецкий, впрочем, ничего не ответил Михалу. Возможно, старый воевода был полностью согласен с молодым Несвижским князем. Ну, а Сапега молчал, как обычно. Так конфедераты оказались между двух огней: с одной стороны свои, с другой — Хованский.

Осень выдалась в тот год теплая и сухая. Литвинские боги размалевали и без того живописные лесные опушки осенними цветами так, что глаз трудно было оторвать от этой красно-желто-оранжевой палитры. Но Жаромскому было не до красот местной природы. В его лагере прозвучал сигнал отбоя. И хотя было еще довольно-таки светло и тепло, небольшие костры все же развели, чтобы поджарить на них сало или голубя.

— Ну что, пан воевода, приуныли? — Кмитич подошел и сел на бревно рядом с Жаромским, который жарил на углях тушку убитой накануне горлицы. — Трофей не велик? Ну, да ничего. Как говорили наши предки — ужин отдай врагу. А вот обед раздели с товарищем. Вы разделите завтра своей обед со мной? — свежевыбритое лицо Кмитича выглядело моложе, улыбка озаряла полковника.

— Сбрили свою партизанскую бороду, пан Кмитич? — улыбнулся в ответ Жаромский и тут же спросил несколько грустно:

— Не жалеешь, Самуль, что связался со мной?

Где-то в лесу захохотала сова. Кмитич прислушался, посмотрел на рыжее пламя, игравшее оранжевыми бликами на его чистом лице, и улыбнулся.

— Нет, не жалею, пан воевода. В такое уж я время родился, что лучшие годы проходят на войне. Михалу Радзивиллу, моему сябру, еще хуже. Ему на днях двадцать пять стукнет. Парень с девятнадцати лет в этой кровавой мясорубке варится.

Мне уже тридцать! Но… будет что вспомнить на старости лет. Будет что внукам рассказать у камина зимним вечером, — Кмитич засмеялся, покрутив головой. — Во как я заговорил! Как будто уже все позади!

— Я не о том! — поморщился Жаромский. — Я не о всей войне тебя спрашиваю, а только про сегодняшний момент. Ведь между двух огней находимся! Между двух гор. Надежд — никаких!

Кмитич внимательно посмотрел на воеводу:

— У меня сын растет. И вот вырастет он, а я ему что скажу, что воевал-воевал за свободу своей радзимы его батька, а потом вдруг испугался?

— Я, между прочим, не за себя боюсь, я о людях думаю, — несколько обиделся Жаромский, грустно повесив длинные волосы, — в Вильне мы обороняли замок до последнего, и если бы не мокрый порох, то взорвал бы я себя! А ты… испугался! — Жаромский отпил из темно-зеленой бутылки терпкого рома. — Хочешь? — протянул он бутыль Кмитичу. Тот взял, отхлебнул, сморщился, потряс головой, занюхивая рукавом.

— Ну и гадость же вы пьете, пан воевода!

— Английский ром!

— Вы лучше в Кушликах самогона купите! Во сто раз мягче и полезней! Эту херь пираты Лапусина пусть хлебают!

Жаромский забрал бутыль. Вздохнул.

— Пью, чтобы хоть как-то взбодриться, а не получается, — сказал он, печально посмотрев на пламя огня, стреляющее искрами. Снова крикнула в лесу сова.

— Эхе-хе, пан Самуль! — покачал головой Жаромский. — Мы не сможем воевать на два фронта. У нас слишком мало людей для этого, а денег совсем нет. Еды… кто что сам найдет! Во, — он кивнул на зарумянившуюся тушку горлицы, — Бог послал голубя, и на том дзякуй.

— То есть мы зажаты между двух гор? — как-то совершенно беспечно произнес Кмитич, подбрасывая в костер сухую ветку. — Веска местная, пан Жаромский, смешно называется — Кушликовы горы, — Кмитич засмеялся и пропел:

I слева гара, I справа гара, A паміж тых гор Сонейка ўстае.

Жаромский усмехнулся, посмотрел на Кмитича искоса:

— Это что значит, пан Неунывающий?

— Сонейка — это мы, пан воевода! Какими бы ни были эти Кушликовы горы, а мы между ними встанем! Однажды я и сам испугался, пан Жаромский. Было это шесть годов тому назад. В Смоленске в августе 54-го. Вдруг стало темно, и солнце заслонила луна! И что? Не долго-то продержалась та луна! Солнце все же выглянуло уже через две минуты. Вот и Вы сейчас, пан Жаромский, боитесь этого двухминутного затмения. Оно пройдет, уверяю! Солнечный свет-а мы и есть свет на этой войне — не заслонить ничем! Бог на нашей стороне. Я не знаю как, но мы победим. Сил у нас много, а сомнения… Черт с ними, с сомнениями! Как говорил мой батька, хороший солдат перед боем всегда хорошо нервничает.

Жаромский, слушая Кмитича, тоже улыбнулся. «Мне бы его оптимизм! — подумал он. — Это, наверное, и хорошо, что Кмитич верит в победу. Добрый знак. Но… неужто он не понимает опасности?»

— Все наши беды от того, что нет своего короля! — продолжал Кмитич. — Вот где прав был Януш Радзивилл! Будь у нас свой великий князь, разве были бы все эти проблемы и непо-нятки с королем, что сейчас происходят?

— Верно, — согласился Жаромский, — я, между прочим, был полностью за Унию с Карлом Густавом. Подписался под ней.

— Да я не об этом! Это все уже было слишком поздно, любы мой Хвалибога, — Кмитич почувствовал, что малость захмелел от крепкого морского рома, — мы все сильно обманывались на тот день. Верили, что кто-то нас спасет, не мы сами. Но для Карла Густава Швеция есть его родная страна, а для Яна Казимира Речь Посполитая — это все же в первую очередь Польша!

Вот в чем все наши проблемы! Никто из наших королей о Литве в первую очередь не думал! Ни Карл, ни Ян Казимир! Все о собственных хатах заботились!

— Как закончится война, надо переорганизовать Речь Пос-политую, — вновь кивал своими длинными струями волос Жа-ромский, — к чертям собачьим такую систему! Нужен свой король. Так! Прав был Януш! Свой Витовт нужен нам. Но вот кто?

— Хотя бы мой сябр Михал Казимир Радзивилл! Я бы Богуслава выдвинул в первую очередь, он опытней, но уж больно у него репутация скандальная. А вот Михал — правильный и честный человек во всем!

— Згоден, — усмехнулся своими тонкими губами Жаромс-кий, — стало быть, сябр Самуль, армию мы с вами создали, стратегию войны о двух горах и солнце между ними разработали и великого князя уже выбрали!

