Жена сказала:

– Надо было мне раньше от тебя избавиться. Проклят будь тот час, когда я – чтоб язык у меня отсох! – сказала «да».

А «нет» сказал теперь он, муж. А она продолжала:

– Подумать жалко, сколько лет жизни я из-за тебя погубила. Да ничего! Мир ведь не спичечный коробок! Ты, несчастный, иди о себе подумай, чтоб не умереть одному от голода и нужды, чтоб для людей посмешищем не стать.

Потом он вышел из брачной конторы. Его огорчало только то, что он не видел жену плачущей. Но все равно он был уверен, всей душой верил, нисколько не сомневался и хотел верить, что жена останется навсегда одинокой, безмужней и когда-нибудь, одряхлевшая и полуживая, подойдет к его дому за подаянием.

Он пришел домой. В комнате была только старая, рваная и грязная одежда и другие остатки ушедшей в прошлое жизни. Он от всего сердца порадовался судьбе, постигшей жену, запер дверь и спокойно уснул посреди пустой комнаты.

* * *

Чистое дыхание утра разбудило его. Вчера он уснул после полудня и проспал допоздна. Вечером он встал в темноте, умылся, вернулся в комнату и зажег лампу. Тут он почувствовал, как душно в его комнате. Ветерок, задувавший из уличного окна, был уже по-летнему теплый, и он перенес свою постель на крышу.

Лежа на крыше, он смотрел, как падают звезды, прочерчивая светящиеся пути в своем быстролетном падении, смотрел на эти бесчисленные ночные маяки, а легкий ночной ветерок касался его обнаженного тела. Ночь скрыла крыши домов, приглушила голоса, и он остался наедине с опрокинутым шатром искрящихся миров… И вот чистое дыхание утра разбудило его. Звезды уже исчезли, над ним была только чистота утреннего неба. И взгляд его был, казалось, недостаточно быстрым, чтобы сразу достичь предела этой высоты: сколько он ни всматривался, взгляд уходил все дальше, выше, еще выше, в пустоту.

Вдруг по небу, ныряя, пролетели голуби. Полет их был очень красив. Небо постепенно светлело, взмахивающие крылья золотились на солнце, и он уже не видел ничего, кроме птиц, ныряющих в распростертой над ним глубине. Он так загляделся, что не заметил, как начался день; очнулся, когда весь покрылся потом и солнце уже слепило глаза.

Голуби уже улетели. Но призраки их остались.

Несколько дней, открывая глаза после пробуждения, он видел полет голубей. Он смотрел, как они беззаботно кружатся в небе, а потом, когда солнце поднималось выше, спускался с крыши. И тогда он видел кошку. Кошка потягивалась и тотчас шарахалась от него.

Потом дни стали совсем жаркими, и тогда хозяин дома сказал ему, что соседи не хотят, чтобы он спал на крыше: раз у него нет жены, он не должен смущать других. А потом он прямо сказал, что ему нельзя спать на крыше. И еще сказал, что с тех пор, как он живет без жены, соседи стали беспокоиться, потому что у них есть жены, взрослые дочери, а он по целым дням остается дома. А потом хозяин сказал, что он уже давно не платит за комнату и не видно, чтобы он где-нибудь работал.

Он обещал заплатить, но хозяин все равно попросил его не спать ночью на крыше.

Жаркими ночами в комнате стояло непрерывное зудение комаров; он лежал в полусне и не мог понять, спит он или бодрствует. Иногда ему казалось, что спит, но он понимал, что раз он думает об этом, значит, на самом деле не спит; иногда ему удавалось выйти из этого состояния, иногда – нет, и тогда он маялся и делал рукой все то же и старался не слышать, как скребется в дверь кошка. А потом наступало утро – утро без золотистых голубей, а перед этим утром не опускалась над ним звездная ночь.

Удовольствие, получаемое им от себя, постепенно притуплялось, сменяясь головокружением; сознание его все сужалось, мысли становились неподвижными и однообразными. Жара увеличивалась, и все тяжелее становилось проводить ночи в комнате. Однажды, когда хозяин потребовал внести просроченную плату за комнату, он не выдержал и взорвался. Он набросился на хозяина с бранью и так кричал, что соседи повыбегали из своих комнат. Хозяин, обозленный, ушел с угрозами, а он остался в недоумении: оказывается, от него все еще чего-то хотят. Не могут оставить в покое, сначала прогнали с крыши в комнату, а теперь и из комнаты грозятся выгнать.

