Художник стоял перед мольбертом, а крестьянин на некотором расстоянии от него – напрягшись, сжав кулаки, расставив ноги, придав глазам значительное выражение, сдвинув брови и оттопырив одну руку так, словно опирался локтем о высокую подставку или словно бицепс, толстый и бугристый, не давал ему приблизить руку к телу. Но художник видел его другим – или видел в нем другое. И по этой самой причине переносил натуру на полотно абсолютно точно. В сущности, именно для того, чтобы подчеркнуть свое видение, художник и придал крестьянину скованную позу. Крестьянин не смел переступить с ноги на ногу – он боялся повредить живописанию, боялся, что художник сочтет его невежественной деревенщиной. Художник понимал все это и держал его в напряжении. Страдания крестьянина от неудобной позы служили своего рода компенсацией за то самодовольное заблуждение, в которое он невольно впал (или в которое его незаметно вверг художник). Итак, художник работал над картиной, а крестьянин позировал, раздуваясь от важности.

Снаружи опять раздался раскатистый грохот. На этот раз комнату немного тряхнуло. Крестьянин дернулся, вздрогнул. Но овладел собой. В своем зазнайстве он дошел до того, что дорожные работы и грохот взрывов казались ему чем-то также зависящим от него, чем он может гордиться (хотя это были явно необоснованные претензии). Он обратился к Трихвостню:

– Слышишь, господин Зейнальпур? Шоссейка-то уже готова. Давай-ка поторопись со своей паршивой стройкой, которую ты величаешь прокладкой дороги.

Трихвостень отрапортовал:

– Земляные работы закончены. Холм уже расчищен. Крестьянин все так же сердито и спесиво спросил:

– Все выкорчевали?

– Кроме тех стволов, на которых пометки, что их заберут.

– А срубленные деревья все отдали старосте?

– Нет, на свадьбе вашей пожгли.

– А, вот из чего костры были… – Теперь крестьянин обращался к художнику: – Жаль, что вы не поспели вовремя. Так хорошо отпраздновали! Но вас очень не хватало… Здесь такая теснотища была – да нет, я не про гостей говорю, – чаща здесь раньше была непроходимая, деревья.

– Те, что вы срубили? – спросил художник, словно знал, о чем речь.

– Да, те самые.

– Яблони рубили? – продолжал тот, заранее зная ответ.

– Да, яблони.

– А не жалко было – ведь на них яблоки росли?

Такое замечание привело крестьянина в изумление.

– Мы компот будем есть, – отрезал было он, но, почувствовав, что надо объяснить подробнее, добавил:

– Мы хотим на этом месте казино построить. Казино, верно? – обернулся он за подтверждением к Трихвостню. Но тот оказался с другой стороны. Крестьянин завертел головой, разыскивая его. Тот улыбнулся: мол, все правильно. Чтобы внести окончательную ясность, крестьянин сказал: – Надо тут благоустроить. Люди развлекаться должны. – Потом спросил художника, явно подстрекая его к соперничеству: – A y вас тоже полна голова, как у господина Зейнальпура?

Художник с притворной скромностью почтительно поклонился и ответил:

– Полна, но не совсем тем.

Он дал волю злорадству (хотя и понимал, что это лишнее) – последние слова прозвучали прямым вызовом. Крестьянин сказал:

– Конечно, вы картины рисуете… Да еще такие благородные. – И опять повернувшись к Трихвостню, спросил: – Ты рассказывал господину художнику?

Художник, продолжая водить кистью по холсту, ответил за него:

– Нет, не рассказывал. Он все насчет какого-то кабаре рассуждал.

Он произнес это очень спокойно, но вложил в спокойный тон всю свою обиду, свое едва прикрытое учтивостью осуждение. Но крестьянин, вытаращив радостно заблестевшие глаза, нарушив оцепенение, в котором позировал, так и завертелся на месте.

– Кабаре?! – воскликнул он. – Это еще лучше будет! – Он потер руки, неожиданно крепко стукнул ладонью по плечу Трихвостня – так, что тот пошатнулся, – и повторил: – Да, это получше будет, чем казино. Ты для меня кабаре построй, а казино – для ханум, понял?

И он залился смехом. Смеялся долго и громко. Незаконченное изображение на холсте ожидало.