И они весело рассмеялись. Кмитич вновь повернулся к огню лицом. Из рыжего пляшущего пламени на него грустно смотрели два искушенных глаза Елены… «Неказисто как-то все вышло», — вздохнул Кмитич, вспомнив, как расставался со своей боевой подругой и командиром в одном лице.

Последние два дня в отряде Багрова прошли в суете и сборах. Одни партизаны собирались вместе с Кмитичем к Борисову, другие оставались в лагере, третьи вместе с Еленой готовились идти под Вильно, где кольцо литвинской армии смыкалось вокруг города. Не без ревности наблюдал Кмитич, как вокруг Елены мелькает новый помощник — бывший студент-юрист и друг геройски погибшего Дрозда Винцент Плевако, бывший житель Вильны. Этот высокий симпатичный хлопец и подбивал отряд идти на соединение с литвин-скими частями Жаромского, стоящими под Вильной. Елена соглашалась. А Кмитич по просьбе самого же Жаромского собирался непосредственно к нему самому.

И никак не мог найти Кмитич свободной минутки, чтобы с глазу на глаз проститься с Еленой. Он уже сидел в седле, готовый тронуться в путь, когда Елена сама подошла к нему. Кмитич нагнулся поцеловать девушку, но та слегка отстранилась. Оршанский князь подумал, что виной тому шныряющие туда-сюда люди, которых Елена смущается. Сама же Елена чувствовала другое: Кмитич во власти своих чувств, и не он руководит ими, а они, чувства, руководят им. Она же не то чтобы не хотела поцеловать его на прощание, нет, она желала даже большего: броситься ему на шею и вообще никуда не отпустить. Но Елена научилась держать в узде свои страсти и желания. Однако Кмитич, полагая, что поцелую помешал проехавший мимо на коне Плевако, не выпрямился, продолжал сидеть, нагнувшись к ней, и тихо, улыбаясь, пропел:

Касенька ты мая, Напаі каня!

Елена с тоской взглянула на него и ответила словами той же песни:

Я каня паіць не буду, Бо я жонка не твоя.

И добавила уже серьезным тоном:

— Ну, ладно, полковник, с Богом! Суждено — увидимся! — крепко сжала ему руку и пошла прочь.

Кмитич еще несколько мгновений сидел, удивленно глядя ей вслед, потом со злостью пришпорил коня:

— Но, пошел!..

Так они и расстались. Быстро, просто, нелепо… По меньшей мере, для самого Кмитича.

* * *

Утром настроение Жаромского вновь испортилось — в Глубокое подошли королевские войска под командованием Чарнец-кого. Самого же Яна Казимира среди войск не было. В лагерь конфедератов пришли два надушенных жеманных офицера в длинных рыжих париках и передали Жаромскому лист с требованием немедленно распустить конфедерацию. В противном случае — война. Судя по камзолам и шляпам, королевские офицеры были явно литвинами — поляки чаще носили мундиры в венгерском стиле, расшитые галунами и разукрашенные перьями, — но с воеводой конфедератов эти двое изъяснялись подчеркнуто на польском. Жаромский вяло принял лист из рук посланников, медленно прочитал, вернул, гордо посмотрел на надушенных офицеров и сказал по-русски с ироничной улыбкой:

— Лучше пришлите канцлера литовского Крыштопа Паца с пенензами, паны ясновельможные.

— Честь! — офицеры коротко поклонились и вышли из шатра главнокомандующего, бросая по сторонам хмурые взгляды. Помимо Жаромского внутри шатра остались Кмитич и поляк Хвелинский, также прибывший на помощь лиге.

— Что делать будем? — повернулся к ним Жаромский.

Хвелинский сдвинул брови.

— Сражаться со своими? И с москалями? Это как-то чересчур, — покачал он усатой головой.

— Я поеду, поговорю с Чарнецким! — решительно заявил Кмитич. — Все наши беды от того, что разучились по-человечески общаться друг с другом. Ультиматумы, гонор, честь! — Кмитич при этом шутовски изобразил только что ушедших офицеров, помахав своей собольей шапкой, словно шляпой. — Чушь все это! Одно позерство, спадары мои любые! Ведь Чарнецкий нормальный русский человек! С характером, но не идиот. Дозвольте, пан воевода, я к нему съезжу!

— Добре, Самуэль, поезжай, — кивнул Жаромский, понимая, что выбора у него нет.

Кмитич сел на коня и умчался в сторону Глубокого. Вскоре воевода Степан Чарнецкий уже принимал оршанского полковника, принимал радушно, будто ждал лично дорогого гостя.

— Ну, как там у вас дела? Садись, рассказывай! — указывал русский воевода Кмитичу на стул. Они сели за дубовый стол, накрытый белой скатертью.

— Эй, хозяйка! — крикнул Чарнецкий в сторону. — Собери что-нибудь гостю! А зачем ты бороду сбрил? — повернулся он вновь к полковнику. Чарнецкий при этом даже как-то ласково погладил свою собственную длинную бороду, словно боясь, что Кмитич сбреет и ее.

— Дела плохи, пан Чарнецкий, — улыбаясь, говорил Кмитич, доставая из-за пазухи мутную бутыль местного самогона, — потому и бороду сбрил. Вместо того чтобы дать по морде этому наглому Хованскому, что вновь топчет нашу землицу, мы из-за грошей несчастных между собой лаемся, как уличные псы. Собаки, то бишь мы, лают, а караван, Хованский, то бишь, идет.

— Это верно, — вздохнул Чарнецкий, — не есть это добро. Все наши дрязги царю в помощь. Что делать будем? — и он с любопытством посмотрел на стоящую на столе бутылку.

— Для начала выпьем за встречу, — улыбнулся Кмитич, — а потом будем вместе воевать, пан воевода. Как в старые добрые времена! Тысячу лет твою бороду не видел, Степан, хоть и три месяца всего прошло, как не виделись! Все-таки ты мне нравишься, не то что этот старый козел Сапега!

Кмитич разлил по глиняным квартам самогон. Пожилая женщина накрыла стол: хлеб и вареные яйца. Чарнецкий взял кружку, чокнулся с Кмитичем:

— Ну, за нашу победу! — Чарнецкий скривился, занюхав куском хлеба. — Эх! Добрая горилка! Сапегу, говоришь? Скажу по секрету: турнуть собираются Сапегу с поста Великого гетмана.

— Это правильно, — Кмитич утер рукавом слезы — так прошибло самогоном, — давно пора. А кого замест его?

— Поговаривают, Михала Паца.