С этого дня обращение с ним людей изменилось. Лавочники просто не замечали его, а если замечали, насмехались над ним; соседские дети окружали и начинали глазеть на него, а потом неожиданно с хохотом и визгом разбегались. В тот день, когда он впервые услышал, как его называют сумасшедшим, он в гневе и отчаянье закрылся у себя в комнате и там думал о том, что все люди, все вокруг – его враги. Потом рассмотрел в зеркале свой язык, веки и белки глаз, потом сел в углу. Хотелось есть… Незаметно заснул. Проснулся он среди ночи. Было душно. Он высунулся в окно. Горячий ночной ветер коснулся его влажного от пота лба. Вдалеке, внизу, светился фонарь, нависший над уличной мостовой. Улица была пуста, издалека доносились звуки чьих-то шагов. Он посмотрел вверх. В просвете между высокими стенами, тянувшимися по обе стороны улицы, было видно небо; звезды выглядывали из-за разорванных летних облаков, казалось, тоже источавших жару. Шаги не смолкали, но никто не показывался. Он смотрел и думал – неужели он и вправду сошел с ума!

Он выспался днем и теперь, лежа без сна в душной комнате, впервые с удивлением обнаружил, что тяготится своим одиночеством. Несколько раз ему приходило на ум прибегнуть к своему способу – насладиться в одиночку, но он был слишком измотан и опустошен.

Он думал о жене, думал о кошке, и обеих ненавидел, и все глубже погружался в бред. Когда рассвело, он еще не спал. В мягком утреннем свете видны были верхние ряды кирпичей противоположной стены. Он встал, прошелся по комнате, выпил воды и снова выглянул в окно. Он подумал о голубях – и увидел их. Тут он почувствовал, как устал после бессонной ночи, и наконец сон сморил его.

Когда он проснулся, стояла жара и голубей уже не было. Он открыл глаза, и ему показалось, что он и не засыпал. В голове крутились все те же знакомые мысли. Внезапно он решил купить клетку.

Он вышел и воротился уже с птичьей клеткой. От базара до дома он шагал очень быстро, и ему было радостно. Дома он вешал клетку то в один угол, то в другой, отходил и смотрел, хорошо ли висит, потом снова перевешивал, пока наконец не остался доволен. Клетка была пуста, а кошка, сидя на пороге, неподвижно смотрела на нее. Еще только собираясь повесить клетку, он сразу же увидел кошку. Он топнул ногой и выругался. Кошка отбежала. Тогда он закрыл дверь и повесил клетку. Потом посмотрел на нее из разных углов комнаты и остался доволен. Клетка раскачивалась, то ли от ветра, то ли от того, что он качнул ее, когда вешал.

Прошло несколько дней, прежде чем он смог осуществить свой замысел. Каждое утро он, оставаясь в комнате, считал, сколько соседей спустилось вниз, а сам пока неторопливо крошил хлеб. Убедившись, что на крыше никого нет, он поднимался наверх. На крыше были разбросаны соседские постели, свернутые или расстеленные. Он рассыпал крошки и следил за полетом голубей, а потом, чтобы не отпугивать птиц, отходил в уголок и ждал, когда они спустятся клевать хлеб.

Голуби летели, а он вспоминал, как в детстве мать поколотила его за то, что он гонял голубей. Тогда же он услышал от матери, что гонять голубей грешно, потому что непорочность голубей видна снизу ; но сколько он ни всматривался, ничего не мог у них разглядеть. Он прислонялся к свернутым постелям и вдыхал запахи чужих снов и чужих женщин; а спустившись вниз, обычно натыкался на кошку, и тогда он страшился будущего, хотя еще не решался ни на что определенное.

Кошка теперь не оставалась при нем, а только иногда заходила в комнату и все обнюхивала, а он со страхом думал, что должен и с ней что-то сделать. Постепенно голуби привыкли к нему. Как только он, поднявшись на крышу, рассыпал накрошенный хлеб, они в ныряющем полете слетали к нему и садились на крышу совсем близко от него. Он следил за ними, примеривался – и наконец поймал одного. Голубь был белым и чистым. Он держал его, дрожа и задыхаясь от возбуждения. Потом спустился с голубем вниз, посадил его в клетку, закрыл дверь, чтобы не вошла кошка, и, стоя возле клетки, смотрел, как голубь семенит мелкими и частыми шажками, словно ища выход. А он наслаждался, глядя на это.

Ему было радостно, и от радости он подошел к зеркалу. Он увидел прояснившееся лицо, пробившуюся бороду, растрепанные волосы и настороженный взгляд. Лицо раздваивалось трещиной, и половинки его были очень знакомыми. Он заснул.