— Miszka su Lokiu abu du tokiu, — усмехнулся Кмитич, вспомнив старую жмайтскую пословицу, которой его научила Алеся Биллевич.

— Звыняй? — не понял его Чарнецкий.

— Говорю: «Что мишка, что л окис — один хрен медведь!» У жмайтов, правда, это красиво, как стишок звучит. А означает это то, что Ян Павел Сапега и Михал Пац — одно и то же, два медведя, два сапога пара. Хотя… новый гетман — уже хорошо, наверное. Ну, давай, Степа, по второй!..

Через час бутылка стояла пустой, рядом с ней стояла пустой и вторая бутылка — Чарнецкого, скорлупки от яиц валялись по столу, а сам Чарнецкий уже рвался к Жаромскому не воевать, а обнять, расцеловать, выпить и спеть «Ой там на горі».

— Долучайся до нас, — соглашался Кмитич, изрядно пьяный, — но твою южную «на горі» виленец Жаромский может и не, ик, звыняй, пан, и не знать, друже ты мой звырхнику…

Ночью на 4 ноября, под черным осенним небом, затянутым тучами, стройные ряды солдат Жаромского и Чарнецкого тихо, без барабанов и труб, пошли в атаку на позиции моско-витского войска. До рассвета было еще два часа. Неожиданно наступление остановили — пехота Чарнецкого что-то задержалась, не успела подготовиться. Кмитич и Жаромский ругали Чарнецкого на чем свет стоит. Но русский воевода был не виноват — после вечери с Кмитичем ужасно болела голова и тошнило. А тем временем начало светать. Но Кмитич решил даром времени не терять — его гусары захватили двух «языков». Пленные сообщили, что Хованский, зная, что у Жаромского значительное пополнение и литвины уже хозяева положения по численности войск, решил не ввязываться в битву и в эти минуты отступает к Полоцку за подкреплением.

— Что? — удивился Кмитич и немедленно доложил Жаромс-кому и Чарнецкому.

— Атакуем немедля! — решили оба полководца. — Хованскому нельзя дать уйти!

— Хоругвь! Вперед! — крикнул Кмитич, надевая шлем и поправляя лицевые щитки на нем. Двести гусар Оршанского князя рысью пошли в атаку. Было раннее утро, землю затянуло белесым туманом. Гусары Кмитича и Хвелинского ворвались в пустой обоз московского войска. Никого!

— Вперед! — скомандовал Кмитич.

Гусары оставили бесполезные телеги и выскочили на просторную луговину, которая, словно зеленый плед, раскинулась среди леса. С ее правой, более низкой стороны рос молодой березняк, размалеванный желтыми и оранжевыми красками разных оттенков, а на небольшом косогоре слева стояла темно-зеленая стена елок. Над луговиной легкой пеленой, словно пороховой дым от только что отстрелявшихся пушек, стелился утренний туман. И тут… прямо из белой мглы тумана по всадникам из-за стволов елей и берез грохнул залп мушкетов. Засвистели пули, испуганно заржали кони, послышались вскрики раненых гусар.

— Засада! Назад! — кричал Кмитич. Его гусары отпрянули, а вперед выбежали мушкетеры Чарнецкого, быстро построились, дали ответный залп, заполняя туман пороховым дымом. Перестрелка продолжалась недолго. В атаку пошли объединенные конные силы Жаромского и Чарнецкого. Гусары налетели на вражескую пехоту, разбросав «рогатки» пикинеров, рубя и топча их копытами своих коней. К всадникам подключились и литвинские мушкетеры, дали залп, второй… Московиты побежали. Гусары, преследуя московитских пехотинцев, которые, как оказалось, прикрывали отход основных сил, на плечах бегущих ворвались и смяли ряды главного войска Хованского, даже сами того не ожидая. Все произошло так быстро и неожиданно, что Хованский не смог организовать никакого мало-мальского сопротивления. Ряды его войска были смяты, как бумажный лист в кулаке. Крики московитов на русском, мордовском, эрзянском, мерянском, татарском, казались Хованскому ужасным хороводом вавилонского столпотворения. Люди кричали, бежали, спотыкались, падая, их срубали острые сабли гусар, в них вонзались злые пули мушкетеров…

— Дур! Ситтен! Лоретгаа! Стойте! Православные! Стойте! — останавливал бегущих людей московский князь на всех языках своих ратников. Все напрасно! От литвинской вески, называемой Кушликовые горы, гусары Кмитича «на сабли взяв, гнали, рубя и убивая» противника до самого Полоцка. Бежали от преследования и новоиспеченные гусары Хованского, их строй был сломлен, их белые кирасы с золоченым двуглавым орлом порублены. Бегство было паническим и хаотичным. Московиты разбегались во все стороны, как группами, так и поодиночке. Один московитский рейтар примчался на взмыленном коне в Невель, где, заикаясь, рассказал царскому воеводе о разгроме двадцатитысячной армии. Еще двое ратников на пятый день объявились аж в Великих Луках, на территории непосредственно Московии, где рассказали, что над Кушли-ками царских «служилых людей иных посекли и поранили, и… казну, порох и свинец, и наряд взяли и обоз весь разорили…» Сам Хованский, преследуемый несколькими гусарами с длинными пиками, в страхе гнал своего коня, сопровождаемый лишь двумя не менее перепуганными сотниками. От погони оторвались, но конь Хованского увяз в трясине болотистого берега речушки. Два сотника пытались вытащить коня.

— Бросайте эту кобылу! — взвыл Хованский, видя, как его ноги выше колен также ушли в топь. — Вытаскивайте лучше меня!

Сотники вытянуіш своего предводителя, бросив несчастного коня. При этом Хованский оставил в трясине и оба своих сапога. Потеряв сапоги и вместе с ними более четырех тысяч человек убитыми, московский князь нагнал своих — отряд в четыре тысячи ратников: самая большая группа от всей разбитой армии.

За двадцать пять верст от Полоцка, возле переправы через Двину, драгуны Жаромского и гусары Кмитича, общим числом не более тысячи человек, вновь настигли отступающую армию Хованского.

— Проклятие! Они повсюду, на каждой миле! — кричал в бессильной злобе Хованский. Он тут же велел выставить около тысячи человек заграждения из пехоты, а остальным спешно переправляться. В этот самый момент у переправы показались литвинские всадники. Казаки Кмитича спрыгнули на землю, тут же собрали две картечницы, которые в разобранном виде везли на конях — изобретение Кмитича, — и по мосту вдарил смертоносный свинец. Драгуны и гусары, залпами ответив на стрельбу московской пехоты, с копьями и палашами набросились на арьергард Хованского, опрокинули его. Всадники лихо рубили царскую пехоту. От полного разгрома московского князя спасло лишь то, что у Хованского в этом месте оказалось в четыре раза больше людей, чем у Жаромского и Кмитича. На подмогу гибнущим пехотинцам устремились новгородские гусары, другие пешие ратники. Но как бы ни учили их, гусар Московии, им было все же далеко до мастерства настоящих литвинских гусар.

В отчаянной сече московитские тяжелые всадники стали терпеть сокрушительное поражение, пятясь обратно к переправе. Литвины выбивали врагов одного за другим из седел, в упор расстреливали их из запасных седельных пистолетов, протыкали и валили длинными копьями — более длинными, чем у их врагов. Кмитич рубился в самой гуще. Он встал в стременах и увидел Хованского в окружении гусар. Кмитич узнал московского воеводу: тот выглядел почти так же, как и под стенами Смоленска — в похожей на турецкую высокой шапке, с кривой саблей, со светло-бурой бородкой…

— Эй! Хованский! — зычно крикнул Кмитич, размахивая карабелой. — Это я! Дьявол Кмитич по твою душу пришел! Ну, как тебе у нас? Куда же ты! Ты ведь так стремился в Литву! Эй, воевода!

До Хованского было шагов сорок, не меньше. В шуме боя он не должен был слышать Кмитича, но… обернулся. Обернулся и с ужасом уставился на высокого длинноволосого всадника в гусарском шишаке, закованного в железные нарукавники и кирасу, что-то орущего, размахивающего саблей. Понял ли он или нет, кто это? Вспомнил ли, сколько рублей обещал своим ратникам за голову этого человека под стенами Смоленска? Узнал ли царский воевода Кмитича или не узнал, но при виде гусарского командира литвинов его сковал суеверный страх. Литвинский всадник тем временем выхватил кавалерийский пистолет с длинным стволом и выстрелил. Сильный ноябрьский ветер спас московского князя — пуля сбила с него высокую шапку, обнажив лысоватую голову. Хованский, пришпорив коня, бросился на мост от наседавших гусар Кмитича.

— Уходим! — кричал он. — Быстрее уходим!

Но Хованский никогда бы не ушел, если бы не его сын Петр, с группой новгородских тяжелых всадников храбро бросившийся навстречу Кмитичу. Оршанский полковник сразу признал в молодом московите знатного княжича: на Петре был вишневый расшитый золотом кафтан, надетый поверх брони, высокая меховая шапка, красные татарские сапоги с загнутыми носами…

Кмитич помчался прямо на княжича. На ходу они сшиблись, зазвенели сабли, высекая искры. Петр оказался проворным фехтовальщиком и первым нанес повторный удар, норовя ранить голову коня оршанского князя. Но Кмитич, не без труда отбив удар, защитив коня, сделал восьмерку своей кара-белой, коротко полоснул княжича по руке и с силой ударил плашмя лезвием по лбу противника. Шапка слетела с головы Петра, кровь хлынула по его лицу, и Хованский-младший, наполовину оглушенный ударом, припал к шее коня. Какой-то гусар хотел добить княжича пикой, но Кмитич зло окрикнул:

— Не сметь! В плен его! Да перевязать рану!

На переправе, толкая друг друга, сумбурно двигалась моско-витская кавалерия, спеша унести ноги от напирающих литвин. Кони перепрыгивали через лежащих на мосту людей и лошадей… По ним с берега не переставая били тюфяки, словно их там была целая батарея, иногда кто-то из сраженных московитских гусар вываливался из седла, порой падал в воду вместе с конем, ломая разбитые картечью перила. Московитяне, те, кто уже переправился, лихорадочно строились на противоположном берегу для отражения новой атаки… Но литвины их уже не преследовали. Идти малыми силами по мосту за Хованским Кмитич посчитал губительным для своей немногочисленной кавалерии…

— Пусть уходят! — крикнул довольный битвой Кмитич. — Мы уходим тоже! Дело сделано…

Даже делая вид, что вышел с честью из этого боя, в отчете царю Хованский не смог скрыть отчаянья полного поражения: «…и учал быть бой жестокий… неприятельские люди стали наступать на… ратных пеших людей… чтобы их разорвать и побить, и… пешие люди… стали твердо и не уступили неприятелю места, бились, не щадя голов своих; и мы, взяв гусар и что было с нами всяких чинов твоих ратных людей, скочи-ли на польских людей… и польских людей сорвали и пешим людям вспоможенье учинили». Все это означало, что с трудом и с большими потерями отбиваясь от очередных атак, Хованский в спешке, едва не угодив в плен, переправился по мосту, чтобы укрыть в Полоцке жалкие остатки своей армии. Он писал письмо царю и понимал: все кончено. Если после Полон-ки у Хованского еще оставалась надежда на успех, то сейчас все это развеялось, как дым. Московский воевода точно знал: царь больше не даст подкрепления, ибо нет его, а это означает, что и он, Иван Хованский, ничем не сможет помочь царскому князю Даниилу Мышецкому в Вильне, куда уже подошли литвинские войска и повстанцы, чтобы отбить свою столицу. Шел к Вильне со своими шестью сотнями драгун и рейтар Богуслав Радзивилл, имея личное распоряжение короля Яна Казимира возглавить штурм Виленского замка.

Через несколько дней после громкой победы под Кушли-ковыми горами среди празднующих литвинских войск появился сам Ян Казимир, который, как оказалось, уже почти неделю был в Глубоком. Радостные конфедераты встретили короля гимном «Магутный Божа» и салютом из пушек. Жаромский, Чарнецкий, Кмитич и Хвелинский, другие офицеры поочередно подходили к монарху и бросали к его ботфортам штандарты и татарские бунчуки — всего более ста тридцати штук. Ян Казимир, прослезившись, целовал победителей.

— Дзякуй вам! — говорил по-русски растроганный король. — Не мне, но Отечеству всему нашему подарок преподнесли! Это есть начало нашей победы над армией царя! Начало освобождения всей страны от захватчиков!

Затем к королю подвели и многочисленных пленных офицеров. Среди них был и сын Хованского Петр с перевязанными рукой и головой, а также еще восемь полковников и более сотни командиров рангом пониже. Также литвины захватили весь московский обоз с боеприпасами и чудотворной иконой, коя не помогла захватчикам. Показали королю и всю захваченную артиллерию московского князя. А в это время разгром отступающих разрозненных отрядов Хованского довершали литвинские крестьяне. Они, собираясь в группы, примыкая к местным партизанским отрядам, гнали и добивали кучки ненавистных захватчиков, мстя за грабежи и разорения своих весок. Хищника загнали в клетку. Месть у Хованского не получилась — ему самому отомстили за все. Впереди московского князя ожидали еще новые поражения, но главный свой бой он уже проиграл. Проведя в Полоцке спешный смотр своих разбитых войск, Хованский отступил в Великие Луки, оставив в городе небольшой гарнизон, которому не суждено уж было удержать город.