Пробуждение было настоящим пробуждением. Оно несло не опустошенность, не смутное ожидание, не безразличие, а радостное возбуждение от достижения желаемого и от сознания превосходства. Время было за полдень. Он нашел остатки сухого хлеба и сыра, показавшиеся ему уже негодными. Часть хлеба он размочил и положил перед голубем. И ушел из дома. Во дворе стояла тишина, словно все уснули от жары. На улицах было жарко и пустынно. Страдая от голода и жажды, он пришел к теткиному дому. Тетка сразу же проснулась, ласково встретила его и поставила перед ним большую чашку с сэркешире . Он был голоден и хотел попросить у тетки денег, но ее сочувственные взгляды были ему неприятны, потому что он не хотел, чтобы его жалели. А тетка выказывала такое сочувствие, что он, не дожидаясь ее вопроса, сказал, что хорошо пообедал; взаймы тоже раздумал брать и ушел. Вернувшись домой, доел хлеб и сыр.

Вечером он пришел к своему бывшему мастеру и попросил работы. Мастер спросил:

– Поправился?

– Все в порядке.

Мастер посмотрел на него и сказал:

– Борода отросла.

Он бессознательно провел рукой по лицу. Мастер сказал:

– Ладно. Завтра выходи, – а сам все смотрел на него. Он отметил про себя, что, пока говорил с мастером,

остальные рабочие молча наблюдали за ним. Он ушел.

По дороге домой мысль об их странном поведении преследовала его. Он даже подумал было вовсе не выходить завтра на работу, чтобы не видеться с ними. Но потом счел эту мысль пустой и мелкой.

Возвратившись домой, подошел к голубю и долго смотрел, как белеют его перья в темноте комнаты. Потом зажег лампу. Очень хотелось есть, но у него ничего не было. Он думал о том, что завтра он начнет работать и теперь ни в ком не будет нуждаться. Что ему теперь до людей! А он вынужден в такую жару спать в комнате. Припомнил, как его прогнали с крыши и как странно смотрели на него в мастерской. Было и вправду очень жарко, к тому же хотелось есть. Он посмотрел на голубя. Тот беспокойно ходил по клетке легкими мелкими шажками. Он подошел к пленной птице, просунул пальцы между прутьями и хотел дотянуться до хвоста или лапок голубя, но голубь каждый раз отступал вглубь. Ему понравилась эта игра – пугать голубя, вынуждая его держаться подальше от прутьев, посреди клетки. Утомившись, он прилег, но не уснул и до утра слушал беспокойное кружение запертого голубя; теперь ему уже хотелось с завтрашнего дня начать работать.

Работая (а работа давала ему уверенность в себе и позволяла постоянно предаваться одним и тем же однообразным, уродливым, убогим мыслям), он полностью уходил в себя, окружающие сторонились его. Он слышал, как они тихонько переговаривались, поглядывая на него, и по взглядам их он догадывался, что они считают его больным, повредившимся в уме. Это его обижало, но он убеждал себя сделать вид, что не слышит, не видит, что дела ему нет до них; и так, обращаясь за помощью и защитой к самому себе, вновь обретал уверенность.

Вернувшись домой, он тотчас подходил к голубю и устало следил за его беготней, слушал его охрипшую воркотню и сам мучился ночной духотой, все время помня, что и его тоже загнали в комнату. И так до утра, полусонный-полубодрствующий из-за духоты, жужжания комаров и метаний голубя.

И теперь, уже уверенный в себе, он напивался и проводил половину ночи в квартале проституток среди бесстыдного смеха, распутных песен, пьяного возбужденного шатания. Но даже эти падшие девицы, которые все, чем обладали, предлагали другим, не оставляли ему ничего, кроме тела, ослабшего от пьянства, головы, отяжелевшей от сна и неосуществившегося желания; все это он уносил с собой домой. В своем новом ночном пристанище он все равно оставался один, хоть и был среди людей. Он устремлялся к женщинам, хотя лиц их не узнавал и не видел (и не видел, что все они – лишь полускрытый образ другой женщины). Ему хотелось причинять им боль, чтобы показать свою силу и поддержать свою уверенность в себе (но не мог этого сделать), возместить всю свою прежнюю немощь и бессилие, истребить все эти образы, уничтожить их обладательниц, чтобы высвободить желанное лицо, завладеть им. Но он не находил его, а все лица вокруг были незнакомыми, и все смотрели на него равнодушно или презрительно, и если кто-нибудь к нему обращался, то слова были сухими и насмешливыми. Так тянулись ночи, а под утро он возвращался в свою комнату и смотрел на голубя, белеющего в темноте, слушал, как он топчется в своей тюрьме; и, глядя на него, он не знал – злиться ему на то, что люди загнали его в угол, или радоваться, что он ото всех избавился. И сила его таяла, душа ветшала, гнев душил его, и до утра он мучился, не в состоянии ни заснуть, ни проснуться как следует. Потом наступало утро, все соседи – мужчины, женщины, дети – спускались с крыши, и начинался день, со своими делами и заботами, а потом снова наступала ночь, – но ни на минуту не останавливалось кружение его замкнутой в тесноте мысли. А голубь все так же кружил по запертой тесной клетке и отказывался от хлебных крошек.