* * *

В сердце Алексея Михайловича Романова царила настоящая паника. Ранее он бы обо всем посовещался с Никоном и послушался его советов, но не было больше патриарха в стенах кремлевских, не было и нужных мыслей в голове царя. Тогда 10 ноября государь Московии созвал Думу, чтобы совещаться с боярами, какой дорогою и с какими силами идти навстречу такому сильному неприятелю как король Речи Посполитой и русские казаки с крымскими татарами. Из наиболее авторитетных подданных пришли Федор Михайлович Ртищев, еще с отроческих лет царский постельничий, общавшийся с царем на короткой ноге, а ныне окольничий, царского дворца дворецкий и управляющий всем монетным делом, а также окольничий Богдан Хитров и князь Юрий Иванович Ромодановский, ровесник и родственник царя в третьем колене по бабке с материнской стороны. С этим князем, отличающимся более силою легкого остроумия, нежели разумностью суждений, Алексей часто беседовал по-приятельски не как царь, а как просто друг.

Однако сам Ромодановский предпочитал держаться от такого дружка на расстоянии, зная его переменчивый нрав. Пришел и тесть царя, Илья Данилович Милославский, впрочем, не пользующийся из-за своего безродного бедного происхождения никаким уважением у Алексея. Старец, тем не менее, важно уселся рядом с государем, выпятив свою светло-голубую от седины бороденку. Едва выслушав горестные новости о разгроме Хованского, Илья, шурша длинными одеждами, вдруг встал и, откашлявшись, скрипучим, но громким голосом произнес:

— Государь, поставь меня воеводой твоих полков, и я пленю и приведу к тебе польского короля!

Алексей, сидевший до сего на троне, вскочил как ужаленный, едва не запутавшись острыми носками сапог в длинной расшитой каменьями хламиде. Держава выпала из его ладони и ухнула об пол. Два стражника в белых кафтанах кинулись поднимать державу, суетливо возвращая ее царю. Но тот не взял ее, его руки были уже заняты другой вещью — стремительно шагнув к тестю, Алексей Михайлович схватил того обеими руками за бороду, притянул к себе. Бояре испуганно вжали в высокие воротники головы, увенчанные огромными меховыми шапками, пряча лица в бороды.

— Что?! — таза царя сверкнули двумя темными молниями. — С чего ты, блудницын сын, приписываешь себе такую опытность в военном деле, а?! Когда это ты набил руку на воинском поприще? Спрашиваю тебя: пересчитай свои славные воинские подвиги, тогда и мы можем надеяться, что исполнишь свои обещания! Пошел к праху, старик, со своими бреднями!

Царь сперва влепил тестю звонкую пощечину, а затем, тряся его за бороду, прокричал прямо в лицо:

— Как смеешь ты, негодяй, потешаться над нашими бедами и мной лично такими непристойными шутками?! Сейчас же вон отсюда!

И царь погнал старика Милославскош пинками к двери, которую два стрельца в малиновых кафтанах с алебардами заботливо распахнули перед государевым родственником. Но царь пинками выгнал за порог и стражников, собственноручно захлопнув дверь, вернулся и сел на трон, тяжело переводя дыхание.

Ртищев с легкой улыбочкой повернулся к побледневшему Хитрову:

— Короче, Богдаша, — сказал князь тихо, — ничего не предлагай, не говори и не возражай. Сегодня Его светлость буйствовать изволят.

Похоже, единственным, кто не утратил дара речи и желания публично выступить после выставления Милославского, был все-таки Ромодановский.

— Тут вот что получается, светлый царь, — говорил он, поднимаясь со своего места, — когда Иван Четвертый бездумно разгромил мой родной Господин Великий Новгород, то вещь получилась пустая и худая и для Москвы и для земель Новгородских. Пользы ныне от Новгорода нет никакой. Его, как чумной купцы иноземные обходят. Какая польза и кому была в захвате Республики Новгородской? Никакой и никому. Я вот то же самое вижу и ныне в захвате той же Литвы. Мы убили время и многие тысячи людей, города и села литвинов пожгли и разорили, а теперь и они наши войска бьют. Пока не поздно и пока не всех еще наших там поубивали, отступать нам нужно из Литвы, светлый царь. Ничего не вышло из нашей затеи.

— Уж нет, — поднял царь злые глаза на князя. Он никогда не любил сравнений с бесноватым больным на голову Иваном Ужасным. Сам считал резню в Новгороде сумасшествием, а Ливонскую войну своего предшественника — провальной и плохо организованной кампанией. А тут… ему напоминают и про Новгород, и про провал в войне с Ливонским Орденом, ВКЛ и Швецией.

— Польза должна хоть какая-то быть! — оглядел всех царь. — Слышите? Не зря же я это все затевал? Мы должны руками и зубами хотя бы в Смоленск и Полоцк вцепиться и не отдать города сии! Вильну не уступить должны!

Увы, на очередных переговорах с Речью Посполитой, где на этот раз присутствовал Михал Казимир, царь пошел на огромные уступки королю Польши и Литвы: Алексей Михайлович готов был уступить не только Вильну, но и сам Смоленск, выплатив к тому же королевский долг конфедератам. Взамен царь просил признать себя государем всей Летгалии и той части Литвы, где все еще стояли его войска. Поляки были нескрываемо обрадованы, полагая, что условия царя-это почти победа. Но литвины во главе с Михалом были категорически против. За царем, пусть он и уступал Смоленск и даже Северщину, оставались значительные земли, откуда захватчики еще не успели уйти. Как и на сейме, между поляками и литвинами вспыхнули горячие споры.

— Условия самые оптимальные! — утверждали поляки. — Лучше, чем сейчас, не будет. Соглашайтесь!

— Мы намерены освобождать родную страну до конца и продолжим войну! — отвечал Михал, и все литвины поддерживали его.

Михал уже окончательно разочаровался в своем крестном отце и более не заступался за него. Готовый проливать кровь за Польшу и великого князя еще пару лет назад, Михал теперь рвался защищать лишь родную Литву, мечтал воссоединиться с Кмитичем и уже никуда не уходить от него. Михал потерял всяческий былой интерес к делам Костела и Польши, к дворцовым интригам при дворе Яна Казимира и его шустрой жены. Несвижский князь чувствовал полную разбитость и усталость после долгих лет упорных боев, потерь, улаживания сердечных дел и личных отношений с королем Богуслава, устал от всей этой осточертевшей дипломатии, балансирующей между интересами литвинской шляхты и Короной. «Я и так заплатил Польше большой кровью, — думал Михал, вспоминая шесть сотен гусар, погибших под Бялолукским лесом, — мне пора вернуться домой и думать о своих родных людях, близких и любимых. Пусть король живет как хочет». И даже наводящий ранее на Михала страх неуспокоенный дух Барбары Радзивилл, расхаживающий по ночам в стенах Несвижского замка, ныне казался князю милым и родным кусочком родного уголка, где он с удовольствием бы отдохнул от политики, от войны, от Яна Казимира и всех его французских наследников.

С полным безразличием несвижский ординат воспринял и назначение Михала Паца на пост Великого гетмана, пусть польную булаву еще недавно Михал рассчитывал получить сам. И если еще во время сейма молодой Радзивилл не рисковал говорить что-то дурное в адрес предполагаемого французского наследника на польский престол, то теперь открыто смеялся над этой «очередной королевской дуркой» и высказывался, как и Богуслав, за принца Ехана Фридриха Брауншвейгского-Люксембургского.

Михал сел на коня и, сославшись на усталость и болезнь, поехал к Богуславу в Крулевец, демонстративно игнорировав просьбу Яна Казимира двигаться в Укранию. Богуслав, согласно совету Михала, более года болтался в Пруссии и Курляндии, делая вид, что воюет со шведами. Он, как и советовал Михал, завел дневник, чтобы позже написать автобиографию. В дневник Богуслав заносил все свои «подвиги», лишь бы угодить Короне. Нет, с Яном Казимиром мириться особо не приходилось, ибо даже в самые кризисные моменты, когда оба родственника шли друг против друга с обнаженными саблями, под разными знаменами, отношения Богуслава и короля Польши, пожалуй, оставались ровными и дружескими. Мириться следовало в первую очередь с польской шляхтой, с Папой Римским.

«Захватил шанец около Либавы, — писал в дневнике Богуслав, — разбил две хоругви конного эскадрона шведов около Ма-ренги… 19 октября 1659 года комендант Грубины подписал со мной мир, прислав в качестве заложников капитанов Дугласа и Брагу…» Богуслав описывал факты, дорисовывая их какими-то якобы боями, захватами укреплений, пленением врагов… В шведской курляндской армии Богуслава хорошо знали, уважали, и договориться о какой-нибудь мелкой локальной победе Слуцкий князь мог с любым офицером Курляндии. Кому-то приходилось платить за «взятие шанца», кто-то уступал князю за провиант или же даже просто за спасибо. Конечно, в свой дневник Богуслав не записывал таких вещей, как подарок коменданту Грубины в виде польской кареты 1620 года и что «заложники» Дуглас и Брага на самом деле просто навестили его, договорившись о цене и сроке сдачи крепости. Сейчас Богуслав вернулся в Крулевец, где в отремонтированной золоченой карете повез Михала в лучшую в городе кофейню. Сидя за чашкой кофе, Михал рассказывал кузену новости, сообщил про Паца. Слуцкий князь был жутко расстроен назначением Паца и ругался всеми бранными словами.

— Этому кретину мало польной булавы! Он вновь пристает к моей Анну се! — возмущался Богуслав. — Он и его братец Криштоф просят у королевы ее руки, видимо, мерзавцы, рассчитывают на богатство Януша, царство ему небесное!

— Коща же твои личные дела с Аннусей завершатся свадьбой? — устало спрашивал Михал. — Тогда и Пац отстал бы от нее.

— Жду ответа от этого чертового Папы Римского! И вот в этот момент эти подлые Пацьг лезут со своими предложениями! Но я знаю, что делать! Хочу побыстрей списаться с Юрием Любо-мирским! Очень влиятельный шляхтич Короны. Пусть поможет отвадить этого извращенца. Любомирский мне точно поможет.

— Боже, — Михал покачал головой, — но пан Любомирский интриган из интриганов. К тому же он называл Яна Казимира королем-тираном. Чем он может тебе помочь? Вбить лишний клин между тобой и королем? Уж нет, Богусь. Тебе могут помочь только ты сам и Аннуся. Вы практически помолвлены. Если дело встанет из-за отказа Папы в блашсловлении, то поженитесь без него.

— Пожалуй, так и сделаю…

От кузена Михал отправился в Несвиж, чтобы привести в порядок замок да упасть в объятия любимой жены и таким путем отдохнуть от всех передряг и набраться новых сил. Ну, а Богуслав с небольшим войском по просьбе Яна Казимира двинулся освобождать столицу Княжества Вильну, куца поехал бы и по собственной воле. Ноябрьские тучи сгущались над захватчиками в этом политом кровью древнем городе. Стрельцы и ратники, засевшие в Вильне, уже давно почуяли, что близится их разгром. Проливать кровь за литвинскую столицу никто из них не желал. Никто кроме воеводы Мышецкого.

— Скоро придет подкрепление от Хованского, — успокаивал он своих волнующихся ратников, не будучи, впрочем, уверен, что Хованский пришлет хотя бы одного человека.

— Из-за воеводы нашего помрем все здесь! — гневно шушукались стрельцы. Каждую ночь из города кто-нибудь да убегал из гарнизона. Вильну обступали с разных сторон литвин-ские части. Здесь же оказался и отряд Багрова, примкнувший к немногочисленной группировке Богуслава Радзивилла, приведшего под стены города всего шесть сотен драгун и двести рейтар. Слуцкий князь изначально свысока посматривал на полтысячи «лесных братьев», руководимых пусть и весьма недурной внешности, но достаточно еще молодой женщиной в меховой шапке, с длинными светлыми косами. Однако к этой лесной воительнице Богуслав вскоре резко поменял отношение.

— Какие у вас планы, пан Богуслав? — спросила Елена.

— Частей у нас много, но все они малочисленны, — отвечал Богуслав с видом, что делает большое одолжение, обсуждая с женщиной будущую тактику, — пока штурмовать город нет возможности. Будем ждать подкрепления.

— Ждать можно. Но пока ждем, можно и попугать московитов, — предложила Елена. Она рассказала, что однажды они до смерти напугали один карательный отрад, распалив множество костров — каждый партизан зажег по два-три костра. Каратели посчитали, что перед ними огромное войско, и спешно унесли ноги.

— Хорошая идея! — одобрил Слуцкий князь, глядя уже более уважительно на Елену.

— Это была идея Самуэля Кмитича. Он мне, кстати, рассказывал о вас много интересного.