Но вот наступила ночь, жаркая и душная, как никогда; на сердце была тяжесть, дыхание ослабело – и вдруг он учуял слабый и мягкий запах влажной земли, а вслед за этим услышал (а ему показалось, что он уже слышал это чуть раньше), как редкие капли дождя лениво падают на листву деревьев и на землю. Он встал, выглянул в окошко, увидел заблестевшие камни мостовой и услышал голоса соседей, разбуженных дождем. Он наслаждался покоем и утешением, снизошедшим к нему с этими каплями дождя, слушал, как просыпаются соседи, спящие на крыше, и зависть к ним постепенно проникала в его душу. Внезапно молния, словно блеснувшее острие клинка, рассекла темноту. В следующий миг ее уже не было, капель становилось все больше, по небу прокатился раскат грома, и хлынул ливень.

Частые косые струи дождя тяжело падали в уличный проем между высокими стенами домов, освещенный слабым светом фонаря. Он слышал жалобы, суету и ругань соседей, торопящихся вниз по лестнице; бурная радость охватила его, он дрожал, смеялся, он побежал к двери, откинул задвижку, бросился к лестнице, навстречу соседям, которые, ругаясь спросонья, спускались вниз со своими намокшими одеялами, держа детей на руках.

Он поднялся на крышу. Уходили последние соседи, а ливень не прекращался, он становился все сильней, и снова, разорвав темноту, сверкнула молния, вслед прокатился гром, дождь застучал сильней, а он смеялся – и не одними губами, и не только внутри себя, но смехом, переходящим в крик, вырвавшимся из самой глубины его существа. Глина, которой была обмазана крыша, намокла, стала мягкой и липкой, а вода струилась, устремляясь к водосточным желобам, и косыми струями с шумом низвергалась вниз. Но ливень начал слабеть. Он чувствовал, как усталость вновь наваливается на него; во всем теле одна только усталость и осталась. Он стоял измученный и промокший, и смех его звучал как бы со стороны, словно это смеялся кто-то другой. Дождь, редея, превращался в разрозненные капли, и победный хохот, наполнявший ликованием его одиночество над безлюдьем городских крыш, постепенно затихал, сменяясь гнетущей тишиною. Потоки воды в желобах иссякли, легкие облака, отдав свою влагу, рассеивались в ночном небе, и где-то за горизонтом перекатывались далекие раскаты грома.

Промокший и одинокий, он слушал – хоть и не хотелось ему этого слышать, – как взрывы его хохота, словно отразившись от небосвода, возвращаются назад. Нет, это не он смеялся только что на высокой крыше, победно и одиноко возвышающийся над всеми, гордый своей единственностью. Да, одиночество его длилось, но это было одиночество покинутого, и не над кем ему было возвышаться: все это время люди спокойно отдыхали в своих жилищах, укрывшись от дождя и грома; а теперь, когда воздух омылся от зноя и пыли и звезды засияли в просветах облаков, крыша снова принадлежала им. А раскаты его хохота, дробясь, бились о небосвод и возвращались и, снова отражаясь от небосвода, уходили все дальше, дальше, но все равно были слышны, хоть ему так не хотелось слышать их! Он двинулся вниз. К ногам его словно привесили гири, а на плечи лег тяжелый груз. Он спускался очень медленно – не потому, что уходил против воли, а потому – по крайней мере так казалось ему самому, – что он хотел донести в целости, не уронить свою ношу.

В комнате, осветившейся сперва огоньком спички, а потом – дрожащим светом фитиля, взгляду не на чем было остановиться, кроме белизны голубя; а голубь все метался по клетке, словно нарочно, чтобы пустота комнаты стала еще заметнее. Он сел. Боль, начавшись где-то внутри, разошлась по всему телу, а потом собралась под сердцем и стала давить на него. Его тело, его сердце испытывали боль, а душа его в это время словно созерцала некий поток, что прокатывался над ним, над всем его существом, накрывал его и походя оставлял за собой осадок, который с каждым мигом поднимался все выше, отчего темнота усиливалась, хотя сам этот осадок становился все виднее. За стеной послышались шаги – должно быть, кто-то из соседей возвращался на крышу после дождя; в комнате слышалось непрестанное метание голубя в запертой клетке; и что-то он видел – но потом открыл глаза и понял, что видел сон, и уже не мог вспомнить, что это было. А сейчас он видел только комнату, тонувшую в дрожащем свете лампы.