— Невероятно! — удивился Богуслав и даже снял перед Беловой шляпу. — Вот такие particularia! Значит, это у вас воевал наш отважный Самуэль! Как тесен, однако, мир!

— Вы давно виделись? — спросила Елена, внимательно взглянув на Богуслава. По взгляду Елены Слуцкий князь, искушенный в амурных делах, тут же сообразил, что между Кмитичем и этой командиршей отряда что-то явно было. Он усмехнулся:

— Да уж давнее, чем вы! В последний раз мы вместе осаждали Могилев зимой 55-го. Слышали? Он только что вместе с Жаромским разгромил Хованского.

— Я и не сомневалась в этом, — тихо промолвила Елена, опустив голову, и добавила уже более бодрым голосом:

— Ну, зажжем костры?

— В моем сердце вы его уже зажгли, милая панна, — улыбнулся, пошутив, Богуслав, но Елена не прореагировала на шутку никак.

И вот Богуслав велел своим драгунам и рейтарам выстроиться под Виленской горой в одну линию и каждому распалить вечером по восемь костров. То же самое сделали и партизаны. Во мраке ночи поздней осени зрелище получилось впечатляющее: московиты не на шутку перепугались — «Пришел Богуслав Радивил, а с ним войско великое!» В гарнизоне Вильны началась настоящая паника, и лишь Мышецкий сохранял спокойствие и даже лютовал, наказывая паникеров плетьми до полусмерти.

— Война проиграна, — шептались стрельцы, — пусть Мышецкий с царем сами воюют, раз такие умные!

И вот к воеводе направилась целая делегация шумных стрельцов и пехотинцев.

— Сдавай город! — кричали московские ратники. — Подмоги нет! Хованский разбит! Город окружен десятками тысяч литовцев! Помирать нам всем тут суждено, коли будем сопротивляться литовским людям!

— А ну, разойтись! — горели гневом глаза Мышецкого. Больше он ничего не успел сказать. Крепкий кулак вписался воеводе между глаз так, что искры посыпались. Четверо смуглых молчаливых охранников Мышецкого тут же получили пули из пистолетов и удары бердышей. Стрельцы набросились на воеводу, стали бить руками и ногами.

— Осади! — кричал самый старший из них, сотник с длинной русой бородой. — Свяжем воеводу, братцы, да и Радивилу сдадим! Тоща нас всех помилуют и отпустят! Ну, или не казнят, уж точно!

Стрельцы одобрительно загудели, связали воеводу и вытолкали вон из дома. Намотав на длинную жердь белую скатерть, стрельцы поутру отправились в лагерь Богуслава. Тот милостиво принял делегацию. Князь удивленно приподнял бровь, увидев странную картину: толпа взволнованных стрельцов толкает перед собой связанного человека с разбитыми носом и губами.

— Кто это? — спросил Богуслав, приподнимая двумя пальцами с глаз шляпу с пышными черными перьями.

Стрельцы все объяснили и попросили:

— За добровольную сдачу города пощади нас, господин пан Радивил. Не казни, отпусти восвояси. Мы не желаем воевать с вами. Это, вон, Мышецкий уж зело желал. Пусть теперь воюет!

Богуслав был обрадован. Он рассчитывал этим партизанским трюком с кострами привести врага в смятение, вызвать дезертирство, но чтобы вот так… Богуслав даже не ожидал такого успеха.

— Всем дарую жизнь и отпускаю до дому, но без оружия, — сказал обрадованным стрельцам Слуцкий князь и перекрестился, не веря сам в такую неожиданную викторию… Вильна свободна! Так 4 декабря 1661 года истерзанная войной столица с ее обугленными мостовыми и стенами домов, с пробитыми пулями флюгерами вновь вернулась в лоно Великого княжества Литовского, Русского и Жмайтского. Впервые за шесть лет в город въехали солдаты Его королевского величества и великого князя Речи Посполитой. Войско Богуслава, марширующее по мощеным улицам под звуки флейты и барабана, под развевающейся фамильной хоругвью Радзивиллов, встретило безмолвие улиц и черные глазницы опаленных пламенем домов. Радзивилл удивленно крутил головой в высокой шляпе с пером: он явно ожидал не такого приема.

— Где люди? — удивленно оглядывалась Елена, она впервые въезжала в столицу Княжества. А люди, словно мыши из норки, затравленно выходили из своих домов и ворот, испуганно глядя на шествующее по улицам истерзанного войной города войско. Их сгорбленные фигуры, их настороженные лица говорили, что виленцы либо не понимают, что происходит, либо не верят в возвращение своего государства. Мелкие группки людей — по два, три, четыре человека — робко жались к углам домов, ближе к дверям, чтобы в случае чего побыстрей юркнуть обратно в свои норки. Лишь какой-то старик, сняв широкополую шляпу, громко крикнул:

— Виват! Дождались! — и слезы радости текли по его морщинистым щекам.

Дети шести, семи и десяти лет с удивлением взирали на литвинских всадников, ибо никогда таковых не видели за свою короткую, но насыщенную тревожными событиями жизнь… Плевако ехал рядом с Еленой. Он узнавал и не узнавал родной город, который производил на него тягостное впечатление: многие обгоревшие дома стояли нежилыми, от некоторых зданий остались лишь руины… Так, за Вострой Брамой вместо православной церкви, куца часто ходил Плевако, теперь парень видел лишь большую кучу кирпича, обгоревших свай и щебня. От блеска довоенной Вильны мало что осталось…

Нечто похожее на торжественную встречу состоялось на центральной площади. Тут толпились люди: человек восемь-девять стрельцов в разноцветной форме — двое в зеленых, двое в вишневых, по одному в сером, черном, синем и желтом кафтанах — явно представители разных стрелецких приказов, держащие склоненные знамена своих подразделений. Рядом с ними переминались с ноги на ногу виленцы, человек пять. В черном лютеранском платье, мятом и слегка побитом молью — видимо, пять лет оккупации хранившемся в плотном шкафу, — в центре стоял бурмистр, в компании с двумя протестантскими и двумя православными священниками, держа в руках фиолетовую бархатную подушку, на которой лежал большой медный ключ — ключ от Вильны.

Богуслав спрыгнул с коня и подошел к этим представителям местной власти, милостиво отвесив им поклон. Бурмистр трясущимися руками протянул князю подушку с ключом. Губы бурмистра дрожали от волнения, он не мог произнести ни слова, лишь что-то взволнованно булькая. Богуслав элегантным движением принял из рук бурмистра ключ, пока стрельцы подходили и бросали знамена к его блестящим коричневым ботфортам с серебряными пряжками. Богуслав, не обращая на стрельцов внимания, высоко воздел ключ над головой. К этому времени на площади собрался городской люд — человек около тысячи. Елена своим наметанным партизанским глазом практически точно определила число людей, подумав, что это наверняка все жители города, что в состоянии передвигаться сами.

— Вы вновь свободны, граждане Вильны! — крикнул Богуслав, потрясая в воздухе увесистым ключом от города. — Враг разбит! Город вновь наш! Виктория! Виват!

И только сейчас лица людей просияли, и они радостно закричали, вверх полетели шляпы, а стрельцы испуганно жались друг к другу. Но их никто не трогал. Все взгляды людей были устремлены на Богуслава, красивую блондинку, восседавшую рядом с Радзивилл ом, на литвинских драгун…

Плевако плакал. Его сердце разрывалось между горем и счастьем. А вот по лицу Елены трудно было угадать ее чувства. Казалось, Елена совершенно безразлично взирала на упавшие к их ногам знамена стрельцов, на ключ от Вильны в торжествующей руке Радзивилла… Перед ее глазами всплывала похожая сцена: Смоленск и уход из города гарнизона Обуховича, литвины складывали знамена к ногам царя, уходили прочь от сдавшегося врагу израненного города… Именно тогда она, семнадцатилетняя девушка, поклялась самой себе сделать все, чтобы захватчики точно так же сложили знамена и к ее ногам — ногам Елены, ибо падение родного города она воспринимала как огромную личную трагедию, настолько большую, что даже не было желания возвращаться к этот город когда-либо. Смоленск умер для нее. Жило лишь желание мести. И вот царские знамена у ее ног… Мечта сбылась.

Но Елена не чувствовала счастья, но лишь усталое удовлетворение и желание… умереть. Больше в жизни ей желать было нечего. Уход Кмитича был последней крупной потерей в ее жизни. Ее возлюбленный уже никогда не вернется к ней, он никогда по-настоящему ей и не принадлежал, как и никогда не было у Елены прав на него, а у него на нее — так она решила, так оно и было. «Теперь можно и исчезнуть, — думала Елена, — а врага добьют и без участия непонятной Багровой, чью душу и сердце изуродовала эта война…»

* * *

Несмотря на самую теплую атмосферу приема короля Речи Посполитой, Жаромский и остальные конфедераты не желали более плясать под его дудку. Они отказывались немедля в союзе с казаками и крымскими татарами идти на Москву, как того просил король, но собирались провести конец года в Кобринской экономии, отдохнуть и собрать подкрепление.

— Панове! Любые мои сябры и браты! — заступался за короля Кмитич на всеобщем совете, проходившем под открытым небом. — Врага надо добить! Нужно не просто прогнать бешеного хищника, а уничтожить в самом его логове, иначе худо нам придется в будущем. Вновь соберет царь силы и вернется!

— Пустое, пан Кмитич! — кричал осмелевший Жаромский. — Мы так добро дали прикурить московитам Хованского, что у них нет ни сил, ни желания сражаться здесь! Где соберут новые силы? Их нет у них! А нам неплохо бы тоже зализать раны, расплатиться с солдатами. Передохнуть после дел ратных нужно! Мы люди не железные!

Жаромского шумно поддерживали все остальные полковники. От войны, похоже, устали настолько, что радовались, словно дети, малейшей передышке. Король и Кмитич оказались в отчаянном меньшинстве, но со своей немногочисленной хоругвью Кмитич преследовать московитов не решался. Пусть его и разозлило желание конфедератов не добивать врага, оршанский князь тоже решил вогнать саблю в ножны и поиметь-таки выгоду из создавшегося положения. Уже на следующий день после собрания Кмитич направил своего коня по виленской дороге в Кей-даны, куда с маленьким Янушем поехала и его Алеся. Кмитичу ужасно хотелось присоединиться вновь к отряду Елены, освободить вместе с ней столицу, по-настоящему попрощаться в конце концов, но… его ждали в Кейданах. Туда он спешил не меньше.

А война, словно побитый и израненный нордическими асами дракон Фефнир, медленно уползала в свое глубокое подземное логово. «Как жить-то теперь начнем?» — думал Кмитич, грустно взирая на попадавшиеся ему по дороге руины и обгоревшие остовы хат. Но встречались и целые. И вот уже, сидя в седле, вращая ручку своей лиры, Кмитич радостно горланил песню «Вітаўт слаўны княжа наш». Жизнь возвращалась. Женщины, пусть и немного запоздало, расстилали на лугу под скупым ноябрьским солнцем лен, весело распевая:

Конь воду п ’е, п , е . Ножкою б ’е, б ’е, Уцякай, Кася, Бо цябе заб’е…

Они, выпрямившись, смотрели в сторону веселого всадника с лирой, улыбались, махали ему руками. Кмитич махал им в ответ своей мохнатой шапкой. Глядя, как по дороге ему навстречу со стороны Жмайтии едут три груженные разнообразным добром телеги, Кмитич вновь снимал свою соболиную шапку с ястребиными перьями, приветствуя и их. Люди, на вид обычные горожане, также смотрели на Кмитича, улыбаясь ему, возницы снимали свои фетровые широкополые шляпы, кланялись. Как в легендарном Рагнареке после пламени великана Сурта и гибели многих богов вновь всходило солнце, еще ярче и прекраснее прежнего, а схоронившиеся в роще Ходдмимир люди Лив и Ливтрасир выходили, чтобы продолжить жизнь… Зима же в тот год выдалась теплой. И даже реки не покрылись льдом.

A паміж тых гор Сонейка устав.

Книга «Тропою волка» продолжает роман-эпопею М. Голденкова «Пан Кмитич», начатую в книге «Огненный всадник». Во второй половине 1650-х годов на огромном просторе от балтийских берегов до черноморской выпаленной степи, от вавельского замка до малородных смоленских подзолков унесло апокалипсическим половодьем страшной для Беларуси войны половину населения. Кое-где больше.

«На сотнях тысяч квадратных верст по стреле от Полоцка до Полесья вымыло людской посев до пятой части в остатке. Миллионы исчезли — жили-были, худо ли, хорошо ли плыли по течениям короткого людского века, и вдруг в три, пять лет пуста стала от них земная поверхность — как постигнуть?..» — в ужасе вопрошал в 1986 году советский писатель Константин Тарасов, впервые познакомившись с секретными, все еще (!!!), статистическими данными о войне Московии и Речи Посполитой 1654–1667 годов.

В книге «Тропою волка» продолжаются злоключения оршанского, минского, гродненского и смоленского князя Самуэля Кмитича, страстно борющегося и за свободу своей родины, и за свою любовь…